Сторожка

Единственный в городе троллейбусный парк разделён на два участка. И на каждом есть свои ворота, своя будка со сторожем и свои псы-приблуды – разномастные, разновеликие, каждый со своей особенной судьбой. На первом участке – ближайшем к шоссе – ночуют троллейбусы, покорно свесившие рога и готовые хоть с рассветом нестись, подпрыгивая, куда угодно. На дальнем от шоссе участке хранится автомобильный хлам, и водителям городского автопарка позволено приходить сюда по запчасти. Но охотников до хлама, среди которого обосновались два пса, не так уж и много. Вот почему фонари над этим кладбищем созданий рук человеческих зажигаются нечасто.

 

Осенними ночами под окном дальней сторожки разлита чернильная тьма. Правда, там, где, словно кони в стойле, дремлют троллейбусы, всегда горит фонарь. Но свет его похож на свет далёкой звезды, лучи которой не доходят до земли, растворяясь в ночном сумраке. Внутри сторожка освещена лампой, что держится на торчащем с потолка проводе. А потому из темноты видно, что рядом с окном в сторожке стоит стол, а за столом в разные дни появляются то пожилая дама в бурой меховой жилетке, вооружённая против дальнозоркости очками с толстыми стёклами; то старик с обвисшими седыми усами, то и дело отхлёбывающий из чашки, которая, кто знает, чем наполнена; то всматривающаяся в темноту молодая темноволосая красавица. И нет никаких сомнений, что последнее впечатление отзовётся у стороннего наблюдателя неподдельным удивлением. Потому что, и в самом деле, молодая сторожиха напоминает цветок, выросший, по прихоти природы, на мусорной куче.

«Все! Все.., – с наслаждением думает Инга – а именно так зовут таинственную красавицу. – Все несчастные. И все ненавидят друг друга».

 

Инга не видела насилия, человеческое зверство никогда не распахивало перед ней своей зловонной пасти. Мера людского несовершенства, преподнесённого Инге судьбой, была столь мизерна, что отравиться ею до бессонницы, до кровавых видений и удушающих ночных кошмаров, было попросту невозможно. Своей каплей Инга отравилась лишь до тоски, до неприятия людей и презрения к жизни.

Дед Инги, как ей рассказывали, был священником, за что и претерпел перед самой войной, сгинув на бескрайних русских просторах. И эта незавидная судьба стала первой из обозримых Ингой. Бабушка Инги – вдова священника – Ингу невзлюбила, как невзлюбила невестку – Ингину мать. А потому Инга ещё пуще жалела незнаемого деда – отчего-то казалось ей, что будь он живой, и бабушка была бы добрее. А теперь и мать, и бабушка, и мачеха матери – все ненавидят друг друга.

 

«Ненависть.., – думает Инга. – Разве не она движет миром?» Ненависть лишь дремлет в сердцах. Но сон её чуток, и как легко пробудить её! Поддерживать хорошие отношения – значит уметь усыплять ненависть. Но попробуй не угодить, не оказать внимания… Ненависть… Кто, как не она, расставит всё по местам? Кто, как не она, вытравит глупый розовый цвет и окрасит всё в подлинные тона? Только ненависть называет всё своими именами…

У Инги есть профессия. Инга – учитель. Но в школе платят столько же, сколько и в сторожке. Инга сделала выбор. Здесь почти никто не беспокоит её. Днём она читает и кормит собак, ночами смотрит в окно и думает. Вид койки, безразлично занимающей треть сторожки, вызывает у Инги бессонницу, как страшное заклятие – злого духа. Осенними ночами бессонница приходит не одна, но приводит с собою «семь злейших духов». И тогда странные мысли ползут в голову Инги.

Иногда к Инге приезжают друзья, и рабочее время летит совсем незаметно. Вот недавно приезжала к Инге Ольга – школьная подруга. Последнее время Ольга приезжает часто – ей нужно выговориться. А Инга слушает её и всё думает, думает…

 

Ольга тоже учитель. А теперь, по примеру Инги, из школы подалась в сторожихи, только в автобусный парк. Автобусов в городе больше, чем троллейбусов, да и Ольгино рабочее место не в сторожке, а в одной из комнат, которую днём Ольга делит с диспетчером. К ним заходят водители, и Ольга ненадолго остаётся одна.

Из школы Ольга ушла, чтобы высвободить время на подработку: «С Вовкой-то одно было, – объясняла она Инге, – а теперь мне на мои учительские не протянуть с детьми. Хоть побираться иди! Да и побираться некогда – школа все соки выжмет». С Вовкой Ольга развелась ещё летом. А по весне Вовка объявил, что у него есть другая, и что теперь он намерен жить с ней.

– Всё у тебя… как… как в аптеке, – шипел Вовка, притворив за собой дверь на кухню, чтобы дети не проснулись от голосов. – Ненавижу я эту твою правильность! Всё у тебя как надо, всё… всё прилизано. Хоть бы напилась разок. Хоть бы… Да хоть бы изменила мне, что ли!..

Ольга оторопело хлопала глазами и не хотела верить тому, что слышала.

 

А толстый и неуклюжий Вовка, молчаливый и добродушный, вдруг точно с цепи сорвался.

– Скучно с тобой, – шипел он на Ольгу, – скучно! Потому что всё у тебя прилично – скучно! А Ксюша… она другая. Она и выпить… и курит. И мужчин у неё было много. Поняла? Не то, что…

Такого Ольга ещё никогда и ни от кого не слышала: чтобы муж корил жену её же верностью. Наоборот – это сколько угодно, даже и на пустом месте. Но чтобы так…

– А бизнес? – и Вовка, утративший всякую покладистость, сделался язвительным, как старый шут. – Из-за тебя я и бизнес не мог делать… А с Ксюшей мы…

– Какой бизнес, Вова? – перебила Ольга, которой чем дальше, тем больше казалось, что говорит Вовка не с ней, а с кем-то ещё, кого нет на кухне или кого Ольга попросту не видит.

– «Какой»! Ещё спрашивает! – ухмылялся Вовка в пароксизме глума. – А палатка-то? Забыла палатку?.. А с Ксюшей мы на проспекте палатку открываем. А ты сиди тут!.. Хранительница очага… Охраняй вон! –  и Вовка кивком указал на вычищенную газовую плиту, украшенную кастрюлей с супом.

 

Вскоре Вовка и  в самом деле открыл палатку рядом с автобусной остановкой. И проходя мимо пестревших за стеклом обёрток жвачки, Ольга ёжилась, хлопала обиженно глазами и всё не могла взять в толк: что же это такое происходит?

– Верно говорят, – жаловалась она Инге, всхлипывая, – мужики эти сами не знают, чего хотят. Живём. Всё есть. Дети. Так нет же – нашёл себе… Я-то чем виновата? Неужто, что не гуляла?

И всякий раз от мысли, что бывший муж хотел видеть её гулящей, Ольге становилось не по себе, как было бы не по себе, узнай она, что где-то узаконили воровство.

Инга, родители которой развелись лет пятнадцать тому назад, слушает Ольгу молча. Помнит Инга свою обиду и разочарование, помнит и удивление, что выкатилось навстречу радости, с которой встретила развод бабушка. Правда, новая отцова жена так и не пожелала знакомиться со свекровью, а через год и вовсе отца бросила. И все живут теперь как сычи и ненавидят друг друга.

– Палатку открыл, – рассказывала Ольга, – а денег не даёт. А я, значит, двоих детей одна содержи!..

В самом деле, то ли дела в палатке шли неважно, то ли Ксюша оказалась охочей до денег, только пришлось Ольге думать о заработках. Два дня в неделю Ольга дежурила в автопарке, в свободное время решила заняться репетиторством. Денег выходило больше чем в школе, и Ольга приободрилась. К тому же, в автопарке ей нравилось: работа лёгкая, водители заходят. Кто конфет принесёт, кто так пошутит. Один даже стал ухаживать. Добрые люди тут же предупредили Ольгу, что этот и в свои шестьдесят тот ещё ходок.

 

– Погуляет и бросит, – шептали ей в одно ухо.

– От жены ни за что не уйдёт, – шептали в другое. – Уж скольких предупреждал: жена на первом месте.

– А мне сейчас такого и надо, – нехорошо похохатывала Ольга, рассказывая Инге о новом ухажёре. – А что? Ни к чему не обязывает, цветы приносит. На автобусе тут катал, – и снова Ольга смеялась странным, не своим смехом.

Как-то, спустя недолго, он позвонил Ольге на мобильный.

– Привет, Витюся! – прощебетала Ольга.

Инга услышала её голос, увидела глаза, и всё поняла.

– Ты что, спятила? – спросила она, когда щебетание прекратилось, и телефон был препровождён в сумочку.

– А что? – притворно удивилась Ольга.

– Зачем он тебе? Старый, женатый… Я же видела: тощий, волосёнки седенькие висят – песок того гляди посыплется, а он себя хипарём воображает. Какой-то задри…

– А, может, я его люблю! – выпалила вдруг Ольга. – И потом, уж поверь мне – я знаю, мужикам это нравится…

– Что? – не поняла Инга.

– Ну… раскрепощённость там…

– Дура… – разозлилась Инга.

И Ольга обиделась.

«Все несчастные, – думает Инга, оставшись одна, – и все ненавидят друг друга».

И этот скучающий Вовка, потянувшийся из созданного Ольгой бабьего мирка к новым горизонтам, но за неимением горизонтов, ограничившийся палаткой и шлюхой. И Ольга, пустившаяся во все тяжкие и не понимающая, что палатка стала для Вовки своего рода неприступной крепостью, а шлюха – символом вольной жизни, не ограниченной с четырёх сторон магазином и поликлиникой.

Все несчастные и все ненавидят друг друга.

Муж Инги нашёл работу в другом городе и вот-вот должен вызвать Ингу к себе. И она, конечно, поедет. Но и там, знает Инга, всё будет то же самое.

Инга полюбила смотреть в окно и думать. Летом ночи были светлые и короткие, и мысли рассеивались. Но лишь подкралась осень, и тьма за окном стала цепляться за Ингин взгляд. «За что дедушку расстреляли?..» – думала когда-то Инга. «Значит, было за что!..» – думает она сейчас.

В сторожке Инга сменяет Петраса Йонасовича, бывшего когда-то главным инженером несуществующего теперь завода, литовца по крови, которого все и всегда называли Петром Ивановичем. Пётр Иванович большой любитель пива, но в сторожке алкоголь под запретом. Поэтому Пётр Иванович наливает портер в заварочный чайник, а из чайника, делая вид, что пьёт чай, – в чашку. Когда Инга первый раз пришла на работу, Пётр Иванович оглядел её и, оставшись довольным, сказал приглушённым, заговорщицким голосом:

– Приходи в другой раз пораньше – пивка попьём.

– Обязательно, – хмыкнула Инга. Но когда в другой раз пришла в своё обычное время, Пётр Иванович встретил её обиженно.

– Что же ты не пришла? – спросил он таким тоном, словно Инга не пришла на обещанное свидание.

– Куда? – не сразу сообразила Инга.

– Как же?.. А пиво-то мы договорились….

– Знаете, Пётр Иванович, – сказала Инга первое, что пришло ей в голову, – я пива не пью.

– Что же ты пьёшь? – непринуждённо справился Пётр Иванович. – Сказала бы сразу…

– Разве обязательно что-то пить? – пожала плечами Инга. – Ничего…

– Как это? – не понял Пётр Иванович.

Инга смутилась отчего-то и сказала:

– Ну… вино. Сухое.

– Будем иметь в виду, – многозначительно изрёк Пётр Иванович и, очень довольный, поднял вверх указательный палец.

В следующий раз он сказал Инге, смотря куда-то в сторону:

– Хочешь, я вечером сегодня приду? Подежурю с тобой. Вина принесу.

– Не надо, Пётр Иванович, – взмолилась Инга. – Идите домой!

И, подумав немного, прибавила:

– Ко мне придут.

– А-а! – с пониманием и в то же время разочарованно протянул Пётр Иванович. – Понятно… Дело молодое.

И, тоже подумав, сказал зачем-то:

– Конечно, я же не газпромовский бухгалтер. И не ГАИшник с Рублёвки…

Инга хотела что-то возразить, но промолчала и уставилась в пол. Пётр Иванович ушёл.

С той поры он переменился. Напитков Инге он больше не предлагал, а прощался и здоровался с таким видом, что не оставалось никаких сомнений: Инга навсегда пала в его глазах.

 

На смену Инге в сторожку приходит пенсионерка Клавдия Никитична и приносит с собой ворох газет. Пока Инга ещё не ушла, Клавдия Никитична успевает поведать ей, на ком женился артист N и с кем сожительствует теперь певица Z. И каждый раз с наступлением утра, собираясь домой, Инга гадает, о ком сегодня поведает ей Клавдия Никитична. Одно Инга знает наверняка: каковы бы ни были герои дня у Клавдии Никитичны, она непременно расскажет о них с таким видом, точно от этих чужих и незнакомых людей, от их пустых занятий и никому не нужных передряг зависит сама Клавдия Никитична или кто-то из её близких.

«Как тяжело с людьми!» – думает Инга. Совсем другое дело – ночью в сторожке. Крупный, лохматый Омон и гладкошёрстный Черныш, чуть превосходящий размером кота, поднимают навстречу посетителям дружный лай. А если долго никто не приезжает ночами – принимаются выть самозабвенно. Сначала один кто-то не то громко вздохнёт, не то зевнёт. Потом выдержит паузу и зевнёт протяжнее, то ли пробуя голос, то ли приглашая товарища присоединиться. И вот уж товарищ подхватит, точно говоря: «Да чего там… Давай на полную!» И тоскливые, протяжные звуки взовьются тогда над сторожкой.

 

Стоит Инге выйти на улицу, как псы, почуяв её приближение, затихают и только радостно ворчат, устремляясь навстречу. Но случается, Инга нарочно остаётся в сторожке и слушает собачьи рулады, которые, как ей кажется, похожи на печной дым, вырывающийся из труб и ввинчивающийся в пустые небеса.

Завыл басом Омон. Черныш подхватил и вторит ему фальцетом. Инга всматривается в темноту и думает. И по временам кажется Инге, будто кто-то смотрит на неё из темноты…

 

Рукопись

 

В бывшем келейном корпусе разорённого Благовещенского монастыря была найдена пожелтелая рукопись. Несколько сложенных вместе, скрученных трубкой и перетянутых грязной холщовой тесьмой листов покоились в деревянном ковчежце. А ковчежец, похожий на маленького кабана, помещался в стене одной из келий. Когда новые насельники обители – свезённые в монастырь московские  беспризорники – граждане юные, но уже бывалые, задумали изукрасить стены временного своего пристанища неприличного содержания карточками, то обнаружили, что один из кирпичей кладки ничем не связан с товарищами и без труда изымается вон. За этим вольным камнем оказалась небольшая ниша с углублением вправо, где, прислонённый к холодным кирпичам, стоял тот самый ковчежец.

 

Карточки были немедленно забыты, внимание четырёх обитателей кельи переключилось на находку. Под сдавленные восклицания из ковчежца достали свёрнутые трубкой листы. Беспокойные мальчишеские пальцы с въевшейся в рисунок кожи грязью стащили препоясавшую листы тесьму, и свет увидела чернильная вязь.

Принялись было разбирать по складам, но не поняли ничего – писано было по-русски, но читалось с трудом. Смысл же многих слов и вовсе ускользал. Тогда порешили отложить чтение до вечера, чтобы, пригласив двух грамотеев, читающих поскладнее и побойчее, расположиться на пустыре за складом.

 

Не так давно за складом, бывшим ещё несколько лет тому назад Успенским собором, хоронили монахи своих мертвецов. А ныне волею человеческой там исчезли кресты и надгробия, а рукотворно всхолмлённая местность обратилась равниной.

На пустыре собирались иногда для разговоров. Здесь курили тайком, и пепельницей, а точнее, хранилищем окурков, неизменно служил желтоватый череп, найденный кем-то по осени в зарослях высокой и спутанной, как нечёсаные волосы, травы.

После ужина собрались на пустыре. Один принёс листы за пазухой, а тот из приглашённых, на кого возлагались надежды в чтении, приступил[1].

 

«Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, и Живоначальныя Троицы, и ныне, и присно, и во веки веков, аминь. Се аз, худый и многогрешный Феодор Курица пишу сие исповедание. В лето 16.. года в обители Благовещения Пресвятой Владычицы нашей Богородицы. Придя в обитель тремя годами ранее, жил я в небрежении о спасении своём. Жизнь проводил я во зле, пребывая во всякой нечистоте и пьянстве. Перед очами Божиими был я гнуснейшим в рассуждении греха и всяческого блужения. В пьянстве пребывал чрезъестественном, жил точно скот невоздержанный, точно недужья кошка или свинья бесноватая. И, позабыв иноческое обещание, проводил время с блудницами, вином и брагой упиваясь. Блудом, пьянством, сребролюбием душа моя полнилась, а не попечением о спасении. Любящих Бога я отвращался, а всякого богоненавистника любил как брата единоутробного. Через то помрачал душу свою и спасению своему препятствовал. Но Бог истинный, Бог всемогущий явил свою милость и милостью своей от ада меня спас, недостойного.

 

Третьего дня ходил я в слободы и в кабаке, питухов и бражников знакомых повстречавши, предался пьянству безудержному и окаянному. А до того как в кабак идти, ходил по рынку, где у баб и девок изымал товар, говоря им, кланяясь: “Мы даём вам пищу духовную, а вы нам подайте физическую”. Иные бранились, иные же молчали. И насобирал я товару: связку баранок, ржаного хлеба краюху да круг колбасы кровяной. Да ещё, пожалуй, ковш браги, который не унёс с собой, а тут же и выпил. Да ещё приглянулись мне серьги на одной молодке, серебряные, только сама не отдала, а взять поопасился. И со всем товаром – с баранками на шее, с хлебом за пазухой, с колбасой в кармане – отправился в кабак. А там уже питухи да бражники, теребень кабацкая, меня приняли, обласкали, за стол усадили. И почали мы орать срамные песни и стучать кружками. После вопрошали меня мои товарищи:

– А глаголи нам, черноризче, каково житьё в вашей обители? Довольно ли браги на братию? Приходят ли вдовицы под благословение?

Я же отвечал им:

– Отец архимандрит выйдет, бывало, на двор да и гаркнет: “Стань, белая берёза, у меня назади, а красна девица напереди!” Так не то, что вдовицы залежалые, девки сахарные, без червоточины так в обитель косяками и прут! Мы-то, клирошане-богомольцы, отмахиваемся – на что, мол, нам грех такой! А отец архимандрит настаивает – на то и настоятель, чтоб настаивать! За руки по кельям девок разведёт, а во след ещё и покадит. А как не достанет угля для кадила, велит в слободе баню подпалить, не то – овин. Покадивши, под каждой дверью ведро пивной браги своей рукой поставит…

 

Слышав такой ответ, стали потешаться бражники, стали ржать, точно жеребя.

А всем известно, что отец архимандрит – муж добрый и праведный, сыт сухой коркой и с грехом никаким не знается, а укрепляет тело и душу постом и молитвой, как в Писании предписано. Это я, образина лихая, свинья непотребная, худородная, оговорил праведника святаго.

Начохавшись, пустились в беззаконные пляски, кто бия шапкой об пол, а кто бёрца свои вскидывая превыше голов. А после пошёл я к одной вдовице знакомой и с ней уже бражничал. Но в ночь у неё не остался и поворотил к монастырю. Насилу дошёл, который же был тот час, не знаю, но когда подходил к воротам, ударил колокол. И тут я, по непотребству моему и скудоумию, озлился на колокол, что шибко бил. И встав, задравши голову, смотрел на него и думал: “Что если отвязать колокол да запродать костромским купцам? Чай и задаток хороший возьмёшь…” И задумал я, с пьяных глаз, подняться на колокольню и снять с неё колокол. Но не дошёл до колокола, потому что, пьяный, оступился на лестнице и покатился ко́том, пересчитывая боками ступени и головой стучась в стену. Потом остановился, но встать не смог и думал, что издох. А долго ли так пролежал – не помню.

 

Когда же очнулся, увидел себя на одре и рядом окрест сосуды греховные. Храмина, в которой от сна убудился, чужая. Темно и просторно, в дальнем углу огонёк светит. И вкруг огня сидят люди. Встал я тогда и пошёл к ним в радости велией, что не издох. И подойдя, видел, что на столе светит огарок, и воск с него стекает на стол. И много стояло тут брашна и пития. Вкруг же стола точно сидели люди. Только народ был всё больше дикий – ефиопляне. И всё с хвостами – иные со свиными, иные с лошадиными, у иных же заместо хвоста свисало вервие. Един же от них имел хвост петуший и хвостом непрерывно помахивал. А един был не ефиоплянин, но с пёсьей головой. Тогда объял меня страх и трепет, и ужас объял меня. И не мог ни слова сказать, ни пошевелить рукой. Они же стали меня звать за свой стол брашенный, и сам не понимая, как, очутился я за столом.

Брашно и питие исчезли, а весь стол оказался засыпан свитками. И преждереченный с петушьим хвостом сказал мне голосом рыкающим:

– А глаголи нам, черноризче, знаешь ли, что в сих свитках написано?

 

Но как я не мог сказать ничего, то молчал. Про себя же думал: “Откуда мне знать, что в свитках написано?”

Противник же мой, точно слыша меня, отвечал мне:

– А если неоткуда тебе знать, можешь узнать сейчас. Или вот я возьму любой и прочитаю тебе.

Взял он един от свитков, развернул и стал читать вслух:

– Курица Феодор без правил и в нечистоте пребывает. Душу и тело содержит нечистыми.

Прочитав же, бросил на пол. Взяв другой, стал снова читать:

– Правило иноческое презрел и обычай иноческий не исполнял.

Бросил и этот, взял третий:

– Великую четыредесятницу не соблюдает и против святых дней упивается вином и блудной страсти своей отдаётся.

И этот бросил на пол и потянулся за следующим.

И всякий раз, когда бросал он свиток, вся компания застольная поднимала вой и ржание, иные же хрюкали, иные икали. И хвосты свои поднимали выспрь. Понял я, что все эти свитки суть грехи мои и что настал час пролиться на меня фиалу Божия гнева.

Вдруг исчезли все свитки и распространился дух зловонный. А следом возникло на столе ведро на шестнадцать ковшей. И тот, что с петушьим хвостом сказал:

– А ну, глаголи нам, черноризче, выпьешь ли ведро сие пива крепкого? Коли выпьешь – ступай до времени. Не выпьешь – душу твою возьмём.

И снова захрюкали, затявкали, заржали да заикали мои сотоварищи новые. Поднялся я, зачерпнул ковшом и стал пить. Но не мёд, не брагу и не пиво я пил. Кислое с горечью вино, пенное, сугубо хмельное, а дух такой, как бывает в хлеву, когда долго не чистят и когда там кошка живёт.

Выпил я свой ковш и покачнулся. Стал другой набирать, а в ведре – Господи, помилуй – не убавляется. Выпил я второй ковш, стало тут всё в глазах моих кружиться, и хвосты заплясали, завертелись передо мной. А браги меньше не становится.

Тут я спьяну и в отчаянии хватил ковшом об пол, и все вдруг затихли. Я же возопил:“Божий есмь аз! Божий – не ваш! Вем, яко щедроты Его на всех делех Его!”

 

Тут стала таять храмина, также и стол, и все ефиопляне. Последним растаял петуший хвост. Я же открыл глаза и увидел себя в гробу посреди Успенского храма. А рядом трёх иноков, читавших Псалтирь. Когда открыл я глаза и сел в гробу, един от иноков – Касьян – с криком страшным и диким бросился вон. Другой – Демьян – упал тут же в бесчувствии. Третий же – Ефрем – старец, муж древний и добрый сказал мне:

– Мы думали, ты помер, даже свечу тебе подносили. Как нашли тебя вчера на лестнице в колокольне…»

 

Здесь рукопись обрывалась…

За неимением лучшего места хранения, листы снова препроводили в тайник. Вскоре приют для беспризорников перевели в другое место, а в бывших монастырских кельях разместилась милиция и КПЗ. В суете переезда о рукописи забыли. И лишь недавно, когда приступили к восстановлению обители, вновь обнаружили в стене ковчежец. Он подгнил и крошился с боков. Но рукопись сохранилась неплохо. Только листы ещё потемнели. Находку передали настоятельнице. Запершись в келье, мать игуменья ознакомилась с рукописью, после чего снарядила в епархию нарочного. От Владыки пришёл ответ оставить рукопись до времени в монастыре.

Мать игуменья закрыла ковчежец в шкаф и, кажется, вовсе забыла о нём…

 

[1] Текст намеренно приводится в переложении на современный русский язык, при этом сохранён колорит текста XVII века.

 

 

 

Лугин и бесы

 

Спиритов было пятеро. За медиума выступала хозяйка дома Катерина Николаевна. Был ещё Волков и две какие-то дамы, которых Лугин прежде не видел. Дамы опоздали, и в ожидании Лугин успел выпить две чашки крепкого чёрного кофе. У Катерины Николаевны Лугин бывал впервые.

Аскетическая мебель, бывшая в моде в семидесятые годы, расставлена была вдоль стен. На полках фотографии каких-то индусов в белых одеждах соседствовали с фигурками вислоухих и многоруких божков. Свежие цветы наполняли комнату ароматом.

Катерина Николаевна и Волков принесли из другой комнаты круглый ореховый столик, все расселись, и Катерина Николаевна окурила комнату индийскими благовониями. Потом достала оплывший огарок на яшмовом подсвечнике, чистый лист бумаги и длинный, недавно вновь очинённый простой карандаш. Все молча наблюдали за приготовлениями. Катерина Николаевна зажгла свечу, потушила электрический свет и подсела к гостям.

 

Лугин оказался между Катериной Николаевной и Волковым.

– Ду-у-ух! – простонала Катерина Николаевна. – Ду-ух!

Лугин вздрогнул.

– А-а-а! – снова простонала Катерина Николаевна, передёрнулась, и Лугин увидел, что она быстро пишет карандашом на листе бумаги.

«Я здесь», – прочёл Лугин, когда она отвела руку.

Все молчали. Лугин украдкой взглянул на Волкова: не смеётся ли тот. Но Волков был мрачен и сосредоточен.

– Дух! – громко и торжественно, прерывающимся голосом воззвала Катерина Николаевна. – Скажи нам! Исповедуешь ли ты Бога Живого?

«Исповедую», – прочёл Лугин на листе бумаги.

Катерина Николаевна вздохнула и закивала гостям. Гости зашевелились.

– Дух! Как имя тебе?

И Лугин прочёл:

«Нас много».

– Кто вы?

«Григорий Отрепьев, Емельян Пугачёв, граф Толстой, Маша Лугина».

У Лугина заколотилось сердце.

– Что ты хочешь сказать своему мужу? – с напускной лаской спросила Катерина Николаевна.

«Пусть ждёт меня дома. Пусть сам пишет», – прочёл Лугин.

Катерина Николаевна улыбнулась ему понимающе. Но Лугин вдруг вскочил и бросился вон из комнаты.

 

* * *

Лугин был женат четыре года. Женился он поздно – тридцати восьми лет. И был счастлив в позднем своём браке. Маша была много моложе Лугина. Она казалась ему то прелестной обольстительницей, то простодушным ребёнком. Пылкость и нежность к ней соперничали в его сердце.

Однажды в воскресенье за обедом Маша вдруг вскрикнула и неловко упала на бок. Лугин бросился к ней – она была без сознания. Лугин вызвал «Скорую». Приехавший врач констатировал смерть от сердечного приступа.

На кладбище к Лугину подошёл Волков.

– Сегодня, знаешь, в порфире, а завтра в могиле, – сказал он.

Лугин слушал и не понимал, о чём он говорит.

Проводить Машу пришли многие. На кладбище было холодно и тихо. Кое-кто плакал бесшумно. Свежий снег саваном укрывал могилы, холмиками лежал на ветках и перекладинах крестов. Галки резкими, отрывистыми криками нарушали торжественную тишину. Не снимая чёрной кожаной перчатки, Лугин поднял отрезанный лопатой ком мёрзлой, похожей на кусок торта земли и бросил его в страшную яму.

Все смотрели на него с сожалением и любопытством.

Когда на девятый день собрались помянуть Машу у Лугина, Волков сказал:

– Что, знаешь, гусь без воды, то мужик без жены. Ты веришь ли, что она не умерла? Веришь, что душа её пребывает в астральном теле?

Лугин пожал плечами.

На сороковой день снова собрались помянуть усопшую. Пришли родные Маши, Волков и сестра Лугина. Женщины, озабоченные угощением, суетились на кухне. Мужчины тихо переговаривались в гостиной. Когда, отобедав, стали расходиться, Волков сказал:

– Завтра собираемся у Катерины Николаевны. Она, знаешь, чудеса творит… Уверяет, что может и Машу…

Лугин поморщился.

– Да ведь ты ничего не теряешь! – стал оправдываться Волков. – А вдруг правда!.. Надеючись, знаешь, и кобыла в дровни лягает. Приезжай завтра к девяти.

Оставшись один, Лугин стал думать о Маше, о приглашении Волкова, о спиритизме и о Катерине Николаевне.

 

* * *

Волков был старинным приятелем Лугина. Когда-то он увлекался восточной философией и писал в журналы разгромные статьи о религии. Потом необходимость в этом отпала, и Волков стал писать о новейших духовных учениях. Те же журналы с удовольствием печатали его. Наукообразие новейших учений убеждало Волкова в их истинности. Слова, позаимствованные у восточной философии, облегчали понимание.

Обратившись к практике, Волков пережил необычайные состояния. Как-то раз за медитацией показалось ему, что душа его покинула тело. Он увидел сверху себя и голую соседку, принимающую в своей квартире ванну.

Случай этот повлиял на Волкова чрезвычайно.

Подобно многим, не имеющим веры в потусторонний мир, но однажды вдруг лично ощутившим его существование, Волков попытался проникнуть в этот мир инде. Отвергавший ещё недавно религию, Волков предался оккультизму.

Они сошлись с Катериной Николаевной.

В юности Катерина Николаевна переписывала стихи в тетрадку. А когда влюбилась в актёра Столярова, стала сочинять сама. В старших классах Катерина Николаевна полюбила театр и мечтала стать артисткой. Но артисткой не стала, потому что поступила на физико-технический факультет. Про физиков снимали кино, и Катерине Николаевне хотелось писать формулы, спорить с коллегами и получать премии. В институте Катерина Николаевна увлеклась авторской песней и переложила несколько своих стихотворений на незамысловатые аккорды.

 

Однажды на работе Катерина Николаевна услышала об эре Водолея. Катерина Николаевна заинтересовалась, и на другой день сотрудница принесла ей книгу, отпечатанную и переплетённую кем-то вручную. Катерина Николаевна читала всю ночь, а наутро твёрдо знала, что нашла именно то, чего не доставало ей.

Вскоре явились новые книги, образовался круг знакомств – жизнь Катерины Николаевны переменилась. Красивая музыка, благоуханные цветы, белые одежды… Катерина Николаевна занялась медитацией, и в грёзах своих побывала на дне морском. На спиритических сеансах духи отвечали ей и подавали советы. Скопив денег, она поехала в Индию. И Учитель подарил ей золотое колечко, материализовав его из своего дыхания. На колечке стояла проба, но Катерину Николаевну это не смутило.

Вернувшись из Индии, Катерина Николаевна поняла, что у неё открылись макушечные чакры. Она стала видеть свечение кристаллов, заключённых внутри камней, ощущать предметы частью себя.

Когда Волков рассказал ей о смерти Маши Лугиной, Катерина Николаевна, не знавшая покойницы лично, пережила удивительное состояние. Во сне явилась к ней Маша. «Мне всё видно, – шептала она, – спрашивай…» Катерина Николаевна хотела спросить о чём-то, но вдруг сама оказалась там, откуда взывала к ней покойница. Время и пространство стёрлись, Катерина Николаевна поняла, что ей известно прошедшее и открыто будущее. Пробудившись и тотчас позабыв все откровения, Катерина Николаевна решила, что во сне ей был знак: она обязана установить контакт Лугина с Машей.

 

Лугин не любил Катерины Николаевны. Необыкновенные способности её он почитал за шарлатанство. Разнообразие интересов – за пустоту и суетность. В чудеса и загробный мир Лугин не верил. Но после смерти жены ему мечталось когда-нибудь снова встретиться с нею. К предложению Волкова Лугин отнёсся безразлично, но в тот же вечер со стены в спальне упал фотографический портрет Маши. Лугину стало не по себе.

На другой день позвонил Волков и стал настаивать.

– Не знаю… – замялся Лугин. – Подумаю…

– А ты не думай! – подначил Волков. – Кто, знаешь, думает три дня, тот выберет злыдня.

Уставший от своего горя, Лугин решил сходить.

Никогда прежде не бывал он на спиритических сеансах и, не зная, как вести себя, был сдержан и осторожен. Но когда Катерина Николаевна стала поигрывать именем его жены, Лугин счёл это циничным и вышел из себя. Ни от Волкова, ни от Катерины Николаевны не ждал он бессердечия.

 

* * *

Дня три или четыре после спиритического сеанса Лугин проходил мимо книжной лавки, и в глаза ему бросилось название: «Жизнь после жизни». Лугин не остановился. Потом вернулся и купил книгу.

Воскресным утром Лугин расположился с новой книгой на кухне. Кофе в медной турке закипал на плите. Лугин поднял глаза и вдруг увидел, что сито, лежавшее поверх кофейника, шевельнулось. Ручка сита, как кошкин хвост, дрогнула и медленно стала опускаться. Лугин остолбенел. Но кофе закипел и стал уходить, и Лугин пришёл в себя.

Оказалось, что накалившаяся турка расплавила пластиковую ручку сита. Лугин был раздосадован. Но совпадение удивило его.

Во вторник после работы, оставив машину на станции технического обслуживания, Лугин спустился в метро.

 

Был седьмой час в начале. Народ теснился в вагонах. Какая-то дама горячо дышала Лугину в шею, под колено впился ему металлический остов чьей-то хозяйственной сумки, мальчик, не дотягивающийся до поручня, повис на кармане пальто. Силясь отвлечься от нарастающего раздражения, Лугин стал прислушиваться к разговорам.

– … ну и скинулись бы хоть по ста рублей, брату-то на подарок!

– Мы принесли подарки, а он к нам даже не вышел!

– Кинули бы через забор!

– Ну вот будем мы у вас на заборе висеть!..

Лугин стал прислушиваться к другим голосам.

Вдруг среди общего вздора услышал он слово, заставившее его удвоить внимание.

– …физическое, эфирное, астральное и ментальное.

– А потом?

– Потом физическое разрушается, и душа отходит с тремя оставшимися.

– Ну и?..

– Эфирное быстро умирает, а вот астральное долго живёт …

Поезд остановился, и Лугин вышел на своей станции.

Всю дорогу до дома он думал о странных совпадениях, случившихся в последнее время.

Придя домой, Лугин вымыл руки, включил телевизор и собрался поужинать. Но в это самое время диктор объявил:

– …А прямо сейчас на нашем канале американский художественный фильм «Призрак».

Лугин опустился в кресло и забыл об ужине.

 

* * *

Субботу и воскресенье Лугин провёл в читальном зале, собирая материал о спиритизме. Он хотел было справиться у Волкова или Катерины Николаевны, но постыдился.

Самому себе не смел он признаться. «Это так только, – рассуждал он. – Надо убедиться, что всё обман, и нет ничего…»

В понедельник вечером он начал приготовления: проверил дважды, заперта ли дверь, занавесил окна, достал свечу и карандаш. Всё это проделывал он не спеша, стараясь не шуметь, точно готовился к непристойному делу.

Наконец он уселся за стол, взял карандаш в руки и так же, как это делала Катерина Николаевна, позвал:

– Дух!

Ответа не последовало.

Лугин подождал немного и снова позвал:

– Дух!

И снова не было ответа.

Лугин позвал в третий раз:

– Дух, появись!

Только свеча, обгорая, чуть потрескивала.

«О чёрт… – подумал Лугин, – хорошо ещё никто не видел…»

Он собрался уже задуть свечу, как вдруг показалось ему, что пальцы помимо воли крепче сжали карандаш. И в следующую секунду карандаш, увлекая за собой руку Лугина, побежал по листу бумаги.

«Я здесь», – прочитал Лугин.

Он отказывался верить. И точно в насмешку над самим собой спросил:

– Кто, я?

«Тот, кто вечно совершает благо», – вывел карандаш.

Лугин не мог опомниться и молчал.

«Что тебе нужно?» – спросил карандаш.

Лугин ещё помолчал и наконец робко ответил:

– Машу.

«Жди», – отвечал карандаш, и пальцы Лугина разжались.

Несколько минут прошли в томительном ожидании. Потом вдруг снова невидимая сила подхватила руку Лугина и стала водить ею.

«Я здесь», – написал карандаш.

– Кто? – спросил Лугин.

«Я, Маша».

Лугину стало страшно.

– Почему я должен верить? – спросил он после длинной паузы.

«В нашей спальне, – ответил карандаш, – в шкафу, в моём ящике на самом дне лежит белый шарф. Я не успела подарить тебе».

Лугин бросился в спальню.

На дне Машиного ящика под аккуратной стопкой её белья лежала плоская картонная коробка со слюдяным окошком. Лугин сорвал картон, внутри оказалось белое шёлковое кашне.

С кашне в руках он вернулся к столу.

– Маша, – робко позвал он.

«Я здесь», – вывел карандаш.

– Спасибо, – прошептал Лугин и впервые после смерти жены заплакал.

 

* * *

Наутро Лугин уже стыдился и слёз, и любопытства, завлёкшего его так далеко. Но вечером снова взялся за карандаш. Маша, казалось, уже ждала его, и они не могли наговориться. На другой и на третий день повторилось всё то же самое. Днём Лугин убеждал себя, что всё обман, самовнушение, какая-нибудь психофизиологическая сила. Вечером торопился к карандашу.

Мало-помалу сомнения его стали таять: Маша указывала ему на давно утерянные вещи, и вещи отыскивались; подавала советы, как лучше вести дела, и, следуя им, Лугин оказывался в выигрыше. Вскоре Лугин уже не сомневался, что общается с умершей женой, продолжающей жить в астральном теле.

Иногда Лугин задумывался: «Вот стал некрофилом, волхвом, некромантом. Что дальше?» Тогда ему становилось стыдно и страшно и хотелось всё бросить. Но он успокаивал себя тем, что занятия его безвредны, а снова потерять Машу он не может.

В апреле, уже после Пасхи, Маша сказала: «Мне тяжело, я страдаю…» И Лугину показалось, что он услышал лёгкий вздох или стон.

«Мы не сможем больше говорить…»

– Как? – вскричал Лугин.

«Между нами есть один человек…»

– Что ты говоришь? Какой человек?

«Человек, который мешает нам быть вместе. Я себе не хозяйка. Есть духи более могущественные, чем я. А у того человека власть, и он не велит им пускать меня».

– Кто это? – в нетерпении воскликнул Лугин.

«Катерина Николаевна», – вывел карандаш.

Лугин ахнул.

«Люблю тебя. Прощай…»

Последнее слово, написанное без нажима, было едва видно на бумаге. Рука Лугина обмякла, карандаш выкатился из пальцев.

Всю ночь Лугин звал Машу, звал графа Толстого, звал даже Гришку Отрепьева – никто не отозвался, карандаш не написал более ни слова.

Через неделю Лугин, измученный и обессиленный, решил объясниться с Катериной Николаевной. По телефону попросил он у неё свидания, и она, взволнованная просьбой, пригласила Лугина назавтра к себе.

Она встретила его в белом сари с цветком лотоса в руке и проводила в гостиную, где был накрыт стол и тихо играла убаюкивающая музыка.

– Вы не совсем правильно меня поняли, – начал Лугин, – я пришёл не за этим.

Катерина Николаевна понюхала свой лотос и кивком пригласила Лугина присесть. Лугин сел, села и Катерина Николаевна.

– Прошу вас, Катерина Николаевна, – устало произнёс Лугин, – отпустите Машу.

– Простите? – удивилась Катерина Николаевна.

– Прошу вас, Катерина Николаевна, – повторил Лугин, – я всё знаю. Маша мне всё объяснила. Прошу вас… я не могу без неё!

– Я не понимаю! О чём вы? О чём вы говорите?

– Катерина Николаевна, – твёрдо проговорил Лугин, – не отпирайтесь. Мне всё известно.

– Да что известно-то? – воскликнула Катерина Николаевна.

– Говорю вам: не отпирайтесь! Я знаю, что вы повелеваете духами. Я знаю, что у вас есть власть. Скажите им… сегодня, сейчас! Скажите им, чтобы они отпустили Машу!

Катерина Николаевна молчала и в ужасе смотрела на Лугина.

– Если вы этого не сделаете… – плаксивым голосом закричал Лугин. – Слышите? Я не знаю, что я с вами сделаю! С вами! И с Волковым…

Катерина Николаевна окаменела. Но когда Лугин вдруг вскочил, попыталась подняться и она. Но запуталась в сари и осталась на месте. А Лугин, схватив с полки фигурку индийского божка, вплотную подступил к ней.

– Последний раз прошу вас, – прошипел Лугин, потрясая перед носом у Катерины Николаевны статуэткой. – Ну же?

Катерина Николаевна молчала и не сводила глаз с божка.

– Ну?! – рявкнул Лугин.

Катерина Николаевна не проронила ни звука.

Повинуясь более желанию логической развязки, нежели решению во что бы то ни стало наказать виновную, Лугин ударил вислоухим божком по голове Катерину Николаевну. Катерина Николаевна удивлённо и с укором взглянула на Лугина, потом закрыла глаза и медленно повалилась на бок. Лугин подумал, что она умерла, и, не выпуская божка, бросился вон.

Прибежав домой, Лугин схватился за карандаш.

– Маша! – позвал он.

Ответа не последовало.

– Маша! Ду-ух! – взмолился Лугин.

Вдруг он почувствовал, что пальцы его привычно сжимаются, и карандаш увлекает руку.

Сладкое чувство, от которого заныло нутро, овладело Лугиным. Он забыл про Катерину Николаевну, он плакал и смеялся как сумасшедший.

«Чего тебе?», – спросил карандаш.

– Машу! – крикнул Лугин.

«Какую ещё Машу?»

Лугин оторопел.

– Маша… жена… – пролепетал он.

«Была, знаешь, жена, да корова сожрала; кабы не стог сена, самого бы съела. А дураки-то и после бани чешутся…» И, прибавив несколько грязных словечек, карандаш вывел крупно: «Ха-ха-ха!»

Лугину показалось, что он в самом деле слышит смех. Он закрыл ладонями уши и кинулся в спальню. Но смех преследовал его.

 

Лугина нашли повесившимся на белом шёлковом кашне. Он выжил – его вынули из петли и поместили в лечебницу. По странному совпадению там же оказалась и оставшаяся в живых Катерина Николаевна. После пережитого, с ней приключилось что-то вроде нервной болезни. Волков, который в последнее время много пил, проходит курс лечения в той же клинике.

Светлана Георгиевна Замлелова – родилась в Алма-Ате. Детство прошло на берегу Карского моря, в п. Амдерма. Окончила Российский Государственный Гуманитарный Университет (РГГУ – Москва). Прозаик, публицист, критик, переводчик. Член Союза писателей России и Союза журналистов России, член-корреспондент Петровской академии наук и искусств. Кандидат философских наук (МГУ им. М.В. Ломоносова), защитила кандидатскую диссертацию на тему«Современные теологические и философские трактовки образа Иуды Искариота».