Емельяна Пугачёва первый раз привезли в Синбирск поздним вечером 28 декабря 1774 года. Его держали в тюрьме, не выпуская на улицу за подаянием. Но было Рождество, и от горожан поступали щедрые милостыни: рыба в разных видах, яйца, пироги с мясной и рыбной начинкой, с капустой, и питьё -квасы ягодные и сбитень. Тюрьма на святках наедалась впрок, от пуза. У кого были деньги, те через караульных покупали вино. Смотритель на эти проделки не обращал внимания, ему от тюрьмы неплохо перепадало на вкусное житьё.
Бродяг и татей Пугачёв сторонился, выбрал себе место возле степенных мужиков, раскольников. Те, узнав, что Емельян с Иргиза от отца Филарета, расспросив и удостоверившись, что он знает многих из староверческого монастыря, приняли его в свой круг. Вечером, сблизившись головами, тихо разговаривали, а больше слушали бывальщины Антипа, обошедшего все раскольничьи обители в России.
– Зря болтают, что пря у анпиратора с Екатериной Алексеевной пошла из-за заморской прынцессы. Гулял он, но не с прынцессой, а с российскай дворянкой, прозваньем, как бы не солгать, Воронцовой. Она была питерская, дочь какого-то енерала ли, графа ли, князя ли, – харошенько не умею сказать, но то верно, что она была наша, а не заморская прынцесса.
Как донесли шапионы матушке-царице, что он прохлаждается на корабельной пристани с своей возлюбленной, с Воронцовой, она, царица-то, не стерпела и сама туда побежала. Пришла к нему и говорит: «Не будет ли гулять? Не пора ли домой?» А он ей говорит: «Давно ли яйца стали курицу учить? Пошла домой, покуда цела!» Она было ещё заикнулась что-то сказать, да он не дал: затопал ногами, зацыкал на неё, – она и убежала домой. Пришедши домой, созвала к себе Орловых, Чернышевых и других, кто её руку тянул, подняла из церкви образа, отслужила Господу молебен, присугласила полков пять гвардии, привела их к присяге, да и надела на себя царскую корону и сделалась анператрицей, повелительницей всей анперии, замест Петра Фёдоровича. А на корабельную пристань послала строжайший именной указ ко всем корабельщикам, чтобы они отнюдь его к себе не принимали. А он, вишь ли, хотел с Воронцовой-то бежать на корабле в иную землю, знамо, к приятелю своему, пруцкому королю, – ведь закадычные друзья были, – да не мог бежать: ни один корабельщик не взял на корабль, все застращены были. Царица-то в указе писала: «Кто де осмелится это сделать, – велю де того догнать и злой смерти предать!»
Так он и остался на нашем берегу, словно сокол с подрезанными крыльями. А около дворца государыня караулы расставила, чтобы и близко не подпускали его, велела стволами бить. На другой день, под вечерок, он и взаправду пришёл было к ней, да караулы не дремали, не допустили его, – едва-едва и сам-то ноги унёс.
Спервоначала бросился, было, опять на корабельную пристань, а и там получил то же, что и во дворце: знаешь, именным указом царица застращала корабельщиков. Куда деваться? Никуда больше, как итти переночевать в загородный дворец: там ещё этого дела не знали. И удалился он в загородный дворец. На другой день, помня присяжную должность, к нему пристали полк ли, два ли гвардии.
С этими полками он и хотел супротивляться царице, однако сила её силу его преодолела. Она со всей гвардией и со всей антилерией, – а у него ни одной пушчёнки не было, – выступила супротив него, учинила с ним за городом стражение и победила – ловка была! – а самого его в полон взяла, словно турка, и в том же самом загородном дворце под караул посадила. Какова? Нечего сказать, ловка. Посадимши его под караул, велела отпускать ему по царскому окладу жалованье, а воли ни на один пядень не давать, никуда за порог дворца не выпускать его и к нему никого не допускать, кроме троих прислужников, да караульного офицера. И тут же, при всех енералах и сенаторах, при всём духовном чине, обязала его подпиской, взяла с него по форме запись в такой силе, чтобы ему в царство не вмешаться, а быть бы век-по-веки отставным царём, а царствовать ей одной. Волей-неволей он и покорился, и дал за своей рукой такую запись…
Антипа умолк и заворочался на полу.
– А далее то, что было? – нетерпеливо спросил Пугачёв.
– Далее? Погоди торопить, – сказал Антипа. – Вот только в шубу завернусь, а то по полу дует.
– В ту пору, как он содержался в заключении, – продолжал Антипа, – близкие-то к государыне енералы и графы, эти Орловы и Чернышёвы и иные прочие ненавистники Петра Фёдоровича, разными обиняками советовали государыне извести его, чтобы, знаешь, не вышло чего после, – чтобы не было, знаешь, какой придирки от иных царей и королей, его сродников, особенно опасались пруцкого короля Фридрика, – ведь приятель был нашему-то, Петру Фёдоровичу-то. Однако, государыня, отдать ей справедливость, не поддалась, не согласилась. Да и как, в самом деле, согласиться на такое беззаконие? Ведь какой ни какой, а всё-таки он муж, а всё-таки он царь, помазанник Божий, – дело великое! Да и царевич, Павел Петрович, был уже на возрасте… По этому самому она и берегла его, крепко сторожила, чтобы не вышло какой пакости от Орловых.
И просидел он в заточении не мало – не много, ровно семь годочков. Хоша он содержался и не в настоящей тюрьме, в каких содержатся колодники, а в палатах, и ни в чём не имел недостатку, примерно, ни в питьях, ни в яствах, ни в другом в чём, всего было вдоволь, однако не сладко же ему было сидеть. Первое – царства лишился; второе – свободы не имел. Не мимо, видно, говорится: «крепка тюрьма, да чёрт ли в ней». На восьмом году уже вырвался из заточения и узрел свет божий.
– Как же он вырвался? – спросил Пугачёв.
– Добрые люди помогли. Ведь и у него были кой-кто доброжелатели. Вот они-то и выручили его из заточения. Опоили ли чем сторожей, или подкупили казной, – верного не умею сказать, а только одно знаю: добрые люди выручили его.
Выдравшись на волю, он и бежал прямо к пруцкому королю, Фридрику, да ничего от него не получил. «Есть когда не дал бы ты запись, я б беспременно за тебя вступился, – говорит Фридрик Петру Фёдоровичу, – ведь всё-таки, говорит, ты мне приходишься сродни маленечко. А теперича, – хошь гневайся, хошь нет, твоя воля, – ничего не могу в удовольствие твоё сделать, сам, чай, знаешь. Вот она, бумага-то печатованная, – говорит Фридрик, – ничего супротив неё не поделаешь.
Она, батенька, не в пример умнее нас с тобой, даром что женщина: на кривой лошади не объедешь. Взямши от тебя такую запись, чтобы тебе не вступаться в царство, она, – говорит Фридрик, – тот же день велела напечатовать её, да и разослала по всем царям и королям, чтобы всяк ведал, а ко мне, говорит, прислала две, мало, видно, одной-то. Вот возьми, читай! Пожалуйста, – говорит Фридрик, – не проси меня: ничего не могу сделать, сам знаешь наши уставы: коль скоро кто из владык земных откажется от царства и даст в том на себя запись, то век-повеки должен оставаться без царства, по той самой причине, что царское слово свято, во веки веков нерушимо, не нами узаконено. Есть когда, к примеру, я за тебя вступлюсь, – говорит Фридрик, – то на меня вся Европия запияет, а одному супротив всех итти нельзя. Советую итти к турку, – говорит Фридрик, – он орда, нехресть, для него закон не писан; може он не посмотрит на твою запись, да едва ли и есть она у него; а я, говорит, секретным манером, сколько смогу, буду вспомоществовать тебе и деньгами, и иным чем, в чём нужда будет, а армии, говорит, дать не могу».
– Вот такими-то словами и улещал Фридрик Петра Фёдоровича, – продолжал Антипа.- А на самом-то деле –толковать ли! – его не запись страшила, а страшила сама матушка Катерина Алексеевна. Ведь она хоша и женского пола, а всех королей побивала: умна больно.
– А где он сейчас, Пётр Фёдорович? – спросил Пугачёв, которого рассказ раскольника заинтересовал до сердечного колотья.
– Бог его ведает, – ответил Антипа, примащиваясь поудобнее. – Можа промежду нас, грешных, ходит.
Тюрьма гомонила: в одном углу ругались, в другом молились, в третьем плакали. Пугачёв всего этого не замечал и был погружён в думу. Он не ведал своего будущего, но чувствовал, что его захватило какое-то ознобное течение и несёт неведомо куда. Мысль объявить себя спасшимся императором Петром Фёдоровичем его уже не пугала, Емельян с ней сжился. Конечно, размышлял он, лучше бы стать мужицким царём Емельяном Первым, но наш народ – баран, ему царя подавай из иноземцев, своего ему на дух не надо.
Утром 31 декабря 1772 года за Пугачёвым пришёл канцелярист Баженов и с ним два солдата из гарнизонного батальона. Емельяна вывели во двор и толкнули в сани. Один солдат сел на передок саней, другой рядом с Пугачёвым.
– Трогайте, с богом! – махнул рукой канцелярист и огненно глянул на Пугачёва. – А тебя, сирота, Казань с кнутом да щипцами ждёт!
Союз русских писателей