Копай – небольшой поселок. Зимой завьюжат его поверх крыш, ветра стащат на него весь снег с округи, чтобы упаковать понадежнее землянки от холода. Поле просвечивает черной голизной земли, а поселок завален плотно утрамбованным снегом, попыхивает печными трубами, живет своей зимней скучной жизнью.

Весной, летом, даже осенью все по- другому, все в Копае выдвинуто наружу, напоказ. Когда на улице тепло и сухо, еду варят на печурках – самоделках, сложенных из десятка кирпичей во дворах. Весь народ предпочитает держаться снаружи, выходит, выползает из опостылевших за зиму земляной, копошится в огородах, заготавливает на зиму дрова, месит глину, обмазывает свои утлые жилища, чинит заборчики или просто бездельничает, радуясь солнцу и тому, что перезимовал, слава Богу, и жить можно.

Впрочем, просто сидеть без дела наши копайские бабы не умели. Если не было срочного дела, они «искались». Сейчас, наверное, мало кто слышал об этом необходимом для чистоты и здоровья занятии. Сейчас у наших женщин в распоряжении имеется любое мыло, шампуни, уйма других профилактических, ароматизирующих, умягчающих мазей, кремов, которыми они умащивают не только лицо, шею, руки, но и свои «приманки» и «ловушки», настороженные на мужчин. Тогда всего этого не было, в качестве очищающих средств при мытье использовали хозяйственное мыло и «щелок» – раствор древесной золы в мягкой снеговой или дождевой воде. И все равно, головных вшей была пропасть! Поэтому любую свободную минуту женщины использовали для «искания». Делалось это так. Волосы тщательно вычесывали мелким костяным гребнем, потом одна из женщин прядь за прядью переворачивала на голове товарки волосы и кончиком ножа давила трескучих гнид – яйца вшей. Летом это обычно делалось на улице и не вызывало ни у кого удивления. Мужикам бороться с этим бедствием было проще: всегда можно побриться наголо, под «Котовского». К слову вспомнить, что я, шестилетним, с изумлением наблюдал, как мой дед Карп Полотнянко парится в русской печи. Делалось это следующим образом: русскую печь протапливали, затем выгребали золу, выметали пыль, застилали соломой, и банный полок был готов. После «бани» окунались и мылись в бочке. А вот как мыли меня, не помню, но в печь, наверное, не сажали мальцов.

В Копае слышно все насквозь. Наши соседи Кузнецовы утро почти всегда начинали с ругани. Тема всегда была одной и той же – кто ночью стащил из чугунка мясо и съел его тайком. Ругаются все, кроме глухонемого молодого мужика Сашки. Это был здоровый амбал, который с утра всегда бросал вверх на вытянутую руку двухпудовую гирю, затем брился, умывался и шел на работу. Сашка был копайским франтом. Собирался на гулянку, он тщательно. Долго и старательно гладил костюм, даже носки. Потом одевался и начинал чистить хромовые сапоги. Да как чистил! Щетка так и мелькала, а Сашка входил в азарт и уже чистил не только хромачи, но уже и брюки сапожной щеткой. Поэтому обувь, штаны и пиджачные рукава всегда у него блестели.

Старая Кузнечиха была склочной бабой, с ней опасались связываться, но она получала отместку другим путем: то к ней под окно дохлую кошку бросят, то дымовую трубу забьют, то телегу на крышу землянки заволокут и подожгут. Она горела так сильно, что пожарные с завода примчались, весь Копай переполошили.

С другой стороны от нас жила Варвара Степановна с дочерью и зятем, тем самым , что возил меня в лес на заготовку, сгоряча пообещал подарить мне за это шелковую рубашку, но так и не подарил , пожалел, а когда бывал пьяненьким сам заводил об этом разговор, порывался идти за рубашкой домой, наконец, уходил, но возвращался. Варвара Степановна болела желудком и, когда я только приехал, ходила за мной с кружкой, чтобы я в нее посикал. Мочу она пила, не знаю помогало ли это ей, во всяком случае в момент нашего отъезда из Копая в 1958 году она была жива.

Интересная семейка жила у нас на задах: полуслепая мать со слепой дочерью. Они промышляли изготовлением браги. Проезжающие по тракту шофера знали об этом, и возле их землянки всегда стояли машины, а пьяные шофера валялись, как разбросанные по лужайке снопы. Этот пир горой закончился в один день: слепые подложили под дно бочонка самосад или сыпанули его в бражку, но очередная ватага шоферов упилась до полусмерти. Они обрыгали все свои машины, всю траву и кусты, все заборы. Очухавшись, но терзаемые головной болью и злобой, они обмотали землянку тросом, подцепили его к машине и снесли напрочь, предварительно выбросив из нее слепых брагоделов. Копайские бабы были очень довольны этой расправой.

Землянки нужно строить на сухом или достаточно высоком месте, которое не подтапливается весной или во время дождей. Об этом, видимо, не подумали соседи напротив, и весной 1954 года их землянку вешней водой смыло, кА корова языком слизала. Осталась яма, да куча кирпичей от печки.

Дед Корпачев, или по-уличному Корпач, это учел и построил свой насыпной домишко на высоком фундаменте. Весной его двор тонул в воде, а дед делал переходы из навоза через громадную лужу, которая не высыхала все лето. Сама Корпачиха болела ревматизмом, и корову доил дед Корпач. Прогонят стадо, я беру банку и иду к нему во двор. Дед обмоет коровье вымя, и в подойник зашвыркают тугие струйки молока. Я стою, жду, во дворе пахнет свежим навозом, воздух звенит от мух. Наконец, молоко у меня. Пока дойду до дома, ополовиню литровую банку. Когда ягодное время, любимой едой было молоко с земляникой и черным хлебом. Вкуснота!

Сейчас в садах около Омска появились зимостойкие яблони, а тогда к нам завозили алма-атинский апорт, большущие, с детскую голову, вкуснейшие яблоки. Сейчас их нет в продаже, недавно прочитал в газете, что вывелся он в Казахстане по причине разгильдяйства. А ведь, судя про рассказам старожилов, до колхозов были у нас яблоневые сады в Малороссах и Москалях. Это были очень зажиточные деревни. Знаменитое сибирское масло, от продажи которого в Европу выручались громадные деньги, появилось в этих деревнях, где было перед революцией развитое молочное хозяйство, маслодельни, множество кооперативов. Но все это рухнуло еще в начале 30-х годов, но не совсем. Кое-что оставалось, поэтому и построили молочно-консервный завод. Только омичи свою сгущенку в магазинах не видели. Все уходило на Север и в столичные города.

Весной 1954 года со мной произошел дикий случай. Мы с Генкой Полевым попали на сабантуй, колхозный праздник после проведения посевной. Это было в начале июня. Уже с утра в ближайшие колки через Копай потянулись празднично одетые люди, пешком, на грузовиках и телегах. Мы с Генкой побе6жали за ними следом и как раз поспели к началу гульбища. Поначалу было все чинно, пристойной – награждали победителей колхозной пашни, выступала самодеятельность, а потом началось застолье. Народ гулял широко и шумно. В многочисленных палатках и ларьках торговали пивом, водкой, конфетами и разной закуской. То там, то тут уже пробовали голоса подвыпившие мужики и бабы. Где-то к обеду все изрядно выпили. Мы с Генкой слонялись по лесу между палаток. И тут на нас обратил внимание продавец, подвыпивший мужик. «- Бери, ребята, угощайся!..» И в пьяном кураже начал бросать в толпу связки баранок, конфеты, пряники. Затем стал расшвыривать бутылки водки. Одна из бутылок подкатилась к нам под ноги. Мы ее подхватили и рванули в сторону. Последнее, что я помню – Генка расковыривает куском ветки сургучную пробку. Очнулся я через сутки, когда пришел участковый. Купеческая щедрость загульного продавца обернулась тем, что перепилась вся копайская пацанва. Кто-то из устроителей сабантуя смекнул, что дело пахнет керосином, и ребятишек стали собирать по лесу, грузить в кузов огромного «ЗИЛа». Затем он медленно ехал по Копаю, останавливаясь у каждой землянки, и матери в куче набросанных кое-как тел отыскивали своих чад. Беспамятного, меня мама окунала в бочку с водой. Против продавца милиция возбудила дело, но чем оно для него кончилось, я не знаю. Но гульнул он с размахом, по-сибирски.

Человеческая память своим устройством напоминает чердак, где хранятся всеми забытые и давно отслужившие свой срок вещи. Так и память, в ней скапливается всякий хлам, иногда подчас в сознании всплывает, ну, совершенная ерунда, пустяк, а ведь чем-то зацепилась в мозгу, укоренилась. Зачем мне помнить, например, это: наша соседка Гоношилова стоит посреди пыльной улицы и мочится, не снимая, не задирая юбки, моча падает в пыль, взбивает ее и забрызгивает грязью ее босые с грубыми, как березовые щепки, ногтями ноги. И что тут помнить, а ведь помню.

Возле консервзавода стояли добротные коттеджи для руководства и специалистов завода. В одном из них жили родители Валерки Блюма, а рядом – бездетная чета Киселевых. И муж, и жена работали на заводе дегустаторами, пробовали на вкус каждую варку сгущенки, и были необъятно толсты, объемны и неповоротливы. Можно сказать, что их полнота была профессиональным заболеванием. Избавлялись они от своего недуга тем, что по утрам пилили толстое сосновое бревно. Метровой толщины лесина лежала на земле, а они, пыхтя и потея, стоя на коленях, тянули друг к другу двуручную пилу. Киселевы были своеобразной достопримечательностью консервзавода из-за своей полноты. В то время толстяков было мало, жизнь заставляла людей подтягивать животы.

На краю Копая находился небольшой консервный завод, работавший только в летний сезон. Работали в нем приезжие парни и девчата, жившие в общежитии. Возле него по вечерам начинала играть гармошка, и начинались танцы. Тогда это самодеятельное развлекательное мероприятие называлось «вечерками». Конечно, вся ребятня Копая была там. Танцевали на поляне забытые нынче «тустеп» «польку», «падеспань». По тогдашней моде парни были в костюмах и хромовых «в гармошку» сапогах, на голове кепка – восьмиклинка или тюбетейка – аракчинка. Девушки наряжались в платья – шестиклинки, шелковый платок на плечах. Заливисто наяривала гармошка, над танцующими, освещенными качающимся светом электролампы, водоворотами вились комары а с недалекой болотины к веселью подключался оглушительный хор лягушек. Копайская ребятня озоровала: нарвут крапивы и норовят обжечь девчатам ноги. Кое-кому кавалеры надирали за это уши, но мы не унимались.

От околицы Копая до консервзавода метров пять-шесть открытого пространства. Сейчас оно застроено, а тогда здесь были заросли боярышника, к старице простирался пустырь, а на берегу стояла водонасосная станция железнодорожного ведомства. Станцию охраняли солдаты, и пустырь использовался ими как стрельбище. Между тем люди ходили по этому импровизированному стрельбищу и только во время огневой подготовки солдат выставлялось оцепление. Однажды осенью, когда поспела любимая мной восковая боярка, я отправился в колок, залез на дерево и стал собирать ягоды. И вдруг началась стрельба. Я вышел из чащи и был обнаружен оцеплением. – Ложись! Ложись!.. – заорали служивые, но я испугался и убежал от них в заросли.

Эти заросли боярышника казались мне лесом, полным всяких опасностей, когда я поздним вечером возвращался из школы после третьей смены. Однажды зимой я шел по затвердевшим от мороза сугробам домой, всю округу наполнял тревожный и колеблющийся свет полной луны, звуки музыки и речи. Мощный радиоколокол на заводоуправлении транслировал шекспировскую «Леди Макбет». В этом театре я был единственным зрителем и слушателем. Вошел в околок, кусты боярышника отбрасывали на снег фантастические тени, похожие на чудищ, а от заводоуправления разносились завывания и хохот шекспировских ведьм. От ужаса, охватившего меня, я присел на корточки и зажмурился. Вывел меня из оцепенения голос мамки старой, которая пошла меня встречать.

Еще в 1953 году отходить далеко от дома было опасно: в войну расплодилась уйма волков, бывали случаи, когда они нападали на одиноких путников. Помню, рассказывали о женщине, которая ночью шла домой, и волки ее сожрали, осталась только часть ног в валенках. Кроме волков, даже опаснее их, было много одичавших собак. Во всяком случае, охотники говорили, что на людей чаще нападают одичавшие собаки, у них нет страха перед человеком. Во всяком случае, я неоднократно видел возле своей землянки и на занесенной снегом крыше крупные следы, но волчьи или собачьи сказать не могу.

На задах у нас была большая лужа, даже скорее нечто вроде пруда. Неподалеку стоял, как мне тогда казалось, большой насыпной дом. Жил в нем старик, сухопарый и всегда с молчаливый. И вот однажды мамка старая привезла откуда-то дрова, здоровенные лесины, сгрузила возле землянки и пошла обедать. Возле навала бревен появился дед, ходил, постукивал по ним палочкой-батожком, покуривал самосад. Когда мамка старая вышла из землянки, он попросил ее обменять толстенной сосновое бревно на колотые дрова. Ударили по рукам. Вскоре дед с внучатами перетаскали к нам в сарайку березовые поленья, а бревно дед каким-то образом доставил к своему дому. Там его и установил на слегах перед палисадником. Вскоре он начал над ним трудиться. Сначала ошкурил, потом начал сверху долбить. Меня очень заинтересовало, что там дедуля делает. Но кого спросить? Так и не узнал до случая. На следующий год из бревна стало вырисовываться что-то, похожее на лодку. А вода-то рядом. И вот как-то мы, ребятня, стащили эту лодку в пруд. Но поплавать нам не удалось. Из дома с ружьем выскочил дед, пальнул в воздух и стал так страшно орать, сто мы попрыгали в воду и кинулись к берегу, благо, что воды было по пояс, да грязи на дне по щиколотку. Та задами, задами, прячась в картофельной ботве, и прыснули по своим землянкам. А старшие только посмеивались и качали головами: «Ну, орда! Сперли у деда домовину, ну, орда!..». Где-то зимой дед лег в свою домовину навсегда.

За тем же прудом был небольшой околок боярышника. Туда мы совершали набеги бояркой, крупными, в основном, красными, иногда желтыми ягодами, имевшими сладковато терпкий вкус. А только наступала зима, прилетали снегири, которых мы называли «мясниками». Державин в своих стихах определил звуки, издаваемые снегирями, как «песнь военну», что ж, может быть, снегири издают поскрипывающие звуки, но слышать их мне доводилось только весной, когда они откочевывают на север.

Снегири – большие любители мяса. На этом и строилась охота. Брался ящик с прибитыми к крышке и стенке ящика с одной стороны ремешками, чтобы крышка свободно открывалась и закрывалась. Далее выстрагивалась палочка и ложечка. Крышку приоткрывали, на край клали конец ложечки, на ложечку вертикально устанавливали палочку, а на нее осторожно опускали крышку. На другой, более широкий конец ложечки, помещали небольшой кусочек мяса. Ловушка насторожена. По прилету снегири очень активны, так и шныряют в зарослях боярки. И вот один из любопытных клюет на приманку, ящик хлопает крышкой. Все закончено.

Других птиц я не ловил. Снегирей ловил, когда мне и десяти лет не было, но никакой охотничьей страсти не почувствовал. Поймаю и выпущу. В клетке их содержать – пустое дело. Снегирь очень красив, наряден, представителен только на воле, на пушистой от снега ветке дерева.
Сейчас, к счастью, вывелось распространенное в моем детстве озорство – зорить птичьи гнезда. А я был участником таких диких набегов на сорочьи и вороньи гнезда, приносил домой яички, швырял их в стены и заборы.

У нас как-то не принято говорить на тему детской жестокости, но она существует в каждом ребенке до определенного возраста. Что тому причина? Скорее всего, еще не подавленные до конца воспитанием первобытные инстинкты. Вернее и скорее всего с этим справлялись религия и довольно высокое нравственное чувство, которые составляли сердцевину русской крестьянской общины с его отношением к природе, к среде обитания, как к чему-то живому и даже одушевленному. Сейчас этих средств воспитания практически нет. Стоит ли удивляться, что подростки, а иногда и просто дети забивают насмерть случайного прохожего, вооружившись обрезками железа, камнями и палками.

Среди нас ведь тоже случались ссоры, драки, но никогда вдвоем на одного не нападали, лежачего не пинали, да и вообще все это «махание» длилось до первой крови. Уж на что не любили слабаков, или «хлызд», но их не били! Если играли в лапту, то просто опрокидывали «хлызду» на биту спиной и катали на ней, а тот ревел от страха и унижения благим матом. А ведь его провинность заключалась в одном: он отказывался продолжать игру, а игры бывали подчас длительными и трудными. Сейчас вот редко кто вспомнит такую игру: «попа нагона». Она проста: две команды гонят «попа», что-то вроде городка, вдоль по дороге, по лугу, по лесу и т. д. Это продолжалось часами, кто отказывался, тот «хлызда». Такие были порядки.

Часто первые зимние морозы ударяли в ту пору, у когда было мало снега, и тогда все мы бежали на старицу, которая в одну ночь покрывалась сияющим ровным льдом., Тогда я надевал самую большую телогрейку, становился на коньки, и ветер нес меня по льду, а душа сладко млела от переполнявшего душу восторга. Издали мы, в распахнутых телогрейках, походили, наверное, на движущиеся чучела, но нам было необычайно хорошо в это время, которое уже остается только с завистью вспоминать. Другой моей страстью было смотреть , лежа на льду, в речную глубину, видеть водоросли и стаи рыб, движущихся в зеленоватом свете.

Все это легло в стихи, как и уцелевшее во мне чувство того наивного детского восторга:

Ледок в два пальца толщиной
Скрипит и гнется под ногой,
И трещины бегут кругами…
Над желтыми степными берегами

Сияет день морозный. И когда
Под светлым льдом зеленая вода,
Замерзший воздух в хрупкой корке льда
Переливаются, играют быстрым светом,
То радужно тепло, как будто летом,
Река насквозь просвечена до дна.
На дне коряга черная видна.
И легкая подледная волна
Чуть-чуть вокруг нее траву колышет,
И рядом щука замерла, не дышит…
Но вдруг подует ветерок колючий,
И набегут взлохмаченные тучи.
И с берега, откуда ни возьмись,
Промчит поземка стаей белых лис.
Приятно душу освежить ознобом,
И под метелью белой, пуховой
Идти домой по молодым сугробам
С веселой просветленной головой.

Прекрасная неповторимая пора. Старица была для меня гораздо большее, чем просто река. Часами я сидел на ее высоком берегу в зарослях полыни, смотрел на необъятные дали, и никогда мне не было скучно. В этих далях в ровном и неспешном движении облаков мне чудилось нечто зовущее, загадочное и тревожное. Точно так же я любил смотреть на звезды и до сих пор смотрю на них, но уже реже, клонит голову к низу тяга земная, житейская.

Старица научила меня относиться к воде осторожно, не баловать с ней, сознавать опасность. Как-то осенью на моих глазах погиб соседский пацан Сало, это по-уличному, а так Соломон, из немцев. Он мчался по ветру, растопырив стеганку как парус, на коньках. Вдруг лед под ним обломился, и он рухнул в воду, не успев даже вскрикнуть. Другой случай произошел весной. Мы играли на протаявшем взгорке в «бить-бежать», потом кто-то предложил покататься на лодке в огромной полынье, что была возле водонасосной железной дороги. Лодка была алюминиевой, утлой. Мы в нее попрыгали, оттолкнулись от берега, и лодка перевернулась. Помню, кто-то истошно завопил: «Мама!..». А, может быть, я закричал сам, не помню, но нам повезло, что края полыньи были крепкими, и все сумели выкарабкаться на лед. В машинном отделении водонасосной мотористы нас срочно раздели и разложили одежду для сушки на горячие трубы, а самих укутали в свою верхнюю одежду. И никто из нас не простудился.

Плавать я научился лет семи. Пришло время, и я стал переплывать старицу в самом широком месте туда и обратно, но всегда вздрагивал, когда попадал в водоросли – было и страшновато и противно от прикосновения листьев к телу.