– Евгений Зиновьевич, прежде чем перейти к вопросам глобальным, так сказать, хотелось бы задать вполне невинный и традиционный: как начинались и проходили ваши литературные детство, юность и отрочество? Это не мещанское любопытство, а вполне естественный интерес ещё не забывших вас читателей к началу вашего творческого пути: как он развивался, кто были вашими учителями, на каких книгах вы воспитывались? Возможно, кому-то из молодых авторов ваши ответы будут очень полезны.

– Хотелось бы. И всё же: печальное это дело – вглядываться назад, на сияющие врата блаженного Сада, где ты неосторожно вкусил запретные плоды Добра и Зла и откуда был выслан за греховное любопытство в мир страстей и пороков добывать свой хлеб в поте лица. Хлебом этим оказалась литература. И, кстати, кормила она меня досыта, благодаря Советской власти.

А родился я в Ростовской области в станице Красный Сулин, сейчас это рабочий посёлок. Однако все детско-юношеские годы я прожил на Западной Украине в знаменитом городе Ровно, который был в годы войны второй столицей Украины и где прославился легендарный советский разведчик Николай Кузнецов. Для меня как для будущего литератора знакомство со специфическим укладом жизни Малороссии, а главное – с её языком было весьма благотворным. Возможно, поэтому я так полюбил творчество великого Гоголя, а его фантасмагорическое письмо оказалось и для меня близким.

Читал я много и беспорядочно. Не только русскую и зарубежную классику, но и украинскую – она полагалась и по школьной программе: в конце каждого года, начиная с 5-го класса, я сдавал серьёзные экзамены по украинскому языку и литературе. Так что «ридну мову» великого Кобзаря Т. Шевченко я знал на достойном уровне и даже мог писать на ней стихи, публикуя их в областной газете «Червоный прапор». Но это было позже, когда я обрёл необходимый опыт стихосложения.

Учился я плохо. Можно, сказать, безобразно. Среди самых нелюбимых предметов, бесовских: математика, физика, химия и пр. была, как ни странно, и литература. А всё дело было в учительнице. Мне всегда казалось, что она тоже не любит свой предмет, как случайное замужество, и это передавалось ученикам, Но в 8-ом классе русскую классику нам стал преподавать молодой учитель Михаил Владимирович Бродский. И некогда скучный предмет стал самым любимым. Новый учитель не только мне дал самое главное: свободу самостоятельного мышления, творческого притом. Из моей души и мозгов будто выбило пробку, и стихи прямо зафонтанировали: сочинял их днём и ночью. М.В.Бродский с самого начала, с первого же сочинения на вольную тему, учуял во мне творческую жилку и стал её пестовать, побуждая меня к упорному труду над собой. Благодаря М.Бродскому я пришёл позднее к мысли, что беда всей нашей школы, особенно провинциальной, всей нашей российской системы образования – в подавляющем факторе расслабляюще-нервического женского начала и в почти полном отсутствии созидательного мужского, вертикального. А ведь до Октябрьского переворота было как paз наоборот. Не этим ли мы во многом обязаны величию Русской Культуры? Между прочим, говорю вам это как выпускник пединститута, имевший диплом преподавателя русского языка и литературы.

– По-моему, Евгений Зиновьевич, вы напечатали на эту тему острую, полемическую статью в газете несколько лет назад?

– Да, было дело. Статья называлась «Учитель – профессия мужская». Если б вы знали, какую бурю женского негодования я вызвал на свою голову!

– Из того, что вы рассказали, получается, что, как и многие прозаики, вы начинали с поэзии? И каких же высот достигли на этом поприще?

– Самых средних, хотя некоторые известные в то время столичные литераторы возлагали на меня довольно большие надежды, но я их не оправдал. Такое бывает часто.

– Евгений Зиновьевич, а почему всё-таки большинство авторов навсегда уходят из поэзии в прозу? Фактор возраста или чего-то другого, более серьезного?

– Во-первых, из поэзии уйти нельзя, если ты был именно в ней, а не в чём-то ином, что принимал за поэзию. Уходят обычно из разливанного моря стихосложения. Например, по хорошим стихам И.Бунина можно было сразу понять, что из него выйдет хороший прозаик. Острая, какая-то женская наблюдательность к земным реалиям и деталям, внешне живописный повествовательный язык, визуальная красочность пейзажа – всё это признаки русской прозы, но не поэзии. Стихосложение этими признаками часто пользуется удачно, но поэзии они противопоказаны. Самое парадоксальное, на мой взгляд, что настоящим прозаиком И. Бунин так и не стал – он и в прозе ухитрялся быть поэтом, а в поэзии – опять прозаиком. Поэтому лично я отдал бы Нобелевскую премию его конкуренту и тоже Ивану – Шмелёву, настоящему прозаику. Вот такие бывают «загогулины» в русской литературе.

– Евгений Зиновьевич, а что, по-вашему, настоящая поэзия? Как её определить, вычислить? Чем она отличается от ложной, от простого стихосложения, если пользоваться вашим разделением? Согласитесь, что вопросы непростые и очень важные.

– Да уж, настолько сложные, что я могу претендовать только на право иметь собственную точку зрении. Ни в школе, ни в высших учебных заведениях это не учат. Даже некоторые профессора Литературного института плавают в этом вопросе вольным стилем и противоречат себе, как дети, попадая то впросак, то в заумное лукавство. Чаще всего они находятся в плену личных упрощённых вкусовых пристрастий, лишённых своей стихотворческой практики. Настоящая поэзия имеет лишь косвенное отношение к словам, написанным на белой бумаге. И вообще – к так называемому языку. Так же, как духовное содержание евангельских притч – к их внешнему выражению, к сюжету.

– Но ведь вначале было Слово…

– Под Словом у апостола Иоанна, разумеется, прежде всего, Логос, а уж потом его звуковая и графическая оболочка. Да, для стихослагателей выразительные слова и языковая техника очень важны. Некоторых я даже называю стиховязалыциками. Например, И. Бродский – изумительный стиховязалыцик, использовал словесную «шерсть» первоклассного натурального качества. Но истинная поэзия ускользала даже сквозь неё, пропуская «космический холод». Стихослагателей я ещё подразделяю на стиходелателей и стихотворцев. Есть ещё стиходеятели или стихобизнесмены типа И. Резника и М. Танича, авторы песенных текстов, но они настолько слабенькие, что говорить о них не стоит. Ярким примером стиходелателя является В. Маяковский. Он сам себя честно определил так в знаменитой статье «Как делать стихи». Можно ли так сказать о Поэзии? Дикость. Но автор стихов о советском паспорте прав: стихотворцами становятся, а поэтами рождаются. Свои стихи он делал замечательно, как папа Карло – деревянных говорящих человечков. На это тоже нужен определённый талант. А вот А. Твардовский был для меня выдающимся стихотворцем. Он блестяще использовал и дальше развил стиль Онегинской строфы: «Мой дядя самых честных правил…», у Твардовского: «Переправа, переправа, берег левый, берег правый…» Но вероустойчивая Поэзия упорно ускользала от советского классика, лишь изредка осыпая некоторые его удачи своей лёгкой золотой пыльцой. Что мешало такому таланту ухватить Жар-птицу за хвост? А всё то же: излишний общественно-гражданский темперамент, когда социальное больше, чем личное целиком владеет и умом, и сердцем, и тогда стихотворец становится выразителем народных чаяний, но нет веры в Любовь, которая и есть Бог. А вера всегда личная, сердечная, кроткая и молитвенная. Этот дурно культивируемый темперамент борца за общее дело, за справедливость, усугублённый иногда таким же дурно понятым патриотизмом, сгубили в России не один талант. Даже С. Есенин отдал ему немало драгоценной энергетики, вызывающей у меня, например, в поэме о Ленине невольную усмешку. Нельзя спекулировать на поэтическом арсенале – рано или поздно вся эта «лажа» или воровство взорвётся и похоронит под собой автора.

– А вы могли бы, Евгений Зиновьевич, привести пример настоящей поэзии?

– Разумеется. Классическим образцом является Фетовское: «Шёпот… Робкое дыханье… Трели соловья… Серебро и колыханье сонного ручья…» Казалось бы: что тут такого? Но в том-то и весь поэтический фокус-тайна. Душа поэзии здесь не в словах, а за пределами слов, за словесным шифром, среди того музыкального невидимого духовного пространства, который высвечивается за первичным смысловым рядом и способно откликнуться только в чутком сердце. Заметьте: здесь нет ни одного глагола, ибо глагол несёт всё то же ненужное отвлекающее действие, которого поэзия чурается. Или возьмём Есенинское: «Несказанное, синее, нежное. Тих мой край после бурь, после гроз, и душа моя, поле безбрежное, дышит запахом мёда и роз». И в этих строчках ничего уж такого, даже литературщиной попахивает. Ан нет: гениально заданная музыкальная высота первой строчки тянет за собой в то же духовное пространство все остальные строки, углубляя их первоначальный смысл. А в результате: сперва у тебя перехватывает сердце, а потом – горло. Это и есть вернейший признак настоящей поэзии. Впрочем, ненастоящей поэзии не бывает.

Вот почему советская идеология не любила таких поэтов, как А.Фет и С.Есенин. И вообще не доверяла такой поэзии. Почему? Потому что ею нельзя было управлять: она напрямую связана с Небом. А стихосложением –запросто: ради красивого словца оно может себя выгодно продать. Даже гении проявляли такую слабость. Что уж говорить о простых членах союза писателей. Но это часто не их вина, а беда…

Иногда поэзия прорывается и в обезбоженной душе, особенно в тот напряжённый, почти интимный миг, когда стихи становились беспощадно искренними заменителями храмовой молитвы и исповеди. Как, например, у маловера Пушкина: «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слёзы лью, но строк печальных не смываю…»

– Но неужели в советский период не было настоящих поэтов?

– Почему же, были. Но не такими органичными и целостными, от первой до

последней строчки, как А.Фет. Он мне напоминает чистопородную берёзовую рощу, а все остальные его собратья по перу – смешанный лес. Я бы их активно «проредил» и составил у каждого по небольшой книжке поэзии. Это были бы те строки, которые шли не от горделивого ума и самовлюблённого мастерства, как у М. Цветаевой и Б. Ахмадуллиной, а от чистого детского сердца, как у Ксении Некрасовой или Вероники Тушновой. А сколько драгоценных поэтических россыпей подарил нам последний классик эпохи Вл. Соколов! «Пластинка должна быть хрипящей, заигранной, должен быть сад, в акациях так шелестящий, как лет восемнадцать назад». «Чёрные ветки России в белом, как небо, снегу, эти тропинки глухие я позабыть не могу». Или вот какое чудо он явил самыми простыми словами:

Вот мы с тобой и развенчаны,

Время писать о любви.

Русая девочка, женщина,

Плакали те соловьи.

Пахнет водою на острове

Возле одной из церквей,

Там не признал этой росстани

Юный один соловей.

Слушаю, в зарослях, в зарослях,

Не позабыв ничего,

Как удивительно, в паузах,

Воздух поёт за него.

Как он ликует божественно,

Там, где у розовых верб,

Тень твоя, милая женщина,

Нежно идёт на ущерб.

Истина не наказуема,

Ты указала межу.

Я ничего не скажу ему,

Я ничего не скажу.

Видишь: за облак барашковый,

Тая, заплыл, наконец,

Твой васильковый, ромашковый,

Неповторимый венец.

Такие стихи-самородки вызывают у меня убеждение в неизбежности своего появления на поэтической карте России, как химические элементы на периодической таблице Менделеева.

– Ну, а кто из ульяновских авторов, если использовать ваши критерии и классификацию, мог бы удостоиться почётного звания поэта?

– Пока никто, на мой взгляд. Может, я слишком привередливый. Но для меня очень важно, чтобы человек пишущий и человек верующий в Бога были органично слиты воедино – только тогда возможен прорыв как действие вышней благодати. Тем не менее, я бы хотел составить небольшой поэтичес-кий сборник из лучших творений наших симбирян: Н.Благова, Н.Рябинина, А.Шестопалова, Я.Кувшинниковой, В.Дворянскова, А.Чеснокова, Б.Бызова, А.Лайкова, В.Кружко, С.Матлиной, А.Беловой и других, кого забыл или не знаю. Выбрал бы по два-три лирических стихотворения.

– Только лирических? Таково обязательное условие?

– Непременно! Потому что вне лирики поэзии нет и быть не может по определению, по онтологическому, так сказать, признаку. Истинная лирика и поэзия – почти однозначные понятия, синонимы, если хотите. Лирика – таинственная, женственная душа поэзии, её сокровенные слёзы и боль, её сокрушенная молитвенная исповедальность, её целомудренное признание в Любви. Всё остальное – от Лукавого: от культуры, от образованности, от языковой или смысловой изощрённости, от газетной хлестаковщины, от гражданской невоздержанности и так далее. Пушкин хоть и парадоксально, но довольно метко изъяснился по этому поводу: «Поэзия, прости господи, должна быть немного глуповатой». Имеется в виду гениальная детская непосредственность и глубокая сердечность. Именно эти качества предпочитал и наш Спаситель мира.

– А почему вы так строги к нашему выдающемуся земляку, лауреату Государственной премии Николаю Благову? Разве он не настоящий поэт?

– Он был близок к этому, но не стал им, свернул на таёжную тропинку, поближе к народным корешкам и запутался – затерялся среди них, словно его вёл какой-то леший. Так и остался он крупным волжским стихотворцем. Что мешало ему? Он был, мне кажется, «закрытым» для широкого читателя, не интересен ему своим языковым излишеством и даже слегка отпугивал его, как ортодоксальный старовер – неискушённого прихожанина. С ним трудно «поговорить по душам», наедине со сборником его стихотворений, найти в них душевный отклик на своё, сокровенное. Я с удивлением не обнаружил в его книгах ни одного стихотворения о любви к женщине, словно он считал это «телячьими нежностями», недостойной темой для серьёзного поэта. Кстати, у А.Твардовского я тоже заметил некое подобие литературного женоненавистничества. Разве можно представить нашу классику без любовной лирики?! Кому она тогда нужна? Bсё равно что Церковь – без Богородицы, без Марии Магдалины и Марии Египетской, без святых жён-

мироносиц.

Портила Н. Благова, на мой взгляд, и чрезмерная концентрация метафорической образности, сравнений и эпитетов, всех этих старомодных «доспехов и ёлочных украшений», которые лишь мешали установить с читателем душевный контакт. Пастернак ведь прав:

Когда строку диктует чувство,

Оно на сцену шлёт раба.

И здесь кончается искусство,

И дышит почва, и судьба.

В Новогодней ёлке главное – не красивые игрушки, а сама ёлка, свежо и остро пахнущая натуральной хвоей, душистой смолой, невольной мыслью о Творце сущего. А в натуре самого Благова было слишком много языческого и … какого-то купеческого. Иногда он казался «скупым рыцарем», трясущимся над каждым словом и словечком, над «местечковой» лексикой, уместной лишь в прозе. Тот же Николай Рубцов значительно уступал Николаю Благову в природной мощи таланта. Но смотрите, как легко и точно, как просто, минуя бдительную «стражу», без всяких «доспехов и ёлочных украшений» входил он в царство поэзии:

В комнате моей светло,

Это от ночной звезды,

Матушка возьмёт ведро,

Молча принесёт воды.

Или:

С каждой грозою и тучею,

С небом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

– Но нас ведь учили, что для настоящих стихов обязательны художественные образы: метафоры, сравнения и так далее.

– Это называется: слышали звон, а не знаете, где он. Надо всегда помнить, что много мёда не съешь, как бы ни хотелось, иначе можно умереть. А всякий насыщенный мёд полезно разбавлять простой водицей, желательно родниковой или крещенской, но не водопроводной.

– Ну что ж, Евгений Зиновьевич, с поэзией мы, слава богу, немного разобрались. Хотя я всё же остался при своём особом мнении. Теперь давайте так же плавно перейдем к «суровой прозе». Ведь вас читатель знает, прежде всего, как прозаика, автора многих романов, повестей и рассказов. Что заставило вас «перебежать линию фронта»? То есть перейти от стихов к прозе.

– Небольшое отступление. Лет двадцать назад один московский литера-

туровед сказал мне: «Жалко, Евгений, что ты начинал с поэзии, а кончил стихами». Это была правда. В далёкой молодости, поняв, что с «тихой лирикой» мне не пробиться «в люди», я стал рифмовать под читательских кумиров того времени: А.Вознесенского, Р.Рождественского, Е.Евтушенко и других, чуждых мне стихотворцев. Иногда ловко им подражал. И не заметил, как заглушил в себе напрочь тот первозданный родничок поэзии, который не прощает измены даже большим талантам. А когда понял, что он высох, было уже поздно: Эдемский сад оказался за спиной. Вот тогда я окончательно перешёл на прозу.

– Вы сказали «окончательно». Значит, занимались прозой и раньше, в период стихотворчества?

– Да, к прозе меня всегда исподтишка тянуло. В восьмом классе я вдруг настолько увлёкся романом знаменитого тогда М.Стельмаха «Кровь людская – не водица», что разыгравшееся воображение подвигло меня к мысли, что хватит заниматься пустяками, пора приниматься за эпопею в духе украинского классика. Исписал несколько общих тетрадей и показал тому же учителю М.В.Бродскому – тот тактично переориентировал меня обратно на стихи, сказав, что они получаются лучше. И добавил: «В поэзии нужно знание Бога, а в прозе – знание жизни». Потом я понял, что не только жизни, но и знание какого-нибудь конкретного материала, которому советская литература отдавала предпочтение: война, колхоз, завод, политработа, милиция, армия и тому подобное. И я решил, что армия – это то, что надо. Особливо ежели поместить в солдатскую казарму изнеженного интеллектуала из высокоинтеллигентной семьи – такого ещё вроде не было. Стратегическая задумка оказалась верной. Писал с воодушевлением, держа в правой руке шариковую ручку, а левой покачивая детскую деревянную кроватку.

Повесть «Угол прицела», напечатанная в журнале «Волга» и тотчас выпущенная в Приволжском книжном издательстве – потом её даже хотели экранизировать – была тепло встречена не только читателями, но и видными писателями: лауреаты госпремий Г.Коновалов и Н.Шундик, лауреат Ленинской премии В.Быков, известный критик Лев Анненский поздравили меня в своих письмах с успехом, а некоторые даже дали рекомендации для вступления в члены Союза писателей СССР – вскоре, в Москве, в комиссии, я был принят единогласно. А стать членом такого огромного союза было тогда очень сложно и почётно. Не то, что сейчас.

– Легко ли было после крупного первого успеха продолжать писать на подобном уровне? Ведь от вас, наверное, ожидали чего-то ещё более удачного?

– Это так. Груз успеха давил. Это как в рыбалке: новичкам всегда везёт, их поэтому и за рыбаков пока не считают, а настоящим рыбаком становишься позже, когда случайные удачи тебя покидают, а взамен приходят мастерство и труд. И обязательное терпение. В настоящей Поэзии – совсем другое: там тобой управляет нежданная благодать свыше.

– Но ведь вы, тем не менее, продолжали много издаваться…

– Да, печатали меня часто: и в столичных, и в региональных издательствах. Но особого удовлетворения, кроме материального, я не испытывал, говорю честно.

– Ну, а нынешним своим положением вы разве довольны? Много ли вас издают?

– Вообще не издают, ха-ха! Друзья называют меня жертвой перестройки. Но я с ними не согласен. Всё это «жалкий лепет оправданья. Судьбы свершился приговор». Не поверите, но сейчас мне пишется гораздо комфортней. Возможно, потому, что я с большим трудом, но всё же перешагнул в себе через гремучую змею тщеславия – не без помощи мыслей о смерти и неизбежной явки на высший Суд. В советские времена мой литературный вкус был взращен на Гоголе, Достоевском, Булгакове, Кафке, Фолкнере, Маркесе, на французских экзистенциалистах Камю и Сартре, на философах Кьеркегоре и Шопенгауэре. Могло ли это сочетаться с ортодоксальным социалистическим реализмом? Во время интимного процесса сочинительства я постоянно ощущал на своём затылке несвежее дыхание рецензента и редактора: вот эту темку не советую, завязнешь – не отмоешься, эту сценку вычеркни – она двусмысленна, тебе ещё рано, сперва имя завоюй, а сюда вообще не советую соваться, даже с именем… А мне-то как раз именно в это и хотелось соваться, ибо это было моё – пускай оно теперь и кажется мне вторичным. Поэтому раньше я не столько писал, как описывал: нажимал на «великий и могучий», на пластику повествования, на преимущество светленького над чёрненьким, тонко соблюдал их пропорцию, как алхимик. Я хорошо знал конъюнктуру издания и почти не ошибался – и сейчас этот конформизм мне аукается. Когда-то я предал в себе поэзию, а нынче, похоже, и прозу. Вспомните С.Есенина: «Ведь я мог дать не то, что дал, что мне давалось ради шутки».

– И всё же: как вы встретили перестройку?

– Как и многие доверчиво – глупые интеллигенты: с безоговорочным восторгом. Слишком ярым я был антисоветчиком и не очень-то любил главного вождя «краснокожих» Ленина, которому потом «отомстил» в романе «Любовница Иуды». Сейчас я достаточно протрезвел, чтобы разочароваться в любом обществе. Так вот, поначалу я ни строчки не написал, пока вкалывал дворником и «ассенизатором». Другого попросту ничего не умел – даже для газеты стал староват, ноги уже волка не кормили. Потом вдруг очнулся, и мои мозолистые пальцы потянулись не к совковой лопате, а к гусиному перу, кхе-кхе. Решил, наивный, подзаработать на детективах – мода на них была в зените. Но когда сочинил их целый сериал левой ногой, желая сберечь «смертельную правую», оказалось, что мода потускнела, столичные издательства предпочитают женские детективы, а не мужские, мне даже посоветовали стать Евгенией Мельниковой, от чего я, покраснев, отказался. Главный редактор одного среднего издательства в Москве сказала мне прямо: «Пишите вы хорошо, но старомодно, нам ваши художества не нужны, герои ваши и в мыслях, и в чувствах застыли где-то на уровне 70-80-х годов прошлого века, нашему главному читателю – молодёжи – они совсем не интересны. Осовременьтесь! Вы же не знаете нынешней цивилизованной жизни, а уж тем более гламурной, отсветы которой желательно подать в каждом романе. Иначе никто их не купит».

– И как вы отнеслись к этой странной точке зрения?

– С пониманием! Я пришел к неутешительному выводу, что действительно не знаю современной жизни. Она совсем другая, просто в корне другая, чем та, которую я знал и неплохо описывал. Я, например, совершенно «не копенгаген» в новейших высоких технологиях, боюсь прикасаться к мобильникам, компьютерам, джойстикам, всеми фибрами ненавижу интернет и прочих врагов гуманитарного человечества, а возможно, его будущих убийц, уверен. У меня дети совсем молоденькие, 20-летние, но я их не понимаю, они мне порой кажутся инопланетянами. Так о чём же мне писать? О стариках и старухах? Кому это нужно?

– А вы не пробовали, Евгений Зиновьевич, разрабатывать историческую тематику?

– Мне история в корне чужда по многим принципиальным положениям. Я её отвергаю не только с философской точки зрения, но и с религиозной: этим бессмысленным, жестоким и абсурдным земным потоком заправляет не Бог– зачем эта кровавая тленная сyeта для символа Любви и Добра? – а Дьявол, Князь мира сего, только ему она выгодна, он «балдеет» от неё, а вместе с ним и другие безбожные человечки, не ведая что творят. Шевыряться в «отеческих гробах», воскрешать сиятельные трупы, думать за них и говорить стилизованным манерным языком – мне такое «шаманство» не по нутру. Скажу ещё резче: произведения на историческую тему я вообще считаю второстепенными и даже второсортными в иерархии литературных ценностей. За минувшим живописным укладом и богатой языковой культурой не так уж и сложно спрятать свои писательские недостатки, как я прячу свои морщины за окладистой бородой. Настоящий писатель раскрывается под жёстким рентгеном современного ему материала, который слишком неподатлив для посредственного пера. Вся русская классика питалась именно современной тематикой. Исключение – «Капитанская дочка» Пушкина и «Пётр Первый» А.Н.Толстого. Но написаны они с таким блеском и под таким «хитрым» углом зрения, что история в них, как в тигле, трансформировалась и угадываемо проецировалась на текущие события, воспринималась вполне современно. Из советских писателей позднего периода это умели делать Ю.Давыдов, Ю.Трифонов и В.Пикуль. А в наше время – Б.Акунин, как ни странно. У кого повернётся язык назвать автора «Азазелло» историческим писателем? Это, кстати, редкое умение быть всегда современным. Лично мне нравятся его ранние вещи о Фандорине. Но образцом исторического романа я считаю написанный больше века назад роман «Князь Серебряный» А.К.Толстого, который я без конца перечитываю, словно в первый раз.

– Так что же всё-таки главное для прозаика?

– Воображение, разумеется. Без него ничего интересного для читателя не получится. А если не для читателя – то для кого? Для себя любимого и парочки друзей-подхалимов? Без воображения нельзя выстроить оригинальный план будущего произведения. Пушкин придавал этому огромное значение. Эпохальными поэмами Вергилия и Данте он восторгался, прежде всего, за их гениальные планы…

– Начинающие авторы могут спросить вас: а что входит в этот план?

– Очень многое: внешний или внутренний сюжет, желательно с двойным дном, как в «Записках из подполья» Достоевского; вся сложная архитектоника и композиция произведения; чётко выявляется фабула и главный нерв литературного конфликта; производится шахматная расстановка главных героев, их индивидуальные психологические и речевые характеристики, необходимость появления «в кадре» того или иного персонажа, чтобы не было лишних малозначащих, путающихся у читателя «под ногами» и так далее. Очень важным критерием профпригодности автора является его умение «вылепить» образ женщины, героини, её любви или нелюбви – русский роман без этого представить невозможно, возьмите любого классика. Так что без первоначального плана и в литературе нельзя. Часто на его создание, на придумку сюжета уходит больше времени, чем на само написание произведения. На это «жалуются» многие мировые мастера.

– А язык? Разве он не является основой художественной литературы?

– Конечно, нет. Кто вам внушил такую глупость? Раньше я без конца слышал: «Какой богатый язык у автора!» Что за чепуха! Не может быть у писателя никакого своего богатого языка. В принципе! Ни хорошего, ни плохого. Язык принадлежит народу, истории и Богу. Вспомните: в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Единственное, что есть, а если нет, то должно быть своё, «языковое» у настоящего писателя – это стиль. А это очень трудно! Имеющих его, отличимо «стильных», к сожалению, так мало, что некоторые профессионалы стали вообще забывать и понимать значение стиля. Таковым я советую прочитать хотя бы один роман В.Набокова, лучшего стилиста мировой литературы, это общепризнанно. Из божественного хаоса языка он выбирал самое обычное, зачастую нейтральное и общелитературное, но так умел расположить слова в одной фразе или абзаце, что они начинали сиять по-новому, будто протёртые тряпочкой от пыли, и вся фраза обретала некую магическую силу притяжения, неповторимое музыкально-интонационное и смысловое эстетическое обаяние. Сам И.Бунин, тоже блестящий стилист, признавал его превосходство, сразу же после прочтения первого романа Набокова «Машенька». Со словарём В.Даля такого apистократического стиля никогда не добьёшься – разве что пародийного эффекта.

Язык в прозе – всего лишь строительный материал, инструмент, а слова – «кирпичики». Вы ведь не кирпичами любуетесь, когда смотрите на старинный собор. Хвалить писателя за хороший язык – всё равно, что хвалить профессионального каменщика за то, что он выбирает для кладки из кирпичной кучи хорошие кирпичи. Как будто он должен выбирать плохие. У настоящего писателя язык вообще не должен выделяться и замечаться, вылезать на первый план – такое часто бывает из-за вялого сюжета, утомительного бездействия героев, их болтовни не по делу, не по сюжету. Язык не должен мешать плавному течению повествования. Нормальному среднему читателю «до фени», каким языком пользуется писатель. Ему гораздо важней – и его можно понять! – какую человеческую историю он ему предложит: скучную, но с богатым языком, как у Вл. Личутина, или захватывающую, но с невыпирающим хвастливо языком, как у А.Чехова, имеющего, однако, свой чеховский стиль в отличие от видного архангельского писателя, сквозь язык которого порой продираешься, как сквозь лианы густые, и от этого быстро устаёшь и теряешь к чтению всякий интерес, хотя автор изо всех сил пытается быть «серьёзным», а то и народным писателем. А читателю, у которого на работе свои сложности, как-то «по барабану» этот «серьёз» – ему хочется, чтобы писатель взял его в плен не богатым языком, а игрой воображения, мастерством перевоплощения в своих героев, на что требуются от прозаика актерские данные. Без наличия в авторе природного лицедейства и врождённой тяги к Игре не стоит браться за прозу – скука от его творений неизбежна.

– Выходит, Евгений Зиновьевич, вы не сторонник разделения литературы на серьёзную и, скажем, не очень?

– Конечно, нет. Пустое всё это. Что такое вообще серьёзная литература? Уж на что был серьёзен Лев Толстой, а его вполне справедливо отлучили от Церкви. А Пушкин? Только человек развращённого материалистического ума, обуянного богоборческой страстью, мог написать кощунственную «Гавриллиаду». Да и ту же безнравственную поэмку «Вишня». А Лермонтов. – «Сашку». А Набоков – «Лолиту». А жестокость Л.Андреева и Д.Хармса? А бесовщина Гоголя, Достоевского и М.Булгакова? И таких циничных ляпов в нашей серьёзной литературе можно приводить много. Дарья Донцова выглядит среди них честным пионером.

Сейчас это разделение вообще не актуально. И даже смешно, поскольку с литературного Олимпа рухнул так называемый «Гамбургский счёт», превратившись в «гамбургер», а на главное место вышел не творец, а читатель-потребитель.

– Насколько я понял, литература перестала быть для вас главным смыслом жизни?

– Она и раньше, если уж честно, не была им, а скорее – делом, интересным и престижным. А сейчас я смотрю на неё под совершенно другим углом.

По мере углубления во мне православной веры я всё тверже прихожу к выводу, что художественная литература и искусство, да и вся надземная часть светской культуры, заквашенной на вульгарно-материалистических дрожжах европейского Просвещения, есть гениальная придумка Люцифера, способного, как известно, принимать форму света, но не его суть. Подавляющая же часть доверчивого человечества приняло эту искусную форму за само существо света и, опьянённое свободой, не заметило, как превратило в антирелигию эту самую культуру, в анти-Библию, выпустив вместе с прекрасной голубкой образования и всех джиннов неодолимых тёмных соблазнов. Ни одна сфера человеческой деятельности в итоге не так питает души смертными грехами: гордыней, тщеславием, завистью, осуждением, блудом, пьянством и прочей мерзостью, как художественное творчество. Ни одна профессия не знает столько суицида, растления личности, сумасшествия и других патологий, как засасывающая, словно трясина, богемная среда писателей, поэтов, художников, музыкантов и особенно артистов: не зря на VI-ом Вселенском Соборе театральных деятелей отлучили от Церкви. Если бы так называемые вторичные творцы, лелеющие тайное дерзновение соревноваться с истинным Первотворцом, действительно имели от него искру божию, а не дьявольскую, то такого бы бесовского пира во время чумы не происходило. Но, возможно, Создатель, для неведомых нам целей, попустил расставить такие ловушки для самовлюблённых талантов? Даже такие гении, как Пушкин и Толстой, в них угодили, а другие покончили жизнь самоубийством или умерли в расцвете сил. И только воцерковленные творцы, как А.Рублев, Васнецов, Поленов, Нестеров, И.Шмелёв, Б.Зайцев, В.Солоухин и другие сумели спасти себя, положив свои таланты на алтарь служения высшему началу в человеке.

В чём тайный грех русской литературы, особенно обличительной? Прежде всего, в том, что она пыталась заменить собою Библию, хотя все свои моральные постулаты «украла» у неё, присвоила. Она возомнила о себе как о Высшем Судие, а погрязшие в тайных грехах писатели стали претендовать на интеллектуальных кумиров общества, на всеядных учителей жизни и властителей дум поколений, их пророческим указующим перстом. Русская литература с её близоруким критическим реализмом обильно подпитывала чудовище, ставшее Октябрьской революцией, которая переломила становой хребет исторической России. Не зря Ленин назвал Л.Толстого «зеркалом русской революции».

Кстати, все эти непричёсанные мысли я попытался облечь в образы моего последнего романа «Домовой».

Дело писателя весьма скромное – сочинять простые человеческие истории, желательно талантливые, как это делал лучший прозаик России Антон Чехов, отвергавший всякое литературное мессианство и избранничество. Не зря Патриарх всея Руси Алексий II называл Чехова своим любимым писателем.

– А что вы сейчас читаете, Евгений Зиновьевич?

– Хороший переход от Патриарха ко мне. Вот уже несколько лет я читаю только жизнеописания наших святых старцев и стариц.

Вы не можете представить, как меня это захватывает! Ни одно произведение мирской худлитературы так не захватывало, истинное слово! Если бы люди, понял я с болью, вместо Толстого и Достоевского, читали эти книги, то они настолько продвинулись бы в своём духовном и нравственном развитии, что каждый раз ощущали счастье схождения на них божьей благодати. Уверяю вас, на себе испытал. Жалею, что раньше не открыл этот целебный источник душевной чистоты и здоровья. Каких красивых людей воспитала наша православная вера и Церковь! По сравнению с ними мы все только кандидаты в человеки, а многие и до кандидатов не доросли. Говорю это в здравом уме и твёрдой памяти, ничего не преувеличивая.

Поэтому я и благодарен Богу, что Он ведёт меня своим путём, всякий раз удаляя от искусительных источников гордыни и тщеславия. В своей нынешней судьбе, лишённой удачи и признания, я вижу Его особый Промысл. И пытаюсь смиренно нести свой нелёгкий крест.

Вопросы задавал Геннадий Дёмин.