НЕЧИСТЫЙ ПОЛ
Отец Леонид во время всенощной, когда служили посреди храма перед аналоем с праздничной иконой, имел слабость рассматривать незаметно, нет, не соблазнительных прихожанок, а фигуры на пёстром мраморном полу. Эта привычка осталась у него с детства. Вырос он в деревне и долгими зимними вечерами любил, лёжа с книжкой на кровати, отыскивать в рисунках сучков дерева на голой стене или на потолке – разные фигурки: животных, зверей, человеческие лица.
Когда всенощная закончилась, настоятель уже в алтаре спросил со строгой иронией:
– Ты, отец Леонид, чего это на полу выглядывал, будто пятисотенную бумажку обронил, а?
– О, хорошо, что напомнили! – встрепенулся радостно отец Леонид. – Пойдёмте, покажу штуковину одну.
Он подвёл неохотно последовавшего за ним протоиерея отца Иоанна, настоятеля храма, к аналою с праздничной иконой, остановился на том месте, где стоял во время службы, пошарил взглядом несколько секунд по полу, оживился.
– Вот! – показал рукой на мраморные плиты.
– Что, вот? – спросил озадаченно настоятель, ничего не видя в том месте.
– Вот, голова… бесёнка здесь. Вот – глаза, морда, рога.
– Вижу теперь! – удивлённо проговорил настоятель. И тут же попенял: – Значит, вместо того, чтоб молиться, ты во время богослужения чертей выискиваешь?
Из серых и белых пятен на мраморной плитке действительно складывалась и виделась отчётливо голова чертёнка.
– Так меня что поразило-то, отец Иоанн, – загорелся молодой, по понятиям настоятеля, священник. – Тут много, если присмотреться, на этих плитах всякой нечисти-то: зверей страшных, рож. Вот старуха – ведьма просто какая-то, вот рожа жуткая, вот звериная.
– Да-а, – проявил неподдельный интерес настоятель. – А вот, я вижу, баба голая с титьками до пупа, – заметил он и сам уже одну фигурку.
– Меня ведь что удивило-то, отец Иоанн. Я короткое время служил, сами знаете, третьим священником в Никольском храме у отца Луки, там пол тоже из таких вот плит, но что удивительно – фигуры-то всё благообразные: вид пророков, апостолов… И женские, и мужские, но благообразные, и ангелочки есть. А тут у нас, сами видите…
– Д-да-а, – озадаченно протянул отец Иоанн, качнув головой, почёсывая лоб. Он на минутку задумался и попросил отца Леонида: – Ну-ка, позови ко мне старосту, если не ушёл ещё.
Церковный староста Андрей Николаевич, дородный высокий старик с белой и пышной, как вспененная сметана, бородой, с сутулой спиной и оттого с головой как бы втянутой в плечи, пришёл без промедления. Он работал старостой с самого начала, с момента передачи храма верующим, и знал всё, что и когда делалось.
– Пол этот при ком настилали, Андрей Николаевич? – спросил настоятель, не объясняя причину своего вопроса.
– Пол настилали при отце Василии Вахрушеве, в девяносто пятом году, – ответил старик по-военному чётко. Потом помолчал, раздумывая, видимо, стоит ли отвечать на вопрос подробнее; видимо, решил, что стоит, и продолжил: – Мраморную плитку закупили тогда, а не всю, не хватало денег на весь пол. Вот эта светлая полоса, шириной в восемь плиток, от солеи до притвора – как раз то, что не хватало. Отец Василий мечется – жертвователя никакого найти не можем. А готовились в епархии как раз к приезду Патриарха, оставалось месяца три. Отец Василий хотел к той поре пол настелить, он надеялся, что Патриарх посетит наш храм. Не посетил, конечно, – вздохнул с сожалением Андрей Николаевич. – И вот, представляете, приходит Климовец, он тогда как раз в Законодательное Собрание стал баллотироваться кандидатом…
– Это Клим-то, что ли? – поинтересовался отец Иоанн и пристально поглядел в лицо старосты.
– Он, – подтвердил Андрей Николаевич и тоже посмотрел в лицо настоятеля.
Эти взаимные их перегляды сказали им многое, о чём словами не следовало уже и говорить. Звали Климовца Пётр Самойлович. Но поговаривали в народе, что он связан с мафией и в криминальном мире носит кличку Клим. Так его и прозвали в “электорате”, хотя и стал он после депутатом.
– Ну, пришёл? – подтолкнул дальше рассказчика отец Иоанн.
– Вот пришёл, значит, – продолжил Андрей Николаевич, – и спрашивает, не надо ли чем-то помочь храму? Отец настоятель от радости аж подпрыгнул: как же не надо-то, вот мрамор нужен, не хватает. Климовец сказал: “Нет проблем! Посчитайте, сколько надо. И какого. Привезут”. Вот эту светлую-то дорожку и выложили мрамором, который привезли люди Климовца.
– Ну-у, тогда всё поня-ятно, откуда тут нечисть, – сказал со вздохом отец Иоанн.
– Какая нечисть? – нахмурился староста, вопросительно глядя настоятелю в лицо.
– Да-а… – отец Леонид хотел было показать бесёнка на полу, но настоятель стрельнул в него таким обжигающим взглядом, что он прикусил язык.
– Да так это я, – махнул старосте отец Иоанн. – Клим-то, Клим. Так. Просто. Ладно, иди, Андрей Николаевич!
Отпустив озадаченного старосту, который так ничего и не понял, отец Иоанн обратился строго к отцу Леониду:
– Ты, отче, вот что – не распространяйся никому о своих “открытиях”. Оно, ежели человек не знает, так и не увидит ничего, не заметит. Не перестилать же нам эту полосу. И не поймут прихожане, с чего добрый пол ломаем. Да и денег на это где найти? Нам вон крышу надо капитально ремонтировать. А отец Василий, он такой долгой, да столь мучительной болезнью свой грех перед Богом искупил… Восемь лет пролежал, ожидая кончины, Царствие Небесное! – настоятель перекрестился. – Договорились? Что молчишь?
– Ладно, – пообещал отец Леонид.
И слово своё сдержал.
ГОТОВНОСТЬ
Стояла осень, тяжёлые тучи ползли сплошным низким пологом, темнело уже рано и быстро. Отслужив вечерню, отец Артемий пошёл домой. Путь от храма до остановки лежал через неосвещённый край городского кладбища, которое он благополучно миновал и вышел к дороге, остановился под фонарём, пропуская машины, его автобусная остановка была на той стороне.
И тут из-за невысоких, но густых хвойных кустов аллеи, ведущей ко кладбищу, подошли энергично пятеро, обступили, преградив путь. Все спортивного вида, крепкого сложения. Один спросил надменно и брезгливо:
– Ты поп?
Отец Артемий всё понял сразу, его здесь поджидали; предугадать исход этой встречи не составляло труда: будут либо бить и калечить, либо… Непонятно только, за что? Ёкнуло сердечко и пугливо сжалось, по телу пронёсся трусливый холодок. Жить хотелось. Очень хотелось жить. Он был молод, пусть не в самом начале жизненного пути, но ещё молод. Добрая красивая матушка, двое малых любимых и ласковых чад ждали его дома. Мелькнула малодушно мысль сказать “Нет!”. Обознались, мол, нет, я не тот, за кого вы меня приняли.
И тут же понял: это же отречение. Отказаться, значит, не верить ни в промысел Божий, ни в Самого Бога. Вот оно, испытание-то какое выпало ему. И, понимая свою обречённость, он ответил, стараясь казаться спокойным:
– Да, я священник, – и добавил, осенив себя широким, старательно правильным крестом: – Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Лицо того парня, который спрашивал, перекосилось в дикой отталкивающей злобе, ударил он без размаха, по-боксёрски, откуда-то снизу, в челюсть, сразу свалив отца Артемия на асфальт. И, как по команде, набросились остальные, нанося удары ногами со всех сторон.
Обхватив голову руками, отец Артемий, только и успел подумать обречённо: “Господи, прими душу мою!.. Во Царствие Твоё…”
И в этот миг раздалась пронзительная, режущая слух сирена милицейской машины. Проезжавший патруль, вывернув из-за поворота, заметил, что кого-то избивают. Водитель сходу врубил сирену и мигалку. Банда бросилась врассыпную. Но молодые и смелые милиционеры не растерялись: двоих молодцев им удалось настичь и сбить с ног. Пропахав на хорошей скорости землю, сопротивляться хулиганы уже не могли, их задержали, закольцевали в наручники…
Отец Артемий отделался несколькими синяками, понимая, что мог бы остаться калекой, а мог бы и убитым быть. Запинали бы в три-четыре минуты. Но истязатели даже не успели войти в раж, помешала милиция.
Придя постепенно в себя от пережитого шока, молодой священник задумался, и тут вспомнился ему библейский Авраам, руку которого с занесённым на сына ножом отвёл Господь, видя готовность старца пожертвовать самым дорогим…
МАЛОУМНАЯ
Летом я живу в деревне. Когда приходит сенокосная пора, деревенские бабы начинают осаждать меня с литовками. Осталось в деревне два-три мужика – умельцы направлять литовки, но отказываются они от такой малокорыстной работы. Вот и несут литовки ко мне, приводить их в рабочее состояние: какую-то надо пересадить, какую-то подремонтировать, закрепить и – каждую непременно наострить, для этого в наших местах литовки (косы) срезывают: специальным небольшим калёным клинком – срезкой – стружку снимают, до тех пор, пока лезвие не станет острым, как бритва.
Некоторые литовки приносят в таком гадком-прегадком состоянии, что с души воротит. Год назад, закончив сенокос, хозяйка не то что вымыть – даже травой не отёрла свой инструмент, так и сунула куда попало, вспомнив о нём только теперь, когда снова понадобился. И вот остатки травы, налипший мусор, земля – вся дрянь приржавела к полотну косы, а черенок бывает ещё и курами обгажен, безобразную литовку не хочется даже в руки брать. Но приходится, как откажешь человеку, когда он с таким доверием пришёл. В этот момент у него вся надежда только на тебя одного. Берёшь и делаешь, как умеешь, как получится.
Работать доводится, конечно, не задаром, плату несут, кто пару-другую яиц, кто молока банку, кто творога, а случается, что и сметаны, и даже масла. Это уж в зависимости от возможности владелицы литовки, от количества обращений ко мне и от степени щедрости. Я никогда ничего не прошу, но и не отказываюсь, ибо у меня нужда как раз в том, что приносят. Люди всё знают.
С одной стороны даже и приятно, что ты здесь такой нужный и пригодливый, а с другой – надоедает всё же, к концу сенокосного сезона начинает уже и совсем раздражать; думаешь, поскорее бы отходил он, этот сенокос.
Одному назойливо-нудному человеку я срезываю литовку без малейшего желания, всегда принуждая себя. Это Ольге. Она из тех людей, про которых говорят: не все дома. Кстати сказать, дом свой она превратила в такое пугало, что невозможно пройти мимо без удивления.
Снаружи весь он безобразно измазан глиной, перемешанной с коровьим дерьмом и соломой; это Ольга промазывала пазы, чтоб тепло в избе держалось. Все семь окон её избы, три из которых на дорогу, обиты картонками от коробок, лохмотьями от старых фуфаек, полосками войлока, нарезанного от сношенных валенок, и досками. Почти весь свет в окнах закрыт, оставлено только верхнее стекло рамы, и оттого в избе у Ольги даже в солнечный день – мрак. А грязи на полу, хоть метлой мети. И одевается Ольга – посмотреть жутко: на грузном, рыхлом теле её какая-то разноцветно-заплатистая толстая кофта на булавках и юбка хуже того; на немытых, обутых в галоши ногах спущенные чулки, платок намотан на неприбранной голове, как попало. В общем, очень напоминает Ольга свою перемазанную снаружи избу.
И не то, чтоб всё это шло от бедности – пенсию теперь неплохую получает, а от натуры и какой-то примитивной скупости, что ли. Деньги она, должно быть, копит. Самой ей уже далеко за семьдесят, но есть двое детей (дома они, правда, не живут), есть внуки и двое правнуков. Для них-то, наверное, и копит деньги. Может, думает Ольга о том, какие немыслимые тысячи платят ей теперь… Не поймёт, что мало что купить на них можно.
Принесёт она литовку и начинает плакаться, как трудно ей, как плохо жить одной, никто не помогает, дров нет, сена нет, крыши худые, везде бежит в непогоду… Ты по лезвию узкой, сношенной косы срезкой обоюдоострой водишь, сдираешь с усилием стружку металлическую, а Ольга тебе под напряжённую руку несёт всякий вздор. Того гляди – оплошаешь и без пальцев останешься. Тем более что приходит она рано, в семь, в восемь часов утра, когда у меня самый сон. Но она будет настырно кричать и ухать под окошками, переходя от одного к другому, пока не выйдешь.
Этим простодушием Ольга меня всегда сердит. Правда, откуда ей знать, что ложусь-то я спать не с курами, как она, а с предутренним пением петухов.
Вот и в этот раз согнала она меня с постели раным-ранёшенько, принесла две литовки острить, уселась на скамейку возле ворот и стала донимать всякой бабьей брехнёй. При этом ещё оправдывается, что шибко надо срезывать литовки, а заплатить-то ей совсем нечем за работу: два яичка было, так сама съела, как идти сюда; коза мало даёт молока. Будто я его есть буду, козье молоко. Денег, говорит, только рублёвка. Предлагает её: возьми-де хоть это.
Ещё не так давно на рублёвку можно было купить сто коробков спичек, пять буханок хлеба. И даже в то время срезывание литовки оценивалось в пару рублей. Сейчас на рубль практически ничего не купишь, его может хватить разве что на десяток спичинок. Вот и выходит, с учётом инфляции, Ольга мою работу оценила в одну пятую копейки. Обидно? Не на что тут обижаться, так это ничтожно-пустяшно. Однако ж раздражает невольно такое издевательство.
Пытаюсь успокоить себя мыслью, что это Бог её послал: как раз сегодня годовщина маминой смерти, и я должен принести жертву, выполнив доброе дело с терпением и с открытою душою. Да вот не так-то это просто.
Ольга словно почувствовала мои мысли, спрашивает.
– Когда Евгенья-то умерла?
– В сегодняшний день, – отвечаю.
Она крестится и вслух читает молитву о упокоении усопших.
– А сколь годов прошло? – допытывается Ольга.
– Шесть, – говорю.
– Вот как времечко-то летит, – качает она сокрушённо головой и интересуется: – Поминок будешь ладить?
– Не по карману нынче мне поминок, – сетую, – в церковь подал на обедню заказную.
– Я в церкви спрашивала, сколь будет стоить поминание за здравие на год, – делится она. – Говорят, тысячу рублей. Дорого. Мишу записала. Может, пить перестанет, будут за него молиться в церкви дак.
Миша – это сын, он у неё старший, живёт в Кунгуре.
Говорю с недоумением:
– Он тебе совсем не помогает, да пьёт, рассказываешь, по-страшному, а ты за него молишься.
– Может, Господь наставил бы его на путь, – произносит она с печалью и надеждой. – За детей своих надо молиться, они ведь от наших грехов страдают. Вон Егор Яковлевич: сын возле Файки Ульянкиной пал, неладно сделалось пьяному…
– Пьяный и неладно, а знает, куда падать! – смеюсь я, понимая, что упал парень возле дома Файкиного.
– По Егора сбегали, – продолжает Ольга, не обращая внимания на мою шутку. – Он пришёл, тоже пьяный, взял у Сашки бутылку красного и говорит: “Закопайте его здеся!” – и ушёл. Вот как сына своего сам похоронил. А после с Нюрой всё же пришли – он уж мёртвый. Отец проклял на смерть сына своего.
Прислушиваюсь к этой философии тёмной неопрятной бабы, и от интереса даже сонная вялость во мне незаметно развеялась и оживился ум. Христианский взгляд Ольги меня просветлённо удивляет. Как истинная мать – она молится за своего сына, отпавшего и блудного, пьяницу, забывшего её и свой долг перед нею. Когда недавно приезжал, рассказывает, слёзно просила его подправить избную дверь, совсем плохо стала закрываться, и в стужу холодно в избе. Не сделал, поленился.
У меня изменилось настроение. Срезываю литовки тщательно, не торопясь, порой останавливаюсь, разговариваю.
Ольге, вижу, приятно моё внимание, она дома насидится в одиночестве и рада поговорить.
Когда-то Ольга жаловалась вот так же на внучку, что эта соплюха собралась выходить замуж, показывала даже письмо, в котором девчушка простодушно выпрашивала у бабушки немалые деньги на свадьбу. Интересуюсь, что с внучкой её сейчас. Ольга охотно рассказывает про неё, что недавно второго родила, а первому пятый год уже.
– Да сколько ж ей лет? – спрашиваю.
Оказывается, всего-то двадцать первый, а уже с десятым мужиком живёт. Я изумлён, хотя и понимаю, что цифра десять сказана, наверное, в шутку. Ольга, смеясь лёгким смехом, говорит, что внучка вся в неё.
– Я молоденькой была, тоже никому не отказывала. Кто попросит – давала. Раньше девок бегать не пускали, как теперь. Только в воскресенье в церковь. А ходили из Михайловки в село Усановку, за пять километров. Вот и ждёшь воскресенья, вот и ждё-ёшь, чтоб побегать, не о церкви думала… Господи, прости меня грешную! – восклицает она с неподдельным сокрушением о своих грехах и крестится.
Потом доверительно рассказывает, как пришла недавно в магазин Нинка Мотиха, такая же старуха, показывает на неё и говорит: “Ольгб малоумная”.
– А я про себя-то и думаю: так мне и надо за грехи мои, не достойна лучшего. Меня все малоумной называют. Не обижаюсь, только радуюсь да молюсь. Сосед, Лёшка-то, не пускает в колодец, собаку навязал, чтоб я не подошла к воде. Хожу на речку да молюсь: так мне и надо, так и надо за грехи мои.
На речку ходит! Вот те на! Это ж от избы Ольгиной метров двести с гаком, туда-обратно – чуть не полкилометра. С двумя-то вёдрами воды на коромысле. Да всё бурьяном. Сердце моё сжимается от жалости к старухе. Всегда считалось последним делом – в воде отказывать. Ну и гад же этот Лёшка, оказывается! А литовку срезать не хватает своего толку, тоже ко мне таскает. Придёт и весь из себя такой застенчивый, вежливый.
Срезывать литовку приходится, низко наклонясь. У меня крестик выбился между пуговками рубашки и свесился. Ольга, видимо, заметила и спрашивает:
– “Верую” знаешь?
– Знаю, – отвечаю. – Как же, ведь это главная наша молитва, на ней вера православная стоит и держится. Символ веры!
– Добрый парень! – хвалит она.
А утро такое тёплое, тихое, солнечное, всё вокруг светится множеством радостных оттенков зелёного, и она умиротворённо произносит:
– Сколь у тебя здесь баско, лес кругом, вода ключевая, шибко славно, как в раю!
Мой дом стоит на краю деревни, на отшибе, в стороне от дороги, утопает в луговых травах, кустах и деревьях.
– Да, Ольга, – соглашаюсь я, – иной раз сам удивляюсь: за что мне, грешнику такому, дал Господь эту благодать.
– Рай земной! – вторит Ольга и спрашивает: – “Высшую небес” знаешь?
– Слыхал, – говорю, – но наизусть не знаю.
– А я знаю, – делится она радостно. – Вот почитаю.
Тут она поднялась со скамейки, повернулась лицом на восток, преобразилась вся, будто осветилась изнутри благоговением, подтянулась, сосредоточилась, замерла на мгновение и начала торжественно и сокрушённо.
Я приостановился, выпрямил спину, стал слушать и был очарован заново необыкновенным смыслом молитвенных слов, их вдохновляющей таинственной силой, восхищён красотой и глубиной содержания этой молитвы, выражающей суть греховной человеческой жизни, сокрушение о грехах и горячую просьбу об их прощении, об очищении души и спасении милосердием Божиим и заступничеством Богородицы.
Должно быть, почувствовав мой неподдельный интерес, она спрашивает:
– А “Воспеваю благодать Твою, Владычице” знаешь?
– Нет, – признаюсь я.
Она принялась и её читать, длинную, чудесную молитву, в которой была великая сила духовного света и горячая просьба ко спасению нашему от душетленных пакостей.
Лет семь-восемь назад я выслушал бы всё это, быть может, с равнодушной иронической усмешкой, к тому же мало что понимая в сложном плетении церковнославянских словес, но в последние годы смерть мамы, возраст и какой-никакой накопленный опыт жизни, а более всего – регулярное посещение храма и ставшая доступной духовная литература, источник возвышения души, – изменили меня самому на удивление.
И, слушая Ольгу, произносимые ею слова, я растрогался до слёз от мысли, что эта тёмная, неграмотная старуха, едва умеющая читать, взобралась по духовной лестнице неизмеримо выше нас, образованных и много знающих ненужного. Но мы, изуродованные “научным атеизмом”, преподанным нам в вузе, как после выяснилось, развратно-похотливыми безбожниками, не знаем главного, а вот старуха Ольга знает.
Да ведь в её душе – бесценный дар любви, о которой говорит апостол Павел и которая есть лестница в Небо. Сейчас и меня Ольга чудным образом осенила этой любовью. Пусть она не сильна умом и неопрятна внешностью, зато проста сердцем, которым и дано ей проникнуть в глубину молитвы, прислушаться к ней и руководить себя ею в отношениях ко всему окружающему её миру. Не через молитву ли эта женщина обрела редкий дар – незлобие к людям; она может прощать им, смиренно помня о своих грехах, которые для неё первее чужих, и этим Ольга просветлённо возвышена над нами.
До меня дошло, что малоумной её обзывают люди с замусоренною душой, которые не видят и не чувствуют в жизни простой, истинной красоты, доступной блаженной Ольгиной душе – самому главному сокровищу, во спасение которого и проходит жизнь Ольги, молящейся за нас, непутёвых и пропащих.
И мне вздохнулось легко и радостно.
ХЛЕБ С ТАРАКАНАМИ
Душа, душа, греховный мой сосуд,
Зловонием и скверною смердящий…
Бывают минуты, когда мысль твоя убегает по бесчисленным растяжкам памяти в прошлое и там натыкается на события, давно затерявшиеся в детстве. На чистом листе младенческой души оставил нестираемый след какой-нибудь случай. В глазах взрослого, загрубевшего душой человека, такой случай – ничтожный факт. Не более.
Лет пять или шесть исполнилось мне, а сосед Ванька был старше лет на десять-одиннадцать. Однажды играл я на лужайке перед домом, и Ванька, высунувшись в окошко своей приземистой избёнки, поманил меня к себе. Я подошёл. В его левой руке, между большим и указательным пальцами, была зажата схваченная за крылышки оса.
– Лапку ей выдерни, – попросил меня Ванька и пояснил: – Не могу захватить, уж больно тонка.
Я пригляделся получше к ярко-полосатому осиному тельцу. Лапок у неё не было. Насекомое судорожно изворачивалось из стороны в сторону, а из остроконечия попки высовывалась, норовя достать Ванькину кожу, и живо упрятывалась тонкая чёрная заноза.
– Это жало, – сказал я неуверенно.
– Да не-ет, – возразил внушительно Ванька. – Жало-то я ей сразу оторвал, и лапы повыдёргивал, а одну не могу никак захватить, пальцы у меня толстые. Ты своими выщипни её.
Я изловчился и лапку осиную ухватил.
В то же мгновение палец мой хватанула цепкая огневая боль, будто его отрубили: “лапка” оказалась жалом, и оса всадила, должно быть, всю свою предсмертную силу, кусая меня отмщённо за Ванькино издевательство. Равнодушно отбросив насекомое, Ванька закатился в радостном хохоте.
Долго я плакал от боли, но ещё больше – от обиды, что меня подло так обманули, чтоб только посмеяться, оказывается, над моим страданием.
В другой раз Ванька заманил меня в избу свою. Он был с приятелями, одного из них я уже знал, его звали также Ванька, он приходил из-за Ирени, из Ключиков, третий не запомнился. Бабушка рассказывала, что по деревне ходила нехорошая слава об этой компании: воровали, пакостили и не умели ни читать, ни писать.
Житьё колхозное в войну и после ещё долго было такое нищее и тяжёлое, что в ту пору их матерям учение в школе казалось, должно быть, пустяшным и ненужным занятием, да и не в чем, говорят, было в зимнюю стужу ходить в школу, дома сидели. Так и росли эти парни неграмотными, хотя война кончилась почти десять лет назад.
Когда я вошёл в избу, то увидел на полу какие-то железки, винтики, шайбочки. А Ваня держал в руках большую батарею, из которой торчали два хвостика проводков. Он подвёл их кончики поближе друг к другу, но не соединяя, и предложил мне лизнуть их.
Наверное, я почувствовал какой-то подвох по ужимкам парней. Сколько они меня ни упрашивали попробовать, отказывался. Но, знать, щедро Создатель сыпнул в душу каждого из нас доверчивости, с которою мы рождаемся и растём, пока постепенно и незаметно другие люди вытравят из нас это бесценное качество, и мы превратимся в тех, кто, обжёгшись на молоке, начинает и на воду изо всех сил дуть, раздувая щёки.
Ребята уговорили ведь меня, что лизнуть проводки шибко хорошо и приятно, только язык чуть-чуть теребит и пощипывает кисленьким, как батарейка от фонарика. А это я уже испытал. Они пообещали дать за пробу пятнадцать копеек. Показывали монетку и говорили: “Вот. Лизни и бери, она твоя”. Я купился и лизнул.
Язык мой будто вырвали. Это меня электрическим током дёрнуло…
Наверное, парни этот фокус испробовали прежде на себе, потому что катались они по полу в таком злорадном хохоте, захлёбываясь им, что натыкались друг на друга.
Не помню, раньше того или позже, в зимнюю пору, в клящий мороз, Ванька науськал меня лизнуть вот так же стальной полозок моих деревянных, украшенных резьбой санок, необыкновенно красивых, на которых я катался с горки. И осталась тогда на железе кожа с кончика моего языка, в секунду побелевшая от мороза. Придя домой и забравшись на русскую печь, долго я сидел возле трубы и плакал безутешно. И некому было заступиться за меня, безотцовщину, привезённого из детдома матерью-арестанткой, отсидевшей недавно десять лет в лагерях под Тавдой…
После Ванькиной шутки я какое-то время не мог выговаривать слова.
Да беда-то вся в том, что, обретая такой дурной опыт, мы со временем искушаемся сами грешным желанием попользоваться им, а получается это порою в ещё худшем варианте.
Мне уже исполнилось лет двенадцать. Ванька в ту пору отбывал (и кажется, уже во второй раз) срок в заключении по уголовному делу. У него подрастали два племянника, дети старшей безмужней сестры, прижитые ею на стороне: с мужиками после войны было дефицитно.
Однажды, играя на горке в лесочке перед нашими домами, обнаружил я под кучей старых еловых сучьев огромный серый шар – осиное гнездо. Заманил к этому месту старшего – лет пяти-шести – племянника Ванькиного, ударил по куче (над гнездом) ногой и, как осы взвились злобным роем, толкнул к ним Гриньку, а сам ловко убежал…
В другой раз увидел, как Гринька прилепился коленками к доске, переброшенной через родниковый ручей, из коего брали воду, склонился и что-то внимательно высматривал в ямке под запрудкой, из которой по желобку лилась, сверкая, холодная прозрачная струя, нескончаемо живая и журчащая. А на песчаном дне глубокой ямки тугая струя играла мелкими разноцветными галечками и забавлялась пусканием и пляской множества пузырьков. Неутомимой работой струи эта ямка и была образована.
Гриньку, оказывается, так заворожила игра воды, что не почувствовал он моего приближения, а шум упругой струи заглушил бы и не такие тихие шаги, какими я подкрался, размышляя, какой бы мне фокус выкинуть.
Вдруг мне пришло желание крикнуть над Гринькой врасплох. Он так испугался, что сорвался с мостка вниз головой в подземельно-студёную ключевую воду, и я едва выволок его, сам в жутком переполохе от такой неожиданности, готовый, чем угодно, задобрить Гриньку, только бы он матери не пожаловался. Дурацкая получилась шуточка.
И ещё был случай, когда двумя-тремя годами позже я в школьные каникулы пас колхозное стадо коров. Сошлись мы в кипятилке на ферме Гринька прибежал к матери, работавшей телятницей, а я болтался в ожидании конца вечерней дойки, изнывая от подростковой скуки. На пыльной полке давно валялась засохшая краюшка хлеба, насквозь проточенная тараканами, которых здесь кишмя кишело. Я взял её и подал Гриньке. Он (семья их долго нищенствовала) доверчиво принял сухарь и начал грызть, и было мне забавно видеть, как из дырок в краюшке выскакивают разнокалиберные тараканы.
И вот с ходом времени, с накоплением жизненного опыта как-нибудь однажды, по случаю, тебе, уже обременённому скопившейся в душе мерзостью, открывается, что между этими событиями, разбросанными по детству, существует, увы, связь.
Теперь, когда мне перевалило на пятый десяток лет, знаю, что всё дурное подрастающий человек перенимает от тех, кто родился вперёд его. И эти тяжёлые вериги тянутся из сегодняшнего времени в бесконечность прошлого и где-то там, во мраке угасших веков, теряются их ржавые концы. Но мы окованы ими, как каторжники кандалами. Порвать бы как-нибудь, проклятые!
Да разве крепость их чугунная сравнима с золотой цепочкой добра: хотя она тянется и вьёт свои кольца из того же далёкого прошлого, но как много в ней разрывов…
Господи, прости убиенного грешника Ваньку!
И ты, Гринька, прости меня, окаянного, за осиное гнездо, за переполох возле ручья, за хлеб с тараканами! Прости! Без этого нет мне покоя…
КРЕСТ
Прежде это было село, теперь – деревня. Один конец деревни уже вымер, обезлюдел. Здесь на пригорке стоит, как богатырь на страже, древняя разлапистая ель. На её верхушке, взметнувшейся к небесному куполу, на огромной от земли высоте – деревянный крест.
Он не бросается в глаза. Увидеть его можно случайно, когда перестаёшь смотреть под ноги. Первое, что испытываешь от неожиданности, заметив крест на ёлке, – недоумение: зачем? для чего? кто его тут вознёс? Да как взгромоздил-то на такую вышь? И снова – зачем? Православный крест на ёлке! Нелепость какая-то получается.
И ведь поставлен-то крест по всем правилам относительно сторон света. Да кто же тот знающий смельчак, что, рискуя сломать себе шею, взобрался с нелёгкой ношей на такую высоту, если при одном только мысленном проделывании этой опасной операции – сердце от жути замирает, и дух заходится. Кто он? Религиозный фанатик, или религиозный романтик? Теряешься в догадках.
Если тихим вечером занять место для наблюдения между закатом и елью с крестом, увидишь, как обветренная древесина креста светится серебристо в лучах заходящего солнышка.
Крест будто парит, будто плывёт в бездонно-прозрачно-голубом небе. Тогда невозможно взгляд отвести от креста.
Давно замечено мудрецами, что закатное светило настраивает наши мысли на особый философический лад. А тут ещё посмотришь, подивишься на необычный крест, притягательно сияющий в небесной высоте, и неизведанные чувства взбудоражит он вопреки атеистической воле твоей.
И очарованная душа освобождается тогда от надменной насмешливости, от суетного скептицизма. Чувствуешь, как входит в неё настойчивое и тревожное сознание собственной малости, понимание, что в мире есть нечто, неподвластное твоему ленивому разуму и твоей самонадеянной плоти – великое, вечное и нетленное. Но, что удивительно, – не остаётся досады от этого понимания своей малости, когда глядишь на крест.
Да кто же сотворил чудо сие? Оказывается, вознесён крест и поставлен (и в это поверить трудно) деревенским дурачком Иваном. А церкви в деревне нет с тридцатых годов. Порушена.
Об авторе
Богомолов Виталий Анатольевич
Родился 13 мая 1948 года в городе Тавде Свердловской области, где мама, осуждённая за «контрреволюционную пропаганду» на десять лет по статье 5810, отбывала срок с 1942 по 1952 год (реабилитирована в 1992 году). До четырёх лет воспитывался в детском доме. По освобождении матери был ею взят из детдома и рос в деревне Межовке Ординского района Пермской области. После исключения из школы в восьмом классе за «отличную» учёбу и «примерное» поведение трудился в колхозе разнорабочим, пастухом, прицепщиком, штурвальным, комбайнером…
В 1967 – 1970 годах проходил службу в Казахстане, в пограничных войсках на границе с Китаем. Уволившись в запас, приехал в Пермь, работал на заводах «Камкабель», «Гидростальконструкция», три года учился в вечерней школе рабочей молодёжи.
В 1973 году поступил и в 1978 году окончил дневное отделение филологического факультета Пермского государственного университета. Некоторое время работал по распределению в университете, затем в книжном издательстве, позже – во вневедомственной охране и грузчиком, корреспондентом газеты «Сельское Прикамье».
Писать начал в армии, первый рассказ напечатан в 1978 году, публиковался в периодике (более 450 публикаций – рассказы, статьи, очерки, эссе, стихи) в различных журналах, коллективных сборниках. Автор семнадцати отдельных изданий прозы и стихов.
Член Союза писателей с 1990 года. Проживает в Перми.
Лауреат Всероссийского литературного конкурса имени В.М.Шукшина 1998 года. Лауреат премии Пермской области в сфере культуры и ис¬кусства 1999 года. Победитель конкурса православного рассказа, проходившего в городе Клин в честь 2000-летия Христианства. Лауреат премии русского поэта А.Ф.Мерзлякова 2009 года.
Награждён Почётной грамотой Министерства культуры РФ и Российского профсоюза работников культуры (2008 год) и многими другими. Кавалер ордена Ф.М. Достоевского II степени (2012 год).