Стремясь постигнуть Красоту,
он вглядывался в темноту.
– 1 –
Потапов поставил машину в тень, запер дверцы и по деревянным скрипучим ступенькам поднялся на крыльцо. В коридоре возле голых стен на скамейках сидели люди, пахло дезинфекцией и сыростью. Перегородки между кабинетами были тонкими, из сухой штукатурки, и, пройдя по коридору, Потапов услышал из одной из дверей голос жены. Ольга с кем-то разговаривала по телефону, и он удивился, с какой строгой настойчивостью она говорила. Ему это было в новинку, Потапов почему-то считал, что жена на работе точно также тиха и незаметна, как и дома.
Ольга закончила разговор на высоких тонах, резко положила трубку и вышла в коридор. Увидев мужа, она улыбнулась:
– Как хорошо, что ты приехал! Ты на машине?
– На машине, – ответил Потапов. – А у тебя разве сегодня не выходной?
– Какой выходной! – пожала плечами жена. – Тут до моего приезда дикий случай был: умерла десятилетняя девочка от дизентерии.
Она взяла мужа за руку.
– Поедем в контору, а то директор хозяйства куда-нибудь скроется. Ты не представляешь, какой это уж!
– Ну, рассказывай, как ты живёшь? – спросил Потапов, когда они выехали на дорогу. – Я смотрю, деревенька в развале.
– А я как-то внимания не обратила, – ответила Ольга. – У нас в больнице все палаты забиты. Пятьдесят человек.
– Что они руки не моют? – иронически усмехнулся Потапов.
– Сейчас разбираемся. Началось с поварихи в столовой. Она оказа-
лась бациллоносителем. Сама лечилась, дочку лечила, да вот и залечила.
Миновав пустырь, они подъехали к конторе. Директор, краснолицый с воспалёнными глазами, встретил их хмуро.
– Мы ведь всё по телефону обговорили, Ольга Викторовна, – сказал он, вытирая платком потную шею. – Пиломатериала нет. Ну, есть, может, кубов тридцать, но я его не дам. Коровник на ферме прохудился.
– Но ведь есть постановление чрезвычайной противоэпидемической комиссии! – запротестовала Ольга. – Лес выделен. Нужно его получить!
– Легко сказать, – вздохнул директор и, заметив, что Ольга хочет что-то сказать, поднял руку. – Да вы не торопитесь, постойте, постойте! Вы посмотрите на эту заявку! Двести кубометров тёса! И это на сто дворов. По два куба на двор. Я не мальчик, это городские могут не понимать, но, прошу прощения, на сортир двух кубов много. Да из двух кубов хату можно поставить!
– Я не знаю этих тонкостей, – сухо сказала Ольга. – Но туалет нужно построить в каждом дворе.
– Пусть строят, но не из двух кубов. На туалет хватит восьми, максимум двенадцати трехметровых досок.
– Я вообще не понимаю, – вздохнула Ольга. – Как люди обходятся без туалетов. Спрашиваю, а они в ответ – мы привыкли.
– Да тут спокон веку так заведено. Мало у кого есть такие приспособления, разве что у приезжих, вроде меня. Тьма египетская до сих пор. Вот мы нашей лучшей доярке телевизор подарили. Заехал на днях посмотреть. Дверь, знамо дело, настежь, в избе никого, цветной телевизор работает, а на диване германской работы лежит барином хряк и «Утреннюю почту» смотрит. На полу грязь на ладонь, засохла уже…
– Но всё-таки как с лесом? – настойчиво сказала Ольга.
– Как? А вы их штрафом пуганите. Нет уборной – плати штраф!
– Жители говорят, что у них нет леса для строительства.
– Врут они, Ольга Викторовна. Как это у мужика нет досок? Любой двор ковырните, вы машину леса найдёте, да и прочего всякого вагон.
– А инвалиды и одинокие престарелые?
– Ладно! – вздохнул директор. – Этим дам по паре досок.
– Этого же мало! – запротестовала Ольга.
– Хватит! – директор легонько пристукнул ладошкой по столу, поднимаясь со стула. – Извините, Ольга Викторовна, у меня сегодня похороны моего заместителя, нужно ехать.
– А что с ним случилось? – истомлённый долгим молчанием спросил Потапов и, наткнувшись на тяжёлый взгляд директора, покраснел.
– Опился! Хороший был человек и специалист. Опился, на свадьбе у племянника. А вы, я извиняюсь, кто будете?
– Это мой муж, Борис Геннадьевич.
– Тоже врач?
– Нет, я художник, – сказал Потапов. Он уже справился с нахлынувшим на него смущением и с вызовом посмотрел на директора.
– Это хорошо, что вы приехали. Посмотрите, как мы живём, может быть, к нам надумаете. Работа есть. Жильё дадим, как раз к осени четыре двухэтажных коттеджа закончим. Ольге Викторовне здесь нравится, так ведь?
– Здесь хорошие люди, – сказала Ольга. – Но Борис – городской человек, да и я тоже.
На улицу они вышли вместе. Директор попрощался, сел в «уазик» и укатил хоронить своего заместителя. Потапов посмотрел на жену.
– Типичный феодал, – сказал он. – Рабовладелец. Хочу, дам доски, хочу – нет. Куда теперь рулить?
– Сколько сейчас времени? – спохватилась Ольга. – Мне нужно в магазин заехать.
– Час дня.
– Поедем побыстрей, мне нужно проверить, как продают хлеб.
Возле магазина стояла машина с фанерной будкой в кузове. Вокруг неё толпились женщины и шумели. Продавец, он же шофёр, отбивался от наседавших на него покупателей.
– Начну продавать, когда врач приедет. Без неё ни одной буханки не продам!
Увидев Ольгу, женщины притихли.
– Становитесь в очередь, – сказала Ольга.
Женщины, подталкивая друг друга, разобрались в цепочку и выжидательно смотрели на врача.
– Товарищи женщины! – сказала Ольга строгим голосом. – Четыре дня назад на сходе села было объявлено, что хлеб будет продаваться только в тару: мешки и пакеты. В руки хлеб продаваться не будет. Это в интересах вашего здоровья. Кто не имеет тары, должен сходить за ней домой.
– Я с работы! – крикнула коренастая баба с обгоревшим на солнце лицом. – Мне что за этим мешком через всю деревню домой бежать?
– Без тары хлеб не продавать! – сказала Ольга продавцу и отошла в сторону.
Тот схватил мешок у первоочередной и стал, не глядя, швырять туда буханки. Очередь убывала быстро, как и хлеб в будке. Брали по десять – пятнадцать буханок, набивали мешки под завязку, будто готовились к длительной осаде.
– Почему они так помногу хлеба берут? – удивился Потапов, который тоже встал в очередь.
Его услышала не только жена.
– Раз в неделю, милок, возят, – сказала коренастая баба, которая уже где-то раздобыла засохший, видимо, из-под комбикорма мешок, и выколачивала его о борт грузовика. – Купим и грызём неделю.
Борис смутился, чувствуя, что раздражение этих людей направлено и против него, человека городского, который не садится пить чай без сдобной булки. Он потупился, дождался своей очереди и купил буханку жёсткого с оплывшей коркой хлеба. Буханка была ещё тёплой, вкусно пахла, и Потапов, отломив корочку, положил в рот.
Дом, где жила Ольга, был крепким бревенчатым пятистенком, с окнами в палисадник. На ступеньках крыльца сидели две старушки и разговаривали.
– Познакомьтесь, мой муж, – сказала Ольга. – На выходные приехал.
– Я и смотрю, – улыбнулась востроглазая старуха в чёрном платке. – Машина незнакомая туда – сюда пылит. Кто, думаю, это?
– Мы вас не стесним, Матрёна Семёновна? – спросила Ольга.
– Да господи! Четыре комнаты пустые. Да мне же больница за вас платит. Все врачи у меня всегда жили, пока не сбегали.
– Не нужны мы никому, старые! – сказала другая старуха. – Начальство в город ездит лечиться, а я с радикулитом как маялась двадцать лет назад, так и сейчас маюсь. Дай Бог здоровья, Ольга Викторовна помогла, а уедет, кто поможет?
Старуха достала из-за крыльца большое ведро, полное созревших помидоров.
– Вот сама донесла.
– Что вы! – запротестовала Ольга. – Не надо.
– Бери, не обижай мою куму, – сказала Матрёна Семёновна. – Там тебе ещё сметаны принесли и яичек.
В комнате стояли две кровати, застеленные больничными одеялами.Потапов сел на скрипучий венский стул с гнутыми ножками и засмеялся.
– А ты, оказывается, во всю взятки берёшь.
– Каждый вечер бабушки приходят. Не откажешь, поговоришь, посмотришь. И время быстрее проходит.
– А я думал, ты на вечерки ходишь.
Ольга улыбнулась и обняла мужа. Потапов вдохнул в себя знакомый запах жениного тела и зажмурился.
– Ты сегодня закончила работу? – спросил он. – Может, махнём куда-нибудь на необитаемый остров, покупаемся.
– Вряд ли удастся, – сказала Ольга. – Через час бригада приедет со станции переливания крови. Забор крови будут делать. Я же временно главврач, нужно приготовиться.
Старухи всё ещё сидели на крыльце и разговаривали.
– Чтой-то не отдохнули? – спросила Матрёна Семёновна. – Самая жара.
– Некогда отдыхать, – сказал Потапов. – Работать надо, работать…
У здания поликлиники они расстались. Ольга пошла в свой кабинет, а Потапов поехал в центр села, где, к его удивлению, наткнулся на книжный магазин. Борис собирал книги по искусству, а Ольга была помешана на фантастике, однако пополнять свою библиотеку новиками случалось лишь изредка: книги были большим дефицитом, а нужных знакомств у Потапова не было.
Магазин был крохотной избой, покосившейся на одну сторону. Крыльцо заросло лебедой, но дверь была открыта, и за прилавком сидела веснушчатая женщина, отяжелевшая от поздней беременности и разморённая зноем.
Потапов поздоровался и по скрипучим половицам подошёл к книжным полкам. Они были битком набиты книгами, которые, видимо, никто годами не брал в руки. Борис пробежал глазами по корешкам книг, и, вздрогнув, протянул руку к находке. Это был двухтомник Альбрехта Дюрера «Дневники, воспоминания и трактаты», изданный ещё в 1957 году. «Надо же, – удивился Потапов, – попал в эту книжную избёнку почти двадцать лет назад, и дождался меня».
Для Ольги нашёлся двухтомник фантастики братьев Стругацких, за которым в городе шла настоящая охота, а здесь он стоял, небрежно засунутый в самый тёмный угол, на полке.
Продавщица не смотрела, как Потапов перебирал книги и прислушивалась к самой себе, к созревавшему плоду, который ворочался в её чреве, подыскивая удобное для себя положение. На каждый толчок ребёнка сердце женщины откликалось опасливо-радостным трепыханием, и она, положив ладони на живот, улыбалась.
Жара на улице ещё не спала, но в воздухе уже появились струйки прохлады, а на западе, заслонив собой полнеба, выросла огромная чёрная туча. Потапов забеспокоился. Дождь, а тем более ливень, был ему ни к чему. Если развезёт дороги, то отсюда не выбраться.
Возле больницы стояли две медицинские машины, и Потапов догадался, что приехала бригада из станции по переливанию крови. В коридоре было прохладно от влажных только что вымытых полов, на стульях сидели женщины, видимо, добровольцы. Ожидая начала процедуры, они немного волновались и поэтому оживлённо разговаривали.
Потапов вошёл в кабинет жены. Там были приехавшие медработники, которые с любопытством на него посмотрели.
– Мой муж, – представила Потапова Ольга.
– Прекрасно! – сказала пожилая медработница, окидывая Бориса оценивающим взглядом. – С него и начнём. Вы как, не против?
Потапов кровь ни разу не сдавал, и делать этого ему не хотелось. Не то чтобы он очень опасался чего-то, но предложение прозвучало неожиданно. Он с растерянностью посмотрел на жену.
– Это очень хорошо для примера, – продолжала напирать медработница. – Муж главврача сдаёт кровь, и другие за ним пойдут без опаски. – Ну, как?
– Пожалуйста, – промямлил Потапов. – Если так уж нужно, то я готов.
Облачённый в белый балахон, Борис Геннадьевич вошёл в проце-дурную, неловко взгромоздился на стол и лёг, глядя в обшарпанный потолок. Никакой боли он не почувствовал, правда, немного закружилась голова, и он, вставая со стола, пошатнулся. Его поддержали, помогли одеться и вручили талон в больничную столовую.
Ольги в кабинете не было. Потапов вышел на улицу и сел на скамейку в палисаднике.
Туча надвинулась, загромоздила всё небо, и перед грозой сильно запахла полынь. Вдыхая всей грудью приятный горьковатый запах, Потапов услышал, как по широким листьям клёна хлёстко ударили первые капли дождя, а в небе, громыхая и лязгая, заворочался гром. По дороге, вздымая мусор и пыль, пролетел вихрь, стало сумрачно и прохладно. Переходившего дорогу петуха подхватило этим вихрем, задрало перья сзади, как юбку на голову бабе, и швырнуло в лопухи. Проваливаясь между широких листьев, петух истерично закукарекал, захлопал смятыми крыльями и, выбравшись на твёрдую землю, рванул в подворотню.
Поколебавшись: идти – не идти, Потапов скорее из любопытства пошёл в столовую. Ему интересно было узнать, что там такое дают на талон. Но в столовой ничего не давали, а кормили сдавших кровь обедом. Борис хотел, было уйти, но его не отпустили. Он с неохотой сел за стол рядом с женщинами, сдавшими кровь, и попросил, чтобы ему принесли только второе. Вместе с гуляшом появился стакан, наполненный разбавленным спиртом.
«А что, неплохо, – подумал Борис. – Неужели все бабы шарахнут по двести грамм водяры?»
Отказавшихся от выпивки не было. Все женщины выпили свою до-лю молча и сосредоточенно, как на поминках, и стали хлебать борщ.
– А вы что не пьёте? – спросила его соседка. – Чай, заработанное, не чужое!
Борис сглотнул слюну и храбро под взглядами женщин выпил стакан разведённого спирта.
– Закусывайте, закусывайте.
Мясо с горохом показалось Потапову необыкновенно вкусным. Он ел и чувствовал, как по всему телу растекается теплота, голова закружилась.
Женщины заговорили и зашумели. Они подначивали какую-то Марусю, которая поначалу боялась идти в процедурную, и теперь, смущаясь, оправдывалась, что у неё разболелся живот.
Потапов посмотрел на Марусю. Она была ещё молода, одних лет с Ольгой, но некрасива, с грубыми чертами лица. Лишь глаза у Маруси были живые и тёплые, как у телёнка, и Потапов невольно подумал, что у этой женщины, наверняка, нелёгкая судьба человека, который знает в жизни только одну тупую однообразную работу, и ничего больше.
Гроза прогромыхала и скатилась в сторону, едва прибив пыль на дороге и освежив листву на деревьях. Потапов смотрел на деревню, на почерневшие от дождя крыши домов, на заброшенную с обвалившимся куполом церковь, на далёкие отливающие темной жел-тизной хлебные поля. Ему была приятна тишина затухающего дня, ему даже казалось, что он слышит ровное дыхание земли, умиротворённой этим мгновенно промчавшимся дождём и теперь озарённой прорвавшимся из-под тяжёлых туч блещущим обновлённым светом.
Ольга сидела в своём кабинете и что-то писала.
– Сейчас освобожусь, – сказала она.
Потапов сел на стул и потянулся.
– Слушай, а не съездить ли нам искупаться? Я тут неподалёку такое шикарное озерко приметил.
– Ты что-то весёлый стал, Боря, – улыбнулась Ольга. – У меня купальника нет.
– Чепуха! Искупаемся голяком. Там камыши, и народу нет.
За деревней Потапов остановил машину, потянулся к Ольге и поцеловал её с такой жадностью и поспешностью, что она враз обмякла от его порыва и жарко зарделась.
– Ты что, Боря, – прошептала Ольга, прижимаясь к мужу. – Мы же купаться едем.
– Конечно, купаться! – воскликнул Потапов. – Купаться! Смыть с себя всю грязь! Чтобы вновь народиться!
Озеро было небольшим, обильно заросшее камышом и высокой травой. Потапов загнал машину в заросли и заглушил мотор.
– Пошли, – сказал он. – Не бойся. Здесь мы одни, как на необитаемом острове.
Он сбросил с ног туфли, снял носки и, засучив штаны, пошёл на разведку. Пройдя топкое место с сочившейся из-под земли остро холодной родниковой водой, Потапов обнаружил сухой, отлого спускавшийся к воде бугорок.
– Иди сюда! – позвал он жену.
Ольга подошла и встала с ним рядом. Было тихо, но временами откуда-то налетал ветер, морщил воду, и камыши вокруг начинали шуметь шумом ливня. Вода была светлая и прозрачная, волны песка на дне переливались зайчиками света, и песчаное дно в это мгновение начинало походить на панцирь огромной черепахи, давным-давно утонувшей в этом озере.
Потапов обнял жену, крепко прижал к себе и опустился вместе с ней на мягкую мшистую траву. Ими овладело беспамятство, жаркое, страстное, полыхнувшее, как пламя костра, в котором они на какой-то миг расплавились и слились в одно целое на горячей терпко пахнущей спелыми травами земле.
Потапов открыл глаза и увидел перед собой стрекозу, которая, зависнув в воздухе, трепыхала синими крыльями. Он лёг рядом с Ольгой и тихо засмеялся.
– Хорошо-то как, Оля! – сказал Потапов. – Ей богу, как хорошо!
Ольга лежала с закрытыми глазами и улыбалась, чувствуя себя опустошённой и счастливой, как земля, по которой прошёл долгожданный дождь. Она сладко потянулась всем телом и глубоко вздохнула.
– Если я забеременела, – сказала Ольга, – то обязательно рожу.
Борис Геннадьевич рассмеялся.
– Наверно, поздно уже нам пелёнки стирать.
– Не поздно, – она обняла мужа. – Ребёнок. Что может быть лучше?
– Ладно, не сердись, – сказал Потапов. – Я ведь просто так это брякнул. Пойдём купаться.
Они заплыли на середину озера, перевернулись на спину и лежали на воде, глядя в чистое, освободившееся от облаков небо. Вода омывала прохладой тела, освобождая от усталости, накопленной ими за день, волны тихо плескались вокруг, причмокивая, будто что-то нашёптывали своё, понятное им одним.
– Хочешь, я тебе что-то скажу? – Потапов коснулся рукой жены.
– Скажи.
– Я тебя люблю.
Ольга засмеялась и поплыла к берегу. Потапов кинулся за ней вслед, быстро догнал, обнял жену и слегка притопил. Ольга не осталась в долгу. Вынырнув, она плеснула водой в лицо мужа. Так, хохоча и барахтаясь, они доплыли до берега. Ольга отжала волосы и, уже не стесняясь, нагая вышла на берег. Она стояла на берегу, обтирая ладонями воду с тела, а Потапов смотрел на неё с любованием, будто видел в первый раз.
«Нет, какие дураки те, – думал он, – которые говорят, что жить скучно. Ерунда всё это! Жить весело, и для счастья много не надо».
Был уже вечер, жара спала, солнечный диск коснулся линии горизонта и стал медленно остывать. Он уже не слепил глаза сидевшему за рулём Потапову, не лил на землю жару, а был похож на тонущий от пожара корабль. Вокруг клубились белесовато-синие, как дым, тучи, а на противоположной стороне неба всплыл еле видимый шар луны.
Матрёна Семёновна встретила Потапова и Ольгу возле крыльца и сразу принялась хлопотать по хозяйству. Пока Борис ставил во двор машину и разжигал летнюю печку, она накопала молодой картошки, нарвала луку и укропу.
Во дворе запахло печным дымком, с улицы донеслось мычание коров и блеяние овец. Потапов слушал звуки деревенского вечера, как давно забытую музыку, которая вдруг снова проснулась в нём, напоминая о чём-то давнем и дорогом сердцу.
Ужинали во дворе. Ели дымящуюся молодую картошку, запивая парным молоком. Матрёна Семёновна смотрела на них, вздыхала. Одинокой женщине нравилось потчевать гостей, глядя на них, она вспоминала своих умерших детей и тосковала.
– Деревня у нас старинная. Раньше, я ещё помню, леса вплотную к домам стояли, да повырубали в войну. Речка была, так и ту навозом завалили. Большая была деревня. До войны три колхоза у нас было…
Их разговор прервал стук калитки. Во двор вошли две старухи, держа под руки третью, едва волочившую ноги.
– Это к тебе, – безошибочно определил Потапов.
– Вот, милая, вся поясница отнялась. Ровно не живая. Помоги, Христа ради!
Ольга сходила в дом, принесла одеяло и скалку. Вымыв руки, она уложила старуху на расстеленное одеяло и принялась разминать ей спину. Старуха покряхтывала, постанывала, но терпела.
– А сейчас переворачивайтесь, – сказала Ольга.
Потапов с интересом смотрел, как Ольга пропускает старуху через скалку спиной, и ждал, чем всё это кончится. Покатав больную на скалке, Ольга опять перевернула её лицом вниз и принялась разминать спину.
– Ну, вот и всё, – сказала она, закончив работу. – Давайте подниматься.
Старуха сначала встала на четвереньки, потом, всё ещё держась рукой за поясницу, медленно поднялась с колен.
– Ну, как, Сергеевна, – спросила Матрёна Семёновна, – полегчало? Ишь ты, тебя даже пот прошиб!
– Фу ты! – старуха сделала шаг вперёд и стала спускаться с веранды.
– И точно сто потов сошло. Однако, мастерица твоя квартирантка. Видишь, сама иду, а то три дня пластом лежала.
Старухи с Ольгой сели пить чай, а Потапов вышел на улицу. Вокруг было тихо и безлюдно, только вдалеке вспыхивал красноватый огонёк папиросы. Вечер переходил в ночь, с полей тянуло прохладой. Потапов смотрел на крупные звёзды, которые на городском небе видел редко, и думал о том, что человеческий век до обидного короток. Он не был сентиментальным, но очевидность этой мысли больно царапнула его по сердцу.
Потапов подумал, что никакой он не свободный человек, располагающий собой по своему усмотрению, а заложник у каких-то тёмных непонятных сил, которые играют им по своему произволу. Эта мысль сразу притушила в нём то весёлое настроение, с которым он вернулся с озера. Ему стало скучно, он опять ощутил жизнь такой, какая она есть на самом деле. Увидел напротив заброшенную избу с обвалившейся печной трубой, услышал дикое разбойничье пение комаров, ощутил тяжёлый навозный запах, пропитавший воздух. Потапов прошёл мимо чаёвничавших женщин в дом. Разделся и лёг в постель. Когда Ольга, помыв посуду, вошла в комнату, он уже спал. Она подошла к нему и поцеловала в щёку. В ответ Борис что-то промычал во сне и перевернулся на другой бок.
– 2 –
Сквозь утреннюю дрёму он слышал звуки деревенского утра: перекличку петухов, взмыкивание коров и блеяние овец, которых погнали на выпас, осторожные шаги Матрёны Семёновны и шум проехавшей мимо открытого окна автомашины. Потапов, наконец, разомкнул веки и поднялся с кровати. Во дворе хозяйка топила летнюю печурку, на которой стоял закопчённый чайник.
– Где можно умыться? – спросил Потапов.
– Иди в баню, там, в чане, полно воды.
Он открыл калитку, вышел в огород и остановился, увидев ползущего по тропинке большого рогатого жука. Борис наклонился и осторожно взял его двумя пальцами. Жук отчаянно зашевелил ножками, потерявшими земную опору. «Какой жуткий механизм! – подумал Потапов. – Если увеличить его раз в десять, то людям проходу не будет». Он положил жука на землю и заметил, что прямо на него смотрит с навозной гряды покрытый каплями росы огурчик.
Сорвал его и с наслаждением съел.
– Борис! Подожди меня! – услышал он голос жены.
В бане было сумрачно и пахло сажей. Ольга из ковша поливала, а Потапов, пофыркивая, умылся до пояса, отказался чистить зубы, сказав, что почистил их огурцом, затем помог умыться жене.
– Знаешь, – сказал он. – Мне наше озеро очень понравилось. Даже приснилось сегодня.
– А мне, к сожалению, не приснилось. Спала как убитая.
– Сегодня мы опять пойдём туда. Хочешь?
Ольга тихо засмеялась, обняла мужа и поцеловала.
– Ты хочешь меня нарисовать? Не надо.
– Но почему, Ольга! – запротестовал он. – Я не собираюсь сегодня работать. Я просто хочу ещё раз посмотреть на тебя, когда ты выходишь из воды. Мне думалось, что я знаю тебя наизусть, но вчера показалось, что не всю. Хочу тебя запомнить, и вот, если это получится, и я сохраню этот миг в себе, то картину напишу без тебя, по памяти, по чувству.
Потапов говорил несколько растерянно, таким он был и в их первую встречу, когда подошёл к ней на улице, сказал, что он живописец и предложил попозировать ему для картины. Не отвечая на просьбу Потапова, Ольга вбежала в метро, спустилась по эскалатору и, выходя на своей станции, обнаружила, что незнакомец на расстоянии следует за ней. У подъезда общежития он догнал Ольгу и сунул в открытую сумку клочок бумажки, который она выбросила в лифте и даже не посмотрела, что там написано. На следующий день он ждал её возле общежития с цветами. Ольга цветы приняла, но сразу же заявила, что никуда с ним не пойдёт. «И не надо, – сказал он. – Посидите немного на скамеечке, вот здесь». Потапов сел на эту же скамейку, но поодаль, достал из папки бумагу, карандаш и принялся рисовать. Она поразилась, как он изменился, начав работать: совершенно другой человек, взгляд стал жёстким и отстранённым, лицо отяжелело, нетерпеливым движением руки Борис пресёк её попытку поправить причёску и изме-нить позу. Сеанс длился минут двадцать, и за это время Ольга смертельно устала, но не от неподвижности, а он его отстранённых и в тоже время пронизывающих насквозь взглядов, которые художник время от времени на неё бросал, не переставая работать карандашом.
– Мне необходимо нарисовать тебя, – сказал Борис, выходя из бани. – После твоего отъезда я понял, что разучился писать. Даже с Земляком не совладал. Впрочем, чёрт с ним! Ты же знаешь, что я не могу бросить начатого, для меня это катастрофа. Но вот случилось. И, слава Богу, что убежал к тебе.
Свой первый портрет, выполненный Потаповым на скамейке, Ольга взяла в руки с опаской, потому что в каждом человеке, каким бы продвинутым он не был, в подсознании живёт тревожное чувство благого-вения перед собственным изображением. Ольга оценила портрет чис-то по-женски, он её заинтересовал незеркальным отражением самой себя, и она нашла в себе много нового, порой неожиданного и до сих пор ей неизвестного. «Оставьте себе, – сказал художник. – Надеюсь, вы поняли, что я именно тот, за кого себя выдаю. Вам не нужно меня бояться, я прошу вас немного поработать со мной. Я заплачу за каждый потраченный вами час, по ставкам худфонда». «А что у вас натурщиц нет?..» «Есть, конечно, но они меня не удовлетворяют, мне нужны именно вы. Я обошёл пол-Москвы, пока не нашёл вас. Ну, как, вы согласны?»
– Я настолько поглупел от общения с нашими живописцами, что утратил чувство меры. Взглянула бы ты, что я нарисовал: цветущая сирень и по-поросячьи розовое лицо юного земляка: идиллия! Но наше озеро меня вылечило. Только вот чем мне до вечера заняться?
– Сходи в лес, по ягоды.
– Где здесь лес? Только возле озера. Овраги, увалы, степь, жара, пыль.
Ольга звала его с собой в больницу, но Потапов отказался, вид людского несчастья его не привлекал. И он, от нечего делать, пошёл вдоль улицы по обочине дороги. Было восемь часов утра, но солнце уже палило вовсю. «А что если навестить здешнего хозяина? – подумал Потапов. – Всё развлечение».
Возле конторы стояли несколько легковых машин, на скамейке под тополем сидели два мужика, курили и о чём-то спорили. Потапов поздоровался с ними, вошёл в контору и сразу окунулся в крики, звонки, писк и треск рации, включённой на полную громкость.
– Бром один, я Бром семь! Как меня слышите? Приём!
– Бром семь, я Бром один! Вас плохо слышно! Поправьте антенну!
В диспетчерской на стульях возле стены сидели завотделениями, завфермами, бригадиры хозяйства, за столом – начальство повыше.
– Борис Геннадьевич! Заходи, дорогой! – вскричал директор. – По-присутствуй, может, картину напишешь! У нас ставка главнокомандования! Дайте художнику стул!
Смущённый оказанным ему вниманием, Потапов присел на стул и начал наблюдать за происходящим на его глазах действом. Вскоре о нём забыли. Из рации раздалось хриплое покашливание, а затем прорезался сквозь помехи начальственный голос:
– Анализ сводок за прошлые сутки показывает, что ряд хозяйств заваливает темпы уборки. Таким руководителям как Антипов, Гвоздев,
Долгов, Грехов, слышишь, Виктор Петрович?
– Слышим! – проворчал директор.
– Это хорошо, что слышишь! За прошлую неделю ты по всем показателям был первым, а за последние два дня скатился в самый хвост. Почему?
– Поломки одолели.
– А что твой главный инженер, как его … Пупин?
Со стула поднялся седой мужчина, Грехов нетерпеливо махнул рукой, он сел на своё место.
– Выправим положение к концу недели, – сказал директор. А Пупину я уже хвост накрутил.
– Ну, добро!
И районный начальник принялся за следующего руководителя хозяйства.
– Мы стали слишком эмоциональны и работаем с отключенной головой, – сказал, убавив громкость рации, Грехов. – Особенно этим страдает наш главный инженер. Чуть что где сломалось, сломя голову мчится на место аварии. Разве этим должен заниматься главный специалист? Да, кстати, почему в третьей бригаде не работала сварка?
– Сварной мне всю душу сгноил! – страдальчески воскликнул Пупин. – Опять напился.
– Перевести разнорабочим! А что у тебя?
Заведующий отделением животноводства, не вставая с места, махнул рукой.
– Опять двум коровам хребты разрубили. Скотники – алкаши из ЛТП, им лень поднимать коров, вот и рубят без разбору, а чистилка, что топор.
– Оформляй дело к райпрокурору. Коров забили?
– А как же.
– Да, где эти чабаны? Ну-ка давайте их сюда!
В диспетчерскую, озираясь по сторонам, вошли два тшедушных мужика с облупленными от жары носами и огнисто-красными лицами. Потапов восхитился: какая богатая палитра?
– Ну что, субчики, – прокурорским тоном произнёс Грехов. – Пять овец сгубили! Пили?
– Было немного.
– Два дня немного?
– Эдоть ещё надо доказать, отчего овцы пали.
– Смотри, какие знатоки уголовного права! Будете платить сами или я отдаю дело в прокуратуру?
Мужики переглянулись.
– Это, смотря сколько. Если много, то не будем, доказать надо. Если врач скажет, то будем.
– Я вам лучше ветврача скажу. Пали пять овец. Расчёт известен: в полуторном размере двести рублей за голову.
– Не! Нет! Не согласны! – запротестовали чабаны. – Доказать надо!
– Тогда ждите повестки от прокурора!
Услышав своё имя по рации, Грехов прибавил громкость.
– Твои соседи горох кончают. У тебя, сколько гороха не убрано?
– Двести гектаров.
– А комбайнов сколько на уборке?
– Сейчас спрошу у главного инженера.
Пупин запереминался с ноги на ногу и, вздохнув, начал считать на пальцах.
– На эпарцете городской комплекс – четыре, на горохе – шесть… всего двадцать два.
И схватив микрофон, почти плача, крикнул:
– Сколько раз просили – аккумуляторы, аккумуляторы! Нет аккумуляторов!
Из рации громко раздалось:
– От сварки прикуривай!
– Два раза прикурили и сварку сожгли!
Рация умолкла: Грехов тут же решил вопрос о приёме на работу семьи из трёх человек.
– Так, заявления на работу, на аванс, на жильё. Всем обеспечим. Извините, но медалей сразу дать не могу. А дальше посмотрим.
К Грехову пробился пожилой мужик. Он был явно на взводе.
– Автобус надо! Свадьбу гулять будем!
– Не можем сейчас дать автобус, возим людей в поле.
Мужик взбеленился, начал крыть всех матом. Грехов повысил голос:
– Вы почему материтесь при детях? Мы же вам дети, а вы ругаетесь?
– Да, вы дети! Мы победили немцев, а вы победили нас! За это вам и ордена дают и оклады!
К мужику подошёл молодой парень, видимо сын, обнял за плечи и вывел. Грехов вытер со лба пот и сказал:
– Как уборка, так свадьба. А этот вообще к нам не имеет отношения. Работает в дорожном участке. И тоже: давай, да давай!
Обсуждение острых вопросов закончилось. Дальше пошли разговоры о кормах, привесах, удоях, Потапов заскучал и вышел на улицу. На лавке сидели чабаны и бурно спорили. Борис прислушался: напарники по работе и пьянке обвиняли друг друга в падеже овец. Он подошёл поближе, мужики замолчали, выплюнули сигаретные окурки и ушли, наверное, похмеляться.
Потапов не знал сельской жизни во всей её наготе. Конечно, он не воспринимал её только как пленер, как декорацию, кое-что ему было известно о бесконечно трудном бытие крестьянина, но это воспринималось как-то отстранённо и не трогало за живое. Борис родился и вырос в заводском рабочем посёлке на Урале, и эту жизнь он знал. Знания о селе у него были книжными, он читал Белова, Распутина, Шукшина и верил тому, что они писали. Но было ли это правдой жизни? И чего было больше в их писаниях: подлинно деревенского или привнесённого ими от собственной городской культуры?
Как художник Потапов знал, что подлинной правды жизни в искусстве быть не может, эта правда лишает искусство свойственной только ей функции прекрасного и остаётся голый протокольный факт, но в писаниях деревенщиков было явно видно желание вознести сельскую жизнь на божницу, как икону, не замечая, что в ней много тёмного и даже беспросветного. Теми же недостатками грешила и современная живопись, которая несла ту же неправду. Впрочем, размышлял Потапов, а нужна ли человеку правда? Он так устроен, что правда его страшит, он будет платить деньги и хохотать до слёз над шутками эстрадного хохмача, чтобы не видеть и не слышать правды, обнажённой действительности. Вчера человек верил в Бога и царя, сегодня – в земляка и коммунизм, завтра уверует в самого дьявола, и всё потому, что правда о самом себе и своей жизни страшнее всего на свете, и редко какой человек сможет её вынести.
– О чём, Борис Геннадьевич, задумался?
– Да так, о разном. Вы уже освободились?
– Какое там! – ответил Грехов. – Сейчас нужно объехать хозяйство, посмотреть всё своими глазами. Это директору завода подадут сводку с конвейера, и всё ясно. А мы так не можем.
– Возьмите меня с собой, – сказал Потапов.
– А что, поедем.
Личного шофёра у Грехова не было, и он сам вёл «уазик». За околицей начинались поля озимой пшеницы, пересечённые холмами и оврагами. Снежно-белые облака в пронзительной голубизне неба бы-ли неподвижны. В открытые окна машины дул тугой и горячий ветер.
– Теперь началось, – сказал Грехов. – Сплю самое большее четыре – пять часов в сутки. Шофёра отпустил на комбайны, заработать парню надо, вот и кручу баранку. На днях вызвали в область на совещание, уборка их не отменяет. Умные вещи, возможно, говорили, только я мало что слышал, задремал, на соседа повалился. Очнулся, а вокруг – кто слушает, а большинство спят с открытыми глазами. Ну, почему бы ни собрать нас в области, поместить в какой-нибудь профилакторий и дать выспаться хотя бы раз в две недели. Нет, руководство знает одно: давай!
– Наверно, не только в райцентр и город вызывают, но и с про-веркой приезжают?
– Руководитель хозяйства должен уметь уходить от преследования, иначе не дадут работать. Свои районные ещё ладно, а вот из области нагрянут, то чисто беда! Прошлый год приехал редактор областной партийной газеты и чуть было до инфаркта не довёл. Величина – кандидат в члены бюро обкома партии! Чуть что, орёт, ногами топает, такую панику навёл, что все попрятались. На мне и отыгрывался.
– Так он уже умер, я некролог в газете читал.
– Ага, успокоился. Говорят, поехал в Ундоры, в наш санаторий. Там ему к обеду плохо вымытую ложку подали. Он – орать, ногами топать. Его и хватил кондратий.
Дорога пошла под уклон. Вдруг Грехов резко вывернул руль влево и затормозил так резко, что Потапова бросило в ветровое стекло.
– Сурки! Смотри, вон пошли по склону!
Потапов распахнул дверцу и выскочил из машины. И, действитель-но, по траве катились два сплюснутых с боков пепельно-серебристых шара, один большой, другой поменьше. Первый торил тропу в спутанной траве, другой из всех сил спешил следом. Откатившись от маши-ны метров на сто, тот, кто был впереди, поднялся столбиком, огляделся по сторонами, издал свистящий звук и вновь покатился, увлекая за собой другого. Всё это произошло очень быстро, в каких-то несколько секунд, и Потапов сожалеющее смотрел им вслед.
– Я тут случайно задавил одного на днях, – сказал Грехов. – Даже не заметил.
– А что, тут их так много?
– Водятся. Есть горы сплошь ими изрытые. Сейчас они под охраной, а то в одно время почти всех под корень извели.
В поле, куда они приехали, работали четыре комбайна, окутанные клубами пыли, с одного из них ссыпали зерно в грузовик. Возле проселка, стоял длинный сколоченный из досок стол, по бокам две скамьи. Тут же тарахтел сварочный агрегат, сыпались из-под сварки снопы искр.
– Какие-то гости, чёрт бы их побрал! – пробурчал Грехов, указывая на стоявший возле стола «уазик». – Хотя я их вроде, знаю, да, ком-сомолята из газеты.
– Я их тоже знаю, – сказал Потапов. – Это Евдокимов, вроде, поэт и фотокор Сева.
– Где вы родились? Сколько классов закончили? Механизатором с какого года работаете? А на комбайне? Сколько думаете намолотить зерна? – допрашивал комбайнёра поэт Евдокимов.
Сева бесом вертелся вокруг них и щёлкал затвором фотоаппарата. Он был знатоком своего дела и довольно известным в стране мастером фотографии.
– А какие вы приняли на этот год социалистические обязательства? – пытал крестьянина Евдокимов.
Мужик морщился, кряхтел и нечленораздельно взмыкивал.
– Ну, хорошо, – сказал Евдокимов, вытирая вспотевшее лицо. – Не для газеты, а честно скажи, как работается?
– А ну её на хер эту уборку! – выдохнул мужик. – Зазря пыль глотаем. За день три бункера намолотишь и всё. Зря комбайны гоняем, машины гробим, горючее жгём. Запахать всё надо к едрене фене!
Грехов слышал, что сказал механизатор, но вида не подал, в душе он соглашался, что уборка этого года – мартышкин труд, но убирать было нужно, даже не потому, что приказывают сверху, а просто душа требовала убрать хлеб, пусть даже его было мало.
– Слушай, Борис, есть идея, – сказал Евдокимов. – Может, сделаешь для газеты зарисовки, портреты? Глянь, какая здесь атмосфера, а типажи? Нарисуй хотя бы его. – И указал на механизатора.
– Я уже сфотографировал, – заявил фотокор.
– Ну, и что! Фотография и рисунок – разные вещи.
– Нет, не буду – сказал Потапов. – Впрочем, я намереваюсь порисовать. Может быть, что-нибудь и для газеты сделаю.
– Когда агитбригада подъедет? – спросил Сева.
– Скоро. Тебе на природу не терпится, – улыбнулся Евдокимов. – Вон и Генерал о том же мечтает. Генерал – наш шофёр, это звание, а так Сергей Васильевич.
Генерал был лет пятидесяти, он лежал в тени возле машины на траве, рядом с ним стояли сапоги, на них возлежала суконная фуражка, а рядом сушились портянки.
– Может, поедем, – предложил Сева. – Не будем артистов ждать. Я здесь один родничок знаю. Берёзки, водичка, пора отдыхать.
– Знаю я твой отдых, в кофре две бутылки бормотухи гремят, покоя не дают. Ты отчикал фотки, а что мне делать? Об урожае писать нечего, агитбригадой закроемся. Ты снимок дашь, всё пять рублей.
Сева махнул рукой, ушёл за машину и налил себе стакан красного вина. Вино он пил, чтобы глаза были в «фокусе», под хмельком Сева становился страшно деятельным, его враз осеняли идеи, он уже не ле-иво прицеливался объективом, а буквально летал, мог залезть и в колодец, и на опору высоковольтки, лишь бы получить сногсшибательный кадр. В погоне за фотошедевром Сева не боялся рисковать и, хотя неоднократно калечился и не знал удержу, как и в охоте, на «ба-барочек», так он называл пышнотелых разведёнок лет тридцати-сорока. И, надо сказать, они ему доверяли и проникались фотоискусством Севы до такой степени, что позволяли снимать себя обнажёнными, и такой портрет, выставленный им на своей персональной выставке произвёл вполне объяснимый для начала 1970-х годов ажиотаж, его даже хотели не допустить к показу, но Бабай (первый секретарь обкома партии) посмотрел и сделал разрешающую отмашку. Наша про-винциальная публика из-за этой обнажёнки валом валила на выставку. Перцу добавило еще и то, что через неделю портрет украли, милиционеры и гэбешники перевернули город вверх дном и нашли обнажёнку у одного сексуально неустойчивого инженера. Всё это сделало выставку Севы большим культурным событием в жизни города, а его зна-ковой фигурой нашего бомонда. Но этот статус ни как не отразился на поведении и образе жизни мастера. Он не уехал в Москву, хотя имел серьёзные предложения от журнала «Светское фото» и других столичных изданий, а продолжал работать в «Комсомольце», он не перешёл на водку и пил красное вино, вот только «бабарочек» вокруг него хо-роводилось больше прежнего. Стоило ему зайти в магазин, ресторан, кинотеатр, даже в святая святых – обком партии, к нему сразу броса-лись особы бальзаковского возраста с приветствиями и улыбками.
Ревнивые мужья его страшились и спешили увести своих верных жён, только Сева нацеливался на них своим объективом. Он был обаятелен и мило нагл, что обезоруживало ревнивцев, им оставалось только строить в своём воспалённом мозгу кошмарные сцены супружеской неверности, но доказательств они не имели. Сева был молчалив, от него редко можно было услышать две-три фразы, даже на телепередаче он ухитрялся отделываться от ведущего невразумительными междометиями, а целый час эфира был посвящён его триумфу на персональной выставке. Испортил Севу, сам того не предполагая, Евдокимов. Сева неосторожно рассказал ему, что прочитанной им в детстве книгой был учебник по философии. И вот поэт как-то затащил Севу в книжный магазин и подвёл к полке, где сиротливо стояли два тома «Древнекитайской философии», абсолютно не пользующиеся спросом у покупателей, поголовно занятых изучением творчества своего великого Земляка. Не прошло и двух месяцев, как Сева заговорил, стал сыпать цитатами из Лао-Цзы, Конфуция и Сунь-Цзы, но ни кто в городе, кроме Евдокимова, не знал, где фотокор набрался столь умопомрачительной мудрости. Одни поражались Севиному глубокомыслию, другие посмеивались и только Евдокимов видел, что фотоработы мастера стали психологические, от ребяческого оптимизма он далеко продвинулся в осмыслении натуры, в портретах зазвучали трагические нотки. Но публика этого не замечала, для нее Сева, как был, так и остался навсегда рубахой-парнем, готовым задаром сделать любую фотографию.
Комбайны и автобус с агитбригадой подъехали к полевому стану почти разом. Артисты были свои, райцентровские, работники дома культуры и старшеклассницы из народного хора, в русских нацио-нальных костюмах. Они схороводились вокруг гармониста и запели популярную песню «Хлеб – всему голова», насквозь фальшивую поделку под народность. Морщась, как от зубной боли, Потапов смотрел на симпатичных розовощеких девчат, исполнявших песенную несуразицу, которая коробила его до глубины души. Затем прозвучали ещё две песни, паренёк рассказал стихотворение о хлеборобе. И теперь кисло поморщился Евдокимов, и только Сева поймал кураж: он беспрестанно щелкал затвором фотоаппарата, наконец отвёл руководительницу агитбригады в сторону и обснимал её со всех сторон. Потом они о чём-то пошептались и разошлись довольные друг другом.
Подвезли на газоне обед во флягах. Грехов пригласил приезжих за стол. Сева подмигнул Евдокимову и подбежал к разносчице.
«Чик, чик» – щелкнула фотокамера. Пошептался с бабой и поспешил к редакционной машине. Вернулся он с двумя армейскими котелками, которые загрузили под завязку гречневой кашей с мясом.
– Сева имеет большую практику на кухне, – сказал Евдокимов. – Недаром был сверхсрочником в танковом училище. Давай, Борис, с нами к родничку.
Потапов колебался недолго, подошёл к Грехову и распрощался. Директор, обрадовался, что избавился от пассажира: ему нужно было заехать в места, которые афишировать перед посторонними не хотелось. Но вслух сказал:
– Встретились творческие люди, понимаю.
Генерал уже завладел котелками, открыл один, хотел зачерпнуть кашу пальцами, но Евдокимов пресёк антисанитарные действия водителя, вовремя ударив его по руке. Сева забрал котелки, сел в машину и поставил их рядом с собой.
Генерал обоими руками поплотнее надвинул на голову суконную фуражку, пнул сапогом переднее колесо и взялся за руль. Потапов и не предполагал, сколь говорливым окажется этот уже пожилой человек. Сначала он поддевал Севу насчёт разносчицы полового стана, всё спрашивал, договорился тот с ней или не договорился, затем последовал длиннейший монолог о трудностях шофёрской жизни, о редакторе, который гоняет машину на охоту, а после её приходится мыть и ремонтировать, далее всплыл какой-то бесстыжий телевизионщик Кутермин, который на прошлой неделе безобразничал: подбрасывал пустую бутылку и сшибал её другой на лету. Успев познакомиться с Потаповым, он обращался только к нему, называя его по имени и отчеству.
– Как вы считаете, Борис Геннадьевич, разве можно бить бутылки? Их можно сдать и получить деньги.
– Правильно, Сергей Васильевич, – соглашался Потапов. – Недостойный поступок.
– Вот и я говорю, недостойный. Сева так не делает. Сева мой друг. Как, договорился с бабарочкой?
– Договорился, договорился…
– Слушай, Сева, – спросил Евдокимов. – Мы едем уже полчаса, а твоего родника не видно.
– Сейчас приедем. Поворачивай! Вон к тому дереву!
На краю поля, где недавно убрали горох, стояла старая берёза.
– А где родник?
– Не знаю, – Сева развёл руками.
– Болтун ты, Сева! Тут отродясь воды не было.
Береза давала широкую и прохладную тень. С поля доносился запах высохших стеблей гороха. Сева достал из машины бутылки с вином, стаканы, а Генерал присвоил котелок с кашей и начал работать ложкой.
– Вот они повадки победившего класса, – сказал Евдокимов. – Интеллигенцию, особенно творческую, кормить отдельно, во вторую очередь.
Генерал не слышал язвительных слов поэта, его ложка уже скрежетала о днище котелка.
– Слушай, Петя, – спросил Потапов. – Как ты думаешь писать статью, ведь писать то нечего, хлеба нет, а об этом нельзя?
– Напишу одной левой ногой, – весело ответил Евдокимов. – Шедевры газете не нужны, они ей даже противопоказаны. У всех, и у меня тоже, интересные отношения с работодателем: я делаю вид, что работаю, а редактор, или обком комсомола делают вид, что мне платят, и все довольны. Впрочем, так везде. Только Сева трудится на полную катушку, из тысячи кадров он отберёт один достойный. А у вас, что, не так?
– Не знаю. У нас заказы, ими и живём. Но ниже профессионального уровня опуститься нельзя. У нас, худсовет, лабуду не пропустят.
– Так ли уж! – воскликнул Евдокимов. – Ты хочешь сказать, что у вас все сплошь таланты, мастера резца и кисти? Видел я как-то в музее картину Турбинина «Весна идёт», кажется. Да, шедевр бездарности. А Земляк наш великий таким молодым розовым поросёнком смотрится. И жандарм спиной к нему. Извини, но я живописи там не увидел, это плохая литература, даже газета в раскраске!
Слова Евдокимова неприятно задели художника. Он и сам только что убежал от такой же мазни. Слава Богу, ни кто не видел её, а то позору было, не отмоешься.
– Знаешь, судить легко. Живопись зависит от заказчика, это ты можешь писать, что захочешь. Да и то, возьмут в издательство только то, что соответствует. Кстати, у тебя же книга выходит в Москве, как она?
– Была вёрстка, выйдет скоро. Но у меня о Земляке там ни слова. В Москве он не в чести среди писателей. Вот анекдоты про него есть. Я, правда, не люблю зубоскальство. Это занятие для подонков.
– Мне тут в руки книжка попала, Вилена Ефимова и Кима Лис-тобоева о нём, о Земляке. Сто тысяч экземпляров такой ерунды, но деньги не пахнут.
Их разговор прервал Сева. Он закричал, показывая рукой в небо:
– Мужики, это же орёл!
Все вскочили на ноги, даже Генерал, и задрали головы вверх. Высоко над ними реял на восходящих потоках воздуха королевский или солнечный орёл, высматривая острым взглядом добычу. Поток воздуха ослабел, и он на вираже свалился вниз и прочертил круг над головами зрителей. Сева бросился к своему кофру, выхватил фотоаппарат, но птица уже взмыла на недосягаемую высоту, вскоре она превратилась в тёмную точку и растаяла в небе.
– Надо же какая невезуха, – вздохнул Сева. – Всегда телевик с собой таскаю, а в этот раз не взял. Когда ещё будет такой случай!
Вино было выпито, каша съедена, Генерал, подобрав пустые бутылки с земли, замотал их в тряпку, чтобы не разбились, и уложил в багажник. До Центральной усадьбы ехали молча, разморённые жарой и выпитым вином. Генерал тоже молчал, знай крутил баранку, лишь при въезде в село, увидев рабочих, которые копали траншею для водопровода, закричал:
– Смотри, хозяева работают, а слуги едут!
– Ты о чём, Сергей Васильевич? – вскинулся Евдокимов.
– Народ копает траншею, а слуги народа, то есть мы, едем. Вот здорово! А?
– Это депутаты – слуги народа, а мы уже слуги слуг народа, и я, и художник, и Сева.
Генерал задумался.
– А кто же я? Хорошо, вы слуги слуг народа, а я, выходит, ваш слуга, то есть вожу вас. А кто у меня слуга?
– Жена, наверно.
Генерал задумался.
– Это точно. Баба у нас всегда и во всём крайняя.
Потапова неудержимо клонило в сон. Возле дома Матрёны Семёновны он вышел из машины, оставив спорить Евдокимова и Севу, заехать ли в магазин за вином или сразу ехать в город. Он отказался от обеда, предложенного ему Матрёной Семёновной, и завалился спать. Ольга, придя домой, не стала его будить, и он проспал до вечера. Открыл глаза и сразу не понял, где он находится. Затем улыбнулся и вспомнил, что обещал Ольге отвести её на озеро.
– 3 –
Пять лет назад Потапов, полный творческих сил и надежд, приехал на родину Земляка по приглашению нашего местного живописца Турбинина. Неизвестно, что привлекло Егора Васильевича в работе молодого художника, которого он увидел на выставке выпускников Суриковского института, но он не поленился найти Потапова в общежитии и предложил ему прекрасные условия – творческую мастерскую и квартиру сразу же по приезду в город. Шансы зацепиться в Москве у Потапова были ничтожными, ни постоянной прописки, ни знакомств, и он, выговорив, что Турбинин даст ему гарантийное письмо, согласился. Егору Васильевичу это требование странным не показалось, и через какой-то месяц Потапов, получив официальную бумагу, простился с Москвой.
Сборы были недолгими и, оставив Ольгу в общежитии дожидаться известий, Потапов вечером сел в поезд и уже утром был на берегу Волги. С вокзала он заехал в художественный фонд, и там ему сказали, что Турбинина можно найти в пединституте, где он вместе с московскими художниками расписывает фойе. На город Потапов взглянул мельком из окна трамвая, который доставил его от вокзала к центру, он ему показался весьма захудалой провинцией, но вид на Волгу с кручи Венца сразу захватил и покорил Потапова неоглядным простором.
Художники работали на лесах. На громадной стене уже проступали фигуры Земляка, его родных и соратников, скомпанованные группами, согласно этапам жизни главного героя росписи. Это была богатая и почётная работа, что Потапов вычислил сразу, за неё художники получат большие деньги, а сам партийный замысел гарантировал успех. Впоследствии Потапов слышал, что предлагались и другие весьма достойные варианты росписи, но Турбинин заранее обеспечил мнение Бабая, мнившего себя знатоком живописи и архитектуры, и даже соз-давшему ряд эскизов для значков. Бабай нашёл в Турбинине родственную душу и стойкого борца против абстракционизма, доверял ему безгранично, поэтому и высказал своему главному придворному художнику свою идею, какой должна быть роспись. Соперники у Турбинина с сотоварищами были также серьёзные: один народный художник и академик, другой – близкий родственник силового министра, но победил Бабай. Он явился на заседание коллегии министерства культуры и, не взглянув на другие эскизы, сразу выбрал работу Турбинина, в которой его можно было считать соавтором.
Турбинин раскрашивал штаны юного Земляка, другой художник писал голову, а третий рисовал детали заднего плана. Одним взглядом Потапов охватил работу: чёткий рисунок и блёклые невыразительные тона, ни одного яркого пятна, будто художники сознательно старили роспись.
Егор Васильевич спустился с лесов, окинул Потапова оценивающим взглядом и улыбнулся.
– Очень хорошо, что вы приехали вовремя. Мастерскую получите хоть сегодня, возьмите в производственном отделе ключ и адрес. Там вам объяснят, что к чему. Вопрос с квартирой решится в этом месяце. Завтра получите подъёмные. Может, вам нужны деньги сейчас, не стесняйтесь.
Потапов от денег отказался, посмотрел ещё раз на роспись и со всей искренностью произнёс:
– Какой прекрасный рисунок!
Турбинин остро взглянул на него и улыбнулся. Ему показалось, что в Потапове он не ошибся: парень не балованный успехом, голодный, будет своим. У Егора Васильевича после празднования юбилея Земляка возникли проблемы. В Союз художников всё настойчивей стали рваться самоучки из местных. Они, поучаствовав в юбилейной выставке, возгордились, стали предъявлять свои права, подключили влиятельных родственников и знакомых, и небезуспешно начали давить на председателя союза. Местный идеологический вождь Блисталов уже несколько раз говорил Турбинину, что тот не думает о молодёжи, а надо бы к ним присмотреться. На это Егор Васильевич отвечал, что нет у него уверенности в молодых, от этой публики можно ожидать опасных выпадов, а он не хочет, чтобы на родине Земляка произошла идеологическая диверсия вроде «бульдозерной» выставки в Москве, доставившей много неприятных минут высшему руководству страны. Ужели наши на такое способны, поражался Блисталов и сникал перед бронебойными аргументами Турбинина. Поэтому Егор Васильевич и пригласил в этом году выпускника художественного вуза из столицы.
С мастерской вышла не то чтобы неприятность, но непростая заковырка. Художник, который её занимал, умер около года назад, но вдова до сих пор не освободила помещение от творческого наследия покойного мужа.
– Поговорите с вдовой, – сказал директор худфонда, протягивая ключ. – Я уже её предупреждал, что если она не освободит мастерскую, то весь это хлам, хоть сегодня, я вывезу.
Острая оценка картин художника, почему-то, не задела Потапова, ему была нужна мастерская, и он хотел получить её немедленно.
– Может быть, вы дадите рабочих и машину? Хотя ладно, назовите адрес, я туда сам съезжу.
– Пожалуйста, а можно вывезти всё и сейчас. Поставьте ребятам литр водки, и они живо всё барахло перевезут в сарай.
Последняя угроза директора уже неприятно царапнула Потапова, но он опять не придал этому значения. Он взял телефон вдовы, созвонился с ней и договорился о встрече на сегодняшний вечер.
Мастерская находилась на последнем этаже жилого дома. Потапов поднялся по лестнице, отпер дверь и оставил её открытой. В помещении пахло затхлостью и плесенью. Это была типовая трехкомнатная квартира, где были убраны все внутренние перегородки и сохранены только ванная и туалет. На полу лежал толстый слой пыли, окна были мутны и заросли паутиной. Вдоль стены стоял большой стеллаж с картинами, стол, а у другой стены – диван, с которого никто не потрудился убрать простыню и ватное одеяло.
Неопрятный вид мастерской не огорчил Потапова, сделаю ремонт, подумал он, куплю мебель, а этот хлам – прочь вон, в сарай! Он подошёл к мольберту, на котором стояла картина, сдёрнул с неё грязную тряпку и задумался. Покойный художник был явно не слаб, знал толк и в линии, и в цвете, писал сдержанно и точно. Заставило задуматься Потапова и содержание полотна. На нём были изображены повозка с лошадью, тряпичник, покупающий использованные газеты у мальчи-шек, на одной было видно название «Правда». Босоногий малец наду-вал, раздув щёки, воздушный шар, у другого он лопнул и пацан недо-умённо смотрел на клочья резины. Смысл картины был ясен, но зрителю он не назывался, наоборот, художник изо всех сил пытался при-тушить идею, тщательно прописал состояние вечера и первую вечер-нюю звезду, на которую смотрел тряпичник, но особенно интересно была сделана лошадь, в её морде явно проступали черты почти чело-веческой усталости и покорности судьбе.
На лестничной площадке раздались голоса, Потапов накинул на картину тряпку и отступил в сторону. В мастерскую вошли женщина с крашеными волосами и длинный нескладный мужик с испитым лицом.
– Сейчас посмотрим, что тебе оставил муженёк! – визгливо заговорил он и быстрыми шагами направился к стеллажу с картинами. – Так, поляна с цветами, ерунда! – и он отшвырнул холст.
– А это что? Доярка, так, а это?..
Одна за другой картины летели на пол. Женщина подошла к кухонному столу и стала складывать в сумку вилки, ложки, стаканы, тарелки. Набив сумку посудой, она взяла с плиты закопчённый чайник и привязала его сбоку авоськи.
– Алёшенька, – ласково сказал она. – Что-нибудь выбрал?
– Лабуда какая-то! Он что у тебя рисовать не умел? Ни одной картины с морем. А я моряк, сама знаешь! А что у него из инструментов осталось?
Мужик залез в кладовку и вытащил оттуда молоток, клещи и топор.
– На даче пригодится! А ты, что, новый художник?
Потапов не ответил и вышел на лестничную площадку. На душе было пакостно и неуютно. В том, что разыгрывалось на его глазах, ему открылось многое. Мелькнула мысль, что слава, деньги, даже само творчество – ничто перед неизбежным забвением.
– Слышь, художник! Купи диван, стулья, стол! – закричал мужик. – Дорого не возьму!
Потапов не ответил. Из мастерской вышла вдова и её новый муж.
– Ну ,вот и всё, возьмите ключ. Картины куда повезёте?
– В Третьяковку! – захохотал мужик. Он тащил на вытянутых руках небольшой столик на гнутых ножках. – Купи диван, не жмотничай!
Потапов двумя пальцами ткнул его в бок. Мужик ойкнул и, закрываясь столиком, шмыгнул на лестницу. «Неужели это самое ждёт и меня?» – подумал Потапов и не поверил в это. Он твёрдо знал, что его ждёт успех, нужно только поменьше копаться в себе самом и не хныкать. Завтра он очистит мастерскую, скоро приедет Ольга и жизнь наладится.
Можно было заночевать в мастерской, но Потапов поехал в центр города. В первой же гостинице он получил номер, бросил на пол сумку и спустился вниз в ресторан. Он уже было зашёл в него, но вдруг там заиграла такая оглушительная музыка, что Потапов отшатнулся от дверей и поднялся на второй этаж в буфет. Он купил отварной рыбы, стакан портвейна и сел за свободный столик, рядом с окном, выходившим на центральную улицу. К нему, спросив разрешение, подсели два парня, у одного в руках был поднос с шестью стаканами вина, другой имел на плече сумку-кофр, неизбежную спутницу профессионального фотографа. Так Потапов познакомился с Евдокимовым и Севой, которые были завсегдатаями буфета, как впрочем, и все областные газетчики. У Евдокимова произошло событие: он получил книжку и гонорар из издательства в Саратове.
– Что ж, – сказал Потапов. – Книжка для поэта, это всё равно, что для нас, художников, персональная выставка. Тебе сейчас сколько лет?
– Тридцать, – ответил поэт.
– А мне персональную выставку разрешат только в пятьдесят лет. Конечно, бывают исключения, но они очень редки.
– Для писателя важна не первая книжка, а вторая. Иногда, даже час-то, бывает, что напишет поэт одну книжку и выдохнется, нечего ему больше сказать, ни чувств, ни дыхания, ни слов, – задумчиво сказал Евдокимов. – У меня вторая книжка в московском издательстве. А у тебя как? Мастерскую дают?
– Мастерскую уже дали, – ответил Потапов и поморщился, вспомнив умершего художника. – Игнатьева.
– Знаем мы этого бедолагу, – сказал Сева. – Несчастный человек.
– Я ничего о нём не знаю, – заинтересовался Потапов. – Мне выдали ключ, я позвал вдову, она отказалась от картин, завтра приедут рабочие и освободят мастерскую.
– Насколько я знаю, у Игнатьева были контры с Турбининым, по-скольку он в живописи был реалистом, а сейчас нужны художники-фантасты, – сказал Евдокимов.
– Что ты имеешь в виду?
– Счастливая жизнь людей, трудовой героизм и подобная лабуда, разве это не фантастика? Наши местные художники перед Земляком, а Игнатьев относился к нему с прохладцей. – Евдокимов поднял стакан. – Помянем…
– Тебя может гнетёт, – продолжил поэт, – что тебе досталась такая нехорошая квартира, но может быть её не случайно Турбинин тебе подсунул. Егор Васильевич сложный мужик и очень проницательный. Ему бы следователем быть. В этом ты убедишься. Пойми, всё здесь вертится вокруг Земляка.
– Давайте, лучше, о бабах! – вмешался Сева. – Хватит соплями брызгать!
Поздно вечером Потапов позвонил в Москву. Ольга обрадовалась, что ему дали мастерскую, и обещала выехать завтрашним поездом. Правда, ей показалось, что у мужа грустное настроение, но Потапов ничего объяснять не стал. Сделав ей предложение, он дал себе слово, что будет оберегать Ольгу от всех житейских невзгод, не станет нагружать её неприятностями, которые касаются только его одного. А пока и неприятностей не было, мастерскую он получил, скоро будет квартира, есть творческие задумки, желание жить и работать, всё, что нужно человеку, который из отпущенных ему дней прожил всего-то половину.
Засыпая, Потапов вспомнил слова Евдокимова. «А что Земляк? – подумал он. – Земляк – это неизбежная неприятность, вроде родимого пятна или бородавки. Живут же с ними и не замечают, привыкли. А что делать? Куда не пойдёшь, он везде – Земляк, даже на острове Врангеля. Земляк, флаг над сельсоветом, участковый».
Гостиница находилась на центральной улице города, и утром, выйдя из неё, Потапов смешался с толпой спешащего на службу чиновного люда. Все были чем-то нагружены, мужчины несли большие пузатые портфели, женщины – сумки, в одеждах преобладали тёмные и неяркие цвета. Все молчаливо стучали и шаркали подошвами по асфальту, все целеустремлённо двигались к своим конторам, присиженным до скрипа стульям, заваленным бумагами столам, остывшим за ночь телефонам, все спешили истребить время своей жизни во имя колготни, спешки, болтовни, прерываемых время от времени обильным возлиянием кофе или чая.
В производственном отделе дома художника тоже вскипел чайник для утреннего чаепития. Директор встретил Потапова с чашкой заморского напитка в руке и отдал распоряжение мастеру нарядить машину и двух рабочих для перевозки картин из мастерской.
– Значит, вдовушка, утешилась! – сказал директор. – Что ж, дело понятное, житейское.
– Мне нужны материалы для работы: холст, краски, кисти… – ска-зал Потапов. – Вы можете это мне выписать?
– Всё имеется. Мы обеспечены очень хорошо. Кстати, есть краска, как и побелочный материал для ремонта. Маляра у нас нет, ремонт организуете своими силами.
Рабочие с картинами не церемонились, брали их охапками, тащили вниз и сваливали в кузов машины. Выволокли диван, стулья, стол и отнесли к помойке. В мастерской остались только мольберт и незаконченная картина. Их, после долгих колебаний, Потапов решил оставить, как и бумажный пакет с фотографиями, который следовало отдать вдове.
– С новосельем! Можно войти?.. Здравствуйте! Меня зовут Сергей, я живу в соседях, – с этими словами в мастерскую вошёл ещё нестарый мужичок. – Смотрю из окна, новый жилец появился, думаю зайти надо. Я с прежним художником в приятелях был.
– С Игнатьевым? Я его не знал, а что?
– Да ничего. Я Павлу Александровичу помогал, то есть делал, что попросит. Бывал у него. Он вино не пил, всё кофе жучил, а мне стопку наливал, да. Подолгу у него сиживал. Последние года два он всё эту картину писал. Пишет, пишет, потом ножиком соскабливает. Я, конечно, молчу, а что говорить, художник знает.
– Послушай, Сергей! – сказал Потапов – Раз ты такой любитель живописи, то подскажи, как мне тут всё прибрать, побелить, покрасить?
– А что тут сложного? Маляры рядом. За живые деньги они мигом прибегут.
– Тогда действуй! – Потапов достал портмоне и протянул Сергею пять рублей. – Пусть начинают. Я подойду к вечеру и рассчитаюсь.
В появлении довольного помощника не было ничего удивительно-го. У каждого художника всегда находился покладистый человек, готовый оказать ему мелкие услуги: сходить в магазин, сдать посуду, подмести пол, почистить и сварить картошку. Эти люди бескорыстно влюблены в изобразительное искусство, их не обижало, что художник иногда бывал груб, они довольствовались тем, что могут присутствовать при создании картины.
На первом этаже дома художника большой освещённый витринными окнами выставочный зал. Потапов, заметив, что двери в него открыты, вошёл туда и попал на подготовку к открытию новой выставки. Несколько залов уже были готовы к показу, и Потапов сразу узнал работы известного живописца Стожарова, влюблённого в неброскую красоту русского Севера. Он прошёлся по одному залу, другому, третьему, плотная, даже чересчур, живопись, дома, закоулки, заборы, тусклое солнце, густой морозный воздух, вязкий туман. Раньше Потапов видел работы этого художника на выставках в Москве, не более двух-трёх сразу, по соседству с картинами других живописцев, работающих в иной творческой манере, и они сразу нравились своей необычностью и открытием мало кому известного мира. Сейчас же, пройдя по залам, он почувствовал себя в окружении этой живописи неуютно и душно, хорошо бы, подумал Потапов, разбить эти работы чем-нибудь ярким, воздушным, а то и задохнуться можно. Ясно одно, что выставка сделана негодно, без учёта достоинств и недостатков живописца.
Из глубины зала, за выгородкой, раздалась громкая брань.
– И это всё, чёрт возьми? Что вы привезли? Что вы показываете на родине Земляка? Кое-как нарисованные гнилушки, разбитые лодки, покосившиеся заборы!
Потапов приблизился к группе людей, стоявших перед большой картиной. Грозным вопрошателем был Блисталов. А обращался он к представителю союза художников России, искусствоведу Серемягину.
– В Рязани выставка прошла с огромным успехом. Три книги благодарственных записей.
– Я тебе и четыре нарисую! – безапелляционно заявил Блисталов и увидел Потапова. – Ну-ка, подойди сюда! Вот мы сейчас его спросим. Ты кто?
– Это наш молодой художник, – сказал Турбинин. – Приглашён после окончания института.
– Новый, это хорошо. Молодой – ещё лучше, значит, не испортили, не запудрили своими склоками мозги! Вот, ты скажи, что ты обо всём этом думаешь?
Потапов встретился в Блисталовым взглядами. Партиец смотрел хитро, даже с издёвкой, словно хотел узнать, как выпутается молодой художник из острой ситуации.
– Стожаров – прекрасный живописец, но, боюсь, зрителю будет скучно. Слишком много Стожарова.
– Вот, вот! – радостно вскричал Блисталов. – О зрителе вы не подумали! Зачем идут люди на выставку? Отдохнуть, набраться прекрасного! А тут сплошь трухлявые брёвнышки. О выставке не писать, не показывать, не водить экскурсий!
Последние слова были адресованы сопровождающим Блисталова чиновникам подчинённых ему ведомств: управлений культуры и народного образования. Секретарь обкома партии взял Потапова, слегка ошалевшего от такой фамильярности, под руку.
– Пойдём покурим!
На крыльце он достал из кармана пиджака пачку «Беломора» и угостил художника папиросой.
– Ты правильно мыслишь, это важно правильно мыслить, когда только вступил на творческий путь. Ну, а как жизнь? Рассказывай!
Потапов совсем не знал руководящих партийцев, никогда с ними не сталкивался, поэтому купился на обезоруживающе простецкий вид главного идеолога родины Земляка: добродушное русское лицо, волжский говор и проникновенная внимательность к собеседнику.
– Рассказывай, не стесняйся. Условия для работы есть?
– Мастерскую дали, квартиру обещают…
– Слушай, Егор Васильевич, ты квартиру не обещай, а давай!
– Вопрос практически решён, – ответил, улыбаясь, Турбинин. – Дом сдали, оформляют документы.
– Ну, вот видишь, значит и квартира практически есть. Мы художников не обижаем, даём всё, что нужно для работы, но и спрос с них особый. Ты член партии?
Потапов смутился. В партию он вступать не собирался, и вообще к государственной идеологии относился прохладно. С другой стороны он не мог не видеть, что все художники, члены партии, постоянно вьются и трутся вокруг хлебных мест – худсоветов, выставкомов, возглавляют их, или непременно членствуют.
– Надо тебе готовиться к вступлению в партию, – поощряющее ска-зал Блисталов. – За год, два товарищи к тебе присмотрятся. А ты, если что понадобится, заходи ко мне, заходи! Все твои трудности решим.
Блисталов со своей свитой уехал, и Потапов подошёл к Турбинину
– Не могу понять, Егор Васильевич, зачем мне заходить к секретарю обкома? Может, он пошутил?
– Разве такие люди шутят? Он же сказал, будут трудности, заходи. Вот и заходи.
– Странно всё это. Я, собственно, хочу поблагодарить вас за мастерскую. Я уже и жене позвонил. Она рада.
– Вот и хорошо. – Турбинин усмехнулся и продолжил. – Везучий вы, Потапов. Сегодня с Блисталовым тесно сошлись, вчера с журналистами. Будьте аккуратны, слова, знаете, не живопись. А, вот и Иван Петрович!
Утиной походкой к ним подходил Лизин, соученик Турбинина по художественной академии, над которым Егор Васильевич постоянно подтрунивал.
– Вот, Иван Петрович, наша смена, Потапов!
– Да, да, слышал, очень приятно.
– Ты, Иван Петрович, возьми шефство над товарищем, познакомь с коллегами, введи в наш круг.
– Это хорошо, это можно.
«Откуда Турбинин знает о встрече в буфете? – подумал Потапов, пожимая вялую ладонь Лизина. – Как будто под столом сидел».
Егор Васильевич ушёл расписывать настенную эпопею о Земляке в пединститут, а Иван Петрович занялся Потаповым. Он всегда безотказно выполнял поручения Турбинина, поскольку был очень податлив по натуре, им было легко командовать. Конечно, и у него имелись пунктики. Ему, например, всегда хотелось подчеркнуть, что Бабай, как и он, вятский мужик, что было совершенно точно, но почему это землячество должно было быть известно всем окружающим, оставалось загадкой. Это, конечно, забавная мелочь, не более, по характеру Лизин был очень отзывчив, необидчив и терпим к чужим недостаткам. Он не спешил вынести приговор, а в первую очередь искал извиняющие обстоятельства, даже человеку, совершившему очевидную подлость. Многие относились к нему с насмешкой, но Иван Петрович не был простачком, постоянно числился в начальниках: то членом правления, то членом худсовета.
– У нас есть художник Парамонов, – сказал Лизин, – так вот он требует, чтобы к нему обращались на вы. А я, наоборот, прошу, чтобы со мной были на ты. Так проще и понятнее. Ты не находишь? Егор Васильевич дал мне насчёт тебя ценное указание. Он начальник, ему виднее. Но у меня есть предложение. Со своей ровней ты и сам познакомишься, а вот у нас один могиканин художник – акварелист, восемьдесят ему стукнуло, вот с ним тебе познакомиться стоит. Вымирающий экземпляр, но в полной памяти.
Старый художник Ларин жил в Кошкином доме, рядом с драмтеатром. В одной его половине размещался горздравотдел, в другой – квартиросъёмщики: артисты, несколько некрупных началь-ников, писатель Сёмочкин и маститый живописец Турбинин.
Как уверяли старожилы, этот дом несколько раз горел и легкомысленные артисты по этому поводу распевали: «Тили-бом, тили-бом, загорелся Кошкин дом!». Впрочем, существует и другая версия: долгое время областной культурой командовал чиновник по фамилии Кошкин.
Лизин нажал на кнопку дверного звонка, загремел засов, и на пороге показался невысокий старичок, который, увидев гостей, радостно воскликнул:
– Ванечка! Здравствуй дорогой! Проходите, проходите. Обувь не снимайте, не понимаю, что за варварский обычай появился, снимать обувь. В наше время этого не было. Если на улице слякоть, носили калоши, заметь, Ваня, а не галоши!
– Извини, Пётр Григорьевич, я не один. Это наш художник Потапов.
– А звать как?
– Борис.
– Вот и прекрасно! Ты, Ваня, привёл нового человека, а для меня это праздник. Старость имеет неприятное свойство – она быстро надоедает. Впрочем, тебе ещё рано об этом думать.
Комната, в которую гости вошли, была тесно заставлена мебелью. В углу стоял дубовый шифоньер, рядом старинный комод с бронзовыми ручками, впритык к нему большое зеркало на подставке с гнутыми ножками, дальше располагалась софа, посредине комнаты стоял большой круглый стол, а вокруг него шесть стульев. Всё это было явно из прошлого века. На стенах висели акварели и фотографии в деревянных рамках.
– У тебя, Петр Григорьевич, не квартира, а настоящий музей, – сказал Лизин. – Да, вот всё, что ты просил, краски, кисти.
– Дай я тебя расцелую, Ваня! Осень! Осень! – самая пора на этюды, для меня это праздник! Сколько я должен?
– Ну что ты, Пётр Григорьевич! Это, если хочешь, подарок.
– Спасибо, Ваня, ты меня утешил! Я сейчас.
Ларин убежал на кухню, а Потапов подошёл к висевшим на стене акварелям. Все они были посвящены великой русской реке. Одна из них показалась Потапову очень интересной. «Буксир на Волге. 1930 г.» – прочитал он надпись на рамке, видимо, работа выстав-лялась. Боже, как это давно, подумалось ему, ещё до войны.
– Вы, Боренька, ведь не местный, – сказал Ларин, ставя на стол бутылку шампанского, фужеры и вазочку с шоколадными конфетами. – А я, так сказать, волжский раритет. Родился в восемьсот девяносто пятом году. А род мой идёт с основания города. Все мои предки, можно сказать, художниками были по дереву, сиречь краснодеревщиками. Вот этот комод сделал мой дед в начале прошлого века. Наверно, и я пошёл бы по этой части, да моему отцу вздумалось отдать меня в гимназию.
– Это где Земляк учился? – спросил Потапов.
– Он старше меня на четверть века, когда я учился, о нём никто уже не помнил. Но я о другом, о городе. Ему, я думаю, с самого начала было уготовано прозябание. И знаете почему? Другие города на торговле поднялись, они близко к Волге стоят. А у нас попробуй завезти товар на гору – трудно, а значит дорого. С другой стороны наш город был дворянским гнездом. Гончарова, конечно, читали? А из Обломова какой купец? Здесь и сейчас мало кто поспешает.
– Я о вашем городе только в последнее время узнал, – сказал Пота-пов. Столетие Земляка и всё такое. Но меня не это сюда привело, я всегда хотел жить на Волге.
– Где тут Волга? – вспыхнул Ларин. – Громадный и гнилой водоём! Вот в моё время это была действительно река. Ледоход на ней грохотал, как канонада. Мы, ребятня, да и взрослые, все на Венце, а какие были острова! Вот Чувич. Сейчас спроси, и ни кто не знает, что это такое. Это был громаднейший остров с заливными лугами, рыбными угодьями. Всё пошло прахом.
– Пётр Григорьевич, – спросил Лизин. – А много изменилось в первой школе с тех пор, как ты учился?
– Знаешь, Ваня, я не был примерным учеником, поэтому о гимназии сохранил не самые весёлые воспоминания. Горазд был шаржи рисовать. Законоучитель у нас был толстопузый, вот я и нарисовал его с двумя арбузами в руках, а третий под рясой. Конечно, выпороли, как сидорову козу. Сейчас в старости с горечью вспоминаю, что моё поколение было сплошь безбожным. А ведь город-то наш богомольный! Вот здесь, – Ларин показал в окно. – Троицкий собор стоял, другого такого по красоте, пожалуй, во всей русской провинции не было! Где новая школа имени Земляка, там был Спасский женский монастырь. А где дом художников, ближе к улице Земляка, ещё один собор был. Всё снесли. Да, Ваня, ты спросил, бываю ли я в своей альма матерь, гимназии, но как я туда пойду, когда там управление НКВД было, а в подвале расстреливали?
– А как вообще жилось в эти годы? – спросил Потапов, которого тема репрессий всегда болезненно интересовала.
– Ты, Боря, хочешь спросить, страшно ли мне было? Конечно, страшно. Сегодня одного взяли, завтра другого. Но из художников местных, вроде, никто не пострадал. Директора краеведческого музея расстреляли, порядочный был человек. Но жили, жили, как всегда жили, живут и будут жить русские люди – надеждой на лучшее. Мне ведь легче, чем другим было, чуть загрущу, возьму мольбертик – и на Волгу. А там, у воды всё проходит, всё смывается. Мы живём, любим, страдаем, надеемся, подличаем и геройствуем, а Волге нет до этого ни какого дела. Течёт, как время, и всё уносит. В старости былое вспоминается без гнева.
– Пётр Григорьевич помнит, как мост строили через Волгу, – сказал Лизин.
– Как же, хорошо помню, – оживился Ларин. – Мне в ту пору уже чуть больше двадцати лет было. Публика каждый день на Венце толпилась, наблюдая за строительством, особенно, когда оползнем расшибло насыпь, на которой уже лежали рельсы. Начальником строительства был инженер Беневольский, этакий вальяжный господин, богач и театрал. К нам он прибыл со своей пассией, артисткой Серебряковой. Дом для неё снял, репертуар, конечно, под неё составили. Она, надо сказать, пикантно задирала ножки в водевилях. Беневольс-кий на неё тратил бешеные суммы, покупал драгоценности, меха, рысаков, а тут в их отношениях случилась катастрофа, почище оползня: сбежала Серебрякова с поручиком, хваткий был молодец. Я с ним в запасном полку служил, перед тем, как на фронт попасть.
– Интереснейший человек! – сказал Лизин, когда они вышли на улицу. – Последний из интеллигентов старого, ещё дореволюционного закваса. Выжил при царе, в революцию, в тридцатые годы, я поражаюсь его жизнелюбию. Мы уже не такие.
– Зря ты, Иван Петрович, у вашего поколения была война и Победа, а это многого стоит.
– Это так, но всё равно мы слабее, а про нынешнее поколение и говорить нечего.
На углу улицы Земляка, возле дома, где родился великий русский писатель Гончаров, они расстались. Подошёл трамвай и Потапов поехал в мастерскую.
Малярами оказались три женщины в синих заляпанных комбинезонах. Потолки и стены были побелёны, и вовсю шла покраска оконных рам. Сергей выглядел бригадиром, он по-хозяйски расхаживал по мастерской и указывал, где следует покрасить по второму разу. Потапов осмотрелся, его студия стала выглядеть веселее, о пребывании в ней несчастного Игнатьева напоминала только картина и пара стоптанных полуботинок, валявшихся в углу, подошвами вверх. Потапов прошёлся по мастерской, понаблюдал за работой женщин и понял, что он здесь лишний, всё сделают без него и так, как надо. Достал кошелёк, вынул из него несколько купюр и отдал женщине, которая размешивала краску.
– А вы что ж новоселье справлять не будете? – спросила она, принимая деньги.
– На чём справлять, даже стола нет. Как-нибудь после – улыбнулся Потапов. – Сергей, я поеду в гостиницу. Возьми ключ, закроешь. Вот тебе десятка, надо бы пол вымыть после ремонта, окна протереть.
– А я уже с девчатами договорился. А эти деньги на новоселье. Так, девчата?
Женщины рассмеялись, они уже были в возрасте, и после шабашки позволяли себе немного расслабиться.
Вечером Потапов зашёл в гостиничный буфет поужинать. Сева уже был там, он сидел в компании с двумя летчиками гражданской авиации. Увидев художника, он приглашающе махнул рукой:
– Давай к нам!
Потапов с опаской глянул на него: про вчерашнюю выпивку Турбинин мог узнать только от Евдокимова и Севы, но, купив себе бифштекс с макаронами и бутылку кефира, подошёл и сел рядом с фотографом.
– Что так скудно? – спросил Сева и хлопнул Потапова по плечу. – Хряпни портвейна!
– Хорошенького помаленьку. Вот сделаю ремонт, обставлюсь, тогда можно справить новоселье. Кстати, мне нужно будет кое-что сфотографировать.
– Это запросто! – Сеня открыл кефир, достал фотоаппарат и нацелился.
Потапов испугался, этого ещё только не хватало! Он вообще не любил фотографироваться, а тут такой пейзаж: сзади и по сторонам пьяные рожи, на столе недоеденный бифштекс, стаканы с вином. В голове мелькнуло: чего он ко мне пристал, наверно, не просто так, эти журналюги скользкий народ.
– Не хочешь и не надо! – с сожалением сказал Сева. – Солнце выглянуло, такие блики вокруг твоей головы заиграли, теперь уже не поймаешь. Ты ведь художник, понимаешь, что это такое. А мы в кабак собрались, по бабарочкам, присоединяйся!
Потапов отказался, доел бифштекс и, прихватив с собой бутылку кефира, скрылся от опасной компании в номер. Дураков нет, резонно посчитал он, в этом городе нужно быть осторожным, а то вляпаешься во что-нибудь, потом не отмоешься. Эта мысль не была неожиданной, Потапов принял приглашение Турбинина, имея чётко выработанный план дальнейших действий. Один пункт этого плана был уже выполнен – мастерская, остались: квартира и членство в Союзе художников. В случае какой-нибудь неприятности, решение этих вопросов Турбинин мог запросто притормозить, у него была власть, а с властью, подумал Потапов, шутить нельзя, запросто задвинут, а то и растопчут.
– 4 –
С приездом Ольги жизнь Потапова набрала сумасшедшие обороты, он обнаружил, что покупка вещей для семейного быта представляет большую проблему даже при наличии денег. В магазинах не было ничего порядочного, а чтобы приобрести стенку, ковёр, нужно было занимать очередь, записываться, время от времени ходить в магазин и отмечаться. Выручил молодых Лизин, он свёл Потапова с одним замшелым от старости городским стариком, и тот, после долгих уламыва-ний продал ему шкаф, бюро, стол и стулья великолепной ручной работы. Заломил старичок по московским меркам совсем недорого, но эти приобретения сделали в бюджете Потапова существенную пробоину. А тут ещё подоспело получение двухкомнатной квартиры, а это опять трата на смену обоев и новую покраску, переезд, шторы, посуду, кухонную мебель и широкий двухспальный диван без которого согласия в молодой семье просто немыслимо.
После долгих блужданий по железной дороге наконец прибыл грузовой контейнер, в нём были Ольгино приданое и картины. Потапов перевёз свои полотна в мастерскую, расставил вдоль стены, долго на них смотрел, потом сложил всё на стеллаж. Жизнь надо начинать с чистого листа, решил он, ученичество закончилось, и нужно отсечь всё, что было сделано раньше, чтобы оно не тянулось за тобой следом, не отягощало, не напоминало о безнадёжных тупиках и редких счаст-ливых прозрениях. Туда же на стеллаж он засунул и картину Игнатьева, жалкого по своей судьбе живописца. Потапов в будущем видел себя совсем другим – удачливым, пробивным и уж, конечно, не на родине Земляка, на своё пребывание в городе он смотрел, как на неизбежную ступеньку, где он должен утвердиться, как мастер, а там дальше будет Москва, будут успешные выставки, сверх престижные заказы и успех, в который Потапов верил безоговорочно.
Во время учёбы в институте Потапов бывал во многих мастерских московских художников, видел и вполне успешных живописцев и неудачников, как правило, озлобленных и не в меру пьющих людей, у которых были и школа подготовки, и несомненное дарование, и все они резво с надеждой на успех начинали свою творческую жизнь, но проходило какое-то время, и одни сами по себе переставали гореть, других подкосило заурядное пьянство, но большинство непьющих и талантливых просто не могли пробиться, потому что все места «великих» были заняты. «Великие» стояли такой плотной стеной, что просочиться сквозь неё редко кому удавалось. Чтобы пробиться в народные художники, в академию художеств, нужно было, кроме таланта и мастерства, иметь огромную пробивную силу или очень влиятельных друзей в верхних партийных кругах. Били по голове и очень больно тех, кто высовывался, кто обнаруживал себя как самобытная личность, а это не поощрялось. Путь к успеху казался торной тропой, а на проверку оказывался гиблой топью, и Потапов об этом знал, как и о том, что ему непременно должно повезти, вот только осталось поймать судьбу за бороду.
Все свои надежды Потапов связывал с Турбининым, и пока председатель союза ему благоволил. Он, чтобы поддержать молодого художника, устроил ему выгодный заказ на роспись задника для сцены дворца культуры в одном из райцентров области. Работа среди художников считалась халявой, такой заказ обычно приберегали для проведения чьего-нибудь юбилея, но своя рука владыка и шабашку получил Потапов, который сделал за неделю роспись, с первого захода сдал её худсовету, а через полмесяца опять был при деньгах. Взял одним махом три тысячи рублей, как с куста. И нельзя сказать, что это ему не понравилось.
Со временем Потапов настолько освоился и осмелел, что пригласил Турбинина на новоселье. Егор Васильевич отказался, но очень мягко, сославшись на занятость, и посоветовал Потапову пригласить молодых художников, дескать, зачем вам старики, они только всё испортят, у молодых ещё вся дорога впереди, а мы уже под горку катимся. Сказано всё это было весьма доброжелательно со смешком, и Потапов подумал, что Турбинину как-то даже неудобно отказываться, хотя это было совсем не так, но люди свои благие намерения склонны приписывать другим. На самом же деле Егор Васильевич искренне подивился нелепому приглашению, хотя и понимал, что Потапов преисполнен к нему благодарности за мастерскую и квартиру.
– Вам нужно будет подумать, что вы будете предлагать на зональную выставку, – сказал Турбинин. – В декабре состоится выездной выставком, в феврале – выставка, так что думайте. Если всё пройдёт для вас удачно, будем рекомендовать в союз художников.
После этого разговора Потапов долго корил себя за свой дурацкий жест с приглашением на новоселье. Торжество, конечно, он отменил и впредь зарёкся поступать столь необдуманно. Нужно быть спокойнее, если чувствуешь в себе порыв что-то сказать или сделать, не спешить, поразмыслить, чем это тебе грозит – к такому вполне здравому выводу пришёл Потапов и больше всего огорчился тому, что столь заурядную истину ему пришлось постигать не на чужом, а на своём опыте.
Через некоторое время он снова попал, на этот раз почти в скандальную историю. А началось всё довольно банально: ему позвонил Лизин и попросил прийти в его мастерскую, чтобы в кое-чём помочь. Потапов, конечно, горячо откликнулся, торопливо сунул кисть в банку с растворителем и помчался к Ивану Петровичу, помятуя, что тот не только нужный, но и просто сердечный человек, много помогавший ему в обустройстве на новом месте. Запыхавшись, Потапов вбежал на последний этаж, позвонил в дверь, которую тотчас открыл Иван Петрович. Дело оказалось до изумленья простым: Лизин ждал приезда крупного заказчика, прибрался в мастерской и намёл изо всех углов и щелей две сотни пустых бутылок.
– Не сочти за труд, Боря, – сказал Лизин. – Помоги сдать тару, не выбрасывать же. В «Правде Земляка» писали, что не хватает пустой посуды для водочной продукции.
Потапов с изумлением посмотрел на маститого живописца. Но тот ничуть не смущался предстоящей операции. Они набили два мешка пустой посудой и через центральную улицу двинулись к пункту приёма стеклотары. У закрытого окошка маялись два алкаша, которые ждали приёмщицу. Художники поставили мешки на асфальт, и не успел Лизин отдышаться, как по улице пробежали иноходью четверо парней с каменными физиономиями.
– Всем к стене! Не двигаться, пока не пройдут!
По середине улицы от гостевого особняка шли член политбюро ЦК КПСС Суслов, рядом с ним Бабай, позади ещё трое и среди них Блисталов. «Вот это влип», – искрой пронеслось в голове Потапова. Лизин побледнел и вжался спиной в каменную стену приёмного пункта стеклотары. Бедный Иван Петрович так испугался, что перестал отдавать отчёт в своих действиях. Суслов и Бабай подошли вплотную, когда Лизин, перешагнув через мешки с пустой посудой, произнёс надтреснутым баском:
– Здравствуйте, Михаил Андреевич!
Суслов не обратил на это ни какого внимания, а Бабай зыркнул на Лизина, будто прострелил, огненным взглядом. Блисталов, проходя мимо, погрозил художникам кулаком и что-то прошипел.
От пережитого стресса Иван Петрович обессилил, он опустился на корточки и обхватил голову руками.
– Это действительно был Суслов? – спросил Потапов.
– Конечно, он, но что я натворил! У меня же документы на заслуженного художника посланы. Теперь обязательно зарубят!
– Иван Петрович, вы же ничего плохого не сделали, ну, поздоровались, вот и всё.
– Высунулся я, высунулся! – вскричал Лизин. – Теперь обязательно зарубят! Всё мой поганый язык!
Причины для душевных терзаний у Ивана Петровича были. В Союзе художников имелась своя очередь на присвоения почётного звания. Недавно получил звание заслуженного Турбинин. Следующим должен был его получить Лизин. Но этот случай мог задвинуть Ивана Петровича в сторону, в таком случае он вылетал из обоймы маститых, а это означало большие материальные и моральные потери.
По пути домой Потапов купил областную газету и в трамвае просмотрел её, открыв для себя много интересного. Оказывается Суслов тоже был земляком, он родился в одном из южных районов области, и его приезд был вызван ностальгическими порывами по босоногому детству, если только подобные чувства были доступны этому идеологическому сухарю. В газете Потапов прочитал, что в село, где родился Суслов, была ударными темпами проложена асфальтированная дорога, возле дома, где он родился, водружён бюст, в сельском музее открыта экспозиция, посвящённая жизненному пути несгибаемого большевика.
Действительно, в этом городе нужно держать ухо востро, подумал Потапов, перелистав газету. Это где ещё такое может быть – пойти сдавать пустые бутылки и натолкнуться на члена политбюро Суслова? В этом есть какая-то мистика, присущая только родине великого Земляка.
Незадолго до этого происшествия Потапов побывал в краеведческом отделе областной библиотеки. Ему захотелось окунуться в исто-рию края, тем более, что с городом были связаны люди, оставившие заметный след в истории России. Конечно, Земляк затмевал всех, но Карамзин, Языков, Гончаров, Пугачёв, Разин – все они были, каждый по-своему, знамениты. Потапов просмотрел книги местного историка края и поразился, что того города, коим он был шестьдесят лет назад, уже нет. Он исчез не только из памяти людей, но и был физически уничтожен, от него осталось лишь то, что было связано с именем Земляка. Сохранились фотографии многочисленных храмов, которые в своё время определяли облик города, остались фотографические отпечатки людей, живших всего лишь одно поколение назад, остальное исчезло, растворилось во времени. Там, где стояли храмы, на святых намоленных многими поколениями православных людей местах, были построены казенные здания, и над ними витал, всё проникающий дух неистового Земляка, как доказательство того, что святым для людей может быть не только Бог, но и человек, которому удалось сплотить массы одной, пусть даже самой бредовой, идеей. А там, где святость, там и чудеса, одним из них и было явление Суслова перед Лизиным и Потаповым возле пункта приёма стеклотары.
Но местные идеологи не поспешили занести этот случай в свои партийные святцы. Лизин, правда, сильно опасался, что его пропесочат, но всё обошлось, если не считать нескольких вполне добродушных подколок со стороны Турбинина, которому стало всё тотчас известно: ему позвонил Блисталов. Потапов в этом разговоре не назывался, видимо секретарь обкома его не узнал, но он скрылся в мастерской и взялся за работу, потому что поджимали сроки, через месяц должна была открыться ежегодная областная выставка художников. На ней Потапову следовало заявить о себе как только можно внушительней, потому что первый показ определит всё дальнейшее, ведь люди – рабы первого впечатления от увиденного или услышанного, если зрители будут проходить мимо картины и не задерживаться, чтобы её внимательное рассмотрение, значит автор своей творческой задачи не выполнил, искусство, которое не вызывает в нас эмоций, бесперспективно.
Работ, которыми он был вполне доволен, у Потапова накопилось немного. Он не принадлежал у числу живописцев-скороделов, которые пишут картину за один день. Потапов долго мучался, пока вынашивал идею произведения. Что рисовать, вот в чём вопрос? Иногда перед ним возникало нечто необыкновенное, он загорался, но вскоре остывал, в нём просыпались сомнения в своих способностях, и, чтобы преодолеть эту слабость, ему требовалось время.
Потапова, только начавшего творческий путь, не могла не подавлять масса картин, написанных художниками всех времён и народов. За последние пятьсот лет их было создано столь бесчисленное количество, что если все сложить рядом, рама к раме, в одном месте, то занятое ими пространство было сопоставимо с территорией среднего европейского государства. Число существующих живописных поло-тен уже давно не поддаётся подсчёту. Перед этим потрясающим вооб-ражение множеством шедевров трудно не впасть в отчаянье, не поста-вить раз и навсегда крест на своих мечтах создать нечто совершенно прекрасное и неповторимое. Счастливые люди это понимали. Они сразу узнавали свой шесток, не рвали душу и здоровье, и становились живописцами-ремесленниками, другие, более хитрые и наглые занимались тем, что с помощью всяких ухищрений старались доказать, что они гении, и некоторым удавалось этого достичь. В двадцатом веке гении живописи были уже невозможны, и главным препятствием было прошлое, которое нельзя было переплюнуть, будь ты самим Микеланджело. Для того, чтобы живопись продолжала существовать как искусство, все картины надо было сжечь и начать новый отсчёт времени.
После приезда Потапов сразу получил заказ на портрет Героя социалистического труда слесаря автозавода Халатова. Лизин, которому дали заказ на три портрета, подсказал Борису, чтобы он не спешил и подошёл к работе обстоятельно, побывал в рабочем коллективе, поговорил с теми, кто работает рядом с героем. Раньше ему не доводилось общаться со столь знатным человеком, и Потапов пошёл на завод. В цеху было шумно и грязно, у Халатова что-то не ладилось, и разговора не получилось. На следующий день Потапов позвонил своему герою домой и не добился ответа, когда тот придёт к нему в мастерскую. Пришлось обращаться за советом к Лизину. Это ерунда, сказал тот, позвони в партком, объясни суть дела, и твой слесарь явится в любое время. Халатов действительно пришёл, чистый, наглаженный, обильно политый «Шипром», со Звездой Героя на груди и в галстуке. Потапов организовал закуску, выставил бутылку коньяка, героический слесарь поупирался, но всё-таки выпил и закусил. Говорить им было решительно не о чем. Халатов камнем сидел на стуле, а Потапов маялся, о чём начать разговор, но ничего не придумал и снова наполнил рюмки. Бутылка вскоре опустела, затем вторая. Халатов упорно молчал, а Потапов так и не придумал с чего начать разговор.
– Ну, я пошёл, – сказал Халатов.
– А поговорить? – растерянно произнёс художник.
– Завтра. Утром я буду здесь.
Потапов допил свой коньяк и задумался. Какой же изо всего этого сделать вывод, спросил он себя. Только один: с натурой действительно работать непросто.
Утром Халатов явился не при параде, на нём был чёрный свитер, серые брюки, в руках он держал сумку. Потапов только-только успел умыться и встретил гостя с полотенцем в руках.
– Ну что, продолжим? – сказал Халатов.
– Что продолжим? – Потапов с опаской покосился на сумку.
– Как что? Работать. Мне дали три дня отгула для портрета.
– Вот здорово! Я сейчас.
Потапов швырнул полотенце на диван, схватил подрамник с натянутым на него холстом и поставил на мольберт. Над композицией он не раздумывал, портрет должен быть парадным, предназначенным для галереи трудовой славы области, над ней местные художники работали весь год по установленному образцу. Нужна была просто добротно выполненная работа, без всяких изысков.
Через четверть часа неподвижного сидения Халатов заворочался на стуле. Потапов это заметил и начал спрашивать его о всяких пустяках. Халатов отвечал, сначала с неохотой, но постепенно разговорился. На заводе он занимался изготовлением штампов, уникальных и сложных приспособлений, используемых при поточном производстве деталей. Выяснилась любопытная подробность: в бригаде числился «подснежник», хоккеист, катавший по льду мячик за областную команду и туфтовые наряды ему закрывались почти такие, как бригадиру, а, между прочим, Халатов уже несколько лет подряд по своей профессии признавался лучшим во всей автомобильной отрасли. Помимо своей работы он был депутатом областного совета, участвовал в заседаниях доброго десятка общественных организаций, звание Героя давали не за здорово живёшь, его приходилось оправдывать. Сам он родом из пригородной деревни, после семи классов поступил в ремесленное училище, работал на автозаводе, затем три года службы в армии, затем автозавод и так до сегодняшнего дня.
Потапову очень хотелось узнать, как изо дня в день, обрабатывая кусок железа, чем в городе занимаются не менее пятидесяти тысяч человек, можно стать героем. Он хотел даже напрямую спросить об этом Халатова, но постеснялся, может обидеться, а портить отношения с ним было бы глупо. Вот, размышлял он, сидит передо мной обыкновенный русский мужичок, трудяга, хороший семьянин, отличный слесарь, но какой он герой, просто честный труженик. Выпало счас-тье, повезло, или его просто назначили в герои?
Халатову портрет понравился, он даже порозовел от удовольствия и принялся хвалить художника, и приглашать к себе домой в гости. Потапов не был избалован выражениями признательности, он тут же смутился и слегка покраснел. При этом присутствовал неугомонный Сева, которого Потапов пригласил сфотографировать свою работу.
– Секарэмарэ! – воскликнул он, увидев Халатова. – Сто лет, сто зим! Как живёшь?
– В этом городе все друг с другом знакомы, – заметил Потапов
– А как же! – Халатов, похоже, обрадовался, увидев фотографа. – Мы с Севой недавно вместе в Египте были.
– Только уехали, и война между арабами и евреями.
– Мы же тогда всей тургруппой решили, что ты, Сева, её спровоцировал, ах, ты плут!
– Ну и что, наши ведь победили!
– Какие наши? – Халатов не понял юмора.
– И те наши, и эти наши, разве не так? – Сева повернулся к портрету. – Ну, ты мастер! – Он поколдовал с фотоэкспонометром и сфотографировал работу. Затем поставил рядом с ней Халатова и сделал несколько кадров. – Ну, что! А где шампанское?
Халатов был готов к такому повороту событий, поставил на стол бутылку водки и банку консервов. Его ждали домашние, выпив рюмку, он ушёл, а Потапов позвонил жене.
– Оля, у меня тут в мастерской классный фотограф. Давай снимемся? Хорошо, ты приготовься, через час мы будем.
– У тебя неплохо, молодец, побелил, покрасил. Лет семь назад я здесь был.
Вспоминать покойного художника Потапову не хотелось, он наполнил рюмку, и Сева тотчас забыл, что он хотел сказать.
Пока они шли домой, Севу останавливали раз пять. Сначала ему встретилась девушка и спросила о фотографиях, затем – прапорщик с танковыми эмблемами на петлицах, с ним, как понял Потапов, Сева служил сверхсрочную, далее фотографу пришлось отбояриваться от какого-то шофёра, который усиленно звал его на свадьбу к общему знакомому, потом на машине с мигалкой подрулил милицейский майор и сказал, что завтра личный состав будет в парадной форме для съёмки на подарочный фотоальбом.
– Ты популярный человек, народ на тебя бросается, как на артиста Тихонова.
– Всем нужен, что поделаешь, – вздохнул Сева. – С утра до вечера – карточки, карточки!
– У тебя, наверно, уже ученики есть, кто профессионально работает? – спросил Потапов.
– Не говори мне об учениках! Меня ни кто не учил, да и как научишь, если влюбляться нужно в то, что снимаешь. Были у меня, приходили, показывал, помогал, а что они сейчас про меня говорят, честное слово, уши вянут.
Ольга их ждала и очень волновалась, хорошо ли она выглядит. На ней было тёмно-серое платье, белые босоножки, на руке широкое обручальное кольцо. Сева увидел её и вмиг преобразился, куда только девалась та неспешность, с которой он поднимался на четвёртый этаж.
– Секарэмарэ! Какая красавица, какое королевское блюдо!
Он мгновенно забыл о Потапове, выхватил фотоаппарат и начал, даже не фотографировать, а исполнять вокруг Ольги замысловатый танец, называя её всякими вкусными именами, на которые так падки женщины: «Лапочка! Будь конфеткой! Так, ещё разочек, рыбонька!» Совершая пируэты вокруг своего фотообъекта, Сева из в общем-то затрапезного мужика вдруг преобразился, стал выше ростом, весь как-то распушился, словно кот, услышавший вопль своей чердачной подружки. Ольга подчинялась ему полностью: она-то сидела на стуле, то стояла возле оконной шторы, но нюхала вынутую из вазы алую розу, в конце – концов, Сева даже заставил её сменить платье на что-нибудь лёгкое и воздушное.
К своему удивлению, Потапов почувствовал лёгкий укол ревности. Сева не зря завоёвывал репутацию самого опасного в городе сердцеда, подумал он, не зря о нём ходят всякие слухи, возмущающие мужиков и будоражащие фантазию женщин, это ещё тот фрукт. Но Сева не был так уж и опасен, просто у него была такая манера работать, он искал в любом человеке отклик, вот и будировал его, тормошил, чтобы тот ожил и не пучил в объектив глаза, как целлулоидная кукла. И это ему удавалось, Сева на какой-то миг умел оживлять даже самого застывшего человека, и люди смотрели на свои изображения и удивлялись, какие они добрые и красивые. Фотографии, выполненные Севой, возвышали человека в его собственных глазах, и в этом был основной секрет его успеха. И он делал это, повинуясь внутреннему инстинкту, такова была его творческая натура. Как-то Евдокимов прочитал Севе стихотворение, в котором были строчки:
Пусть в жизни мало счастья, света,
Ни кто своих не знает дней,
Но есть призванье у поэта –
Очеловечивать людей.
И Сева загрустил, кто знает, о чём он тогда подумал.
Потапов на областной выставке предполагал показать автопортрет, над которым работал последние два года, поэтому фотографии рассматривал с особым любопытством. Нельзя сказать, что они ему не понравились, Ольга была приятна и мила своей врождённой непос-редственностью, в себе же он заметил неприятные черты усталости и даже брюзгливости, но что поделаешь, фотографии льстят не каждо-му, это не живопись, а всего лишь добросовестный отпечаток натуры.
Ольга рассматривала фотографии с ощущением некоторой стыдливости за то, что поддалась на Севины штучки-дрючки и позволила собой командовать незнакомому человеку. Она догадалась, что муж был ею недоволен, поэтому заявила, что фотографии её портят, и на них она выходит гораздо хуже, чем есть на самом деле. Потапов с этим не согласился, Ольга стояла на своём, они даже поссорились, потом обнялись и поцеловались, и чем закончилось всё это, понятно каждому.
Как-то их разбудил звонок в дверь. Потапов посмотрел на часы, было пять утра. Подошёл к двери, посмотрел в глазок. На лестничной площадке стоял Лизин.
– Что случилось, Иван Петрович? – спросил Потапов, открывая дверь.
– Да ничего. К тебе можно?
– Заходи. Вот сюда, на кухню, Оля спит.
Потапов зашёл в спальню, надел брюки, шепнул жене, кто вился, и вытащил из серванта бутылку сухого вина. Лизин стоял на кухне лицом к окну и барабанил пальцами по столу.
– Извини, Боря, что я так рано. Понимаешь, спать не могу, совсем измучила бессонница.
– Чай или вино? Да ты садись, Иван Петрович, в ногах правды нет.
– Чашку чаю я выпью, озяб. Я уже скоро две недели не сплю, с того дня, как мы ходили бутылки сдавать.
– Ну, ходили, Суслова встретили.
– В том то и дело, что встретили. Не везёт мне, ох, не везёт! Перед столетием Земляка я должен был орден получить, а дали юбилейную медальку. А почему? Кто-то стукнул, что я утром, заметь, когда народу на пляже ни души, нагишом купаюсь.
– Тоже мне невидаль!
– Так-то оно так, но там, в белом доме, сочли это неприличным, мол, какой он художник, если нагишом купается.
– А сейчас в чём дело? Ведь Турбинин должен быть в курсе. Или что-нибудь сказал?
– Егор Васильевич непростой человек. Иногда такое выкинет. Но я не думаю, что завалит меня со званием. Другие заслуженного получают легко, как с куста срывают, а мне всё горбом достаётся. Я вот думаю, а не сходить ли мне к Бабаю, мы земляки, он вятский и я вятский. Объясню, что и как. Я ведь ничего плохого не сделал, только поздоровался с Михаилом Андреевичем. Как ты думаешь?
– Забудь об этом, Иван Петрович! Если бы они хотели вас наказать, то сразу бы это сделали. А так, погрозил нам Блисталов кулаком и всё. Я ведь тоже соучастник этого дела!
– Да, подставил я тебя. А ты, Боря, Блисталова опасайся, это такая курва, прости господи! Лезет целоваться, а сам приноравливается ухо откусить.
– Мне он показался нормальным мужиком. Впрочем, не знаю.
– То-то и оно, что не знаешь. Я – фронтовик, Боря, и этих, что прятались в тылу под всякими предлогами, недолюбливаю. Блисталов как раз из таких. Юрист, комсомолец и так далее. Но, знаешь, непотопляемый. В начале шестидесятых, когда райкомы и обкомы партии начали делить на промышленные и сельскохозяйственные, он ослеп. Ходил почти наощупь, никого не узнавал. Наш главный глазник всем очки втирал, что Блисталов почти безнадёжен. И тут Никиту сбросили, у нас пленум обкома партии, его избирают секретарём обкома, и болезнь мигом прошла, вот так-то!
Иван Петрович пил чай, вздыхал, кряхтел, потел, опять начинал сомневаться, получит ли он почётное звание, Потапов его утешал и ободрял. На следующий день в пять утра в квартире опять раздался звонок. Ольга толкнула мужа.
– Иди, встречай гостя.
Потапов чертыхнулся и, нехотя, встал с дивана.
– Что ж, надо идти исповедывать Ивана Петровича.
Лизин ходил к Потаповым всю неделю и, наконец, исчез. Потапов по своим делам поехал в худфонд и на первом этаже увидел большой плакат. Художники поздравляли Ивана Петровича с присвоением почётного звания. В коридоре возле производственного отдела он столкнулся с Лизиным. Иван Петрович поздоровался, но не остановился.
Потапов не придал этому значения, его занимало другое: приближалась областная выставка, но автопортрет ещё не был готов. Он стоял на мольберте, а Потапов находился в таком подавленном состоянии духа, что не мог к нему подойти и начать работать, ему вдруг стало казаться, что он разучился рисовать, не в состоянии провести линию и сделать точный мазок кистью. Такое душевное состояние обычно для творческих работников: бывают дни, когда им доступно в своём искусстве почти всё, затем наступает упадок сил, хандра и отвращение к работе. Некоторые художники считают это обычным приступом слабости, пытаются его преодолеть, терзают и мучают свою картину до тех пор, пока её окончательно не испортят. Другие предпочитают выжидать, они читают книги, ходят к друзьям, рыбачат, пьют вино или ругаются с женами. Каждый расслабляется по-своему, тут важно уловить, когда ты готов к работе и не пропустить этого мига.
Потапов успел перезнакомиться с местными художниками, все они были, каждый по-своему, интересными людьми, но сблизиться ни с кем не успел, пожалуй, только с Васиным, который обитал в подвале бывшей церкви на центральной улице города. С первых же минут знакомства Потапов понял его главную черту: скульптор обладал
большим запасом внутреннего величия, он существовал как бы вне своего времени в мире совершенных объёмных форм.
В мастерской, где работал ваятель, было сумрачно и сыро, на стеллаже вдоль одной стены стояли гипсовые бюсты и модели, у другой стены выстроились ростовые фигуры, выполненные из дерева и гипса. Васин возлежал поперёк грязного дивана, положив ноги на табуретку. Одет он был в офицерские бриджи и китель, что в сочетании с короткой ржавой бородой и какими-то опорками на босую ногу делало его похожим на опустившегося белогвардейского офицера, где-нибудь в Харбине. Но Васин не бездельничал, он сосредоточенно рассматривал почти законченную деревянную голову Земляка, выполненную в три натуры, и раздумывал, наростить ли вождю затылок или оставить так, как есть. На приветствие Потапова он что-то хмыкнул, встал и топором принялся выравнивать затылок вполне готовой скульптуры. Затем взял деревянную нашлёпку, намазал клеем и прибил гвоздями на выровненное место. Отойдя в сторону от головы, оценивающе посмотрел на свой труд и спросил:
– Ну, как? Годится?
Потапов смутился, он к таким заоблачным темам, как образ Земляка, ещё не прикасался, но почему-то считал, что это делается более возвышенным способом, более бережным, что ли, а тут обыкновенный плотницкий топор, молоток, гвозди. Бац, бац, стук, стук – и голова Земляка готова. А её ведь, если купят, поставят, судя по размеру, на большую сцену, за президиумом; по сути дела вождю, а не ораторам, будут аплодировать, эта голова станет освящать своим присутствием празднование великих дат и событий.
– Мне думается, что нормально. Только почему в дереве? Не поймут.
– Это ты правильно молвил, в других материалах, кроме камня и бронзы, вождя исполнять запрещено. Правда, на гипс закрывают глаза, но это ведь массовка, копии с мраморных и бронзовых оригиналов.
– Голову утвердили?
– Я в Москву фотографии с гипсовой отливки посылал. С третьего раза приняли.
Васин лёг поперёк дивана и уставился в потолок. В открытую дверь мастерской доносились крики рабочих, разгружавших мешки с цементом и гипсом. Потапов заскучал, вроде пришёл в гости по приглашению, а хозяин чурбаком валяется на диване, даже стружки из бороды не вытряс.
– Ты почему без вина пришёл?
Потапов опешил – вот это встреча!
– У тебя что, денег нет? Тогда возьми под Горьким, бюст видишь?
Васин, недовольно бурча, встал с дивана, достал из-под бюста па-чечку слежавшихся купюр, отклеил десятирублёвку и протянул гостю.
– На! Возьми пару бутылок чего-нибудь по проще и пожевать хлеба, кильки.
Выпив стакан красного вина Васин помягчел, смотрел вокруг оттеплившимся взглядом, стал доступнее.
– Выставляться думаешь?
– Хочу показать автопортрет.
– Автопортрет? Это не слабо. Кому-нибудь показывал?
– Доработать надо, за месяц, думаю, успеть.
– Не слишком ли смело – автопортрет? Это не Москва, а родина Земляка, и правит нами не царь-батюшка, при котором всё было можно, а политбюро, им нужна песнь о трудовых свершениях, а не самолюбование художника. Ведь ты, наверно, в автопортрете себя хвалишь, не так?
Васин затронул самое больное, Потапов писал автопортрет, чтобы до конца разобраться в самом себе, а что если получится хвалебный гимн?
Скульптор насмешливо смотрел на него, затем поднялся и выдвинул из-за головы Земляка большой станок, на котором находилась скульптура, укутанная мокрыми тряпками. Одну за другой Васин сорвал их, и перед Потаповым открылась обнажённая фигура сидящего на стуле мужика. Это был, в чём мать родила, сам Васин, он сидел, подперев щёку рукой, и на его плече пригорюнился голубь.
– Что молчишь, понял, что это такое?
– Нет слов! По-моему это здорово!
– Вот дурак! Это – тупик! Это не мой автопортрет, а мой тупик! Вот скоплю денежек на солдатах, отолью и закажу родне, чтобы на мою могилку поставили.
Потапов ушёл от скульптора в смятенных чувствах. Васин, безусловно, настоящий и зрелый мастер, но откуда эта безнадёжность, неверие в собственные силы? Можно всю жизнь просидеть в подвале пить вино, время от времени сляпать для заработка очередного солдата, но он же не стар, полон сил, а занимается самоедством, и это действительно тупик. Конечно, скульптором быть сверхтрудно, у них производство, всё это требует больших денег, но мне, рассуждал Потапов, достаточно красок и кисти, всё зависит от меня, я могу участвовать в конкурсах, предлагать работы на выставки, что угодно, но стать Васиным – это не для меня. Потапов почти убедил себя в том, что он добьётся многого, но вдруг вспомнил об автопортрете, и настроение у него вконец испортилось.
Рано утром Потапов поспешил в мастерскую, Васин так уязвил его душу сомнениями, что ему не терпелось, как можно скорее, взглянуть на свой автопортрет. Он торопливо взбежал на свой этаж, открыл дверь, включил свет и остановился. Потапов почувствовал, что боится подойти к картине, вот подойду, подумал он, а там такое, что ни в какие ворота. Что тогда? Предполагая самое худшее, он, зажмурясь, подошёл к картине и открыл глаза. На него с лёгкой усмешкой смотрел его двойник. Он стоял рядом с подготовленным для работы холстом, правая рука лежала на верхней рамке мольберта, левая упиралась в бедро. Всем своим видом двойник излучал уверенность в себе, это было изображение здорового во всех отношениях человека, готового, хоть сейчас, приступить к работе. Потапов отошёл чуть в сторону, и двойник стал другим, лёгкая усмешка превратилась в издевательскую гримасу, глаза стали пусты и безжизненны. Изменения выражения лица повлекло за собой и всё другое: улетучился оптимизм, исчез сам смысл творческой задумки – показать современника, творческую личность. Потапов почувствовал прилив ненависти, ему говорили, что автопортрет писать очень сложно, он обладает опасной способностью выходить из-под контроля художника, враждовать с ним и даже навязывать свою волю, но то, что происходило сейчас, было уже слишком. Первым побуждением Потапова было порвать холст, однако он сдержался. Может мне показалось, подумал он, после посещения Васина в его творческом подвале и не такое может приблазниться.
На холсте остались кое-какие непроработанные детали и Потапов, не трогая лица и центра композиции, недели две всё тщательно прописывал, небрежности он не терпел, а в данном случае требовалось особое прилежание, по этой работе должна быть выставлена оценка неизмеримо более важная, чем та, которую ему поставили на госэкзаменах. Автопортрет был закончен, но осталась маята, неуверенность, как оценят его профессионалы и зрители. В институте таким беспристрастным судьёй был руководитель творческой мастерской, а где его найти такого ценителя здесь, в чужом городе, Потапов не знал.
И тут, кстати, позвонил Лизин.
– Ты что-то исчез, Боря, как дела?
– Работаю. Скоро областная выставка.
– Это хорошо. Я вот что звоню. Завтра открытие росписи в педин-ституте. Придёшь?
– Конечно. Да, Иван Петрович, ты бы не мог посмотреть мою рабо-ту, я, честно говоря, не знаю, стоит ли её давать на областную.
– Давай так договоримся. Завтра, после открытия росписи, поедем к тебе.
Потапов пришёл в институт раньше назначенного времени, посмотрел роспись, к настенной живописи он относился без интереса, считал её халтурой. У неё одно достоинство: она кормила живописцев, как солдаты – скульпторов. После революции Земляк утвердил план монументальной пропаганды, вслед за кинопро-дукцией, настенная живопись была признана одним из важнейших искусств, и эта идея не умерла ещё до сих пор.
В фойе установили микрофон, по лестнице из аудиторий спешили студенты, народ шёл и в двери, мелькнули Евдокимов с Севой, появился Турбинин, московские художники. Потапов попытался привлечь к себе внимание Лизина, но это было невозможно, люди всё прибывали, и осталось только небольшое пустое место в центре зала, между колонн, прижавшись к одной из них, стоял Потапов.
Ректор института поглядывал на часы, ждали областное руководство. Но вот, наконец, появились они, люди в чёрном. Члены бюро обкома, во главе с Бабаем, все в чёрных костюмах, чёрных галстуках, чёрных туфлях и белых нейлоновых рубашках. Процессия прошла на свободное место и встала рядом с колонной, где приютился Потапов. По лестнице вниз сбежала опоздавшая группа студентов, толпа зашевелилась, заколебалась, и Потапов оказался втиснутым в обкомовскую группу, рядом с Блисталовым. Тот покосился на него, но ничего не сказал.
Начались речи. Сначала выступил ректор, затем московский художник, далее студентка. Содержание выступлений было привычным, всё о нём, о Земляке. Обкомовцы стояли с сосредоточенными лицами и недвижимо, а Потапову было интересно, он изучающее поглядывал на своих соседей, пытаясь отыскать хоть какие-нибудь приметы их исключительности. Но ничего особенного не отметил, правда, от Блис-талова попахивало перегаром, а сосед справа пошмыгивал носом. Бабай вдруг зашевелился, засунул руку в карман пиджака, затем в карман брюк, оглянулся, что-то спросил. Зашевелилась вся обкомовская братия, все что-то начали искать по карманам.
– Что, ни у кого ручки нет? – свистящим шёпотом выдохнул Бабай.
Настала тягостная минута молчания. Ручки ни у кого не было. Бабай рассерженно засопел. И тут Потапов достал карандаш, который постоянно носил вместе с небольшим альбомом для зарисовок, и протянул его Бабаю. Областной Зевс готов был поразить своих незадачливых приспешников молнией, но Потапов разрядил обстановку, и Блисталов благодарно пожал ему руку. Бабай вышел к микрофону, без хозяйского присмотра его окружение расслабилось. Блисталов заботливо справился у Потапова, получил ли он квартиру, и опять пригласил его заходить в обком партии, если возникнут трудности.
Художникам поднесли цветы, торжественное мероприятие закончилось. Судя по всему, намечался банкет, но только для избранных. Лизин в их число не входил, он разговаривал с Евдокимовым, когда Потапов, наконец, пробился к нему. Случай с карандашом был ими замечен.
– Вот и самый настоящий герой, – сказал Евдокимов. – Про поэтов злословят, что они готовы повеситься, если в минуту вдохновения у них под рукой не окажется бумаги и самописки. Я видел, как Бабай разъярился. Надо же, всё бюро обкома в сборе, и ни у кого даже карандаша нет! Да, я вот Ивана Петровича подзажал: получил заслуженного и в кусты! А где шампанское?
– Замотался я с этим званием. Вот Боря знает.
– Откуда мне знать, – благоразумно сказал Потапов. – Давайте на трамвай и ко мне в мастерскую.
Потапов понимал, что выбрал не лучших арбитров для оценки своей работы, но надеялся на их откровенность. Иван Петрович несомненно знал в живописи толк, а поэт мог высказать своё, пусть не квалифицированное, суждение. Обычно вяловатый Лизин, шлёпавший подошвами по асфальту, как селезень лапами, возле автопортрета стал передвигаться почти на цыпочках, он водрузил на нос очки, построжел и даже осунулся. Художники смотрят работы своих собратьев по творческому цеху не так, как зрители, у них особый взгляд и, зачастую, дурной и тяжёлый. Евдокимов постоял с минуту перед автопортретом, прошёлся, улыбнулся и стал листать журнал.
– Нет слов, – наконец произнёс Иван Петрович. – Работать тебя научили. По-моему, картина состоялась. А ты что скажешь, поэт?
– Заявка на успех есть и неплохая. На мой взгляд, всё на месте, хотя цвет, не нравится мне тусклость в современной живописи. Создаётся впечатление, что художники пишут яркими красками на линючем холсте, затем его опускают в стиральную машину, стирают, а потом предлагают нам вылинявшую картину.
Лизин развеселился.
– А ведь ты прав! Но погоди. Возьми Турбинина, у него с цветом всё в порядке.
– О ком речь? Ведь всем известно, что он во всём многозначительная посредственность.
– Вот смотри, Боря, как нас судят с плеча да наотмашь. Егор Васильевич беззаветно влюблён в живопись, а как он много работает, я знаю, у нас мастерские рядом.
– Ты, Иван Петрович, неисправим! Турбинин тобой помыкает, а ты как будто этого не замечаешь. Знаю я, что между вашими мастерскими есть дверь и закрывается она из мастерской Турбинина. Ты к нему зайти не можешь, а он к тебе – в любое время, даже когда ты в неглиже и с дамой сердца.
– Какой ты ядовитый, Петя! Мы с Егором вместе учились, правда, он поступил позже, а я после войны сразу, в сорок шестом. Наш набор был почти весь из фронтовиков. Стипендия мизерная, на рынке буханку хлеба на неё можно было купить, кем только я не подрабатывал, даже официантом. После третьего курса сделали мы с приятелем кучу портретов членов политбюро, погрузили на тележку и повезли продавать по сельсоветам, они тогда в Латвии только организовывались. Спрос был, но и риск тоже. Направились, было, в одно село, но, к счастью, нас догнали солдаты. Куда прётесь, там бандиты, мы едем на операцию. Образование далось нам не просто, а осуждать нас легко. Художники – люди публичные, как и поэты. Разве не так?
Разговор уходил в сторону от автопортрета, и Потапов спросил напрямик:
– Мне нужно ваше мнение – выставлять работу или нет?
– А почему не выставить? – сказал Иван Петрович. – Работа достойная. Но тебе, Боря, нужно быть готовым к любым мнениям, даже отрицательным.
– Конечно, лучший вариант – задумчиво произнёс Евдокимов, – когда картина сама будет требовать от художника, чтобы её показали людям. Но не всегда на это есть время, как я понимаю, у тебя его как раз нет. Поэтому – вперёд, а там будь что будет.
Оставшийся до выставки месяц Потапов не мог даже кисть взять в руку, его страшно беспокоило, как будет принята публикой и, главное, Блисталовым, который был очень опасен в своих оценках. Он слонялся по мастерской, лежал на диване, пробовал читать, но неизменно мысли возвращались к автопортрету. Потапов уже сожалел, что отдал его на выставку, Евдокимов был прав, картина должна отлежаться, до тех пор, пока автор к ней не охладеет и будет способен дать своему труду справедливую оценку. Ольга видела душевное смятение мужа и пыталась его развлечь. Они сходили на концерт симфонического оркестра в мемориал Земляка. Концерт проходил почти в пустом зале, меломанов набралось едва ли больше чем оркестрантов, и Потапов, слушая возвышенную музыку Гайдна, с грустью подумал, что искусство народу не нужно. Вот сейчас в прекрасном зале, один из лучших в стране оркестров под управлением выдающегося дирижёра Серова исполняет симфонию, а людям это не надо, они включили магнитофоны и с удовольствием слушают бредовые песни столичного хрипуна. Художники всяких творческих направлений стремятся возвысить че-ловека, внушить ему образы прекрасного, а он не возвышается, потому что это ему не нужно, он всего чуждого инстинктивно остерегается, его столько раз обманывали и небесным, и земным, что человек верит лишь тому, что может пощупать руками. Трагедия искусства не в том, что исчерпаны все темы. Вечные вопросы перестали интересо-вать человека, и он от них отвернулся, сложилось странное положе-ние: музыкантами интересовались музыканты, художниками – ху-дожники, поэтами – поэты. Была ещё небольшая прослойка людей, которые искренне любили искусство, но их было ровно столько, сколько находилось на концерте симфонического оркестра.
Ожидание открытия выставки истомило Потапова, он не находил себе места, его тянуло на улицу, в толпу. Борис подолгу и бесцельно бродил по городу, иногда его заинтересовывал какой-нибудь дом старой постройки, и Потапов изучающее рассматривал затейливую резьбу наличников, деревянное кружево карнизов, просто доски старого забора, словно вчитывался в какую-то ветхую книгу. Как-то раз, проходя по довольно людной улице, он расхохотался. Прохожие с удивлением на него посмотрели и, видимо, предположили, что парень явно не в себе. Потапов вдруг понял, в каком состоянии находился Лизин в ожидании звания заслуженного художника. Бедный Иван Петрович тоже не находил себе места и нарезал круги по ночному городу, не зная к кому приткнуться, чтобы излить душу, пока не нашёл Потапова. Может пора начинать делать ответные визиты, злорад-но подумал он. Заявиться к Лизину часика в три ночи и опростать ду-шу, вымочить ему ночную рубаху слёзными жалобами и стонами. Представив себе всё это, Потапов взбодрился и стал размышлять более трезво и понял: он боится не того, что автопортрет раскритикуют, разнесут по кочкам, а ему страшно, что картину просто не заметят, не похвалят, обойдут молчком, а кое-кто и зевнёт от скуки. Вот это было бы для него болезненным ударом.
На открытие выставки Потапов не пошёл, весь день пролежал на диване в мастерской, поглядывая изредка на телефон, но тот помалкивал. В окнах уже затемнело, когда он не выдержал и поехал на выставку. В зале было немноголюдно, всего несколько человек прохаживались возле экспозиции. Из художников был только Васин, он помогал бородатому скульптору поставить на тележку бюст Брежнева. Генсек отправился на выход, а Васин подошёл к Потапову.
– Неймётся Анатолию Петровичу, – сказал он, обхлопывая измазанные гипсом ладони. – Изваял Брежнева в полторы натуры, сильно надеялся на успех, да не тут-то было. Ты присутствовал при вывозе головы Леонида Ильича на тачке.
– А что, он ни кому не показывал работу до выставки?
– Не знаю. Но это пустяки по сравнению с тем, как топал ногами Блисталов: кто позволил! Если каждый начнёт ляпать Брежнева, до чего мы дойдём! И опять затопал.
– Не повезло мужику, – сказал Потапов, а сам глазами отыскивал свою картину.
– Пойдём, тебя неплохо повесили. Будешь доволен.
Они зашли за выгородку, картина Потапова находилась рядом, освещение было ровным и не давало бликов.
– Тебе, наверно, интересно, что Блисталов сказал о тебе? – спросил Васин, и, помолчав, добавил. – А ничего. Постоял, покрутил башкой и хмыкнул.
– Хмыкнул? Как это понимать?
– А как знаешь.
– А остальные?
– Кому там говорить! Все языки, знаешь куда, засунули? Особенно после того, как он затопал на Анатолия Петровича. А вот и сэкарэмарэ катит!
Из-за другой выгородки вышли Сева и Евдокимов, один с фотоаппаратом, другой с блокнотом.
– Ну, как, поэт, житуха? – спросил Васин.
– В привычном и бесхитростном труде день промелькнул, не грустный, не весёлый, обычный день начала ноября. Опали листья, улетели птицы, и в жизни ни когда не повториться его вечерняя латунная заря.
– Ловко! – восхитился скульптор. – Когда сочинил?
– Прямо сейчас взял и вывалил. Ну, как, Борис, все тревоги позади? Издание картины состоялось?
Сева ослепил всех яркой фотовспышкой.
– Ты, Сева, как чёрт из табакерки, – проворчал Васин, протирая глаза. – Так и ослепнуть можно. – Он сделал приглашающий жест рукой. – Прошу пройти в мою студию.
На выходе Евдокимов задержался возле столика, где лежала книга отзывов посетителей. Он открыл её, перелистнул несколько страниц и позвал Потапова:
– Читай!
«Возмущает самолюбованием работа Б. Потапова «Автопортрет». Напыщенное лицо эгоиста. Небрежная поза лентяя. Потапов на портрете старается выглядеть добреньким, а глаза у него волчьи. Позор!»
Подписи не было. Потапов поморщился и пожал плечами.
– Не бери в голову, – сказал Евдокимов. – На каждый поганый роток не накинешь платок.
Возле скульптурных мастерских на мраморной плите сидел Анатолий Петрович. Он жадно затягивался папиросой и сильно переживал. Блисталов отвесил ему принародно оплеуху, от которой не скоро отмоешься. Это была даже не оплеуха, а более ужасное – мнение обкома партии.
– Хорошо, что вы пришли, – сказал он. – Я смотрю, никто не идёт, все бросили. Давайте ко мне, я кое-что припас.
Анатолий Петрович собирался обмыть свой успех на выставке, но не получилось. Пришлось купленным вином заливать горечь неудачи. Брежнев уже стоял в мастерской, на тумбочке.
– Дорогой Леонид Ильич! – Васин коснулся полным стаканом под-бородка бюста. – Извини, что накладка вышла. Анатолий хотел тебя прославить, а тебя опять в яму. За твоё драгоценное здоровье! Не кашляй, старичок!
– Не понимаю, – сказал Потапов. – Нормальная работа.
– Сева, сними бюст, – попросил Анатолий Петрович. – Я спешил к выставке, не успел позвонить тебе. Сможешь?
– Запросто. – Сева вскинул фотоаппарат, и мастерскую озарили несколько вспышек. – Наливай.
Анатолий Петрович хлобыстнул стакан вина и подзакосел. Щёки запунцовели, в глазах заиграли огоньки. К своей неудаче он отнёсся достойно, без обиды.
– Бывает, не подфартило. А бюст уйдёт, у меня уже и заказчик есть.
– И сколько ты за него заломил? – спросил Евдокимов.
– Вот тебе сразу всё скажи! Нормально.
Евдокимов в компании художников любил завести их на тему искусства.
– Я не знаю, к какому подвиду отнести твоего Брежнева. На дворе у нас процветает социалистический реализм, а ты что слепил? Это не реализм, а фантастика. А ты – не скульптор, а фантаст, третий брат Стругацких.
– Как это, как это? – завёлся Анатолий Петрович. – Какая фантастика! Вот у меня сколько иконографии. – Скульптор схватил толстую папку и вывалил на стол кучу репродукций Брежнева во всяких позах и ракурсах.
– Это бесспорный соцреализм, а у тебя фантастика. Правда, Сева?
Фотокор взял фотографию генсека из «Огонька» поднёс к бюсту.
– Похож, а что?
– А то, что всё искусство соцреализма – фантастика. Возьмём бюст за типичный образец. Кого изваял Анатолий Иванович? Бодрого мужика, без присущих оригиналу обвислостей и морщин, а посадка головы, самец до и только, после операции по омоложению путём пересаживания ему яиц самца гориллы. Какой здесь реализм? Фантастика.
– Послушай, поэт, – вмешался Потапов. – То, к чему ты призываешь – натурализм, слепое копирование натуры.
– Да, да, да, – радостно подхватил Анатолий Петрович. – Именно натурализм!
– О чём вы спорите? – Васин потянулся за бутылкой и налил себе стакан вина. – Какой реализм? Какая фантастика? Какой натурализм? Это просто нормальная шабашка. Это, – он указал пальцем на бюст. – Вне искусства.
– Вот и приехали, – огорчился Анатолий Петрович. – Ты что, считаешь, я хотел выставить шабашку?
– Не огорчайся. Толя, не огорчайся. Давай договоримся: мы все здесь шабашники, кроме поэта. Правда, Сева?
– Да, конечно. Карточки, карточки, денежки!..
– Вот за это и выпьем.
«Работа, конечно, беспомощная, – подумал Потапов, – но Блисталов топал ногами не по этому поводу. Скульптор позволил самовольно вылепить бюст генсека», а вслух произнёс:
– У Блисталова высокие эстетические принципы.
Ответом ему был всеобщий хохот.
– Ах, какие вы молодцы, ребята! – воскликнул Анатолий Петрович. – У меня такая неудача, а вы пришли – это здорово! Поэт! Прочитай что-нибудь своё, про нашу жизнь, ты ведь такой же, как и мы, художник и бедолага.
– Это тебе стихи, Васин, – сказал Евдокимов и встал. – Прочту, и понимайте, как хотите.
Когда вокруг меня темно и пусто,
Иду я к другу в сумрачный подвал,
Чтоб на свету высокого искусства
Вновь обрести всё то, что потерял.
Ваятель хмур – с утра не похмелён.
Кусая бороду, он в кресле, как на троне,
Сидит и даже звука не проронит,
Пока ему стакан не поднесён.
Но с другом хорошо и помолчать,
Ведь в трепотне мы истин не откроем.
Мы знаем всё, что надобно нам знать,
Какую правду стоит добывать
В своём подспудном творческом забое!
И час, и два в молчании пройдёт.
Искусства накипь, весь симбирский сброд
Вдруг зароится, зашумит во мраке,
И сатана начертит в душах знаки,
Которых враз Господь не зачеркнёт.
В хмельном угаре кружится подвал.
Кто только в нём уже не побывал!
Какие только не мелькали лица –
Поэты, девы, сыщики, убийцы,
«Шестёрки» и «тузы» искусства из столицы –
Ни кто из них его не миновал.
Как духом слабым не свихнуться здесь
От зауми речей, вина и дыма!
Хотя слова звучат непримиримо,
Есть в наших душах родственное, есть!
Над нами красоты нетленна власть,
И душами печаль повелевает.
К художнику не липнет жизни грязь,
Когда он к воле думу простирает.
Он, словно сквозь немытое окно,
Глядит на мир из темноты подвала.
Ему, лишь одному, узреть дано,
Что прочих в этой жизни миновало.
– А что? Всё про нас! – воскликнул Анатолий Петрович. – У скульпторов искусство на высоте, это живописцы сидят в своих мастерских, как сурки в норах. У нас всё открыто.
Васин был доволен, он всегда привечал Евдокимова, собирал его стихи, которые поэт иногда записывал в его мастерской, и нанизывал листки бумаги на большой гвоздь, вбитый в стену. Евдокимов действовал на него благотворно, не давал закиснуть в подвале, скульптор был склонен впадать в летаргию творческого бессилия.
Потапову поэзия Евдокимова показалась жёсткой и прямолинейной, он грубым мазкам предпочитал мягкую палитру, хотя к определённому выводу не пришёл, для него самого этот день был слишком значительным, чтобы обращать всерьёз внимание на чьи-то стихи. Отзыв анонимного злопыхателя об автопортрете неприязненной занозой остался в памяти. Как всякий художник, Потапов, хотя и не признавался себе в этом, был самолюбив и тщеславен, и любые колкие замечания о своих работах переносил болезненно. Правда, он ещё не дожил до того, чтобы во всяком недоброжелательном критике видеть своего кровного врага, но был уже на пути этому состоянию.
К счастью «похмыкивание» Блисталова возле автопортрета не име-ло последствий. Картину одобрил Турбинин, который редко кого хвалил, видный портретист Ёлкин пригласил Потапова в мастерскую, ку-да он пускал коллег по большому выбору, вокруг него захороводились пронырливые личности, чьим призванием была шабашка. Они приню-хивались к молодому художнику в надежде запрячь его по дешёвке в какую-нибудь роспись или оформиловку.
Через месяц в мастерской Потапова появились члены выставкома зональной выставки и без замечаний приняли автопортрет на «Большую Волгу». Предчувствие значительного творческого события захватило и на некоторое время объединило всех художников города, они стали друг к другу относиться теплее и терпимее, оставили внутрицеховые дрязги и недовольство правлением и худсоветом по поводу авторских гонораров и распределения заказов. Зональная выставка проводилась раз в четыре года, и в это время художники чувствовали себя именинниками.
В самолёте, направлявшемся в Горький, все места были заняты художниками. Потапову досталось кресло рядом с молодой симпатичной женщиной, корреспондентом областной газеты. Она оказалась общительной собеседницей, и скоро выяснилось, что его соседка – дочь всесильного Бабая. Потапов слышал от Евдокимова о её неудачной семейной жизни, трёх бывших непутёвых мужьях, последний из которых на площади имени Земляка, увидев Бабая на ступеньках обкома партии, дурашливо завопил: «Привет, папаня!» И, конечно, был изгнан из высокономенклатурной семьи.
Художников родины Земляка поселили в гостинице «Нижегородская». Потапову достался номер на двоих с Лизиным. Иван Петрович оказался довольно популярной личностью среди художников Поволжья, к нему, не дав даже распаковать сумку с вещами, стали прихо-дить приятели из всех областей. Первыми заявились художники из Астрахани, затем из Твери, все со своей водкой и закуской, начались объятия, поцелуи, тосты и воспоминания. Потапов потихоньку поки-нул шумную компанию и вышел из гостиницы, чтобы использовать оставшиеся полдня на знакомство с городом, о котором он столько читал и слышал. Он вернулся в номер, когда уже стемнело, и застал нечто вроде товарищеского суда над Иваном Петровичем. Турбинин и Пластов, сын знаменитого художника, воспитывали пьяного Лизина.
– Тебе, Ваня, дали заслуженного, у тебя есть шанс попасть на всероссийскую выставку, а увидит тебя Ткачёв в таком виде, и всё пропало.
– Ребята зашли, четыре года не виделись, – лепетал Иван Петрович, жалобно поглядывая на художественное начальство. – Я никуда не пойду, мы с Борей кофе заварим.
– Приглядывайте за ним, – сказал Турбинин. – Из номера ни шагу!
Турбинини и Пластов ушли, Иван Петрович собрал со стола пустые бутылки, отнёс их в ванную и вернулся с полной бутылкой водки.
– Конечно, Егор Васильевич непростой человек, но я ведь художник, а он… Я правду говорю?
– Ты, Иван Петрович, бесспорно художник, – едва сдерживая улыб-ку, ответил Потапов. – А бутылку давай оставим.
– Ты думаешь? Ну, хорошо. – Лизин прилёг на кровать и тотчас ус-нул.
Потапов снял с него полусапожки, повернул собрата по живописи на правый бок и вышел в коридор. Навстречу ему шла его новая знакомая.
– С тобой хочет познакомиться Светлов.
– Это кто, художник?
– Нет, но он тесно связан с искусством. Инструктор обкома партии, курирует наш союз художников.
В одноместном номере вокруг стола, где стояла бутылка водки и закуска, сидели Светлов и Пухова, старая комсомолка и парттру-женница идеологического фронта. Светлов встретил Потапова радушно, усадил рядом с собой на диван, налил рюмку водки, пододвинул тарелку с колбасой.
– Давно хотел с тобой, Борис, познакомиться, да всё подходящего случая не было. Не вызывать же тебя в обком партии. Как устроился? Иван Петрович не мешает?
– Он лёг отдыхать, – ответил Потапов, рассматривая куратора. Светлов был слегка пышноват телом, лицо имел мягкое, округлое с типичным для обкомовцев розовым оттенком, который появлялся у них от регулярного употребления спецпродуктов – икры, белорыбицы и особо ценных сортов мяса.
– Иван Петрович хороший художник, – сказал Светлов. – Надеюсь, он сейчас не выкинет какого-нибудь номера, а то на прошлой зоне пришёл босиком в ресторан и на салфетке дал расписку на две бутыл-ки водки. Водку ему дали, но записку для оплаты предъявили выставкому.
– Лизин – безобидный человек, – вздохнула Пухова. – Женился недавно.
– А что Турбинин? – продолжил Светлов. – Впрочем, ты этого не знаешь. Неуютно сейчас Егору Васильевичу. На родине Земляка он, конечно, первый по авторитету, но не как художник. Здесь его Сапронов на обе лопатки положит. Ты не видел его триптих о войне?
– Слышал, но не видел.
– Я, признаться, тоже. Но братья Ткачёвы его высоко оценивают, а это решающий голос.
В дальнейшем говорил, в основном, Светлов. Пухова уставилась в телевизор, и слушателем был Потапов. За час он успел узнать о своих товарищах по творческому цеху много такого, что заставило его загрустить. Каждый поступок, каждое движение любого художника Светлову были известны. Каким путём? Об этом оставалось только гадать.
– Ты ещё не написал заявление о приёме в Союз художников? Нет? Так пиши, тебя примут, это я тебе говорю! Можешь считать, что это мнение обкома партии.
Утром Потапов пошёл на выставку. Она размещалась в нескольких зданиях в центре Горького, находившихся поблизости друг от друга. Свою работу он нашёл нескоро. Картин было представлено столь много, что можно было среди них заблудиться. Потапов переходил из зала в зал мимо полотен, которые впритык друг к другу занимали все стены почти до самого потолка. Это был зримый апофеоз развитого социализма: портреты передовиков, жанровые полотна, повествующие о трудовых буднях, немалое скульптурное поголовье, графика, и всё о нём, о человеке труда.
«Когда-нибудь, возможно, картины будут по достоинству оценены, – думал Потапов. – Но сейчас всё это гораздо легче ругать, чем хвалить».
Автопортрет был задвинут в полутёмный закуток, но всё-таки висел. А много картин, хотя они официально и числились в каталоге, не вывешивались, ящики не распаковывали и после выставки их отправляли обратно автору. Это была ещё одна, и не последняя, издержка массовости культуры.
Вечером гостиница «Нижегородская» сотрясалась как кузнечно-прессовой цех: в огромном зале ресторана отмечали открытие выставки художники Поволжья, числом близко к тысяче человек. Ритм гульбе задавал эстрадный оркестр обильно насыщенный ударными инструментами. Потапов, Васин, Иван Петрович и Анатолий Петрович сидели за одним столиком. Скульпторы были недовольны, их работы не были выставлены в экспозиции и числились только в каталоге. Вокруг шумели, пели, спорили, даже хватали друг друга за грудки пьяные художники, в этот вечер все запоры, на которые они запирали себя, были сорваны, душа, почти у каждого, явилась нараспашку – пей, гуляй, рванина! Завтра они опять на четыре года, до следующей выставки, станут другими, а сегодня был их вечер, и пили они не водку, а волю, которая им в их труде постоянно мерещилась и вот пролилась на них, как хмельной и очищающий от накипи повседневности чудодейственный нектар.
Потапов вернулся домой в подавленном настроении. Выставка его оглушила, он с ужасом понял, что он, наверно, ни какой не талант, вон их сколько только в Горьком побывало, а ещё множество по всей стране живут, и каждый уверен, что он мастер и чудодей в своём ремесле. Всё это сознавать было грустно, душа не лежала к работе, она была пуста и бесприютна.
Где-то через полмесяца после поездки Потапов встретил дочку Бабая. Она его не забыла, даже обрадовалась.
– Как хорошо, что я тебя встретила, Борис! – защебетала она. – Представляешь, ты мне этой ночью приснился! Знаешь, будто мы с тобой на море, в Геленджике…
– Надеюсь, ты папе об этом не рассказала?
– Конечно, рассказала, сегодня утром, за завтраком.
– Извини, я тороплюсь, – отшатнулся он от источника повышенной опасности.
И Потапов почти в панике устремился к трамвайной остановке. Представляю, думал он, направляясь домой, дочь утром за кофе поведала отцу о своих ночных томлениях, а Бабай сразу на заметку, у него опыт общения с мужьями дочери не самый радостный, а тут какой-то художник! Хоть и не пушкинский «Сон Татьяны», и я не медведь всё-таки, но этот бред взбалмошной безмужней бабёнки, чёрт знает, к чему может привести! Она ходит по городу и болтает, что ни попадя, а люди и рады весь этот бред расхватать и обсосать в сплетнях.
Приехав домой, он рассказал обо всём Ольге. Та сначала рассмеялась, а потом задумалась и погрустнела. Потапов пожалел о своей несдержанности, но было уже поздно.
« (Окончание следует)