От автора
Всем известно, что у войн не бывает не только сыновей, но и вообще детей. Все без исключения войны наоборот отбираю сыновей у своих матерей, детей у той или иной страны. В лучшем случае не способствуют их рождению. Но очень дорогие наши чиновники почему-то назвали нас, чьё детство выпало на военные и послевоенные годы, детьми войны. Но раз уж наши очень «мудрые» дали нам такое название, деваться некуда, приходится именовать себя сыном той страшной и ненавистной войны.

1
Я родился 13 декабря 1939 года. Имя мне дал мой дедушка Перепелятников Дмитрий Иванович. По святкам подошло Андрей…
Жили мы в большом дедушкином доме, который и поныне стоит на высоком фундаменте, красуется простой, но очень милой внешностью. До конца пятидесятых, в годы моего детства, крыт он был камышом и соломой. В доме было четыре комнаты и большие сени с лестницей на чердак. С улицы дом был отгорожен забором из самана, ветхими, редкими воротами из узких досок. Во дворе глубокий колодец, вода которого очень холодна, но солоновата. Во дворе была летняя кухня из самана, курятник да туалет.
Первое, что я помню, это проводы на фронт папы. Помню по ул. Ленина ехали подводы и всадники на лошадях. На улице было много народа. Папа подъехал (Лица или фигуры память не сохранила) на лошади. Как говорит мама, дедушка держал под уздцы коня, а папа, сидя в седле, подержал меня на руках, попрощался с родными и поехал нагонять своих. Больше никто из нас его и не видел. Этот эпизод помнится не ярко, но в душу запал.
Второе, что помню, это день когда входили в город немцы. Как сейчас вижу, полон наш двор машин типа вилисов. Лучше помню немцев. В нашем доме жили офицеры немецкого госпиталя, который располагался в школе через дорогу. Это сегодня школа N2, которую я оканчивал в 1958 году. Запомнился длинный худощавый немец хирург. Когда врачи шли домой из госпиталя, я всегда бежал ему навстречу. Он подхватывал меня на руки, часто угощал конфетами или небольшими шоколадками. Помню, в новогоднюю ночь 1943-1944г. мама, дедушка, бабушка и я сели в правой по коридору комнате ужинать. В передней комнате в углу, где иконы, немцы поставили ёлку и накрыли стол. Бабушка мне говорит: «Иди Андрюша туда к ним, иди…» Я и пошел. Высокий худощавый немец взял меня за руку, провёл в спальню, из-под кровати выдвинул чемодан, из него достал большой кулёк, дал мне его и повёл обратно. Когда вошли в коридор, он, подталкивая меня, стал показывать куда идти, а я ему сказал: «Чо, я не знаю куда идти, што ли?” А он так и затолкал меня в комнату. Тут же за столом мы открыли пакет. Помню, из него извлекли прямоугольные сухие лепешки. Сейчас я понимаю, что это были галеты.
На другой день рано утром немцы стали покидать город. В зале было светло от пожарища горевшей школы. Мы с мамой вышли на крыльцо и смотрели на суету у школы, я видел как по горе, что за песчаной косой, шли танки. Мы переместились в погреб. Помню, мы с Лидой (двоюродной сестрой) сидели на лавке справа, вход в погреб был заделан большими подушками. Где-то рядом сильно грохнуло. Город бомбили наши самолёты.
Первые годы после войны мы сильно голодали. Помню, как плакали мы с сестрёнкой Верочкой, просили есть, а дать нам было нечего. После ухода немцев в нашем доме осталось много всякого “добра”. Жили они в двух лучших комнатах. Комнаты обставили мебелью, которую свозили из разных контор и учреждений города. В зале повесили желтые шторы. Была посуда, мебель, кровати с постельными принадлежностями. Что смогли мама со стариками и Марией Семёновной, (папиной сводной сестрой) припрятали, так как вернувшиеся из эвакуации в Астрахань совчиновники всё собирали обратно. Рассказывали, что когда стали уходить немцы из города и подожгли школу, из горящего здания народ тащил, кто что мог. Тащили кровати, стулья, зеркала, посуду и прочая и прочая. Однажды, жившая не далеко от нас женщина, где-то раздобыла муку, напекла пирогов и пригласила свою сестру отобедать. Когда та пришла, хозяйка вынула из русской печи пироги и поставила на стол. Но сестра встала и поспешно покинула дом. Пироги были испечены в притащенном из госпиталя судне…
Брошенное немцами и припрятанное барахло, свои вещи, (жили мои родители и дедушка с бабушкой не бедно), продавали, меняли, добывая зерно и муку. Мама даже ездила на Кубань в станицу Лаба менять вещи на зерно и кукурузу. Году в 46 мне пошили пальто из желтой шторины. Это был шик моды.
В частном секторе города долго не было ни заборов, ни ворот, ни калиток – всё было сожжено в годы войны.. В качестве топлива жители использовали кизяк, полынь и собирали по балкам согнанный со степей ветром бурьян – перекати-поле. Полынь на наших солончаках росла высокая. Её рубили лопатами, складывали на ручные тележки и везли в город. Я был маленький, но тоже несколько раз ездил в степь за полынью с двоюродным братом Серёжей. Моя мама работала возле гурта крупного рогатого скота, потому кизяка у нас было в достатке. А двоюродному брату Серёже, другу Пугачёву Вове, Толе Шевченко, Вите Курушкину их сёстрам и другим ребятам на добыче полыни доставалось.
Мама работала в колхозе. У нас в Элисте колхозные бригады, огороды, дойники находились далеко от города. Работавшие там и жили, изредка наведываясь в город. В городе до школы, и будучи школьником младших классов, я жил с бабушкой и дедушкой. Они были очень набожными людьми. По утрам и вечерам перед сном, всегда молились. В зале в переднем углу красиво был оборудован иконостас с лампадкой перед ним. Её зажигали по праздникам. Безмерно любившая и баловавшая меня бабушка Ульяна Титовна, приучала и меня молиться. Я как мог, увиливал от молитв. Её доверием и любовью искусно злоупотреблял. Если нужны были деньги на курево, а курил я, как и вся ребятня, то просился сходить с ребятами в церковь. Она хвалила меня, гладила по голове, восхищалась моим послушанием, и давала рубль на свечку. Естественно, мы с Вовой Пугачёвым и Анатолием Шевченко дальше магазина не шли. Если прогуливал допоздна на улице, чтобы не ругалась всегда ожидавшая бабушка, я, войдя в комнату, бухался на колени и начинал читать Отченаш, крестясь и отбивая поклоны. Бабушка про моё хулиганство тут же и забывала. Ругать, а тем более насечь по заднице, никому не позволялось, ни маме, ни Марии Семёновне, ни тем более, все мои проказы замечавшему, дедушке. Только, когда я уезжал на лето к маме, там мои вольности кончались. Так мы однажды с Анатолием Куценко из степи под вечер сбежали в город. Тольке захотелось домой, а я соскучился по бабушке. Нашим мамам пришлось побегать по степи, разыскивая нас. Ночью мама пришла в город, она бы конечно мне одно место набила, как следует, но разве это могла позволить бабушка?
В зиму с 1946 на 1947 был страшный голод, и мама меня взяла с собой на Чёрные земли. (Так называются степи калмыцкой части Прикаспия). Земли там – сплошные солончаки. Снег если и выпадает, то по низинам, а пригорки чернеют бесснежьем. Скот зимой свободно пасётся.
Гурт крупного рогатого скота, при котором работала мама, зимовал у артезианской скважины. Из скважины по наклонной трубе круглосуточно самотёком текла солоноватая вода, а в верхней точке, торчащей из земли трубы, горел костёр попутного газа. Зимой вокруг трубы был настоящий каток. В тёплые дни мы там катались кто на чём. По штату у гурта должно быть четверо рабочих. Но председатель колхоза Иван Трофимович Гончаров увеличил работников человек до десяти. Собрал к тому гурту вдов фронтовиков с детьми. «Там как-нибудь перезимуете» – сказал он нашим мамам. Он воевал ещё в Гражданскую красноармейцем, был председателем колхоза почти с его рождения, но в 1937 году его арестовали и посадили. С войны он пришел капитаном. Зимовало на Черных землях нас пацанов и девочек человек десять. Все мы были самых разных возрастов. Тоня Пастернакова к тому времени должна была идти в пятый класс. Для всех нас она была учительницей. Наша строгая учительница учили нас читать и писать, правильно сидеть за «партой», поднимать руку, прежде чем что-то спросить, или ответить ей на поставленный вопрос. Мамина сестра Ефросинья Кондратьевна ещё летом того года подарила мне детский журнал Мурзилка. Это было для всех нас единственное чтиво. Тоня почти каждый день читала нам рассказы и сказки, напечатанные в том номере журнала. Весь журнал я знал наизусть. Однажды кто-то из взрослых решил проверить умею ли я читать. Меня попросили почитать. Я открыл журнал и стал громко читать рассказ про чернокожего мальчика сироту, который зарабатывал себе на хлеб торговлей холодной водой. На голове он носил по городу большой кувшин с водой, выкрикивая: «А! Гу-а! Холодная вода!». Бойко читал я рассказ, но взрослые вдруг залились смехом. Оказалось, я держал журнал к верху ногами…
Гуртоправом у нас был дед Онуфрий, потерявший на войне правую руку. Продуктов питания не было и там. Мы сильно голодали. После нового года стали телиться коровы и появилось молоко. Но не было хлеба. Помню, все мы постоянно просили хлеба, но его не было. Наши мамы из молока старались готовить самые разные блюда. Помню, я однажды просил у мамы хлеба, отказываясь есть лепешку из творога. Мама мне и говорит: «Так вот же он и есть хлеб. Ешь». Но продукты из молока уже не лезли в рот. Ближе к весне у нас стали появляться какие-то мужчины из Астрахани. Они меняли на сушеную рыбу и жмых подсолнечника молочные продукты. Жмых подсолнечника заменял нам хлеб.
А когда уже по весне в кошару к коровам залезли волки и сильно поранили одну коровёнку, нам перепало немного и мясного. Корову прирезали. Комиссия завесила мясо и всё его отправили на склад, а нам оставили ноги, хвост, уши и кое – что из внутренних органов.
По весне с Чёрных земель отары и гурты скота кочевали своим ходом. Взрослые гнали стадо и везли наш скарб на двух больших телегах. Отёл коров продолжался. Новорожденные телята за стадом идти не могли, и для их перемещения была оборудована специальная жестяная будка на телеге. Туда настелили сена и помещали телят. Мы укутанные сидели на телегах, а мамы шли пешком, погоняя медленно шествовавших быков. Но на телегах всем нам места не хватало и когда в будке – телятнике был один или два телёнка, нас самых маленьких помещали туда. Помню однажды гуртоправ велел тёте Фёкле Диканской, управлявшей телячьей будкой, ехать побыстрее вперёд. У колодца остановиться, разжечь костёр и готовить обед. Ехали мы, ехали по бескрайней степи, а колодца всё не было. Стало темнеть. Тётя Фёкла поняла, что на развилке дорог она свернула не на ту дорогу, телегу остановила и стала ждать наших. На улице уже было темно и страшно. В будке нас малышей ехало трое. Нам очень хотелось есть. Тогда тётя Фёкла сняла с меня старенькую шапчёнку с кожаным верхом, вывернула её, поймала корову сопровождавшую нашу будку, так как там был её телёнок, надоила в мою шапку молока. Мы напились молока и уснули. Рано утром верхом на лошади нас нашел крепко матерящийся дед Онуфрий.
2
Наш вернувшийся с Чёрных земель гурт сделали дойным и наши мамы стали доярками. Всё лето я провёл у мамы на ферме.
Летом 1947 года в Калмыкии перепадали небольшие дождики, земля кое-что уродила. Степь не была совершенно голой, выжженной. Уродили бахчи, пшеница стояла редкой, низкорослой с маленьким и очень колючим колосом.
Бахча колхоза имени Ленина находилась ниже трёх знаменитых курганов на восток. От молочно-товарной фермы была недалеко. Начиналась бахча сразу за колодцами пресной воды на бугре. Несколько раз после дождиков всех доярок и нас пацанов посылали полоть бахчу. Наши мамы работали мотыгами, а мы детвора, дергали траву руками. Бахча посажена была таким образом, что арбузы и дыни росли длинными грядами шириной с метр. Промеж них были не засаженные полосы тоже, примерно, с метр шириной. Привозили нас на бахчу на большой телеге с флягой воды пораньше до жары. Часов с двенадцати делался перерыв до четырёх часов и потом работали до темна. Сорняк с толстым стеблем и сантиметров до десяти колосом сидел в земле очень крепко. Если не можешь выдернуть сам – зови на помощь соседа по рядку. Ни каких рукавиц нам не выдавали. Ладошки к колючей траве привыкли сразу, а вот часть руки от ладошки до самого локтя с внутренней стороны, где кожа нежнее, у меня сплошь была покрыта прыщами и сильно чесалась. Ни кто, ни какой медицинской помощи и не думал нам оказывать. «Пройдёт» – говорили все взрослые.
К концу июня стали поспевать арбузы и дыни, которые у нас называли «Колхозница». Это желтый плод с тонкой кожей и приторно сладким содержимым внутри. На краю бахчи стояла телега, мы шли по рядкам, собирали в мешки спелые (желтые) дыни и с желтым боком и подсохшим хвостом арбузы. Арбузы были не очень большие. Им в тот год не хватило влаги для нормального роста. Были даже очень маленькие, диаметром от 5 до 8 см. Не ведаю, толи это был такой сорт, то ли нормальные арбузы зрели в таком размере от недостатка влаги. Но нам эти арбузики очень нравились. Внутри они были ярко красными и очень сладкими.
Наполнил мешок грузом по твоим силёнкам, тащи его к телеге. Там можешь попить воды и топай дальше на свой рядок. Под палящим солнцем работали босиком, в одних трусах. Не было что одеть и на голову.
Рядом с бахчёй было поле пшеницы. Тянулось оно от горизонта до горизонта. С начала июля начали то поле косить. Косили комбайны С-2 и С-3. (“Сталин 2” и “Сталин-3”) Обе эти фанерные огромных размеров машины своего двигателя не имели. По полю их таскали гусеничные тракторы. Косилки и молотилки этих комбайнов имели привод от его же колёс. Солому в бункер вилами бросали четыре женщины, стоявшие на верху, за комбайнёром. Эта грохочущая махина скашивала колосья, которые были сантиметров 30 – 40 над землёй. Те, что были ниже, оставались стоять. Плюс ко всему чудо техника процентов 50 колосьев оставляла на земле. И вот за этим «Сталиным» с мешками наперевес шли колхозники и срывали вручную не скошенные колосья и подбирали с земли оброненные.
Работать на косовице должны были и все подросшие дети колхозников. Мне было уже 7 лет, потому и я шагал в дружных шеренгах ребятни с мешком наперевес за товарищем «Сталиным», ясно куда – вперёд к «светлому будущему», а именно к коммунизму, куда звала нас тогда партия своими лозунгами.
В один из очень жарких и напряженных дней, когда на поле понаехало разного рода начальства, мы окончательно выбились из сил. Следом за нами шла какая-то начальствовавшая тётка и орала на нас за каждый пропущенный колосок. По одному, по двое стали мы садиться в борозду и отдыхать. Помню, справа от меня заплакала девочка моих лет. Её стали ругать, что распустила нюни и не работает. Двое ребят постарше побросали мешки и дали дёру. За ними не погнались. Тётка начальница только и крикнула им в догонку: «Бегите, бегите! Никуда ваши матери не денутся. Отработают, как миленькие…»
А мы, все остальные немного передохнули и пошли по своим рядкам дальше. Ужин нам привезли в поле. Когда начало темнеть, показался долгожданный край поля. Комбайны давно косить закончили и уехали, приехала за нами телега. Кто доходил до края поля, шел к машине, отдавал мешок с колосьями и топал к телеге. Дошел до конца поля и я. Но вместо радости окончания работы, разревелся. Мои рядки из-за резкого разворота комбайна на самом краю поля были не скошены. Надо было рвать колоски руками. Все ушли, а я рвал, рвал и рвал. Не помнил и не знал тогда, тем более не знаю и сейчас, как я оказался на земле и уснул.
Мама доила у кошар закреплённых за нею коров, когда приехала телега с поля. Она подумала, что приехал, как обычно, и я. Закончила мама доить коров, сдала замерщице молоко, вымыла специальное для дойки ведро и пошла кормить и укладывать меня. Когда пришла к саманному домику, в котором мы жили вместе с четырьмя доярки и их детьми, меня ни где не было. Стала меня искать, расспрашивать ребятню и взрослых. И тут выяснилось, что я остался в поле. Всю ночь до рассвета, в кромешной тьме южной ночи мама бегала по скошенному полю, разыскивая меня. И только когда посветлело на востоке небо, нашла меня свернувшимся в клубочек и крепко спящим. Она не стала (или не смогла) меня будить. Принесла меня на ферму на руках, попила чаю, и пошла доить…
В тот день в поле меня не взяли, а к обеду поле было уже и убрано.
Осенью того 1947 года я пошел в первый класс. Голод продолжался, и я оставался у мамы. Не было хлеба, но перепадало помаленьку мяса, вдоволь было молока. Накануне первого учебного дня мама ухала по делам в город. Тётя Шура Пастернакова готовила своего сына Анатолия в школу. Заодно искупала и меня в деревянном корыте, подправила волосы, а утром мы пошли в школу, что в санатории 15 лет ВЛКСМ. (Пос. Лола)
Учил нас демобилизованный по ранению офицер. Был он средних лет, худощав и болезненного вида. До сих пор помню его уроки пения. Без музыкального сопровождения пели в строю «Эшелон за эшелоном», «Артиллеристы, Сталин дал приказ!», и другие подобные.
Ферма наша от посёлка находилась в 4-х километрах. Поднимали нас мамы рано поутру, кормили и шли мы в школу. С фермы нас ходило в школу 9 человек. Я и Толя Пастернаков были самыми маленькими. Все остальные были старше нас, но ходили все в первый класс. Самым старшим был очень бестолковый, но сильный Вовка Ескин. Ходили Лёша и Ваня Диканские, (Лёша 1937 года рождения) Нина Семенкова. Мы с Ниной всегда уставали и плелись по размокшей дороге, отставши от всех. По пути часто находили себе занятия и в школу опаздывали. Старшие находили причину. Они строго – настрого всем наказывали не говорить правду об опоздании. Выслушавши объяснения, учитель всех усаживал, оставлял перед классом меня и спрашивал, почему мы опоздали. Он смотрел мне прямо в глаза и я, робея, не мог соврать. Чётко и ясно докладывал, что делали в пути. Мы часто проверяли убранные огороды и собирали там какие-то оставшиеся ягоды и фрукты, гоняли обнаглевшую лису, устраивая на неё облаву с засадой и так далее. Старшие меня за доклад не били, но ворчали и обзывали предателем. Иногда идеи, каких либо проказ в пути исходили и от меня же. Учился я в первом классе отлично.
Помню, в одно из весенних воскресений у нас на ферме собрали всех рабочих животноводческого отделения. Приехало много разного начальства. Прямо на улице напротив наших изб проходило собрание. Все были очень взволнованы, слышались крики и ругань мужиков. Некоторые тётеньки расходясь с того собрания плакали. Нас пацанов прогнали подальше и мы не понимали что происходит. Закончилось собрание, уехало начальство, а колхозники всё шумели и кого-то ругали. Моя мама до конца дня сидела на кровати и тихо плакала. Я приставал к ней с расспросами, что случилось, кто тебя обидел, просил не плакать. Но мама только тяжело вздыхала и приказывала идти на улицу гулять. На следующий день, кто-то из старших ребят объяснил нам, что начальники приезжали подписывать наших мам на «обилигации». Но что это такое, ни мы, ни старшие ребята понятия не имели. Тот взволновавший меня случай неожиданно для себя вспомнил я через много, много лет. И вот почему.
Купленная несколько лет назад моя бэушная волжанка после четырёх лет эксплуатации всё чаще стала ломаться. Ещё прыткий движок стал много потреблять горючего. Чихал карбюратор, заскрипела подвеска. Дети, видя начавшиеся мои муки, всё чаще стали досаждать меня разговорами о необходимости машину поменять. Приехавшая из Москвы доченька повезла меня в один из городских автосалонов и оплатила иномарку. Пока шли из Москвы документы на купленную машину, я занялся продажей моей старушки. В один из дней областные гаишники переоформили на нового владельца документы на моё авто, получил я с покупателя оговоренную сумму и передал ключи. Шустрый молодой мужчина сел в кабину, включил мотор и начал трогаться со стоянки. И тут, неожиданно для себя самого, я подскочил к машине, махнул новому её хозяину, чтобы он остановился. Парень остановился, опустил стекло двери:
– А что случилось? – с испугом спросил он.
– Да нет. Ни чего не случилось. Извини меня за сентиментальность. Дай я с нею попрощаюсь. Парень с усмешкой гмыкнул, потом медленно вышел из машины.
– Ну, давай дед, давай, прощайся. Целоваться с нею будешь или как?
– Целоваться не буду, дай минутку в последний раз в ней посижу.
– Ладно. Садись, посиди,- сказал парень и отошел в сторонку.
Не знаю, сколько сидел я за рулём моей бывшей машины, но в те мгновения предо мной промелькнули годы и годы. А дело в том, что когда новый хозяин моей волжанки собрался уезжать, меня пронзила мысль, что уезжают от меня навсегда не только мои кровно заработанные, но и мамина тысяча, доставшаяся ей нелёгкими трудами послевоенных пятилеток. Откладывать из заработанных в колхозе не могло быть и речи. За год работы в первые послевоенные годы работники нашего колхоза чаще все были должны. Уже в середине 50 –х, когда стали платить деньгами за трудодни, за год работы мама получила девятьсот рублей, это девяносто деноминированных в шестьдесят первом. Когда вначале семидесятых мама вышла на пенсию и переехала жить в мою семью, за гроши она продала нашу саманную избёнку. Плюс к этому, в начале семидесятых стали гасить государственные займы послевоенного сначала восстановления, а потом и развития народного хозяйства СССР. Так и образовалась её тыща. Когда мама приехала к нам с Сибирь, тут же доложила нам с женой, что у неё есть деньги, целая тыща рублей! Я потребовал, чтобы она положила свои деньги на книжку и успокоилась. Несколько лет деньги и были на книжке в Сберкассе. Но вот в конце семидесятых решили мы с женой купить машину. Начали помаленько откладывать. Мы ещё не накопили нужную сумму на Запорожец, как неожиданно пришла открытка с приглашением в магазин за покупкой. Кинулись мы с женой по друзьям и знакомым с просьбой перехватить недостающую сумму. Услышала мама мой разговор по телефону с сослуживцем на тему о займе, подошла ко мне после того, как я положил трубку и говорит: «А моя тыща! Ты что ж забыл!? У людей занимаешь, а мне молчишь. Что же это получается? Как же это так можно…!?»
После серьёзной маминой отчитки, я снова позвонил сослуживцу, и поблагодарил за готовность выручить. На запорожке покатались мы года три. Без ущерба продали и купили жигулёнка. Потом продали жигули и купили УАЗ, продали его – купили ГАЗ 3110. Так из машины в машину и переходила та мамина тысяча. Знал, очень хорошо знал как она ей бедолаге досталась. Чего стоили ей одни только занятые государством. А тут, на сей раз произошел разрыв, конец тем нашим с женой накопленным и маминой тысяче.
Мама от подписи на заем в тот памятный мне день наотрез отказалась. С первого раза от займа отказались многие наши колхозники. Но работа с отказниками продолжалась и в отказниках мама оказалась единственной в нашем колхозе. Как ни уговаривало и не ругало её колхозное начальство, мама стояла на своём. Не могу утверждать точно, но полнее возможно, что за уклонение от подписки на заем маму перевели из доярок простой рабочей в гурт с вольным подсосом телят.
Очевидно, при подведении итогов подписки, о маминой дерзости узнали в горисполкоме. И вот однажды в низовье балки Харсала пасём мы с мамой стадо коров. Я верхом на лошади мотаюсь из конца в конец балки, заворачиваю назад коров, намеревающихся удрать на пшеничное колхозное поле, а мама присела на небольшом холмике, внимательно следит за стадом, время от времени, отдавая мне распоряжения. И тут она заметила, как к нашему степному стойбищу подкатила легковая машина. Было видно, как тётя Фёкла, готовившая обед, показывает высокому приезжему мужчине в нашу сторону. Мама быстро спустилась в овраг, сняла свои задубелые изношенные кожаные тапочки и спрятала их под кустиком. Когда она поднялась на пригорок, машина уже подъезжала к нам. Вот тянувшая за собой облако рыжей пыли легковушка резко напротив нас остановилась и из неё вышел важный начальствующий человек. Когда он подошел и поздоровался с мамой, спросил:
– Вы Перепелятникова Мария Кондратьевна?
– Я, – ответила мама.
– А почему вы не подписались на облигации Государственного займа? Вы что же, не хотите нашему государству помочь восстанавливать наше народное хозяйство? Вы единственная из вашего колхоза, кто отказался от подписки. Вы знаете об этом?
– А вы знаете, что мужик мой погиб на фронте и на иждивении у меня остались его старики да вон сын? Мама при этом хворостиной показала в мою сторону. Чем я их буду кормить, если подпишусь? Ладно, я сама по колючкам хожу босиком, так и дитё ж до сих пор в такую жару ходит в валенках. Вон посмотрите. – И мама снова указала в мою сторону.
После этих маминых слов, важный начальник снял с головы свою соломенную шляпу, белой ручкой провёл по седеющим волосам, нервно взмахнул рукой и, не говоря ни слова, резко развернулся и пошел к машине.
Больше маму по поводу подписки на облигации ни кто в тот год не тревожил.
А в валенках я был потому, что сильно натёр ноги о ремни стремян Буланого. Тот дончак был очень высокого роста с непомерно большим животом. Сидеть в седле на его спине приходилось, делая почти поперечный шпагат. И ремни для стремян до крови растирали нам пацанам голени наших ног. Потому-то мама и одела мне свои зимние валенки.
Так исхитрившись, мама обманула самого председателя Степновского горисполкома, отказалась, или как сейчас говорят, отмазалась от государственного займа. В одном она была права, нечем ей было помогать восстанавливаться стране, нечем. Ведь по итогам работы в том году она получила в колхозе только один пуд зерна. Вот с чем прощался я, сидя в последний раз за рулём своей бывшей волги.

3
Осенью того года во второй класс я пошел в городе Элиста. Поскольку немцы нашу школу сожгли, учились мы в здании в конце улицы Ленина на горе по стороне, где был наш дом. Когда-то это была конюшня зажиточного крестьянина, высланного в Сибирь в ходе раскулачивания. От переулка колхозного и до околицы жили очень зажиточные крестьяне. Все они, кроме моего хитрющего деда, были раскулачены и высланы.
В этой школе также было много переростков. Практически, мы не учились. В классе были и ребята лет по 13-14. Учителями были молоденькие девушки, некоторые только и окончили что десятилетку, и не имели ни какого педагогического образования. Многие уроки у нас просто срывались. Шум и гам на уроках, откровенные издевательства над учительницами, меня всегда злили. Это была начальная школа. Когда я пришел в пятый класс в семилетнюю школу, что у церкви, я имел очень слабые знания и учился очень плохо.
К тому времени я уже не слыл хорошим мальчиком. Я и мои друзья соседи Вова Пугачёв, Анатолий Шевченко, Витя Курушкин курили. Курево доставали, кто как мог. Собирали окурки, утаивали сдачу после похода в магазин, таскали копейки у родителей. Однажды я попался, когда летом возле гурта у мамы мы с Лёшей и Ваней Диканскими стащили у гуртоправа Сидора Леонтьевича несколько папирос. Я слазил под кровать, где мы их прятали, сунул папиросы за пазуху и хотел прошмыгнуть из комнаты, но бдительная мама поймала меня, обыскала, нашла папиросы и задала трёпку.
В шестом классе я остался на второй год. Сначала оставили меня на дополнительную учёбу летом. Учила нас математике Нина Андреевна Цикалова, мамина подруга детства. Задала как-то нам она по геометрии теорему о внешнем угле треугольника. Ни как я её не мог понять. Учительница оставила меня для занятий после уроков. Объяснила мне теорему один и второй раз, но я ничего понять так и не мог. И тогда она подошла ко мне и, со словами: «Ах ты, гад такой!» – влепила мне такую затрещину, что я отлетел от доски в угол комнаты. Она из класса вылетела. Ушел домой и я. Переходя шоссейку у дома, я вдруг остановился и стоял какое-то время как вкопанный. Меня осенило. Я прозрел! С того дня все теоремы по геометрии, все примеры и задачки по алгебре и физике я решал и доказывал как семечки. Все ребята и девочки занимавшиеся со мной летом на контрольных сдирали решение задач и примеров у меня. Я всё решал только на пять. И какова же была моя обида, когда всех ребят и девчонок в седьмой класс перевели, а меня оставили на второй год. На собрании по окончании занятий, после оглашения приказа директора школы я сказал, что в школу больше не приду. Сказал о своём решении маме, она поохала, но согласилась с моим решением. Побегал я остаток лета, размышляя куда податься, что делать. А когда первого сентября все пошли в школу, а я оставался дома, у меня так защемило, так мне захотелось идти учиться, что я отбросил в сторону свою обиду и пошел ещё раз в шестой класс. А за ту затрещину я безмерно, до сих пор благодарен той моей дорогой учительнице.

Андрей Николаевич Перепелятников родился в 1939 году в Элисте. Закончил военное училище и истфак Томского университета. Автор нескольких книг прозы. Член Союза русских писателей.
СОЮЗ РУСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ, УЛЬЯНОВСК