Кесарево сечение
Идущие в разные стороны трамваи, как правило, останавливаются друг против друга. В такие минуты я люблю разглядывать лица в другом вагоне. У меня даже есть знакомые в тех трамваях. Например, глазастый, симпатичный мальчик, которого, видимо, бабушка везет в детский садик. Я ему как-то подмигнул, он широко заулыбался, и теперь, всякий раз, завидев меня, теребит бабулю за рукав, что-то ей весело говорит и тычет пальчиком в окно.
Но вот однажды в окне другого вагона появилась дама лет тридцати с хвостиком. Раньше ее я никогда не видел. Не буду тратить слова на описание ее портрета, мое перо может оказаться просто дилетантским. Поверьте, это была, капелька в капельку, вторая «Неизвестная» Крамского, как будто вы-шедшая из картинной рамы. Ни подмигнуть, ни как-то сгримасничать я ей не посмел. Она глядела на меня большими глазами, опушенными мохнатыми ресницами, и о чем-то думала. Дума на таких лицах всегда высвечивается очень ясно. О чем она думала, я, конечно, не знал. О чем размышлял я, очаро-ванно глядя на нее, она могла догадаться вполне определенно. Каждое утро я ехал после очередной ссоры с женой. Ссоры вспыхивали из-за любого пус-тяка. Глядя на красивую женщину с большими глазами, я вмиг впадал в сумрачную тоску: зачем мне и моей жене такая скандальная жизнь? И тут же ри-совал себе другую жизнь, радужную, умиротворенную. Я почти физически представлял себе и утренний завтрак с этой чудо-незнакомкой, и прогулки по заброшенному парку с беседами о Тютчеве, об «Осени патриарха» Маркеса, вечерний разговор о таинственном взгляде Рафаэлевской «Мадонны», и рос-кошную постель, ее губы, руки, каштановые ядрышки грудей… Словом, мо-им фантазиям не было предела. Я, признаться, ждал, да, ждал мгновенья, когда во мне соберутся в один пучок все духовные силы, я выскочу из своего трамвая и птицей перелечу в ее, встану возле нее на колени, и все решится. Потом я стал замечать, что у нее припухают губы, и эта припухлость уже не спадала. Заболела что ли? Раньше я любовался сероватыми веснушками на ее носу. За последнее время они почему-то потемнели и стали крупнее. Отчего бы? И в трамвайном кресле она стала сидеть как-то, не так, всегда откинув-шись к задней стенке. Чтобы утвердиться в своих догадках, я однажды прив-стал и кинул на нее косой взгляд. Батюшки, да она ж беременная! Как не странно, меня это ни удивило, ни обескуражило, ни напугало. Знаете, я возликовал. Значит, скоро будет малышка! Ах, как мы будем с ней нянь-каться! Я даже подумал об отце будущего ребенка. Не иначе, какой-нибудь бызун, способный буянить да напиваться до чертиков. Рядом с таким только и остается грустно глядеть на мир. Ну, ничего, сладим.
Потом незнакомка исчезла из трамвая своего маршрута. Наверное, стало уже тяжело передвигаться, выходит, может быть, посидеть возле подъезда на скамеечке. Могли и на сохранение положить, если каждый день в доме куролесит гуляка. Я прямо-таки заболел без своей незнакомки, в свободные дни с утра до вечера мотался в трамвае, в надежде увидеть ее. На конечной остановке всякий раз расплачивался с кондуктором и заметил, что смотрит она на меня, как на помешанного.
Как-то я купил городскую газету. На первой полосе с портретом в черной рамке был опубликован некролог. Это была она. В этот момент я мог полу-чить инсульт или же инфаркт. Потрясение было ужасное. Сообщалось, что скоропостижно скончалась талантливый ученый, кандидат физико-математи-ческих наук Александра Ивановна Найденова. Сутки я не выходил из своей квартиры. Поехать на кладбище? Положить на свежую могилу цветы? Это я успею сделать, когда угодно. Нет, мне надо было, во что бы то ни стало, вы-яснить причину смерти этой женщины. С чего начать? Конечно, с роддома. На роддом я напал сразу. Потрясение мое увеличилось стократно. Оказалось, что Шуре (так я назвал про себя незнакомку, и вышло, что в детстве, да и после близкие люди так ее и звали) сделали кесарево сечение. Из материнс-кого чрева извлекли малыша-крепыша, которого Шура назвала Сережей. На третью ночь после операции во сне у Шуры Найденовой разошелся шов, и она истекла кровью. Но что поразительно?! Умер и мальчик. В роддоме ска-зали, что мать и ребенок умерли, по всей вероятности, друг за другом: сна-чала – Шура, потом – Сережа. Обстоятельства смерти Шуры – вполне ба-нальные. На весь этаж – единственная старенькая медсестра. Накануне Шура сильно волновалась за сынишку, в ее грудях не было молока. Пенсионерка в белом халате успокоила ее, мол, малыш с удовольствием долдонит из соски специальные смеси, и чтобы Шура не напрягала свои нервы, дала ей снотвор-ного. Вместо того, чтобы подсматривать за Шурой, медсестра уснула за сво-им столиком, а у Шуры в это время при резком повороте разошелся шов, во сне она и ушла на тот свет. А вот с ребенком – загадка. Появился он здоро-вым, кричащим на все этажи роддома, и вдруг – умер.
Узнал я, что организацией похорон при помощи властей занималась ее подруга Ольга Ивановна Найденова. Сестры что ли? Мне дали адрес Ольги. Вот что она мне поведала:
– Мы с Шурой – детдомовские. Родителей своих не знаем. Нас подкинули в раннем младенчестве. Меня – летом, ее – зимой. В этом вся трагедия. Поя-сок на одеяльце развязался, и одному Богу известно, сколько времени Шура пролежала голенькой на морозе. Выжила, но застудилась. Об этом долго никто не знал. Бегаем, прыгаем, директриса, наша общая мама Лиза, Елиза-вета Петровна Рублева, не налюбуется на нас. Мы две Найденовы учились только на «отлично». Вас интересует – почему Найденовы? Обычно детей подбрасывают с записочкой под пояском. Там указывались фамилия, имя ре-бенка. По этим запискам мама Лиза и регистрировала подкинутых. Однаж-ды лет десяти Наташа Скворцова исчезла. Ее выкрали. Выкрала мать. В суде на-врала сто коробов, почему ее дочь оказалась в детском доме. Ей поверили. А через некоторое время Наташа вернулась к нам. Дочь понадобилась матери, чтобы при дележе богатого дома ей досталось две доли. С тех пор мама Лиза рвет любые адресочки, дает нам новые имена и всем одну и ту же фамилию – Найденовы. Нас в детдоме было пятеро Найденовых. А потом случилась ис-тория с одной девочкой. В седьмом или же восьмом классе она забеременела. Чтобы не испортить жизнь и так обиженному человеку, врачи не решились прервать беременность, девочка родила отличного мальчугана. Вы представ-ляете, в детдоме пошло свое наследство! Мы, девчонки, по очереди остава-лись с мальчиком, а молодая мама ходила в школу. К нам зачастили журна-листы со всего Союза. И везде – накат на Елизавету Петровну. Но ей было не до этого. Над нами строгий надзор стали вести медики, вот тут и выяснилось, что у Шуры после той памятной зимы очень серьезная женская патология, к тому же узкий таз. Врачи сказали, что возможность понести у нее – мизерная, но при стечении благоприятных обстоятельств может и забеременеть, тогда неминуемо кесарево сечение. Во всяком случае, посоветовали держаться по-дальше от мужчин. Мама Лиза возила Шуру к разным московским, ленинг-радским светилам, которые говорили, что возможно хирургическое вмеша-тельство, но за конечный результат не ручались. И Шура, не то, чтобы с этим смирилась, она просто ничего отрицательного в себе не чувствовала. Велико-лепно училась, дважды побеждала на Всесоюзных математических олимпиа-дах. Без экзаменов поступила в университет, стала специалистом по радио-астрономии, занималась наукой в Новосибирском Академгородке. Каждый год приезжала ко мне в отпуск. Спрашиваю ее как-то: «Как дела с мужика-ми?». Она смеется. Появился на горизонте молоденький аспирант, ходу не дает, подхватит на руки и мечется с ней по аллеям, как безумный, того гляди, оба разобьются насмерть. И со смешком говорит: «Такими парнями не бро-саются, придется уступить». «Да ты что, – говорю, – а вдруг…» «А чего вдруг, разрежут пуповину, появится человечек, которого никто и никогда не завернет в пеленки и не отнесет на крыльцо детдома под прикрытием ночи. Жизнь должна продолжаться и продолжаться достойно». Три года Шура не была у меня в гостях. За это время защитила кандидатскую диссертацию, стала работать над докторской. И вот нынешним летом приехала. Беремен-ная. Приехала ко мне родить. Много рассказывала про своего аспиранта. Рас-сказывала взахлеб. Я ей говорю, что она все неимоверно преувеличивает, ко-нечно, поначалу интересно, а потом все становится привычным, а она мне с визгом: «Значит, ты своего Алешку просто не любишь. Каждое прикоснове-ние ко мне Арсения – это распахнутое небо, это море звезд, это не грудь твоя дышит, а вся Земля вместе с Богом! Вот так!» Отвела я Шуру в женскую кон-сультацию, целый консилиум собирался на совет, все в один голос сказали – только кесарево сечение. Об остальном вы знаете. Прилетали из Новосибирс-ка, хотели гроб увезти туда, но я воспротивилась. Кто там к ней придет на могилу? А здесь я, милая моя подруга Шура Найденова». И Ольга заплакала. Она плакала, считая себя виновной в гибели подруги. Работала Ольга эконо-мистом у крупного олигарха. На предприятии назревал скандал, рабочие со-бирались митинговать. Первую ночь возле Шуры дежурила дочь Ольги Ма-рина. А на другой день собралась с друзьями в турпоход. Как ни отговарива-ла ее мать – ушла. Ладно, решила Ольга, подежурю сама. А вечером крутой олигарх закрыл их с бухгалтером на ночь в своем кабинете и сказал, чтобы к утру были готовы все документы, которые нужны были ему для разговора с народом. В эту ночь Шуры не стало. Рассказала мне Ольга Ивановна и о том, какие порядки царят в роддоме, в котором оказалась Шура. Молодые сюда не идут, держатся только пенсионеры, больше по привычке, на выплачиваемые оклады в магазины можно не заглядывать. Если у женщины послеродовое ос-ложнение, дежурьте близкие, родные, семидесятилетняя тетя Паша за всеми не уследит. Простыни принеси свои, одноразовые шприцы – тоже свои, ле-карства купи сам, а если редкие, то не сразу и найдешь. Такие Шуре могли понадобиться, олигарх помог, но помог… и загубить человека.
Поговорили мы и о маленьком Сереже. Ольга сказала, что специалисты утверждают, что это чистое совпадение. Я же своим воспаленным умишком думал по-другому. (А вся причина в моих необузданных фантазиях). Не мог-ло ли произойти так, что младенец почувствовал, что его мама умирает. И выходило, что он должен был повторить ее судьбу, судьбу неприкаянного, одинокого человека на земле. Стоит ли?.. Конечно, в свои три дня на белом свете он ни так, ни по-другому рассуждать не мог, но ведь было что-то…Его мама, Александра Найденова, всеми фибрами души хотела, чтобы вырос сын, а потом пошли внуки. Но наступило в России суровое время, и от него, как от девятиглавого Змея Горыныча волнами пошли беды несметные. И коснулись почти каждого честного гражданина в недалеком прошлом великой державы, от которой до сих пор во все стороны летят губительные осколки.
Осенью был в Москве у наших друзей. Оказался у них в соседях доктор наук, работающий в институте неврологии АМН России. Я рассказал ему, как мог, печальную историю Шуры Найденовой. На что он мне ответил: «Возможно, мальчик нес в себе с момента зачатия материнскую патологию, и она так быстро выразилась в летальном исходе. Есть какой-то краеугольный камешек и в ваших фантазиях. Вот растет человек и что, в конце концов, из него получится, ведь никто не знает. Нет, мы видим, что он нормально разви-вается, подает хорошие надежды, но на его характер, психику, на то, как он впишется в этот мир, могут повлиять сотни социальных и других факторов. И в итоге – в силу вступают духовность или же – бездуховность. Но в вашем случае, когда человеку три дня от роду, между ним и матерью пока еще су-ществует довольно крепкая биологическая связь, они оба отлично помнят все девять месяцев нерасторжимого родства. Вы говорите, что в ночной тишине роддома раздался резкий крик и плач умирающего мальчика. И в этот момент врач и медсестра бросились не к нему, а к матери. Почему? Спросите их об этом, ничего вразумительного они не скажут. Вот где таится загадка. Но наука, дорогой волжанин, кое-что об этом уже сказала».
… Я побывал на могиле Найденовых. Дул сильный ветер. С его порывами с моих щек слетали слезы, хотя, как мне казалось, я вовсе не плакал. Я напряженно, до рези в глазах, смотрел и смотрел на даты рождения и смерти Сережи Найденова. Всего три дня жизни безгрешного человека на этой грешной и яростной земле…
Ванька-индиец
Известно, деревня без прозвищ не живет. И пристает эта уличная кличка к человеку на всю жизнь, хоть фамилию меняй. Но вот с Ванькой Пупковым произошел такой случай. С детских лет звали его Клопом. Ванька Клоп – коротко и ясно. Понятно, что в глаза его звали Иваном, ну а за глаза – просто издевались. Потому что сам он страшно не любил свою кличку. И в отдель-ные моменты ярился до крайности.
Зная это, ольховские мужики и бабы часто прибегали прямо-таки к недозволенным приемам. К примеру, ходит по Ольховке покупатель со стороны, ищет телочку на племя. А ему говорят:
– У Ваньки Клопа есть хорошая телка.
– А где это?
– Вон шатровый дом с зелеными воротами.
И стучится к нему покупатель:
– Иван Клоп здесь проживает?
И если нарывается на самого Клопа, то становится участником ужасной драмы. Ванька сатанеет в одну секунду, визжит, как недорезанная хрюшка, и мечется по двору в поисках подходящего дрына, которым можно было бы сокрушить обидчика. Покупатель чешет по улице без оглядки, а деревня потешается.
И вот случилось невероятное. Иван сменил свое прозвище. У всей Ольховки как будто память отшибло: напрочь забыт Клоп, стал Иван Пупков Индийцем.
Надо сказать, Ольховка испокон веку славится картошкой. Завершается картофельная кампания, выезжают трактористы зябить последний клин. Два-три агрегата пашут, а вся бригада следом за ними, как грачи на весеннем поле, собирает картошку, которую лемешком так и выворачивает наверх. Пускают мужики вдоль борозды «Беларусь» с тележкой и за каких-то 2-3 часа собирают три тонны отборного картофеля и сдают его в потребкооперацию. Навар получается солидный. И тогда закупает тракторная бригада несколько ящиков водки, не скупится на закуску и всем составом отправляется на дальний полевой стан, чтоб никто не беспокоил.
И вот как-то Ванька Пупков, то бишь Клоп, дорвавшись до дармовщины, явно перебрал. Стоя на коленях, он воздел руки к потолку, под которым тускло светила запыленная лампочка, и воскликнул:
– Братцы, поглядите, какие звезды, небо-то, ну прямо, как в Индии. Давайте выпьем за Индию. Хинди – русси, бхай, бхай!
Эту фразу он, видимо, запомнил с тех пор, когда еще Хрущев ездил в Индию. Очередной тост – и все за Индию.
– Да заткнись ты со своей Индией! – тормознул его Петька Кардан.
– Ах, ты не хочешь выпить за мир между народами? – И с кулаками на Петьку. Пришлось Ваньку связать и отправить под лавку. Оттуда он долго еще провозглашал «Хинди – русси, бхай, бхай!», а потом стал натурально плакать:
– Меня запичкали под скамейку, а сами лопают, налейте хоть сто грам-мов.
– А ты попроси у Раджа Капура, он тебе, может быть, и черпак плеснет, – потешались над Ванькой мужики.
Когда он захрапел, его развязали, чтоб руки не затекли. А утром он прос-нулся настоящим Индийцем. И до сих пор живет в глубинной русской дерев-не Иван Пупков с необычным прозвищем. Многие вновь приезжающие по поводу этой необычности недоумевают: откуда Индиец? А все оттуда же…
Домовой
Самая старая с нашего порядка бабка Агафья (лет под девяносто!) обладала прекрасной памятью, была заядлой говоруньей, хохотала до слез. Вокруг нее собирались другие старухи. Устраивались они на скамейке у ворот Анисимовых. Бывало, спросят у Агафьиного старика Еремея, где, мол, у тебя супруга-то, а он легонько отмахнется, говоря: «Да, чай, опять ушла заседать в комитет». Про комитет он упоминал, видимо, по образу и подобию известных комбедов 20-х годов.
Была у Агафьи одна особенность, которой в деревне не имел никто: почти после каждого слова она приговаривала «хышь». «Хышь, это помните», – начинала Агафья, и тут уж не зевай, слушай, раскрыв рот, потому что, несмотря на свои годы, любила стараясь вспоминать истории на очень и очень вольные темы. А посему заседать в ее комитет по теплым летним вечерам приходила вся Ольховка. И все объяснимо. Скажем, откуда тебе знать, что было в селе и 60 и 70 лет назад, если ты родился в пору, когда у Агафьи уже праправнуки пошли.
«Хышь, давно это было, – старуха внимательно оглядывала всех своих слушателей и заключала: – хышь, нет среди вас никого, кто бы жил в то вре-мя. Ну, да ладно. Крепкие наши парни, хышь, женились тоже на девках лад-ных, а вот эти ладные девки, то бишь бабы, хышь, любили уж таких замух-рышек, что только плюнуть да растереть! Но, видать, было за что любить!.. – И Агафья заливалась звонким смехом. – И вот, хышь, обожала одна молодей-ка такого огурца-молодца без памяти. Женихались они, когда законный муж отлучался в ночное, а то, хышь, и подальше. Откушать любовного пирога за-бирались на подловку, чтобы, стало быть, на улице их никто не узрил, хышь. И вот такой случай, хышь. Слышат они на подловке-то, что на двор хозяин заявился, которого, хышь, известно, не ждали. Молодица юрк по лесенке вниз, обнимать да целовать суженого, а тот там, на подловке-то, ухажер ни жив, ни мертв, душа в пятки ушла. Не ведает бедолага, что внизу-то все лад-ком, ищет места, хышь, чтоб схорониться понадежней. Баба мужу уж щей наливает, а этот в трясучке под боров лезет».
(Боюсь, что сегодня не все знают, что такое подловка и боров. Лучше всего обратиться к словарю В.И. Даля. Так вот, подловка – это искаженное – подволока, чердак, а боров – это дымволок, лежачая дымовая труба, проводная).
Бабка Агафья продолжала: «А боров давным-давно, хышь, весь прогорел, хозяин собирался новый сотворить, да недосуг было. Вот этот боров, потре-воженный ухажером, возьми да развались, а следом за ним, хышь, и прямая труба от самой крыши рухнула. Чудеса твои, Господи! Тишина стояла, хоть за версту комара слушай, а тут, хышь, такой гром прогремел, что волосы ды-бом. Ладно, матица крепкая была, а то бы, хышь, каюк, но потолочину одну проломило, хышь, и из дыры-то, из дыры-то – сажа, кирпичи, светопрестав-ление, хышь, да и только. У нас в деревне, хышь, ничего не скроешь. Говори-ли мужику, что его красавица, хышь, путается с удальцом. Не верил. В этот раз, хышь, осенило его, что кто-то там наверху сверзил трубу, и кинулся, бы-ло, из избы. Бабенка тут и почуяла, что сейчас ей будет секир-башка, повисла у мужа на ногах – и причитать: «Ваня, милый, не ходи, хышь, домовой это там, нельзя его трогать, хышь, житья не будет, или сгорим дотла!» Пока этот Ванька, хышь, отцеплялся от ревущей бабы, разрушитель-то спрыгнул с под-ловки, да и был таков. Но с тех пор его и стали звать Домовым».
Бабка Агафья оглядывала слушателей, а так как память у нее была отменная, то быстро соображала, что были среди них дальние родственники того Домового, и заключала: «Вот сейчас будете пытать, хышь, а чьего рода-племени ухажер-то был? А шут его знает, позабыла, хышь».
Не та Карла…
Пассажиров в трамвае первого маршрута было не очень много, так что картина и внутри вагона, и за его пределами никем не заслонялась, для каж-дого из нас она была, как на ладони. Уже не помню, объявляла ли вагоново-жатая остановки, но вот в положенном месте поезд сбавил ход, а затем и за-мер совсем. Открылись все двери и, кажется, никто не вышел и никто не во-шел, кроме одной сухонькой, юркой старушки. Вышла она из первой двери, возле кабины водителя. И вот уже створки дверей медленно поползли, чтобы сомкнуться, как вышедшая старушка мгновенно метнулась назад, в трамвай, и оказалась, несмотря на свой вид состарившейся Дюймовочки, сдавленной в дверной щели. Водитель среагировала в один миг, открыла свою кабину и в сердцах стала отчитывать бабку, которая уже устроилась на сиденье.
– Ты же вышла, – говорила она ей, – зачем назад-то кинулась.
Бабка улыбалась и незлобиво ответила:
– Ой, доченька, не сердись, не той Карле вылезла.
Пассажиры расхохотались. Все поняли, что бабушке надо было выйти на остановке Карла Маркса, но она перепутала Карлов, и вышла на остановке Железной дивизии, ближе к улице Карла Либкнехта
Саксонский табак
На дойку и на водопой коров пригоняли на Святое болото. Свободной от высоких тростников воды в болоте было немного, но и этого пространства вполне хватало, чтобы каждая буренка могла по самое брюхо забраться в избавляющую от всякого гада свежесть. Редкие коровы выходили из болота на зов хозяек.
Вот, глядишь, полезла баба в воду во всей одежде. Подобрать бы ей подол повыше, а то и задрать бы, ан, нет, пастухи лежат на берегу. Правда, старухи не стеснялись. Бабушку мою, с которой мы ходили доить нашу Вечорку, я ограждал от этого срама. В одну секунду с единственной помочи снимешь залатанные штаны, хворостинку в руки и – давай беситься на теплом, прямо-таки парном мелководье. Бабка окрикивает: «Не балуй», а соседка тетя Шура уговаривает ее: «Пусть поиграет», а сама певуче этак потягивает: «Коленька, а ты и мою шугни». Как на такое ласковое обращение не откликнуться. Лад-но, выгоняю я на сухое, в общем-то, послушную Вечорку, шугну и соседскую однорожку. Жаль ведь тетю Шуру. Она молодая еще, не желает показывать пастухам чего не надо. Я-то, глупыш еще, видел, когда бабы, побросав на Лу-жайку серпы и пустые котомки, купались голяшом в Круглом озере. Как-то спросил у бабушки – почему боятся бабы пастухов? Ответила она просто: «Да проберут, поди».
Все ясно. Пробрать на языке нашей Ольховки (это я уже усвоил) значит – осмеять: будут мужики зубоскалить, что и титьки-то у тети Шуры кривые, и ляжки, как мотовило у лобогрейки. Но все это мелочи. Расскажу о самом главном, главном и печальном для меня.
Доила бабуля Вечорку подолгу. Понятно, не молодуха, руки, как крюки, – говорила она. На это время я подсаживался к пастухам послушать ихние байки. Ольховская ребятня проходила здесь такую академию, какой вовек нигде не сыщешь. И вот однажды подпасок Витька Кобелев (настоящей его фамилии я до сих пор не знаю, а эта была, конечно, уличная, прозвищная), так вот этот Витька, верзила, мастак на едкое слово (это он рассуждал про кривые титьки), дает мне фуражку, полную свежих яиц, и говорит: «А ну-ка, пострел, сбегай до бабушки Машаги и купи у нее на эти яйца стакан махорки. А я тебе дам пять раз хлопнуть кнутом».
От болота до деревни – рукой подать. Машага живет на самом краешке. Так что труды тут невеликие. А вот хлопнуть Витькиным кнутом – это был предел моих мечтаний. Он был у него сплетен из десятка тонких просмолен-ных ремней. Вился, как змея. На конце с хлопушей из конского волоса, и кну-товище резное – глаз не оторвать. Бабушка Машага с удовольствием взяла полтора десятка яиц и полный, с горкой стакан махорки высыпала в ту же Витькину фуражку. Неистово мчался я назад. К этому времени пастухи за-вершили свой нехитрый обед, и подоспело курево. Витька скрутил толстен-ную цигарку, глубоко затянулся ароматным дымком и сказал: «Молодец, Колька, а табачок-то саксонский». Я не понял, что значит саксонский, да и не до этого мне было. Как завороженный, глядел я на Витькин кнут. А он как будто забыл о своем обещании, мучил меня. «А-а, тебе хлопнуть надо, – ска-зал он, выпуская из ноздрей дымок, и, подавая мне сложенный кольцами кнут, добавил: – Гляди, не захлестнись, а то твоя бабка живьем меня про-глотит».
Вот еще чего придумал! Да я с любым кнутом управлюсь! Не зря же я по целым дням тренировался собственным изобретеньем из старой мочальной веревки. Витькин кнут, бывало, взовьется и как будто запоет над головой, а потом, когда резко его подсечешь, раздается такой хлопок, что эхо гулко полетит над камышами и тростниками аж до самого березняка и таким же раскатистым назад вернется. Хлопнув пять раз, я осторожно прошу: «Вить, а можно еще?» – «Ну, давай, давай, только завтра опять пойдешь за табачком». «Конечно».
На другой день он снова вручил мне фуражку со свежими яйцами, и я пу-лей летел к Машаге за махоркой. Снова пастухи смачно потягивали свои самокрутки, похваливая саксонский табак, а я задыхался от восторга, хлопая Витькиным кнутом.
Совершенно неожиданно и невообразимо завершились мои счастливые дни. Вечером на дворе меня ждали, именно ждали, мать, отец и тетка Пелагея с заднего порядка. Мать взяла меня за ухо и строго приказала: «Дыхни». Догадка, как иголками, прошила меня, и стало вдруг зябко. Я тяжело выдохнул прямо в лицо матери. «Не пахнет», – сказала мать, глядя на тетку Пелагею. «Заел, заел, зажевал чем-нибудь», – Пелагея как-то забултыхалась из стороны в сторону, широко размахивая руками, словно ловила что-то ускользающее от нее. «Где берешь яйца на табак и с кем куришь? – спросила мать. «Нигде». – «Как нигде?» – «А так! Витька Кобелев на болоте дает». «Так и поверили!» – снова всполошилась Пелагея. «Отец, а ну-ка всыпь ему, чтобы не врал», –и за ухо мама подвела меня к отцу, вооруженному тонким, жестким ремешком от солдатской сумки.
Я не издал ни звука, не уронил ни слезинки. Только от обиды, что секут меня на глазах у лживого доносчика, крепче сжимал зубы. Хитер был подпа-сок Витька Кобелев. Когда вдоль огородов задней улицы гнали стадо на обе-денную дойку, он спокойно собирал яйца по безлюдным дворам – народ-то весь был в поле. А потом ловко подставил меня, глупыша, под расплату за свое паршивенькое воровство. Так память о саксонском табаке осталась на всю жизнь.
Сумка для букваря
Послевоенные годы – годы моего детства. До мельчайших подробностей помню, как меня собирали в школу. Распороли видавшую виды отцовскую шинель, и из подкладки сшили мне штаны и куртку с поясом под самыми мышками, которую мать назвала толстовкой. Чудно я выглядел в этой уни-форме. И крепко боялся, что над пояском под мышками ребята станут поте-шаться. Но только за поясок я зря опасался. Никто на него не обратил внима-ния, зато сумка для букваря стала для меня настоящей обузой. А история этой сумки такая. Пошла мама в соседнюю деревню к родственникам, авось у них кусок материи найдется, потому что все сукно от шинели употребили на другие нужды. Вернее, не учли, что надо выкроить еще и на сумку для букваря.
Кусок материи, вроде рубчика или сатина, у родственников нашелся. У них же мать на швейной машинке и соорудила сумку. Именно – соорудила. По-другому и не скажешь. Цветастая, в аршин шириной, с длинными ушами лямок, она буквально тащилась за мной по земле, и бедный букварь колотил-ся в ней, как сирота. Девчонок сумка восхищала своей нарядностью, и от них мне не было никакого покоя.
Особенно жестокими казались мне насмешки самой красивой девчонки Зойки Серовой, в которую я сразу влюбился по уши. Бабы, увидев меня со злосчастной сумкой, всплескивали руками и в один голос твердили: «Батюш-ки, Колька, сумка-то у тебя, как рубаха у Петрухи». Был у нас в деревне по тем временам странный старик, любивший носить нарядные рубахи.
А ребятишки, так те пытались запихать меня с головой в мою сумку. Правда, я не дался, но вот мокрым речным песком они ее все же под мои горькие слезы замерили. Ведра два, а то и больше вошло в нее песочку. Наполненная песком, сумка стала похожей на мешок. Подняли этот мешок Петьке Воронкову на спину. И он, пошатываясь, пошел по берегу, как портовый грузчик. Вдруг раздался треск – это оборвались лямки. И тут от насмешек и обиды я взвыл. Дома за оборванные лямки мне еще и всыпали ремня, ни чуточки не поверив, что все это проделки ребятни. И тогда я решил избавиться от сумки. Но как? Изорвать ее в клочья? В клочьях будет и спина от ремня. Завернуть в нее камень и кинуть в пруд, потерял, мол. Да, но за такую пропажу под ремнем вполне могу стать заикой.
Верно говорят – голь на выдумку хитра. Дорога в школу шла по плотине между прудами. На плотине только что поставили телеграфные столбы. И вот я стал отправляться в школу пораньше, пока дорога была безлюдной. Букварь запихивал под опушку штанов, а в сумку насыпал немного острых камешков. И об каждый столб неистово колотил моей сумкой. После нескольких таких проходов рядно сумки посветлело, потом появились и прорехи, вроде бы от ветхости. Мать пыталась штопать эти места, но я с еще большей яростью лупцевал сумкой об столбы, так что камешки в ней превращались в пыль, и сама она таяла на глазах. Наконец, я заявил дома, что с такой сумкой в школу больше не пойду, так и букварь потерять можно. Домочадцы, досконально обследовав дырявое сукно, решили, что этой нарядной тряпке, пожалуй, сто лет в обед, и истлела она, лежа в сундуке.
х х х
С университетским дипломом я приехал в деревню к родителям. В нашем доме было людно и светло. Вспомнили войну и годы после нее, годы моего детства. И рассказал я историю про сумку для букваря. Мама глядела на меня, и слезинка, то ли радости, то ли печали, медленно катилась у нее по щеке.
Романов Николай Николаевич (1941-2015) прозаик и журналист, работавший на областном радио и в различных областных газетах. Эти рассказы были опубликованы в 1-м номере «Литературного Ульяновска».