Трасса трубопровода была проложена по каменистой котловине, и вдоль неё, натужно взвывая на подъёмах, полз бронетранспортёр. Четверо солдат покачивались внизу на сидениях, а худой и жилистый старлей стоял возле пулемёта и пристально разглядывал простиравшуюся вокруг унылую местность. Вчера где-то здесь их обстреляли из засады автоматной очередью. К счастью, всё обошлось одним испугом и ссадинами от стальных выступов, когда солдаты стали падать на пол боевой машины. Больше остальных повезло старлею, он в этот момент приноравливался облить пахучей струей колесо бронника и закричал, забыв застегнуть ширинку:
– Что там у вас, все живы?
Ответом ему было молчание, затем кто-то кашлянул и прохрипел:
– У нас все живы.
– Тогда почему не стреляете? Он же один!
– Кто их считал? – резонно возразил командиру тот же, но уже справившийся с хрипотой голос. – Вот полезут, тогда и жахнем из пулемёта. И вы, товарищ старший лейтенант, не высовывайтесь.
«А ведь я вчера порядком перетрухал, – подумал Зуев. – Хорошо, что к рации никто меня не позвал, а то бы в бронник не залез с перепугу».
За год службы в Афгане он несколько раз попадал под миномётные обстрелы, однажды был рядом с танком, под которым взорвался фугас, но большого страха не ощущал, был лёгкий озноб, будто проскочил по зыбкому мосту через пропасть, не успев уразуметь, какая беда сейчас прошла мимо. Вчера было всё по-другому, и Зуев почувствовал всей своей кожей от макушки до пяток, что целят и стреляют именно в него, и получить пулю вопрос только времени и везения, если только оно отпущено солдатской судьбой.
– А ну подберитесь! – процедил он сквозь зубы. – Подъезжаем к тому самому месту.
Солдаты с автоматами наизготовку расположились вдоль стальных бортов бронемашины, сам Зуев приник к пулемёту, готовый при малейшем намёке на опасность пустить его в ход, однако сегодня удача была не на его стороне: пуля задела его голову по касательной, но удар был такой силы, словно к виску приложились кувалдой.
Он медленно повалился на пол бронемашины, но солдаты его не поддержали, они расстреливали свои магазины вслепую, водитель не растерялся и загрохотал из пулемёта, но тот, кто ранил старлея, был уже далеко.
Зуев открыл глаза, увидел над собой бесцветное, сожжённое зноем чужое небо, и только тогда понял, что с ним произошло. Он попросил воды, выпил глоток из раскалённой фляжки, и его стошнило. Водитель по рации вызывал штаб батальона, но ему не отвечали.
– Что, товарищ старший лейтенант, плохо? – спросил командир отделения, наспех перевязав ему голову. – Может, двинемся к своим?
– Погоди, отдышусь, – сказал Зуев и показал сержанту на неторопливо поднявшегося из-за большого камня афганца в чалме и длинной до колен рубахе.
Сержант потянул к себе автомат.
– Это мирный, из кишлака, – сказал Зуев, видя, что за спиной у афганца привязана канистра.
Сержант поднялся на броне и взмахнул автоматом:
– Эй ты! Давай сюда!
Крестьянин с оглядкой приблизился к бронетранспортёру и, увидев окровавленную голову старлея, сочувственно зацокал языком.
Водитель обошёл афганца сзади и постучал пальцем по канистре.
– А это зачем приготовил?
Афганец быстро заговорил, размахивая руками, на его лице отразился испуг, он побледнел и покрылся крупными каплями пота.
Сержант сдёрнул канистру с его спины, открыл крышку и понюхал.
– Керосин, товарищ старший лейтенант. Чистым керосином прёт. Ах, ты гад! – замахнулся на афганца.
– Погоди! – остановил его Зуев.
Он внимательно посмотрел на задержанного. Тот был высок, сухощав и смугл. Из-под чёрных кустистых бровей настороженно поблёскивали глаза. Куда он идёт? Придётся задержать, хотя, судя по всему, это обычный крестьянин, который пришёл к трубопроводу налить из приготовленного отверстия керосина для себя. А может, и не для себя? При всей своей технической отсталости афганцы быстро усвоили, что стальная труба отлично пробивается бородком, а из дыры можно наливать керосина сколько надо. Потом на неё надевали железный с резиновым уплотнением хомут, чтобы не было протечек горючего.
– Шлёпнуть, может? – лениво спросил сержант. – Наверняка душман. – И внимательно посмотрел на старлея.
Афганец понял, что говорят по его душу, и стал вытаскивать из карманов разноцветные бумажки, деньги – афгани.
Родион запрещающе махнул рукой. Правая сторона головы у него нестерпимо болела, но он пересилил боль, слез с раскалённой брони на землю и, покачиваясь, подошёл к крестьянину.
– Ну его к чёрту! – решил Зуев. – Пусть катится в свой кишлак. В машину!
Взревел мотор, бронетранспортёр чуть присел на колёсах и, подпрыгнув, двинулся вперёд. Родион оглянулся, но ничего не увидел. Человек с канистрой потонул в густой каменной пыли.
В кабульском госпитале Зуев пробыл три месяца, затем его перебросили в Ташкент. Врачи ему не помогли, он лишился глаза, и его сактировали, как отслужившую своё вещь. Армия в нём больше не нуждалась, и, лёжа на госпитальной койке, Зуев с опаской вглядывался в открывшуюся ему пустоту гражданской жизни, в которой он ничего не смыслил и побаивался её, потому что не видел в ней своего места.
Ничто так не взрослит человека, как утраты, и Родион стал всё чаще задумываться над тем, что его ждёт впереди. Мысли были невесёлые, порой даже тягостные, и это ещё более отягчало его душевное одиночество, к которому, как он понял, ему предстоит болезненно привыкать.
В палате вместе с ним лежал вертолётчик, ногу ему отчекрыжили под самый пах. Он уже почти выздоровел и ждал протез, который делали по спецзаказу в ФРГ.
Днём они обычно молчали – было жарко, а по ночам разговаривали. Вертолётчик был старше Родиона на десять лет, желчный и ядовитый на язык белорус, и поначалу Зуева коробило, с какой прямотой тот говорил о вещах, в то время запретных.
– Нам теперь политорганы и особисты до фени! Мы своё получили, на всю оставшуюся жизнь. Замечаешь, в Союзе о войне не знают. Ограниченный контингент. Только цинковый гроб кому, так отец с матерью слезами беду свою обольют и – молчок. И зачем лезли? Думали – раз и в дамки! А зачем, кому эти горы понадобились? Своих, что ли, мало?
Вертолётчик вздохнул и продолжал:
– Ладно! Приду, куплю десять коробок домино с мужиками во дворе играть. К праздникам спецзаказ буду получать в магазине для недобитых. Перед пионерами придётся выступать. Нет, не пойду!
Зуева столь прямые разговоры смущали, ещё недавно он бы возмутился и дал отпор летуну, несмотря на его тяжёлое ранение, но сейчас Родион молчал и тупо смотрел в потолок. А вертолётчик каждую свободную минуту, знай, гнул своё.
– Конечно, нам с тобой не повезло. Несчастливый билет нам выпал
в лотерее. А сейчас кто мы? Отходы производства, можно сказать, брак. У тебя семья есть?
Вопрос соседа затронул больное место. У Родиона была невеста, но полгода писем от неё не было, и окольными путями, через её подруг, он узнал, что надеяться ему не на что.
– Нет, я свободен.
Разговоры соседа по палате не были для Родиона откровением. Страшное нутро войны он понял не в Афганистане, а в хлопотную командировочную неделю, когда сопровождал тело погибшего солдата к родителям.
Данные о потерях в войсках скрывались, и поэтому он поразился, увидев на аэродроме гробы, составленные под открытым небом прямо друг на друга. Наконец прилетел огромный самолёт. Из его нутра выгрузили ящики и мешки и загрузили гробы, наполненные человеческими останками. Всё выглядело буднично: погрузка – разгрузка, брызжущая несвежими анекдотами толпа сопровождающих, игра в «козла» уже в воздухе на цинковой поверхности гроба, мена и торговля шмотками и пулемётная очередь, прошившая крыло самолёта на подлёте к границе. Они, к счастью, дотянули до аэропорта. Другим иногда везло меньше. Вместе с мёртвыми и живыми горящий самолёт падал на дно какой-нибудь пропасти, и сверху его навсегда погребала встревоженная взрывом каменная осыпь.
С двумя пересадками с самолёта на самолёт к исходу второго дня пути Зуев добрался до глухой сибирской деревни. В машине вместе с ним были райвоенком и секретарь райкома комсомола. Впереди на грузовике везли гроб, уже заваленный венками.
В деревню въехали незаметно, она внезапно появилась из-за увала, дымя печными трубами – россыпь чёрных бревенчатых изб, обнесённых плотными дощатыми заборами, из-за которых заполошно лаяли собаки.
Мать погибшего солдата жила в большой, но обветшалой избе, крытой замшелым тёсом. Возле калитки толпились старухи в телогрейках и чёрных платках, и вылезшего из машины Зуева болезненно резанул плач повисшей на руках соседей матери солдата.
Похороны делали за общественный счёт, Родиону была отведена роль молчаливого свидетеля. Всем распоряжались райвоенком и председатель сельсовета. Мужики выбили на кладбище в вечной мерзлоте могилу, в реммастерской колхоза сварили временный памятник – пирамидку со звездой.
Хоронили солдата на следующий день. День был солнечный, просторный, скулы сугробов были отполированы ветром и морозом до зеркального ранящего глаза блеска, толпа провожающих была черна, вороная пара лошадей, запряжённых в розвальни, везла по целику через сугробы гроб, венки и скрюченную горем мать, которая уже не могла идти и примостилась почти на запятках саней.
Зуев шёл в толпе провожающих, сняв фуражку, и дрожал от волнения и холода. Рядом с ним, утопая по колени в развороченном впереди идущими снегу, шёл военком. Он шумно дышал и потел. Его мучило бражное похмелье, и временами он наклонялся, подхватывал перчаткой чистый снег, кидал в рот и жевал его, водя по сторонам красными глазами. Председатель тоже был тяжёл со вчерашнего, но виду не подавал.
Лошади всхрапнули, преодолевая последний высокий сугроб, и процессия стала втягиваться на кладбище, ровную, заросшую высокими стройными соснами площадку на вершине увала.
Расторопные мужики помогли матери сойти с розвальней. Гроб поставили на табуретку, и военком, отплюнув снежную мокроту, произнёс речь, которую, потупив головы, все выслушали в тягостном молчании, натянутом, как струна. Она порвалась внезапно: в высоком захлёбывающемся крике зашлась упавшая на гроб мать, запричитали бабы, зашмыгали носами мужики. Рядом с Родионом стоял десятилетний мальчонка. Он не плакал и широко раскрытыми глазами смотрел на могилу, гроб, плачущих людей и ворон, вспугнутых с вершин сосен шумом человеческого горя.
Зуев погибшего солдата не знал, но и его переполняло тягостное чувство. В этой затерянной таёжной стороне ему открылось, что его жизнь может закончиться точно так же. И он вдруг остро почувствовал, что ему жалко не себя, он был ещё слишком молод, чтобы бояться смерти, а ему стало жалко мать, если ей, не дай бог, придётся вынести такое, как этой, оставшейся совсем одной, рыдающей женщине.
– Гришенька! Родимый! Прощай, сынок!
Её под руки отвели от гроба. Четверо дюжих мужиков подхватили гроб на полотенца и, осыпая с краёв ямы песок, опустили в могилу.
Поминки были от колхоза в столовой. Зуев выпил положенный стакан водки и вышел в прихожую, где вдоль стен, ожидая своей очереди, сидели на корточках и курили мужики.
– А что, старлей, – сказал один из них, поднося ему зажжённую спичку, – часто приходится на поминках бывать?
– Нет, – ответил Зуев. – Я – первый раз.
– Ты – один раз, другой – один раз, а по кругу-то наберётся.
Родион ничего не ответил, пожал плечами и отошёл к окну.
А мужики продолжили разговор.
– Щёлкают наших. Сказывают, у этих душманов поштучная оплата. Сшиб кого – плати деньги. И ружья у них старые, через дула надо целиться. Пуля величиной с гайку на два дюйма. Кумпол напрочь разносит, поэтому в закрытых гробах и возят.
– Да, не повезло Гришке. Позапрошлым летом он у меня на подхвате работал. Ловкий был парень, работящий…
– Чё они там с ними чикаются? Ахнули бы ракетой! А, лейтенант?
К Зуеву подошёл военком.
– Одевайся, – сказал он. – Пойдём к председателю, он баньку организовал.
Усадьба председателя колхоза была внушительной: рубленый с широкими городскими окнами дом, тесовый, во всю ширину двора, навес, под которым были схоронены сараи, конюшня и баня. Двор был застелен половинками брёвен и чисто подметён.
После бани они сели за стол в просторной и светлой горнице. Военком больше налегал на водку и под вечер набрался. Председатель – рыжеватый, со смеющимися глазами мужик – подливал военкому и расспрашивал Родиона о войне.
– Как думаешь, старлей, надолго застряли мы там? Мы же тут темнота. Газеты раз в неделю привезут и ладно.
Зуев пожал плечами. Он не знал, долго ли будет длиться война, или выведут их так же внезапно, как и ввели.
– Гришку оттуда привезли второго, – вздохнул председатель. – Первый Оглоблин был, Илюха. Того ещё по осени привезли. Вот и считай, сколько таких деревень в Союзе. Если в каждой деревне да хоть по одной могиле, то сколько это будет?.. Да, много. Чего-то недодумали. Руководство-то у нас, как бы это сказать, в годах… Мне вот пятьдесят семь, и то чувствую, что голова не та стала. Забывать стал. Пришлось вот записную книжку завести. А если государством править?
Военком очнулся, прислушался к разговору, потвёрже сел на скрипнувший стул и погрозил председателю пальцем.
– Ты Леонида Ильича не тронь! Он армию любит. Сам был на Малой Земле, небось, читал. Вот лейтенант не даст соврать, кадровому составу тринадцатый оклад ввёл, чтобы заботу чувствовали. Никита, тот под корень хотел армию извести. А Брежнев поднял армию. Понял?
Председатель отмахнулся от военкома.
– Брежнев-то маршал, а ты, Глеб Сергеевич, капитан. Вот старлей ещё, может, и будет маршалом.
– Будет, если не кокнут, – угрюмо сказал военком и как-то враз заметно протрезвел. – Ты не обижайся, Зуев. Я уже пятнадцать лет в военкомате. Нагляделся на всякое. И, если говорить правду, не люблю я армию. Хорошие толковые русские ребята подают заявления в училища, а я их оформляю, у меня план набора, разнарядка. Хотя на душе нет радости. Уйдут на двадцать пять лет, сюда не вернутся, родину забудут. Выйдут в отставку и где-нибудь в тёплом краю устроятся. И ведь лучшие уходят, а земля пустеет. Везём шабашников с юга. Уйди председатель, и ведь замену ему не найдёшь. Так ведь?
– Да, – согласился председатель, – тут мы до точки дошли. Прямо как Мамай прошёл.
…За окном и в палате было душно, откуда-то из пустыни на город несло тягучим зноем и, лёжа под смоченной водой простынёй, безногий летун вспоминал свою Гомельщину.
– Ты откуда, Родион? С Волги? Знаю, учился там, в Сызрани. Девчата и яблоки там что надо! Нет, всё! Получу немецкую ногу и покандыляю на свою Гомельщину. Яблоки у нас не хуже. И девчата. Если бы мама знала, как мне надоела сушёная картошка! То ли дело наша бульба с салом!.. Я вот лежу – не спится – чёртова жара – и вспомнил нашу песню. Как называется, не знаю, слов не знаю, один мотив вертится в голове.
Не доехал вертолётчик до своей Гомельщины. Как-то утром Родиона увезли на консультацию в специализированную глазную клинику. Когда вернулся, в свою палату его не пустили. От других раненых он узнал, что вертолётчик выбросился из окна. Шёпотом говорили о какой-то посмертной записке.
Вертолётчика упаковали в цинковый гроб, подобрали выздоравливающего офицера для сопровождения и отправили на родину. Родион подошёл к моргу, когда гроб уже ставили в кузов грузовика. Сопровождающий офицер, худой после желтухи, покрикивал на нерасторопных солдат обслуги госпиталя.
– В первый раз едешь? – спросил его Родион.
– Нет. А он что, с тобой лежал?
Зуев кивнул.
– Да, – сказал офицер, вытирая пот с клеенчатого ободка подкладки фуражки. – Сорвался мужик. Послал всё наше политбюро на три буквы и в штопор.
– Ты там родным ничего не говори, – сказал Зуев.
– Понятно, не скажу. Инструкция. А между нами говоря, правильно сделал, что послал. Только вот головой в асфальт – это лишнее.
Грузовик уехал, солдаты сели в тень и закурили. На Зуева потянуло от них сладковатым запахом анаши, но он ничего не сказал и пошёл в палату. На жаре у него сильно разболелась голова, раненый висок ломило, и перед глазами плыли красные круги. Им овладело тягостное чувство отвращения ко всему, что его окружало. На аллее возле больничного корпуса Родиона стошнило, он сел на скамейку и сжал гудящую голову руками.
– Всё туфта, – думал он, тупо глядя на перебегавшего асфальтированную дорожку муравья. – Всё – от верха и до низа. Надо рвать отсюда когти и как можно быстрей, иначе я тоже сорвусь и грохнусь об асфальт. Нужно зачеркнуть всё, что было. Забыть. Уйти навсегда и жить по своей воле, как живут все люди. Я совсем одичал. Я даже мать не помню, не могу её себе мысленно представить.
Зуеву хотелось разреветься, но глаза его были сухи, и он ощущал в них болезненную песчаную резь. Он уже не умел плакать.
Отпустили его по чистой уже ближе к осени. Родион не полетел самолётом, а взял билет на поезд, чтобы, не торопясь, начать вживаться в новую жизнь. С прошлым было покончено навсегда, и сейчас им владели чувства, которые, наверное, испытывает человек, вдруг оказавшийся совершенно один на необитаемом острове.
Поезд шёл по сухой выжженной степи, совершенно пустой и бесконечной. В вагоне было тесно и шумно, пахло яблоками, дынями, виноградом и горьким дымом от титана, где постоянно кипела вода для чая. Поездная неустроенность быта всегда нравилась Зуеву, но сейчас она его раздражала необходимостью всегда быть на людях, он ловил брошенные на него взгляды и стеснялся. Шрам ещё не зажил, не зарубцевался, его увечье сразу бросалось всем в глаза. Чтобы не возбуждать излишнего любопытства, Родион большую часть времени лежал на верхней полке и смотрел в окно.
В последнее время у него появилось много свободного времени, все крепи, что связывали его с армейской жизнью, оборвались, и, оказавшись наедине с непонятным и тёмным будущим, Зуев невольно всё чаще и чаще задумывался о себе. И первое, что Родион понял, невольно испугавшись этого, было то, что он совсем себя не знает. Это были трудные, утомляющие душу, мысли, он от них пытался избавиться, но не мог, ибо они не навязывались кем-то, а всплывали из глубины подсознания помимо его воли.
Из-за ранения, сделавшего его на всю жизнь калекой, Родион в госпитале узнал и увидел много человеческого горя, и оно не прошло мимо него. Он понял, что человек, как бы здоров и силён он ни был, может погибнуть или ещё хуже – превратиться в обрубок без рук и ног, и всё это во власти слепого случая. Там, где стреляли, бомбили, поливали расплавленным напалмом землю, жизнь ничего не стоила или стоила столь мало, что расстояние между ней и смертью было порой меньше человеческого шага. Всесилие случайности подрывало веру в справедливость, ибо первыми гибли лучшие, их паковали в цинковые ящики и отправляли на погосты далёкой родины.
В госпитале Зуеву часто снилась мать. Все её письма он вёз с собой. Жалобные и любящие слова матери приобрели для него теперь особую цену, он стал понимать их, беречь, а не выбрасывать сразу по прочтении, как это делал в училище.
Томительно прошли первые и вторые поездные сутки, наконец каменистая степь закончилась, азиатская унылость песчаных барханов, глинобитных жилищ уступила место ещё нечасто встречающимся берёзовым околкам, пошли подступы к России, пейзаж стал мягче, душевнее, и Родион пристально вглядывался в жёлтые поля, березняки и осинники, голубоватое, кое-где тронутое сединой перистых облаков небо. Он ехал и как будто вспоминал что-то давно забытое, что теперь пробуждало в нём радость и облегчающую теплоту в груди.
Вскоре всё вокруг было своим, родным, и в его душе ожило чувство простора и воли, без которого немыслим русский человек во все времена. Зуеву уже не лежалось на полке, он вышел в продуваемый вечерним сквозняком коридор купированного вагона и встал возле окна.
«Вот она – Россия!» – невольно подумал Родион. В полуоткрытое окно залетал ветер, ерошил волосы, пахло недавним дождём, тёплой прелью опадающих листьев, поля были убраны, и пастух – небритый мужик, сидя на пегом коне, перехватив взгляд и улыбку Зуева, помахал ему вслед рукой. Ему захотелось по-озорному крикнуть или свистнуть, но он постеснялся это сделать, ведь не все могли понять его поступок и настроение оживающего человека.
В купе всё было высвечено золотистым светом. Заходило солнце, и попутчики Родиона, трое казанских татар, молились, подстелив на диваны зелёные молитвенные коврики и опустившись на них на колени. Татары ехали из Средней Азии с одного очень почитаемого богомолья и молились по нескольку раз в день. Зуев, чтобы не стеснять их, или отворачивался на верхней полке к стенке, или выходил в коридор.
Помолившись, татары пошли за кипятком. Чай они заваривали свой, пили истово и долго, неспешно о чём-то беседуя. Один из богомольцев был преклонного возраста, двое других совсем молодые. Сначала Родион думал, что это отец с сыновьями, но ошибся, это были односельчане.
Старик посмотрел на вошедшего Родиона и, отодвинув пиалу, заговорил по-русски:
– Два дня ехали. Сколько земли, и ни одного косяка не увидели, ни одной отары. Куда всё подевалось? Вот ты, молодой, грамотный, скажи? Я сорок лет назад первый раз ездил, всё было. Баран – двадцать рублей, на эти деньги – бери любого. Сейчас ничего нет. Почему?
Попутчики старика тоже отставили в стороны пиалы и выжидательно смотрели на Зуева.
– Что сказать, отец, – Родион на мгновенье замолчал, поправляя свисшую с его полки простыню – Ответил бы, да только не ко мне этот вопрос. Этот вопрос, скорее, к вам. Вы это всё дело начали, я имею в виду людей вашего поколения, а нам что?.. Нам расхлёбывать кашу, которую вы заварили.
Старик внимательно выслушал и не ответил. Он, видимо, переводил сказанное Зуевым на свой родной язык. Что-то кратко спросил у молодого. Тот так же коротко ответил. Потом все замолчали. Зуев сходил к проводнику, купил стакан чаю, пристроился возле откидного столика в купе. Гоняя ложкой редкие чаинки в стакане, он рассеянно смотрел в окно. Быстро темнело. Где-то вдали вспыхнула и пронеслась мимо поезда редкая россыпь огней. По проездной трансляции передавали музыку, и от этого в купе было уютно.
– Эх, малай! – наконец вздохнул старик. – Я ведь с двадцать четвёртого года. Не делал я ничего этого, маленький был. А ты правильно говоришь. Не с тебя надо спрашивать, а с наших отцов. Они всё это сделали.
Старик вздохнул и уставился в окно. Ему было о чём подумать, он был старше своих попутчиков и знал, и видел больше. Но и у него не было ответа, как не было его ни у кого, кто в это время шёл по земле, или мчался в поезде, или сидел в кабинете под самыми яркими красными звёздами. И те, и другие, и третьи – все смотрели в темноту будущего со страхом ожидания, что из неё вдруг внезапно вынырнет такое, чего они не видели в самых кошмарных снах, и опрокинется на них, круша и коверкая всё мёртвое и живое. И поэтому поневоле хотелось людям верить в какое-нибудь чудо, нет, не в бога, слишком уж далеко их унесло от него, с его скучными нравственными заповедями, нет, людям нужна была сенсация вроде «летающих тарелок» или «снежного человека», ибо сам человек уже духовно истощился. И душа человека походила на исписанную классную доску, на которой вот уже не одно тысячелетие решали одну и ту же задачу о человеческом счастье богословы, философы, учёные, тираны и народные вожди, но так-таки никто её не решил, а только измарал, измазал чистую доску, и теперь нужны были чудеса, чтобы стереть с неё всю эту кровавую грязь. Слова стали пусты, истины слишком сложны, чтобы их понять простому человеку, душа тосковала, но не было никого, кто бы ответил на её тоску, утишил её боль, и мир мчался в темноту будущего, как поезд без машиниста, и крушение было лишь вопросом времени.

Читать роман полностью:
http://www.velykoross.ru/books/all/article_738/