(Окончание. Начало в № 12)
Лилия Петровна, вот уже 17 лет верная спутница Ивана Дмитриевича Володина, давно скрылась на кухне, откуда доносятся вкусные запахи. А мы продолжаем разговор о войне, о мирных днях, о жизни и смерти.
— …Иван Дмитриевич, а ваш батюшка на войну почему не попал?
— А с чего вы это взяли? Он с 1900 года, мог бы ее, конечно, миновать, тем более что его выдвинули председателем колхоза километрах в 30 от нашего села. С год он там проработал, и вот ранней весной 44-го отцу звонит районный военком Штейнберг с требованием немедленно привезти в военкомат воз сена. Отец отвечает, что надо с неделю подождать, поскольку кругом вода, дорог нет, а лошади далеко не сыты. Через два дня отцу приходит повестка в армию. Таким образом, отец в 44-м году попал на фронт. Вернулся, слава Богу. С одной рабочей рукой — все левое плечо разворотила разрывная пуля. Но и одна рука у него была такая сильная, что он продолжал выполнять все хозяйственные дела, привлекая, конечно, и нас, сыновей, но никогда не применяя ремня — хватало слов и собственного примера.
Когда кончилась война, в клуб бежали и те, у кого родные живыми вернулись, и те, у кого погибли. Набился полон зал: половина рыдает, половина тоже плачет, но — от счастья. Мне это очень запомнилось. А вот была ли там мама, не помню. Как и не помню, чтобы она, отплакав сына и четверых братьев, озлобилась бы, забыла о нас. У нее была железная выдержка! Обшивала, обвязывала нас всех, ткала, чернорабочила в колхозе… Не жаловалась никогда.

Резиновые сапоги
— Вы в нее?
— Вряд ли. Когда в моей уже семье случилась трагедия, я не смог вести себя так выдержанно, как держалась мама.
— Иван Дмитриевич, уместно об этом вспомнить?
— Сейчас уже — да: прошло 43 года. Мы тогда только переехали сюда, в Мелекесс — меня назначили директором второй школы. И мой сын, десятилетний Дима, тоже там учился. И пристал по весне, в марте: «Папа, дай денег, мы с Петькой решили в магазин сбегать, там резиновые сапоги продают!». Пошли с Петькой. Купили сапоги. Петька вышел из автобуса спокойно, а Диму тут же машина задавила… Это ужасно вспоминать, как и не менее ужасно о том, что я, директор школы, партийный человек, — запил. Снял все свои уроки, приходил в кабинет, доставал из стола бутылку… Разумеется, мне все сочувствовали, учителя делали вид, что не замечают… (Долгая пауза). Дней десять я пил. Старшая дочь это тоже видела… Меня спасла Клавдия Павловна, первая жена, — она давно умерла. Клава прямо на улице рухнула передо мной на колени, обняла мои ноги и… И что-то во мне переломилось: сразу и напрочь я бросил пить. Но работать в этой школе, встречаясь ежедневно и с Петькой, и с другими его одноклассниками, не смог. Попросился в горкоме на другую работу. Назначили меня еще в строящееся ГПТУ-11. Ушел в работу: построил, оснастил его всем, собрал всю шпану города… Конечно, чувствовал себя немного не в своей тарелке: все же учитель русского и литературы. А тут — индустрия. Опять пошел в горком: ну, не мое! Думали-думали — иди в школу-интернат. Пошел. Конечно, там труднее было, но милее для меня и понятнее.

Когда мы были молодыми…
— А как вообще вы пришли в педагогику? Только не говорите, что вас тетка заразила учительством!
— Кто же может знать истину своего предназначения? При моей любви к лошадям, при жизни в колхозе можно было, наверное, стать неплохим конюхом, дорасти со временем до бригадира. Это тоже было бы правильно. Я же был нормальный деревенский паренек: на гармошке играл, пел, плясал. Но окончил десятилетку в Базарном Сызгане и почему-то решил, что надо идти в учительский институт. Поступил в Мелекессе, отучился два года, и в 21 уже был назначен в Юрловскую семилетку. Но только год успел проработать — забрали в армию, загнали на Дальний Восток, куда нас везли в теплушках ровно две недели. А со второго дня начали в сопке рыть землянку, в которой я и прожил все три года службы.
— В 24 года вы наконец отдали Родине все долги. Что дальше?
— Самостоятельная жизнь. После армии я дома побыл дня два и поехал к Клаве, которую давно считал своей невестой — она работала в школе-семилетке в Екатериновке Барышского района, вела русский и литературу. А я на все руки был горазд: и свой предмет, и пение, и историю.
— Свадьбу-то между уроками успели справить?
— Какие тогда свадьбы! Зашли мы с Клавой в сельсовет — там сидит за столом мужичишка в фуфайке, в ушанке изодранной, курит самокрутку — оказалось, секретарь: «Чаво пришли?». Написали мы заявление — и тут же получили свидетельство. Ни колец, ни парадных одежд… Конечно, весь педколлектив нашей семилетки — человек 11 — собрался, они натащили всего, я целый вечер на гармони наяривал: гульнули хорошо, так что свадьба была самая что ни на есть настоящая, только без сопутствующего мордобития. И жили мы с Клавой прекрасно! Это были, пожалуй, лучшие годы. А поскольку меня с учительским институтом практически сразу назначили директором школы, в районо поставили условие немедленно поступать в педагогический институт. Что я и сделал. Какие мы были молодые — на все времени хватало!
Если цель жизни — деньги, зачем душа?
— Отличалась ваша учительская молодость от молодости теперешних учителей?
— Разительно! Мы не жаловались ни на отсутствие квартир, ни на небольшие деньги — все это надо заслужить. Счастье — это совсем необязательно сразу коттедж, земля, доплаты за все что можно. Не было у нас жизненного иждивенчества. Счастье учителя в том, что его любят дети за его знания, за умение найти к каждому из них подход, за возможность откровенных разговоров, которые остаются только между ребенком и учителем. Быть взрослым другом — это счастье.
— Может, время такое, Иван Дмитриевич, ушло безвозвратно?
— Одним натаскиванием на ЕГЭ учитель не может быть счастлив, как не может быть счастлив и ребенок, не прочитавший до конца ни одной книги даже по программе. Научить думать и развить душу тестами невозможно.
— Почему никто не прислушивается к мнению старых педагогов?
— … Все прошло — поредел мой волос,
Конь издох, опустел наш двор,
Потеряла тальянка голос,
Разучившись вести разговор.
Но и все же душа не остыла,
Ей приятны и снег, и мороз,
Потому что над всем, что было,
Колокольчик хохочет до слез.
— Вот вы решили Есениным ответить, а знает ли кто из сегодняшних 13-17-летних его стихи? Или им, написавши в тесте строку: «Конь издох, опустел наш двор», предлагают угадать, Пушкин это, Лермонтов или Есенин?
— А вы уверены, что в нынешней жизни им нужны стихи? Когда цель жизни — деньги, зачем душа, которая может еще и болеть? Очень все это страшно, по правде.
От боли спрятаться невозможно
— А вы можете понять, простить и отпустить все страшные события вашей жизни, которые нельзя объяснить?
— Нет, наверное — боль остается, никуда от нее не деться. До сих пор не могу понять мамин добровольный отказ от жизни — это в 86-то лет. Хотя знаю, сейчас уже по себе знаю, что душа болит сильнее именно в старости, несмотря на то, что трагические события мало зависят от нас. Думаю, мама не находила объяснений, почему погиб сын, внук, четверо братьев, умер отец… Не каждому под силу жить с этой ежеминутной болью.
— Иван Дмитриевич, не терзайте себя: «Потеряла таль­янка голос…».
— А вот еще боль: я еле успел отца застать живым — в армии был, когда получил телеграмму: отец плохой. Если бы были деньги, я бы на самолет быстренько, а так две недели на поезде ехал, потом до дома 12 километров бежал пешком. Прибежал, темно, я сразу к отцу, плачу: тятя, тятя! Он только добро-добро взглянул на меня, сказал шепотом: «Я тебя ждал» и через десять минут умер. Было ему 52 года…
Накрыла любезная Лилия Петровна стол, принесла в горшочках картошку, сыру нарезала, выставила на стол початую бутылочку коньяка. Выпили мы за все хорошее граммов по двадцать, рассказал Иван Дмит­риевич, заметив мой взгляд, брошенный на рассаду, что огородом нисколечко уже не увлекается, а вот плоды оттуда очень даже уважает. Посмеялись маленько. Иван Дмитриевич философски заметил, что разговор о жизни стоит все же завершить не темой отцовской смерти, а стихами Евгения Степановича Ларина, местного поэта, живущего в соседях:
— Я всем поделюсь:
сухарем и монетой,
Последнею каплей
воды и вина,
Последнею спичкой
и сигаретой,
Рубаху отдам,
коль кому-то нужна!..
Лишь только тебя я,
моя дорогая,
Вовек ни за что
никому не отдам!
Уж я в этом случае
жмот и жадюга,
Уж все, что тут есть,
только мне одному…
— Вы не представляете, сколько стихов наизусть знает Иван Дмитрич, — с гордостью сказала Лилия Петровна. — Некоторые даже плачут, слушая его. Потому что он — доброты необыкновенной, поссоримся если, первый через три минуты подходит! А вы, Людмила, все же неправильно сделали, не дав Ивана Петровича в пиджак с орденами нарядить! Но он и без этого орел, правда?
Ну, безусловно, Лилия Пет­ровна, и все же, так сказать, алаверды — Ивану Дмитриевичу от Осипа Мандельштама через меня:
Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студеная чернее.
Чище смерть, соленее беда.
И земля правдивей
и страшнее.

Людмила ДУВАНОВА