Вещие сны разрушителя
Известноый ульяновский писатель Евгений Зиновьевич Мельников (1946-2011) после окончания Ульяновского педагогического института и срочной службы в армии, он с головой окунулся в литературное творчество с верой, что удача не замедлит к нему явиться. Так и случилось: вышла первая книжка его трепетных, сквозящих обнажённой душевностью стихотворений «Подземная вода», а через год, в 1974, появилась, сначала в журнале «Волга», затем в Приволжском книжном издательстве его повесть «Угол прицела», которую высоко оценили ведущие писатели Василь Быков, Григорий Коновалов и Николай Шундик, давшие Евгению Мельникову рекомендации для вступления в Союз писателей СССР.
В 1977 году Е. Мельников, получив писательский статус, стал единственным в области профессионально работающим прозаиком, молодым, с явной перспективой творческого роста. И Евгений Зиновьевич не обманул надежд почитателей своего таланта: одна за другой в ближайшие десять лет в издательствах Саратова и Москвы были изданы книги романов, повестей и рассказов, в которых в полной мере отразились духовные поиски автора на изломном для страны историческом отрезке времени. Это – «Второе дыхание», «Метеорный дождь», «Шаровая молния», «Кулаки Пифагора», «Третий лишний» и другие произведения, которые стали заметным явлением в нашей литературе и зримым свидетельством творческого роста писателя, его духовного кругозора и умения восчувствовать и отразить острые проблемы современного бытия человека и общества в художественных образах языком традиционной русской прозы. Евгений Мельников был честным писателем и принципиальным человеком, и это помешало ему найти себя в новой России. Но он много трудился, и в его рабочем столе лежат новые, ожидающие своего издателя, повести и романы. Последний свой роман «Домовой» он закончил незадолго до смерти.
Николай Полотнянко.

Вещие сны разрушителя
Внутренне отторгая всё, что обрушил на меня давний дружок, я прозревающим шепотом убежденно предположил:
– Да ведь ты, Феденька, дорогой ты наш Игнатий Лойола, ты не просто перечеркиваешь ничтоже сумняшеся всю мировую Культуру, но, сдается мне, и всю нашу современную цивилизацию.
Федя метнул в меня огнестрельный взгляд исподлобья и с ухмылкой удовлетворенного палача, исполнившего свой долг, вкрадчиво подсел ко мне на подлокотник кресла, покачивая в длинных пальцах полупустую рюмку зеленоватого цвета. Я почувствовал с некоторой опаской, как от него исходит некий эсхатологический жар лютеранского правозвестия. Федин голос прозвучал с какой-то угрожающей мечтательностью, как у смертельно раненного бойца, держащего палец на взрывателе.
– Снится мне уже давно один и тот же сон с продолжением. А вчера, после встречи с тобой, у него был конец. Хотите услышать мою печальную поэму-откровение от Федора Мыльникова? Послушайте. Она достойна вашего внимания.
Итак, Богу опять опротивело человечество, погрязшее в грехах. И решил Он снова наказать его. Но прежде почему-то явился мне среди местной неопалимой купины и предоставил мне право быть очередным Ноем: приступай, дескать, к строительству ковчега, Феденька, по библейскому образцу, ты у нас самый грамотный и честный, а главное – боголюбивый. Бери с собой каждой твари по паре и плыви до первой обнажившейся из водной пучины суши. Постарайся превратить эту землю в Эдем без моей помощи. Осуществи свою давнюю детскую мечту на деле. А эту человеческую плесень я сотру с лица земли, как пыль с окошка. «Но ведь есть еще на ней святые отцы и безгрешные младенцы», – подал я робкий голос. Он ответил: «О них не твоя забота. Они не пострадают. Мой Сын о своих позаботится. А ты попробуй организовать свой Сад на своих заветных принципах, которые мне понравились. И убедись, как трудно управлять людьми, однажды одуревшими от свободы. Ошибся я малость. Будешь моим наместником на земле».
Получив свыше духовную печать и силу, я приступил к делу. Прежде всего, отобрал из множества землян двенадцать человек парней и столько же девушек, чистых сердцем, хотя это было очень трудно. Россияне окончательно испортились, особенно в городах. Выбирал я членов своей будущей паствы в основном на Севере России, в удаленных деревушках и приморских поселках, на Ладоге, в Заонежье, в таежных скитах. И не только тех, кто был прихожанином какой-нибудь местной церкви. Но в ком не было ни малейшего позыва к так называемому творчеству и лицедейству, тем паче – к познанию добра и зла. Для этого Всевышний наградил меня особым ясновидением. Остроумных, болтливых и насмешливых я отвергал сразу. Склонных к унынию или к восторгу – тоже. Мне нужна была душа первозданная, как белый лист бумаги, как первый снег в березовой роще. Каким-то чудом удалось найти таких людей в развращенном Отечестве.
Принялись мы за строительство ковчега: длина – триста локтей, ширина – пятьдесят, высота – тридцать локтей. Нашли редкое дерево гофер, не без помощи Свыше. Осмолили ковчег изнутри и снаружи, с необходимыми отверстиями и жильем, все как положено по канону. Кроме моих юных апостолов, погрузил я в нижние отсеки корову с быком, лошадь с жеребцом, курицу с петухом, гусыню с гусаком, кошку с котом, сучку с кобелем, свиные с хряком, овцу с банном и так далее. А из лесной живности взял лишь всё безобидное и приятное для глаза: лань с оленем, зайчиху о зайцем, пару сусликов, бобров, прекрасных птиц с озера Чад, вроде белых лебедей, горлиц, журавлей и розовых фламинго. Соловья не взял: он часто подает сигналы тайных искушений для честолюбивого сердца. Отказался от всяких ползучих тварей, лукавых гадов, мохнатых пауков и хищников.
И вот разверзлись хляби небесные, растаяли Арктические льды и ушли под воду небоскребы, мавзолеи и статуи Свободы, все новые Вавилоны, все эти петербурги и нью-йорки, атомные станции и ядерные базы, секретные институты с опасными лабораториями и с высокими технологиями, весь ядовитый мусор поганой цивилизации. Особую радость вызвала у меня уходящая под воду, как перископ, ненавистная Останкинская башня, а также здания продажных газет. А потом на поверхности потопа неожиданно забарахтались опутанные водорослями наиболее живучие представители отечественной элиты, черт бы их побрал! Смотрю: из-за острова на стрежень выплывает ржавый крейсер «Аврора», где сгрудилась вся наша высшая политкамарилья. На капитанском мостике почему-то стоял не президент в пилотном шлеме, а знакомый мужик в тельняшке, с глубоко посаженными под лоб глазами, который выкрикивал первые три буквы своей подозрительной фамилии так, что все на палубе невольно выбрасывали вперед правую руку в древнеримско-германском жесте. К нему то и дело прыгал с кулаками клоунадный тип в кожаной полуфуражке-полушяпке, случайный выкидыш двух великих народов, и орал, что надо менять курс на Индийский океан, в котором он намеревался вымыть свои грязные сапоги. Ему перечил другой выкидыш, руководивший некогда приснопамятной Госбезопасностью: этот академик требовал плыть на выручку любимому тирану иракского народа, будившему отрадные воспоминания о другом усатом вожде. Затем пошла у всех драчка за спасательный круг, в результате которой победил рыжеватый дзюдоист, грозивший мочить террористов в туалете, а потом заигрывавший с ними политкорректно, за что они презрительно посмеивались над ним. Политические мультиплеты всегда ненавидели друг друга.
Кстати, у меня в ковчеге тоже был один спасательный круг, поскольку с кругами была напряженка, их расхватало федеральное и муниципальное начальство. Но этот единственный круг я мог кинуть только тому, кто был мне по душе. Без особого сожаления я наблюдал, как старая калоша «Аврора» медленно погружалась на дно под затихающие звуки то ли государственного гимна, то ли героического «Варяга». Кто-то из чиновников успел плаксиво выкрикнуть: «Ведь хотели-то как лучше…». Все заплакали навзрыд.
А потом горизонт заслонил огромным куском серебристо-белого айсберга атомный ледокол «Ленин». К моему удивлению, его зафрахтовали представители взаимоисключающих, но внутренне схожих профессий: всевозможные ученые и преподаватели, разномастные экстрасенсы и сектанты, кинотеатральные деятели и артисты Госцирка, воры в законе и бизнесмены, оперные певцы и мелкая эстрадная шушера. Ученые успокаивали разсопливившихся выкормышей культуры, что случайный Потоп противоречит законам науки и поэтому скоро кончится, а карманники, пользуясь паникой, занимались своим промыслом вместе с циркачами. Ненавистное мне племя лицедеев подбадривал толстый веселый человечек с резиново-сладенькой улыбочкой, наряженный в матросскую форму и с пушистым хвостом сзади. Он то и дело взбегал на рулевой мостик и взмахивал крестообразно двумя флажками, на которых распластались в полете чеховские чайки. Кому он пародийно сигнализировал – уж не министру ли культуры? – было неясно. Однако на артистов это действовало благотворно: забывшись, они пытались разыграть сценки из голливудского «Титаника» и впервые по-настоящему поняли систему Станиславского. На их прекрасный спектакль я смотрел с эстетическим удовольствием и даже аплодировал вместе со своими «апостолами», которым было искренне жаль лицедеев.
И вдруг весь этот пошлый маскарад оборвала черная целенаправленная торпеда с упакованной в хрустальный параллелепипед бальзамированной восковой куклой вождя, моего земляка, сбежавшего из Мавзолея, будто египетская мумия фараона из пирамиды Хеопса. Все замерли на верхней палубе, а после закричали рулевому, чтобы он сворачивал вправо, в ту сторону, которую так ненавидел апостол левизны. Но было поздно: мумия новоявленного Тутанхамона проломила насквозь легендарный ледокол, и он одним махом пророс в небо красным ядовитым мухомором. Протаранив две исторические посудины, мавзолейная чертова кукла повернула на наш ковчег с плотоядной ухмылкой тигровой акулы. Мои юные апостолы по-детски задрожали от страха, а я, дождавшись, когда расстояние сократится, сорвал с груди серебряный нательный крестик и швырнул его в дьявольскую торпеду. Её разнесло в клочья, а из пустого нутра куклы вырвался отвратительный писк тысячи крыс, зараженных чумой. Я велел моим ученикам перекреститься и сплюнуть за борт через левое плечо. Все так и сделали и сразу установилась библейская тишина. Но лишь на некоторое время.
Из пучины потопа неожиданно всплыли кусками свежего навоза самые стойкие сочинители, мои бывшие коллеги, ни дна им, ни покрышки! В большой и уютной, искусно связанной домашними спицами женской полуимпортной шляпке с матерчатыми цветочками на боку, похожей на корабельную шлюпку для прогулок по озеру, плотно набились кокетливые разбойницы пера, пушистые пудели детективной литературы с картонными пистолетами за лифчиками и набедренными поясками, сплющивая дорогие пахитоски в крепких зубах. Были среди них и белохвостые сороки любовной трескотни с алчными взглядами фригидных гермофродиток. Особняком от них скособочились в уголке несколько странных существ мужеподобного вида, весьма модных аккуратных вязальщиц новорусских словес куриными перьями. Проза одной пожилой звезды, прости её, Господи, напоминала громоздкую навороченную стиральную машину для обработки грязного белья своих несчастных, замотанных бытом бесполых героинь, собранных со всех коммунальных помоек столицы. Мне могла бы импонировать беллетристика этих черных археологов все еще взрывоопасного мещанства, если бы я не задыхался в их плотных, как кремлевская стена, текстах без единого лучика света и глотка чистого воздуха.
Мужчины-инженеры человеческих душ, в которых они, кстати, мало разбирались, пытались спастись поодиночке: свои письменные столы они наспех переоборудовали в плоты и отчаянно гребли пестрыми летучими перьями от индюков и павлинов, как веслами. Ярко выделялся, будто гипсовый, памятник вождю в центре села, последний солдат империи с буржуазно-модернистским выражением своей подозрительной любви к ней. Его разбухшие, как от крови, бойкие тексты всегда напоминали мне искусственные диковинные деревья, с каждого из которых при малейшей встряске сыпались на читательские головы несочетаемые плоды: колючие зеленые каштаны, недозрелые яблоки-кислицы, волчьи ягоды, заморские грейпфруты и даже иудейская смоква как антисемитский аргумент против планетарного масонства, которые, падая, превращались в горные булыжники невежественного мщенья. Раньше, когда я был подвержен бесу сочинительства, мне казалось, что настоящему писателю больше пристало быть последним солдатом Вселенной с её развернутым полотнищем Млечного пути и солнечного диска на Востоке, чем скучным пехотинцем пыльной безнадежной империи со зловещим профилем лысого Антихриста на кровавом клочке знамени из гарнизонного магазина. А этот ефрейтор пера всегда думал, что плывёт в «Завтра», в то время как постоянно заплывал во «Вчерашнее».
За этим цирковым солдатом, обутым в английские штиблеты и наряженным в бостоновый костюм, не поспевали те, кто воспевал войну настоящую, ставшую для них огненной купелью, но в свои чернила они вложили столько сердца, что заново, подсознательно влюбились в неё, достойную лишь отвращения, и уже были не в силах без войны жить, что слегка попахивало мазохизмом. Эти, с хрипами: «За Родину, за Сталина!», героически шли на дно Всемирного потопа, но никто их них даже не перекрестился и не упомянул Бога, не покаялся, и потому спасательный круг я никому не бросил: вечная память им была дороже вечной жизни, о коей они и понятия не имели.
После них, которые быстро утонули, благодаря тяжелым пиджакам, увешанным десятками металлических наград, появились среди бушующих волн возмездия модно стриженые головы молодых щелкоперов. Впечатлял бумажный божок с чапаевской пустотой под сердцем: из всех его щелей, словно крысы из тонущего корабля, выползали странные насекомые с философски-буддистскими глазками и что-то шипели на тусовочном наречии – сей кроссвордист в черных очках плыл решительно и замысловато, но его фанатичные поклонники, присосавшись к нему пиявочными моллюсками, не дали Калиостро своих грез уплыть, и он медленно ушел в нирвану. Долго не отставал от этого автора непонятно чего пожилой модернист с мефистофельской бородкой, но крутые волны равнодушного потопа не помогало преодолевать голубое сало его женственного тела, а наоборот способствовало гибели: на хохлацкий чесночный привкус его андеграудного сальца клюнула патриотическая зубатка. Она легко перекусила прославленного некроманта на два больших куска. Переднюю часть вместе с яйцами жадно слопала, а задняя, с бледными ногами, поплыла к помпейским развалинам Большого театра, где ее с рыданиями встретили несчастные дети Розенталя.
В утлой лодчонке, сварганенной из старых подшивок одной всеядной газеты с профилем гордого буревестника над названием, скрючился и ловко управлял ею бородатый комсомолец районного масштаба; его движения были уверенные, мастеровитые, как и его проза, отличавшаяся критикой общественных загогулин, вперемешку с романтической любовью. И можно было бы кинуть ему спасательный круг, если бы однажды в интервью он сознательно не обронил: дескать, ежели при Иосифе Джугашвили человеческие жертвы и жестокую руку вождя еще можно было как-то понять (?) и объяснить, чуть ли не оправдать, поелику всё это имело некий социальные смысл (?), то сейчас…». И пошла словесная циничная бодяга, в которой растворилась слеза невинного ребенка. Козленочек наш оказался не в молоке, а в мутной сукровице просвещенного безбожия.
Одного редактора догонял другой, гордившийся примесью в нем крови татарских ханов – у этого мультиплета был такой избыток ненависти и внецерковного мышления в литературном организме, что сохли и ржавели рифмы, изобличая не живые стихи, а смертельный яд весеннего скорпиона в себе он наивно принимал за бойцовский гражданский характер. Но Потоп перечеркнул все его жалкие химеры совкового патриотизма, а чугунные доспехи мелкопоместного публициста впервые дали ему прочувствовать настоящую глубину, а не журнальную.
Отдельным пятном выделялся могучий старикан с головой седого льва, похожий на другого Льва, любившего крестьянский плуг больше, чем свое Люциферово перо. Этот же последний из могикан возлежал на полосатом гулаговском тюфяке в арестантской робе, подгоняя полуживого кита с кровоточащей надписью на спине: «История России» и вращая деревянными лопастями красного колеса, как плицами довоенного парохода. Сей бесстрашный старец, облагороженный страданиями дьявольских застенков, напутствовал меня улыбкой Саваофа, – я тоже махнул ему рукой, зная, что на раненного кита надежды мало и что дырявый тюфяк не выдержит нагрузки тяжелых томов, с которыми дед почему-то не хотел расставаться, обложившись ими, как балластом.
Но вот большой морской бинокль дрогнул в моей руке: мощными взмахами опытного пловца-чемпиона двигался к ковчегу Матерый, каждой повестью которого я когда-то восхищался. У меня уже мелькнула мысль: вот кто действительно достоин спасательного круга из всех вторичных творцов! Но, когда обогнав фэнтэзийных беспредельщиков, угрюмый реалист подплыл ближе, я спросил на всякий случай: с кем бы он хотел остаться в последнюю минуту жизни: с Христом или с Россией? Чья судьба его больше волнует: затопленной Родины или несчастного Иисуса из Назарета? Кумир моей литературной молодости выпучил на меня свои бурятско-сибирские глаза, похожие на глаза моего отца, и на миг в них блеснула давно затаенная злоба. Он оглядел с тоской погибающее пространство Отчизны и с вызовом прохрипел: «Рр-рас-сия!». Я с болью отвернулся, смахнул слезу со щеки и направил свой ковчег дальше, больше ни на что и ни на кого не оглядываясь, хотя многие мультиплеты Культуры взывали ко мне о помощи. Но зачем мне они, для которых творчество и земная Родина были главным смыслом жизни? Бедные жертвы «квартирантов»-искусителей! Даже сейчас они не осознали, что вся их жизнь, которой они так гордились, была пустышкой и обманом!
Когда все участники национальной ярмарки тщеславия печально скрылись под водой, пуская детские пузыри духовной немощи (они почему-то всегда путали духовность с умом, с интеллектом и даже с талантом!), я подумал в который раз всё о том же, наболевшем. Мировая художественная культура, начиная со Лживой эпохи Просвещения, придуманной коварным Обольстителем, превратилась в Андерсеновскую Снежную Королеву, околдовавшую огромную часть так называемого творческого человечества бездушным ледяным хрусталиком, сквозь оптическую кривизну которого оно стало смотреть на мир и на людей, забыв про истинную красоту Первотворца, спрятанную внутри Бытия, а не вовне. Однако каждая человеческая глупость, как и поначалу незаметный прыщ на теле, должна дойти до своего логического конца: дозреть до выделения ядовитого гноя. Что и произошло сейчас! И уже поздно оправдываться: пробил час Страшного Суда, и ни одно тайное грязное помышление, ни одно подлое дело не сотрется с файла личной судьбы! И тогда горе человеку дурному: после смерти первой, самой легкой и почти ничего не значащей, его может ждать смерть вторая, самая страшная, когда человек захочет умереть, но не умрет – это и будет его духовным адом. Именно это грядущее посмертное бесконечное страдание было предначертано на сектантско-крамольном лице автора «Воскресения». И он это интуитивно предчувствовал и во время Арзамасского ужаса, и в своей бесполезно искренней «Исповеди». Поэтому и сказано: не принимаю славы от человеков… Суд же состоит в том, что Свет пришел в мир, но люди боле возлюбили Тьму, нежели Свет, потому что дела их были злы. Внешнюю земную красоту, ее искусственные формы ледяных изощренных изваяний, исполняемых творцами-каями, они предпочли скрытой от глаз Тайне вечно Прекрасного, зашифрованной в Библии. Лишь некоторые из них, такие, как Паскаль, Гоголь и Артюр Рембо сумели в конце концов силой жаркой молитвы растопить в себе этот дьявольский хрусталик художественных иллюзий и вернуться к своей родной матери-церкви. Граф Толстой не сумел растопить фальшивый кристалл сочинительства из-за неверия в Чудо Христовой молитвы, в Богочеловека, в Тайну святого причастия из-за чрезмерно плотской привязанности к земле, к своему «я». Но все же в конце нашел силы вырвать его с кровью из сердца, чтобы навсегда ослепнуть в своей духовной гордыне. Ибо любящий душу свою – погубит её, а ненавидящий душу свою в мире сем (то есть, свое физическое существование) сохранит ее в жизнь вечную – такая задачка не по зубам ни одному математику.
– Ну и как: создал ты свой Эдем, свой Сад или старообрядческую общину? – Нетерпеливо полюбопытствовал я, чувствуя, как дрожат мои губы, но вовсе не от усмешки, а от чего-то другого, что начинало разъедать меня изнутри от болезненного прикосновения к незримому и властному огню аввакумовского откровения.
– А как же! Слушайте дальше, – молвил новоявленный Ной с суровым лицом летописца и пропустил в себя еще одну рюмочку кавказской бормотухи. – Печально размышляя о гениальных кознях Лукавого, переигравшего на Земле Всевышнего, я продолжал управлять своим ковчегом среди бесконечной пустыни воды и свинцового неба, пока не заметил вдали серую точку, которая постепенно превращалась в обыкновенную корзину, плетенную из виноградных лоз. Неожиданно под напором волн она перевернулась и из неё выпал младенец, который стал тонуть. Я вовремя бросил ему спасательный круг, не надеясь на успех, но вскоре увидел, что голый малыш крепко вцепился в круг мертвой хваткой. Я сумел поднять его на ковчег. Младенец был грудной, но по выражению умных голубоватых глаз казался гораздо старше. Когда русые волосенки высохли, то вся головка превратилась в золотистый весенний одуванчик. На безымянном пальце левой руки я заметил оловянное колечко, снял его и прочитал выгравированную надпись изнутри: «Авессалий». Я решил, что этот чудный мальчик со странным именем послан нам свыше и должен стать не только моим сыном, но и братом моих учеников. Тут моя проницательность меня подвела.
Через сорок дней мучительных блужданий по всемирным водам потопа разглядел я наконец в бинокль желанный клочок суши – то была верхушка какой-то горы. Мы успешно высадились на опушке, окруженной густым девственным лесом. Выгрузили из нижних трюмов сохранившуюся живность и приступили, как говорится, к строительству новой жизни. Первым делом поставили временные палатки и стали воздвигать на холме однокупольную деревянную церквушку, которую назвали в честь Пречистой Девы, как в Старой Бесовке. Затем совершили крестный ход вокруг построенного храма. Я шел впереди со старинной иконой Снальты, которую потом торжественно внесли в церковь и поставили на самое видное место. После этого срубили на широкой поляне из отличной свежей сосны семь крепких изб-пятистенок: в шести поселились шесть пар учеников, полюбившихся друг другу за время сорокадневного плавания по водам и ставших одной плотью и душою, отдельной домашней церковью, а в седьмой стал жить я со своим приемным сыночком Авессалием. Жили мы действительно как в детском сказочном сне. Авторитет мой был непререкаем и высок; меня не просто уважали, а воистину любили как отца, наставника и духовного исповедника. Да, я был добр, но и не менее суров, а порой и жесток, если требовалось пресечь зло на корню. И на меня в конце какого-нибудь мелкого конфликта никто не обижался, поняв, что я был прав в своей строгости. Я сам умел прощать и учил этому свою паству, осуждая злопамятливость как один из смертных грехов.
Из сонма мировых книг я взял на ковчег только три: Библию, Жития святых и Домострой. Время наше проходило в чтениях и обсуждениях священных текстов, в заутренних и вечерних молитвах, в ектениях и в торжественных акафистах, в благословениях к Всевышнему, даровавшему нам жизнь вобетованном краю, прекрасном и плодоносном. Мы пахали землю дубовыми суковатками, как наши далекие предки-русичи, сжигали лес по кряжам и сеяли под гарью, засевали ее отборным зерном, взятым еще со старой земли, выращивали сладкий виноград и фруктовые деревья, добывали в лесу дикий мед и складывали его в медуши про запас (вино было у нас в строжайшем запрете). А в свободное от молитв время распевали на вечерних посиделках душевные старинные песни. Любили водить веселые хороводы, играли на берестняных жалейках и на тростниковых дудках. Женщины ткали при горящих лучинах суровые полотна на древних прялках с куделей и веретешками, вышивали на пяльцах красивые узоры на холстинковых блузах. Мужики рыбачили в лодках-однодеревках на круглых синих озерцах, чистых, как божья роса, и богатых всякой рыбой.
Живописное идиллическое зрелище представлял сенокос. Некогда истощенные солнцем горные луговины, орошенные живительной влагой очистительного мщенья, благотворно преобразились: такого дикого урочища разнотравья я отродясь не видел. Оно вымахивало джунглями уже не по пояс, как в лучших заливных лугах южной России, а выше любой головы. К счастью, я догадался прихватить на ковчег разнокалиберные косы и серпы, вплоть до дедовских литовок. Косить научились от мала до велика – и не столько по необходимости, как по интересу. Никто не жаловался и не отлынивал, ибо знали: в поте лица своего… Благословенная пора жатвы превращалась не только в тяжелый труд, но и в некий спортивный праздник, в азартное соревнование на звание победители. Ведь сенокос любили все, даже склонный к сибаритству Авессалий. Тут он преображался, никогда не привыкший проигрывать: мощно и методично взмахивал косой, нажимая на пяточку с оттяжкой, и укладывал валки ровными широкими рядками. В глазах его при этом что-то опасно вспыхивало, как на охоте, к которой он пристрастился, хотя нужды в этом не было: убивать животных считалось грехом, а убоиной мы не питались. Наши бурёнушки жирели, как на дрожжах, и давали такое густое сладкое молоко, что мы быстро превращали его или в сметану, или пахтали из него масло. Стоило болезному члену общины попить его с медом и травами, как хилый старичок опять становился в строй. Чудо-молочко имело удивительные целебные свойства. Поэтому лекарствами мы никогда не пользовались. Да и сами крепли на всем природном и органичном. Не могли нарадоваться своей силушкой и статью: что мужики, что бабы. Я уже не говорю о том, какие младенцы-богатыри рождались после освященных Богом ночей святого зачатия. Мы ведь никогда не чувствовали усталости, даже после бурных ночных наслаждений, которые запрещалось называть постельной любовью, а только телесным соитием с небесами. А какими цветами неописуемых красок и форм покрывались, начиная с ранней весны, лесные опушки и низины! На зорьке и перед закатом солнышка все эти первозданные букеты земли представляли упоительное зрелище, которое не смог бы перенести на полотно ни один художник. Куда там Третьяковке или Дрезденской галерее до наших первородных живых шедевров! Вторичному творцу бесполезно состязаться с Первотворцом даже во внешнем мастерстве, не говоря уже о внутреннем, незримом – повторюсь еще раз. Чудный медвяно-росный и персидско-восточный запах (мастерам слова это тоже невозможно передать, куда им, бедным борзописцам! (так кружил голову, что мы старались не заходить далеко в цветочные хоромы: особо впечатлительных валило с ног, и он мог не подняться с разноцветного ковра, удушающего наркотическим ароматом.
Мы были счастливы, как дети под заботливым крылом родителей. Мак первые люди в Эдеме до грехопаденья. Ибо с нами действительно был Всевышний, Творец всего сущего на земле. Мы созерцали Его всеблагую и всепроникающую красоту, ощущали Его нежную отцовскую ласку. Мы физически чувствовали Его лучезарное присутствие в нас. Он восхищался нами, своими удачными творениями. Он мудро прощал наши допотопные прихоти и даже разрешил иметь в каждой избе своих домовых. Но только добрых, а злых и лукавых изгонял. Самое сказочное, что этих незримых духов природы мы видели воочию, особенно перед сном. Мы забавлялись с ними, как с детскими игрушками, как с пушистыми котятами или медвежатами. Наверное, это и называлось раем.
Мы жили с приемным сыном в небольшой избе, уставленной простой мебелью с сосновыми лавками вдоль стен и с непременным киотом в красном углу – каждый день мы украшали его свежими лесными цветами. Когда же у Авессалия появилась подружка сердца, очаровательная девушка Юлия-златовласка, кроткая и набожная, я перешел жить в храмовый пристрой, где хранилась церковная утварь. Я питал надежду, что у молодых всё сладится и образуется новая семья, а ‘я стану счастливым дедушкой. Поначалу всё говорило за это: они действительно любили друг друга. Богомольная Юленька сумела приблизить скептического дружка к храму, а сама умиляла всех своей светлой набожностью. Я полюбил ее как родную дочь – даже к Авессалию немного охладел. Особенно после одной прогулки.
Мы часто все трое бродили вечером по узкой тропинке к вершине горы, где звездное небо обнажало несметные россыпи пылающих драгоценностей. Мы взбирались на огромный камень, который я прозвал головой Каина за его угрюмый вид и любовались могучим пространством, уже очищенным от воды. Молодые жадно созерцали обновленный окоём, прекрасный , как в первый день Творенья. За сиреневой дымкой горизонта осталась земля наших предков. О ней не знали Юленька и Авессалий. Я рассказывал им, как мы горевали и плакали поначалу, а после обжились на новой земле, которая для молодых теперь – родина и лучшее место во Вселенной. Юленька внимательно слушала, сопричастно вздыхала и ахала, осеняя себя беглым крестом. Авессалий угрюмо молчал и сосредоточенно думал о чем-то своем, сокровенном. И вдруг спросил: «Неужели мы одни в этом мире?». Я хотел сказать, что с Богом мы не одиноки, но он опередил меня своим ответом: «Такого не может быть. Кто-то должен остаться в городах. Найти бы их». Впервые тогда царапнуло мое сердце легкая тревога: в сыне очнулось искушение волей и познанием. Тревога питалась и мыслью, что Авессалий был вожаком молодежи, народившейся уже на другой родине. Он резко выделялся своим умом, бесстрашием и тем опасным жизнелюбием, за которым скрывалась жажда абсолютной свободы. А потом настал день, когда Юленька объявила Авессалию, что беременна. Он не скрыл своей крайней досады, побледнел и затопал ногами: «Не нужен мне твой ребенок, как и твои дурацкие вирши о Боге!». Дело в том, что Юленька тоже писала стихи, но совеем иные, чем у Авессалия, проникнутые проклятыми вопросами бытия. Она утверждала в них свою преданность Всевышнему и перекладывала их на церковную музыку, которая нравилась пожилым прихожанам, и они пели ее на клиросе. Авессалий же учил её другому: извлекать из души на бумагу самое потаенное, пусть и грешное, богоборческое. Только так она станет глубокой и сложной индивидуальностью. Но кроткая и послушная, Юля была непреклонна в споре с любимым, называя его советы сделкой с сатаной. Хотя сближение с Лукавым началось у него еще ранее.
Однажды у его друга Алексея, брата Юлии, умер отец – это была наша первая тяжелая утрата, первая смерть среди опьяненных счастливой жизнью аборигенов Сада Снальты. Она потрясла Авессалия больше, чем Алексея и Юлию, веривших в загробную жизнь. Два дня мой сын маялся, не находя себе места, а на третий день показал мне свои стихи, сочиненные по поводу безжалостной смерти. Его уже давно увлекало собственное открытие: оказывается, слова можно так расставлять и делать их музыкально созвучными, что душа наполнялась гордостью за себя, за свое непростое уменье, которые люди называют талантом. В стихах и впрямь чувствовался поэтический дар, но их насквозь пронизывало уныние, безысходность и болезненная ненависть к абсурдной смерти, подсознательно подводя бунтующий ум к сомнению в Божьей доброте и справедливости. Я похвалил стихи за форму, но строго осудил за содержание, за попытку гордого противостояния естественной кончине человеческого тела, а значит, и Творцу.
Я и раньше замечал за сыном, что церковная служба, не требующая особых умственных усилий, а только открытого сердца, тайно его угнетает как пустая нагрузка на изнывающий от бездействия интеллект, который он ставил выше всего. И вот настал день, когда отлынивающий от совместных библейских чтений Авессалий задумчиво спросил не столько меня, как себя: «Да есть ли Он вообще, уничтоживший человечество, среди которого наверняка было много талантов и гениев? Почему я должен во всем потакать Ему, а не создавать свой мир по образу своему и подобию?». Пощечина вырвалась у меня непроизвольно: «Это тебе камень на горе внушил такую гнусь?». Сын отскочил и дико уставился на меня, будто я разгадал его тайну. Впервые я углядел в черной глубине его зрачков не только боль уязвленной гордыни, но и бесовскую злобу. Между нами возникло отчуждение.
Та же злоба мелькнула в глазах Авессалия, когда он узнал, что Юлия беременна. Он крикнул свое банальное: «Я свободный человек! Я свободен от всех и вся, даже от Бога и Черта, тем более от тебя, бездарности и чокнутой во Христе!». И выскочил из дома, чувствуя, что я сейчас поколочу его. Юленька расплакалась у меня на груди и невольно проговорилась: «Вы бы слышали, чему он обучает молодежь. Скоро она перестанет ходить в церковь».
Мне удалось проникнуть в соляную пещеру за полчаса до собрания и спрятаться в дольнем углу за выступом. То, что я услышал, повергло меня в ярость. Голосом Авессалия вещал не мой сын, некогда мечтательный и нежный мальчик, а опытный бес-«квартирант», уверявший в бессмысленности всего сущего, лишенного всякого Бога, придуманного недалекими людьми, вроде его папаши, есть меня. Всевышний в каждом человеке является его личный талант, его противоречивая глубокая индивидуальность, после смерти которой, к сожалению, ничего не остается, кроме могильных червей. Поэтому, пока человек жив, он должен добиваться славы и признания самого себя. Вот ему, Авессалию, хотелось бы размножить свои стихи на каком-нибудь печатном станке, как это было до потопа, чтобы их читали все и восхищались. В конце он призвал молодежь, которая получила некоторые дары не от Бога, а от священного камня, посланника иных миров, быть выше той жалкой рабской жизни, которую им навязывают отсталые богомольные родители: мол, всякая старина свою плешь хвалит. А закончил он свою крамольную речь идеей тайного строительства своего ковчега, чтобы отыскать оставшиеся от Божьего мщенья цивилизованные города или построить свой Вавилон, где опять расцветут наука, искусство, культура и красивая свободная жизнь.
Утром я решил схитрить: предложил Авессалию прогуляться до Головы Каина, под которой я спрятал, якобы, немало сокровищ, прихваченных со старой Родины. Без них, мол, не построишь свой Вавилон даже после Потопа, ибо деньги правят этим подлым миром. Он подозрительно покосился на меня и бросил: «Значит, эта предательница-графоманка продала нас?». «Это ты продался камню, этому шестерке Сатаны», – сказал я. Авессалий прислонил ухо к побуревшему от гнева валуну и, отскочив от него, выхватил из-за пояса под выпростанной рубахой косой нож, сделанный из старой литовки. «Ты привел меня сюда, чтобы убить? Нет здесь никаких сокровищ! Ах, ты, старый дурак! Еще сыном меня звал. Интересно, чем же ты собирался меня убивать?». «Я оружия за пазухой не ношу, как ты, ублюдок и посредственность. Я просто задушу тебя голыми руками, чтобы ты, паршивая овца, все наше стадо не испортила». «Мракобес! – закричал он озверело, брызжа слюной. – Ты уже не наш Пастырь! Я им буду! Я превращу твое глупое стадо в настоящих свободных людей. Я сожгу твою гребаную церковь, а на ее пепелище поставлю во главу угла этот языческий камень, который можно пощупать и у которого есть чему поучиться, в отличие твоего придуманного Бога-Невидимки. Люди сами стянут богами, а не жалкими рабами божьими. У людей есть всё, чтобы осчастливить эту землю своим умом, своими талантами и вдохновеньем. Они будут жить по миллионам своих заповедей, а не по десяти, которые делают их действительно нищими. Я сделаю их богатыми, разными, живыми и веселыми». «Вот-вот, тоже самое внушал Еве, праматери всех лживых и продажных женщин, Эдемский Змей. А ты еще пока змеёныш, вскормленный им и этим каменным истуканом», – усмехнулся я, еле себя сдерживая. Зато Авессалий вспыхнул, как порох, и это его погубило.
Он бросился на меня сломя голову, теряя рассудок и осторожность, вспарывая ножом воздух. Я сделал ложный выпад, на который он купился, перехватил его руку на изгибе и саданул его кулаком в висок с такой силой, что он отлетел к камню, лицом к своему идолу, да так неудачно, что напоролся на собственный самодельный косырь, который легко вошел в его сердце, как в кусок молодой телятины. Авессалий даже не вскрикнул. Он упал замертво, словно осколок того же камня. Из-за могучей сосны выскочила Юлия и с плачем кинулась к мертвому возлюбленному. Но остановилась перед ним, как вкопанная: вместо красивого молодого человека с золотыми кудрями скрючился возле камня потемневший лицом седой старик с ощеренной ухмылкой. Когда Юлия пришла в себя, я приказал ей бежать в деревню и звать сюда всю общину: «Пусть обязательно прихватят с собой все святые образа, святую воду и особенно храмовую икону Снальты!».
Когда все собрались, я велел обходить кругом камень с иконами и молитвами, плевать на него через левое плечо и поливать святой водой. Через несколько минут древний валун зашипел, будто каменка в натопленной бане, выделяя сернистое облако, которое, однако, на нас не действовало – спасали серебряные кресты и церковные образа. Мы ходили вокруг скукоженного идола до тех пор, пока в лиловом небе не вспыхнула молния, после которой в камне образовалась глубокая расщелина: из её черного нутра начала медленно выползать длинная пестрая гадюка с желтой короной на голове. Шипя и фыркая, она уползла в кустарник ядовитого багульника, но перед тем, как скрыться, обернулась и с огнистой усмешкой посмотрела на Юлию, а потом на ее вздутый живот. Бедная девочка побледнела от страха.
Вскоре камень развалился на крупные горячие куски, которые мы легко сбросили в пропасть. Но беда на этом не кончилась, а лишь началась. Дело было в том, что проклятый валун закрывал собой жерло давно потухшего вулкана, который вдруг проснулся: в глубине горы что-то глухо пророкотало, содрогнулось, повалил обжигающий пар, словно кто-то сорвал шестую печать с Книги жизни. Я крикнул, чтобы все убегали не в деревню у подножия вулкана, а в сторону Соляной пещеры, где можно укрыться от вулканической магмы. Все с криками ужаса и отчаяния бросились туда, куда я указал. Многих, к несчастью, настигла кипящая лава. Погибла и милая беременная Юлечка. Но кто знает – может, оно и к лучшему: еще неизвестно, какой плод мог выйти из её чрева, на который так многозначительно поглядела королевская гадюка.
А с теми, кому повезло остаться в живых, мы ушли в другое место, в тихую низину, окруженную грибным лесом и рыбными заводями. Было трудно, но наша община опять возродилась и начала, как встарь, жить-поживать до добра наживать.
– А тебе не жаль этого… Авессалия? – Хрипло спросил я, чувствуя, как мое горло перехватывает гневная спазма. – Ведь во многом он прав, твой сын-свободолюбец.
– С тобой все ясно, Евгений, – печально усмехнулся «братишка». – Этого мультиплета мне нисколько не жаль. К сожалению, такое всегда бывает с теми, кто подчиняется не ангелам своего сердца, а бесам своего ума. Не отождествляй земное и небесное. Что хорошо для нас, то плохо для Него. Но людям почему-то интересней темненькое, чем светленькое. Поэтому они больше тянутся к отрицательным героям, как в жизни, так и в искусстве. Детское чистое сердце всего труднее сохранить. Оно не боится Бога и смерти, зная, что ее нет, а вот Тьмы боится, чувствуя, что ею властвуют демоны зла и беды. Возможно, мы встретимся на том свете, и ты, Евгений, всё поймешь. Все парадоксы простой и великой Тайны, которую ощущаю всем своим лирическим существом, еще оставшимся во мне. – Федя с легким смущением рассмеялся, хлопнул меня по плечу, и вдруг лицо его опять затвердело от желчной мысли. – Это лукавое двуличное человечество неисправимо. Даже умный путаник Василий Розанов, тоже наш земляк, однажды подметил в сердцах, что наша цивилизация есть просто содомская и нахальная, порочная и зараженная, не имеющая никаких надежд исправиться оттого, что она самоуверенна. Это так. Человечество достойно полного уничтожения вместе со своими лукавыми творениями, созданными, кстати, не им, а некими инородными силами, не лишенными чувства внешне прекрасного, но внутри равнодушными и коварными. То, что для нашего мультиплета-гения является шедевром, то для искусного «квартиранта» – веселой забавой и тренировкой заскучавшего ума. Только не заламывай по-бабски руки. Это у тебя не от возмущения или доброты, а от глупости и безверия. Земле нужен новый Адам и особенно новая Ева… Се, гряду скоро…
– Боюсь, Федя, что ты отрицаешь и самого человека как венец природы, – уныло вздохнул я, уже не имея никакого желания спорить.
– Венец? Ты о чем? Вспомни: «И раскаялся Бог, что сотворил человека». Иногда я с тоской думаю: как была бы прекрасна Земля без нас, без людей! Потому Господь и проклял свое творение. Ведь настоящих-то людей – мизер, единицы. А девяносто девять процентов человечества – дерьмо, прикрытое искусственными фиговыми листками спереди и сзади, думающее и творящее мозгами ловких «квартирантов». Вот отчего «не властны мы в самих себе…». Но пока что ни у кого не отнимается свобода делать то, к чему лежит его душа по своему вкусу-желанию: «Неправедный пусть еще делает неправду, нечистый пусть еще сквернится, праведный да творит правду еще и святой да освящается еще». Так грозно предупреждает Иоанн в Откровении.
– Несчастный ты мой дружок!- Сострадательно воскликнул я. – В какой же духовный тупик ты себя загнал!
«Братишка» удостоил меня презрительным косым взглядом.

5. Кувшин летит по назначению
– А ты себя никогда не ощущал мультиплетом? – Ехидно спросил я.
– Какой-то контакт с нечистью конечно был, – серьезно ответил Федя, и в его глазах мелькнул пережитый страх. – Если верить жене, то по ночам я даже разговаривал с чертом, подобно Ивану Карамазову. Такие сочинения никогда не проходят даром для автора. Иначе ничего не получится. Жена умоляла сходить к психиатру. А вылечил меня всё тот же отец Николай, царство ему небесное. Да и камень, слава богу, от меня отстал, как коровья лепешка с хвоста. Пусть он лишил меня прежнего ясновидения и вдохновения. Зато внутренне я очистился от лукавых даров в виде так называемого творческого огня и жажды самовыявленья, которые по наивности принимал за «божью» искру…
– Насчет твоей бывшей прозорливости могу подтвердить, – засопел Басов, переходя на тон интимного откровения. – Прочитав рукопись романа, я вдруг задумался над одной его линией, весьма щекотливой. И вскоре убедился, что ты прав и всё сходится. Одна из моих въедливых невесток принесла мне как-то раннюю фотокарточку моего любимого внука. Тогда ему было три годика. Сейчас Василию уже двадцать. Запамятовал я, как он выглядел в младенчестве. А тут смотрю – вылитый мой трехлетний сынуля Ванечка. На старости лет мне, якобы, жена его подарила. Сколько было радости, помню! Хотя, честно говоря я забыл, когда в последний раз исполнял свой супружеский долг. Но женя уверяла, что это было по пьяни, и я был великолепен, как Казанова. Я, конечно, вельми порадовался за себя, за свою лебединую песню, дурак старый. В этом смысле мы беззащитны перед подлыми женщинами. Начал я присматривать в окошко за Ириной, и за Васей. Тогда еще были силы до окна доползти. И однажды увидел, как они страстно целуются-обжимаются под яблонькой. Вызвал супругу на откровенную беседу и припер ее к стенке. Деваться ей было некуда.
Оказалось, что мой ангелочек Ванечка вовсе не мой сын, а Васин. Ирина совратила его еще в подростковом возрасте. Ей нравилась сопливые любовники. Как Вареньке в твоем романе, хотя там несколько иное. А у Ирки – просто сучья натура. Я нашел силу вмазать ей по роже. И тут из неё такое попёрло, стыдно пересказать. Самый натуральный бес в нее вселился и вопил голосом колхозного хряка. Жутко было слушать. Хоть священника вызывай. Тогда я написал второе завещание, уже не на жену Ирину, а на своего старшего сына Петра, Васькиного родителя. Оно, правда, еще не заверено у нотариуса. Не могу дозвониться до конторы. Да и боюсь: подслушают и грохнут. Эти мультиплеты на все способны ради денег. Ирина, кажется, еще не знает об этом завещании. И вы помалкивайте. Вернетесь в город, звякните моему юристу, вот по этому номеру. Это иудей Фукс, ты его красочно описал в романе, Федя. На него всегда можно положиться.
Мой «братишка» кивнул в знак того, что прекрасно знает Фукса и вдруг замер, прислушался. Затем звериным прыжком метнулся к двери и резко распахнул её – в комнату тотчас вошла немного сконфуженная домработница Клава с большим подносом, накрытым серой тряпицей. Извинилась, потупив коварные глазки, и выставила на столик блюда с горячими магазинными пельменями. Когда ушла, грубо покачивая узкими бедрами и поджав по-монашески обветренные губы, Басов озадаченно крякнул:
– Наверняка всё слышала, фискалка, и доложит супруге. Ведь Ирка приставила её шпионить за мной. Впрочем, начхать. Я вот послушал тебя, Феденька, и совсем успокоился. Разящая речь! Главное: Бог есть, и Он не такой, каким мы его представляем, жалкие дурни. Я решил завтра же переписать все свое состояние на сельскую церковную казну. Храму давно нужен ремонт, а средств нет. И еще вот о чем я подумал, хлопцы. Я хоть и стал веровать во Христа и Дух Святой, но и в камень наш тоже верую. Чую в нем силу нездешнюю. Вдруг она поможет мне встать на ноги? Отнесли бы вы меня к нему в полнолуние этой ночью, положили на бел-горюч камень Алатырь, и я бы спал на нем до утра. Глядишь: и воскрес бы, как Лазарь библейский, или как Иван-Царевич в сказке. Я ведь, слава богу, еще не перестал верить в чудо. И эта вера, возможно, спасет меня. Я домашних упрашивал, но они лишь ругаются и чокнутым обзывают. А на самом деле боятся, что я могу выздороветь. Не дождутся моей смерти, чтобы скорей заполучить наследство. Сбегай, Федюша, еще за вином. Деньги у меня есть, припрятаны…
А ночью произошло то, что заставило меня поверить в существование некоторых придуманных «братишкой» героев. Но перед этим я встретился с хозяйкой усадебного дома Ириной Васильевной Басовой. Она, как и романная Варенька Самсонова, была моложе супруга на два десятка лет, но до главной героини произведения ей было далеко. Фигуру, однако, имела тоже превосходную, хотя и с возрастным волнующим жирком на крутых бедрах. Но был он на любителя – меня лично эта пухлявость не вдохновляла, а вот Федор был весьма охоч до тазобедренных округлостей, что не мешало ему, впрочем, писать лирические вирши о хрупких красавицах. Не сразу, но я вспомнил, как он расписывал мне египетские ночи, проведенные именно с ней, с артисткой облдрамтеатра Ириной Ковальчук в пору нашей молодости. Будучи завлитом театра, он познакомил меня со своей любовницей, чтобы я написал о ней очерк в молодежную газету как о восходящей звезде местной сцены. Но ни её тусклая игра в тусклых спектаклях, ни такая же бесцветная мордашка с полтавским носиком гоголевской свахи, а главное – её мутные душевные данные не подтолкнули меня к перу. И Федя очень обижался, уверяя, что я нисколько не разбираюсь в сексапильных женщинах. Театральная карьера, как я и предполагал, у Ковальчук не удалась. Но зато незаурядные деловые качества скоро усадили её в уютное кресло заместителя начальника областного управления по делам культуры и искусства. Здесь она наконец нашла себя, а потом и мужа, известного писателя Басова.
Ирина ввела за ручку крепенького малыша в джинсовом костюмчике на ярких заклепках. Его круглая головка, усыпанная золотистыми кудряшками, словно сосновыми стружками, пропитанными янтарной смолой, была застенчиво прижата пухлым подбородком к груди. Но когда он вскинул её, чтобы поздороваться, то его невинные прозрачно-фисташковые глазки чем-то меня насторожили. Они так цепко оглядели нас, что почудилось, будто Ванечка прикидывает, стоит ли гостей принимать всерьез или пренебречь ими. Неряшливого Федора он отверг сразу, а вот меня с моим столичным прикидом оценил по высшей шкале ценностей и даже ангельски улыбнулся мне. Хотя кого-то он смутно напоминал или повторял, и это дублирование было почему-то неприятным. Тем не менее, малыш казался херувимчиком из рождественской сказки. Бедное сердце обманутого мужа радостно потянулось к нему. Басов прижал его к груди и потрепал рассыпчатые кудряшки. Затем приник к его алым тугим щечкам. Я заметил, как малыш брезгливо поморщился и сердито оторвался от сомнительного отца, пахнувшего вином и болезнью.
Мне всегда было интересно наблюдать за бывшими любовниками во время их нечаянной встречи. Особенно при отягчающих обстоятельствах. Обычно по их губам и глазам пробегали в те минуты летучие судороги нежных воспоминаний, обострённых сознанием тайного греха, – они как бы становились глубоко законспирированными сообщниками, которые наслаждаются внешним соблюдением правил соблазнительной, почти шпионской игры и светских приличий. Но между Ириной и Федором ничего такого не пробежало. Наоборот, словно вздыбилась холодная волна взаимной враждебности, колючая морось от которой долетела до меня и до хозяина усадьбы. Только актерский опыт позволил Ирине погасить вспыхнувший, в зрачках уголек непонятной ненависти. Я догадался, что она или читала Федин роман, или сам Басов рассказал ей, кто помог ему вывести жену на чистую воду. Или она подслушала речь моего друга, полную неприязни к деятелям культуры.
Сильные впечатления уходящего дня так обессилили час, что мы уснули еще до заката солнца. Комнату нам отвели рядом со спальней Басова, хотя Ирина хотела нас поселить в другой. А в полночь случилась какая-то чехарда. Внезапный грохот, а затем болезненные вскрики и проклятия, раздавшиеся за стенкой, заставили нас вскочить с кроватей. Не одеваясь, мы побежали в покои хозяина. Распахнув дверь, увидели лежащего на полу, среди разбитых черепков керамического кувшина, разбросанных веточек цветущей вербы и небольшой лужицы воды средних лет полноватого мужчину в клетчатом пиджаке и с темными длинными волосами, схваченными сзади резинкой. С верхнего края правой залысины стекала через лоб на щеку и усы багровая струйка крови. Рядом с ним лежала атласная подушечка, которую мы днем подкладывали под спину хозяина. Сам он, чуть приподнявшись на локтях, бледный и перепуганный, с удивлением глядел на окровавленного мужчину и лепетал: «Он хотел меня задушить подушкой, вот так Петенька, сыночек, мать его ети. Это в благодарность за моё завещание…». Федор поспешил к раненому с изумленным возгласом: «Ты чего это удумал, Петруха?». Но тот уже очухался и с раздражением дернул плечами в знак того, что не нуждается в помощи. Затем поспешно надел упавшие на коврик очки в роговой оправе, быстро поднялся и, прижимая платок к ране, густо прохрипел: «Я пришел отца проведать, как он себя чувствует после вина и хотел подушку поправить, а тут кувшин упал с верхней полки непонятно каким образом». Лицо его было опущено от неловкости. Увидев, что платок намок от крови, Петр по-детски испугался, всхлипнул и стремглав бросился из комнаты. Федор проводил его задумчивым взглядом и подергал себя за щетину, словно проверял, не снится ли ему этот нелепый сон. Затем спросил Басова:
– Он действительно пытался вас задушить?
– А иначе как бы эта подушка оказалась на полу? – Обидчиво просипел Басов, начиная потихоньку дрожать. – Я уже стал задыхаться и терять сознание. Если бы не кувшин…
– Но каким образом он упал? – Пожал плечами Федор. – А если бы и свалился случайно, то разве мог бы до таком степени зашибить здорового мужика? Ведь расстояние от полки до его головы не более полуметра. Его падение не успело набрать нужную скорость для сильного удара. Кроме того, форма кувшина закругленная, да и сам он не ахти какой величины. Не мог он просто так упасть. Тут что-то не так…
– Тем не менее, он упал и спас меня, хвала небесам! – Тонко вскричал Басов, с наслаждением глотая воздух.
– А Петр знал, что вы переписали завещание на него? – Спросил Федя как-то рассеянно, выказывая давнюю страстишку к детективным загадкам.
– Я позавчера ему сказал. Так что убивать меня у него не было особого смысла. А теперь я уже точно всё свое состояние передам местной церкви. Только позвоните Фуксу, чтобы он посетил меня тайком. А то и его грохнут. Это же не люди, а мультиплеты какие-то. Метко ты их определил, Феденька…
Мы покинули хозяина, пребывая, как и он, в полном недоумении. Я отправился на свою пружинную постель с пуховым тюфяком. А Феде приспичило в туалет. Его возвращения я уже не помню, так как от всех переживаний быстро уснул. И снился мне воробей с соловьиным голосом дворника Феди.
Проснулись мы поздно, когда все взрослые домочадцы разъехались по своим рабочим местам. Как-то даже слишком поспешно, не попрощавшись с нами. Я лишь пожалел о том, что не успел увидеть Василия, студента театрального отделения местного университета. Он-то как раз интересовал меня больше всех романных прототипов. Ладно, доверимся первому хроникеру и будем считать, что Вася Басов был достойным первообразом полюбившегося мне Ванечки Бейсова.
Хозяин захудалого дворянского гнезда грустно попрощался с нами и намекнул, что вряд ли мы еще свидимся на этой грешной земле. Мы сразу почувствовали, что так оно и будет. Даже у меня исподтишка защемило сердце. Не потому, что было так уж жалко этого запутавшегося в исторических перепетиях старого человека, а просто любая вечная разлука напоминает с возрастом о неизбежности ж собственной кончины.
Покидая особняк, я вдруг инстинктивно обернулся, почувствовав между лопаток чей-то упорный взгляд. На выщербленном кирпичном крыльце стоял малыш Ваня и как-то таинственно улыбался, будто успел за сутки постичь сакральную загадку сфинкса. Встретив мои глаза, он вдруг подмигнул мне. Это сделано было, может быть, не нарочно, непроизвольно, а как прощальный знак великодушного примирения в чем-то устыдившегося шалопая… неким неловким напутствием. Но когда я снова обернулся, то в повторном подмиге мальчишки углядел блеск недюжинного ума и коварства, а не следствие случайного нервного тика, И тогда я не на шутку испугался. Мне стало не по себе, а в памяти возник златокудрый малыш со знаменитой фотографии рядом с несчастной маменькой будущего вождя. Я тряхнул головой, желая избавиться от неприятного наваждениями дико закашлялся – дружок Федя вовремя стукнул меня ладонью по согнутой спине, боясь, что я захлебнусь слюной. На крыльце весело и злорадно хихикнули.
В полупустой маршрутке я вернулся к ночному событию и возмутился подлостью Пера Басова, пытавшегося задушить родного отца. Федор зыркнул на меня сбоку снисходительно-всезнающим оком.
– А Петр Михайлович не имеет к этому неудачному злодейству никакого отношения. В это время он мирно спал как человек солидный и добропорядочный. На такое преступление он бы никогда не пошел.
– Но ведь мы своими глазами видели его ночью в спальне отца! – Изумленно воскликнул я.
– Это была Ирина Васильевна Ковальчук, заведующая делами областной культуры. Для меня это было символично. Она уговорила своего молодого любовника и отца Вани Басова, выкрасть одежду Петра Михайловича и как бывшая актриса сыграла свою лучшую роль с переодеванием. Парик, очки, усы – это просто. Но как она сумела точно спародировать голос, ужимки и все прочее Петра – вот это гениально. Даже я сперва поверил.
– Но откуда тебе это известно? – Удивился я.
– Так ведь я тогда не в туалет побежал, а за ней, к ее спальне. Что-то женское и знакомое почудилось мне в ее вихляющих движениях. А потом я заметил частые капли крови. У двери услышал, как Ирина Васильевна стонет от боли. Проклинает кувшин и того, кто его швырнул ей в голову. Заглянул в замочную скважину и увидел, как она переодевается.
– Но зачем этот сложный маскарад? – Удивился я, с трудом приходя в себя.
– А на всякий случай. Вдруг кто-нибудь из домочадцев заметит ложного Петра. Допустим, та же домохозяйка Клава, с которой она в одной связке. А это уже свидетель. Петр мог загреметь в тюрьму и лишиться наследства. Хотя всё могло сойти и за естественную причину: случайная остановка сердца и так далее. Ведь Басов довольно много выпил на радостях от нашей встречи. И мы бы тоже попали в свидетели. Она бы в любом случае не прогадала, деятель областной культуры. Ей надо было прикончить мужа сегодня, чтобы выкрасть второе завещание. А то вдруг мы завтра вызовем Фукса, и всё у нее полетит к чертям… Вот почему она решила действовать при нас, рассчитывая, что и мы во хмелю…
– Зря ты Басову не открыл правду, – упрекнул я.
– А зачем? Больше я в чужие дела не вмешиваюсь. Баста. Я только шепнул Альбертычу, чтобы он прогнал домработницу Клаву, эту змею подколодную, которой Ирина наверняка что-то обещала.
– И все же, мой друг: кто спас господина Басова? – Задумчиво спросил я.
– Известно, кто. Домовой! Альбертыч назвал его Филей. Однажды мы с классиком так наклюкались, что Филя материализовался и проделывал перед нами всякие милые чудеса. Филя очень любит хозяина и никогда не даст его в обиду. Но меня он любит больше всех!
– Кажется, ты убедил меня, что твой роман стоит довести до ума, – засмеялся я побежденно и сразу перешел на деловой тон. – Многое там предстоит перелопатить, выбросить насытить историей. Особенно реальной жизнью, чтобы труд не превратился в заурядное фэнтэзи. Поэтому гонорар – пополам. Завтра же начинаю перепахивать твое засеянное дикое поле.
– Не надорвись только, – угрюмо вставил Федя. – А то засеешь его зубами дракона. И поменьше твоего пошлого реализма…
Его мрачное настроение, граничащее с отчаянием, которое прорезало на его лбу вертикальную морщину, меня напугало.
– Что с тобой, «братишка»? – спросил я с тревогой и вдруг замер от догадки. – Ты тоже думаешь об этом пацаненке?
– Да, о нем, об этом будущем мультиплете, – сквозь зубы процедил друг и обхватил лицо руками. – Ты даже не представляешь, как он похож на того юного Авессалия, будь он проклят… А ведь этот Ваня, по словам Басова-старшего, тоже любит играть возле камня на берегу. И знаешь, как называет его? Дядькой Черномором. А то и головой Адама. Неужели я никогда не избавлюсь от этой чертовщины, Господи?..
А за окном маршрутки синел кусок нового бездонного неба, набирали цвет подросшие деревья, где-то высоко, под Богом, заливался невидимый жаворонок, и мудро улыбалась вечно творящая земля.

СОЮЗ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ