Ведущий клуба – Жан Миндубаев.

От ведущего.
Продалжаем рубрику «Эхо войны».
Сегодня «О боях-пожарищах, о друзьях-товарищах» начинает рассказывать участник ВОВ ульяновец Лев Захарьин.
Однажды он подарил мне книгу своих удивительно правдивых воспоминаний и том. как входила и всерьез вошла в его жизнь Великая война.
Думаю, некоторые страницы этой повести будут интересны и для его земляков…
Итак….

***

Лев Захарьин.
«Я И ВОЙНА»

ОСЕНЬ 41-го, ТАМБОВ…
В начале октября 1941 года мы, влекомые волной эвакуированных добрались от Киева до Тамбова. Отец говорил, что у него там — дальняя родственница, которая, наверняка, примет нас с распростертыми объятьями. Ошибся бывший полковник! Отлились кошке мышкины слезы! Как мы никого не принимали и не привечали до войны, так и родственница оказалась не слишком любезной. Отец к тому времени уже ушел на пенсию, был очень испуган начавшейся войной, посерел даже. Ходил с палочкой, жаловался на ноги, хотя шел ему тогда всего 49-й год. Позднее, на фронте, я встречал в наших ротах-батареях 50- и 55-летних солдат, и воевали они грамотно и умело.
А отец, вероятно, испугался. Он что-то видел и понимал больше, точнее нас, молодых, представлял, что значит фашизм, что ждет нас в случае победы Гитлера. Мы же по наивности своей и незнанию ничего не боялись, да к тому же в нас еще звенел тот самый победный настрой: закончить любую войну “малой кровью, могучим ударом”, да еще и на территории врага, да в течение недели!
…Жили мы в Тамбове в каком-то частном доме, вероятно, той самой родственницы. А на хлеб надо было уже зарабатывать! И я пошел в ФЗУ при тамбовском заводе “Трактородеталь”.
Спасибо руководству фабрично-заводского училища: меня, да и многих эвакуированных с запада, таких же голых и босых, приняли, накормили, обули-одели, к делу приставили. Я получил огромные ботинки, брюки, гимнастерку, ремень, шапку, просторный, до пят, бушлат и чувствовал себя, как кум королю!
Работали мы в литейном цехе, освобождали из опок литые детали, очищали их на наждачных камнях, работали в респираторах, задыхаясь от чугунной пыли. В обеденный перерыв, зарыв в раскаленную, еще красную формовочную землю несколько картофелин, сладко дремали на горячей куче в самом центре цеха, пока нас не будил мастер. Было очень тепло, а румяньте картофелины с горячей, ровно прожаренной корочкой казались настоящим лакомством!
Потом собирали контакты для “Катюш”, которые придирчиво принимал военный представитель. Позднее клепали койки для развертывающихся в Тамбове госпиталей, которых, и госпиталей, и, естественно, коек, требовалось все больше и больше!
Странности первых дней и месяцев войны! Эшелоны с ранеными, которые шли с запада непрерывным потоком, принимали на станции только глубокой ночью. На полную катушку действовала все та же непоколебимая уверенность в том, что советский солдат просто не может быть раненым и тем более убитым, он всегда победитель, и видеть его забинтованным, на носилках, да еще без руки-ноги не разрешалось! Какой-то идиотизм государственного масштаба! И поезда с нашими солдатами далеко не плакатного вида, окровавленными, измученными, безногими приходили только по ночам, когда город спал.
Мы бежали в ночную смену на завод и видели, как разгружали эшелоны, как медленно, осторожно, объезжая рытвины и колдобины на дорогах, передвигались от вокзала к госпиталям машины “Скорой помощи”, освещающие себе путь синими подфарниками.
Многому научила нас Великая Отечественная, вернее, от многого отучила, дурацкого и идиотского, чиновничьего, бумажного. Жаль, пропадает, забывается опыт, вновь начинается этот бумажный идиотизм, занятия по обучению сандружинниц забинтовыванию пальчиков и тому подобное. Как объяснить нашему Российскому руководству Гражданской обороны, что на фронте, в боях в пальчики ранят очень редко! Чаще ранят в пах, в живот, в бедра, и медсестре все это надо перебинтовывать и кровь останавливать очень быстро, часто под обстрелом, лежа в грязи или на снегу. Пальчик можно спасти, наложив, как нас учили, жгут на руку, а куда накладывать жгут, если у солдата осколком разорван живот? Вот чему надо учить, а не перебинтовыванию пальчиков!..
Странно, что люди этого не понимают, или не хотят понять! В запасных полках перед отправкой на фронт нас учили приемам рукопашного, штыкового боя: “Вперед, штыком коли! Прикладом бей!” Имелось в виду, если промахнулся штыком, ударить фашиста прикладом между ног! Поганые фашисты: ни один не подставил свой пах под мой приклад! За все три года на передовой (с госпитальными перерывами, конечно!) я не ударил немецкого солдата прикладом между ног ни разу, хотя очень хотелось выполнить этот “гуманный” наказ Родины и моих бравых командиров!
Фашисты просто не подпускали нас к своим пахам, встречая за триста-пятьсот метров огнем из автоматов. И наш славный и легендарный русский штыковой удар повисал в воздухе, как ненужный, давно умерший и логический и технический рудимент боя, и хотелось плакать от бессилия и грызть кого-то зубами. Бессмысленность русского штыкового удара можно было понять на второй день войны, если, конечно, вылезти хотя бы на минуту из теплого и мягкого генеральского кресла…
…Последнее, что мне пришлось делать в тамбовском ФЗУ — клепать койки для госпиталей. Делали это в ночную смену, и от той работы осталось ощущение какого-то величественного, нужного труда. С моим подручным Толиком, невысоким черноволосым парнишкой, нам надо было согнуть спинки будущих кроватей, нарезать раскосы из 6—8 миллиметрового стального листа и уголки по заданной длине, сварить их по угольнику, склепать койку в одно целое. По своей конструкции она была раскладывающейся, в собранном виде занимающая очень мало места.
По норме мы должны были собрать две кровати за смену, но с моим подручным Толиком работали, как звери: к концу смены собирали уже четвертую кровать! Согнули, сварили, расклепали, развернули кровать и собранном виде, а она, подлая, не стоит ровно, качается! Где-то мы ошиблись! Подручный на меня, как на старшего, смотрит, пот со лба смахивает: “Что делать? До конца смены остается минут 35—40!”
Я не думал ни секунды: “Расклепывай, Толик, ее к дьяволу! А я сейчас размеры проверю!”
За пару минут до конца смены мы развернули эту последнюю койку (стоит, как милая! С меня, да и с помощника моего — пот градом, но дело сделано, 200% выполнения нормы! Старый усатый мастер сказал: “Молодцы!”
А мы и так знали, что молодцы: четырем раненым солдатам будет на чем лежать, лечиться! Незабываемое чувство удовлетворения охватило тогда нас, пацанов: труд во имя какой-то высшей цели, пот, заливающий глаза, блаженная усталость в мышцах — такого я не испытывал больше никогда.
Почти никогда, так сказать вернее…

ЗИМА 41-го, УЛЬЯНОВСК…
После Тамбова, Саратова уже в октябре сквозь падающий холодный снег мы наконец-то увидели высокий ульяновский берег Волги…
И вот я стою перед уходящей в небо лестницей, стою усталый, голодный и замерзший. До Саратова мы добирались поездами, до Ульяновска — пароходом. На плече у меня — единственная драгоценность захарьинской семьи — небольшой туркменский ковер, вероятно, свадебный подарок моим родителям. Сколько себя помню, он всегда висел над их кроватью. Он тяжел, этот подарок, но бросить его я не имею права, воспитание не позволяет!
С трудом поднимаюсь по лестнице, сердце в груди стучит, как молот, ноги подкашиваются, голова кружится. Сколько их, этих проклятых ступенек!? Сто, двести, тысяча?! Небольшая площадка, скамейка… Сажусь, отдуваюсь, ноги дрожат мелко и противно… Эх ты, спортсмен, футболист, гимнаст-акробат, немного поголодал и с каким-то ковром справиться не в силах!..
С трудом взваливаю его на плечи и бреду вверх по лестнице. На самом верху — усталый, изможденный милиционер в синей шинели, обращаясь к медленно бредущей мимо него веренице пассажиров с прибывшего из Саратова парохода, простужено хрипит:
— Граждане! Въезд в Ульяновск закрыт! Говорю же вам, въезд запрещен! Ульяновск — закрытый город, нельзя здесь останавливаться!..
Люди молча обходят милиционера, тащат мимо свои узлы, тюки и чемоданы. Лишь отец, уже пенсионер, но еще дисциплинированный чекист, подходит к милиционеру и, расстегнув пальто таким образом, чтобы была видна медаль “XX лет РККА”, редкая тогда награда, достает документы.
— Я же повторяю: Ульяновск закрыт! — страж порядка устало отворачивает от отца лицо: жалкая попытка бывшего чекиста выделить себя из общей массы, из безликого стада эвакуированных не действует на милиционера. — Ульяновск закрыт, Ульяновск закрыт!..
Ему, наверняка, попало от начальства за то, что он нас тогда пропустил в закрытый город, полный штабов, воинских частей, училищ и оборонных заводов. Наверняка, попало, но это было очень, очень давно.
…Смотрю за Волгу… Над рекой поднимается туман, холодный, противный туман. Вспоминается: мне четыре года, мы живем на Нижней Теppace. Отец — командир полка НКВД, который охраняет патронный 1И110Д. В кабинете отца на столе, возле многопудовой бронзовой чернильницы стоит большой патрон. Муляж, конечно, патрона калибра 7,62 мм, которым снаряжалась тогда вся наша доблестная Красная Армия, ее винтовки и пулеметы.
Держу в руках этот патрон, удивляюсь его размерам и пытаюсь вспомнить, где же я видел такие патроны, много-много патронов… Перед глазами возникает длинный забор из металлических прутьев, на верхушке каждого прута — вот такой патрон! Вспомнил! Этот забор окружает тот самый патронный завод, который охраняет полк отца!..
Только через много лет я осмыслил эту маразматическую деталь нашей советской жизни: завод сверхсекретный, кажется, единственный в Советском Союзе, о том, что он выпускает патроны, не должен знать ми один человек, это страшная военная тайна! И вдруг — патроны на его iограде как украшение! Конечно, шпионы были напрочь «сбиты с толку»: завод с такими украшениями на заборе просто не мог выпускать патроны, он делал, наверняка, кастрюли, ха-ха!
…Мы выходим на Венец. Снег, холодный ветер, голые деревья. Ну, здравствуй, Ульяновск, родина великого вождя пролетариата!
Живем на улице Ленина, 45, внизу за костёлом. Мороз такой, что иже глазам больно! Прохожие быстро семенят ногами, стараются побыстрее укрыться в подъездах домов. В голубом небе — яркое солнце, но холод от этого почему-то сильнее.
На улице — много военных, особенно в черных шинелях. Еще одна загадка для бездарных немецких шпионов: ребенку понятно, что в городе осело какое-то высокое морское ведомство. Мне это все до фига, но даже я понимаю, что в Ульяновск эвакуировался какой-то крупный военно-морской штаб, кажется, даже сам Наркомат Морского Флота. Конечно, шпионам и агентам Гитлера до этого не дотумкать!
Из динамиков на столбах, кроме тревожных сводок Совинформбюро, звучат почему-то только две песни, их повторяют практически непрерывно: “Четверка дружная ребят идет по мостовой…” и “Иди, любимый мой, родной, оберегай страны просторы…” Странное, нереальное сочетание: мороз, голод и мелодичный женский голос…
Голод давно стал хроническим, от холода он еще сильнее давит на психику. Впрочем, по карточкам можно пообедать в рабочей столовой. Нам дают чечевичную кашу, а это почти лакомство! (Не так давно попросил свою супругу купить немного чечевицы и сварить такую же кашу. Так к ней и не притронулся…)
А тогда, зимой 41-го, только за ушами, как говорится, трещало! Морально мешало одно обстоятельство: все ложки в столовой были с дырками. По простоте душевной я спросил: “А зачем это? Зачем в ложках просверлены дырки?”
Какой-то мужик в старой солдатской ушанке усмехнулся:
— А это, чтобы не воровали!
— Ну, хорошо, кашу можно, а как суп есть? — открыл я рот.
— Эх, милай! Голод не тетка! — усмехнулся еще раз мужик. — Жрать захочешь, приноровишься!..
Он был прав, мужик в старой солдатской ушанке. Позже я не раз видел, как люди без ложек, по-собачьи, хлебали суп из мисок и котелков, а кашу за милую душу ели просто руками…
Чтобы в те дни не отбросить копыта окончательно и не околеть от голода, надо было идти работать, благо, руки требовались везде. Киевскую швейную фабрику им. Горького я нашел на улице Радищева, 39, в двухэтажном краснокирпичном здании. Киевляне встретили меня приветливо, узнав, что я жил в самом центре их родного города, возле Бессарабки, в сотне метров от Крешатика…
— Ну, что, земляк, пойдешь к нам в грузчики?
— Конечно! — ответил я уверенно, вспомнив свои недавние успехи в области гимнастики и акробатики. О, юность моя, моя наивность и неопытность! Гимнастика и акробатика вместе с футболом — это совсем другое, это, как говорят в Одессе, две большие разницы! Работа грузчика, да еще в военное время, далеко не акробатика!
В закройном цехе женщины на большой стол настилают двадцать слоев шинельного сукна, трафаретят их мелом, потом “распускают”, разрезают на полочки, спинки и другие детали, я же связываю этот крой на двадцать шинелей прочной кромкой и волоку тюк на второй этаж, где непрерывно гудят швейные цеха. Каждый тюк — килограммов 50—60, а смена 12 часов, а мои благородные акробатичные плечи для такой работы явно не приспособлены! К тому же все время хочется есть…
Я, полагая себя настоящим мужчиной, стараюсь усталость не показывать и тащу, тащу, тащу наверх эти суконные чудовища. Еще труднее, когда из Ишеевки привозят рулоны сукна. Я, настоящий джентльмен, к рулонам – а они неподъемны – стараюсь женщин не подпускать, пыхчу, сцепив зубы, всю смену, все двенадцать часов, без выходных! Ночами плачу от боли в мышцах и суставах… Когда на работе вырубают электричество, замертво падаю на шинели и мгновенно засыпаю. Потом женщины меня ласково будят…
Мы, конечно, готовились к войне, об этом говорили на каждом перекрестке самыми громкими голосами, но как только она, эта война, началась, оказалось, что мы совсем к ней не готовы: не хватает танков, самолетов, винтовок, не хватает обмундирования. И народ, понимая, какая беда навалилась на родную землю, встал к станкам, спустился в шахты, начал действенно помогать фронту. Мы в Ульяновске шили шинели, Говорят, более четырех миллионов ульяновских шинелей получила действующая армия. В них, в этих четырех миллионах, есть и моя частичка труда, частичка моей боли, моих, не скрою, слез, когда я плакал ночами от усталости. Плакал даже во сне, но утром или вечером, в зависимости от времени смены, поднимался и, торопливо сжевав с кипятком кусок хлеба, бежал на фабрику.
Кстати, трамваев тогда в Ульяновске не было, путь от дома № 45 на улице Ленина до фабрики проделывал пешком.
Наша летняя одежда, в которой мы бежали из Киева, давно пришла в негодность, да и не грела она в морозы. Не знаю, откуда мать достала всякие лоскуты, но она всем нам троим сшила какие-то цилиндрические шапки, мы в них щеголяли…
Хочу покаяться, граждане! Грешен я, грешен! Унес, другими словами, украл на фабрике в ночную смену кусок довоенного драпа матери на юбку. Обернул вокруг бедер да и прошел через проходную мимо спящего вахтера. Попадись я, без разговоров дали бы мне, сыну чекиста, срок и «гремел бы я в зону! Тогда особенно не церемонились: за несколько колосков могли дать и вышку, а тут — кусок драпа!
…Летом 1942 года Куйбышевский обком ВЛКСМ объявил добровольный комсомольский набор в действующую армию, и у меня не было никаких сомнений: надо идти на фронт! Мы, допризывники, ходили на курсы по изучению винтовки, пулемета, противогаза, гранаты. Я получал только пятерки: все это несложное оружие было мне хорошо знакомо с детских лет.
В мае пришла повестка. Начальник цеха Шапенко, пожилой коренастый киевлянин, пригласил меня к себе в закуток.
— Хочешь идти на фронт, хлопец?
— Не хочу, а надо, товарищ начальник цеха!
— А на кого цех бросаешь?!
— Так Петька же Шевченко меня заменит!
— Что Петька, он слабак! Мы же предприятие оборонное, пойми ты это! Можно бронь выхлопотать! Останешься?..
Начальник цеха долго упрашивал меня, я не соглашался. Получался кикой-то немужской разговор: я не понимал его, он — меня. Человек хочет идти воевать с фашистами, защищать Родину, а его не пускают! Парадокс какой-то! Нужны, видите ли, в тылу рабочие руки! Да руки весь всегда найдутся, а на фронте без меня фашистов не победить, в этом я был уверен!
— Дурак ты, Захарьин! — устало сказал начальник цеха и начал сворачивать козью ножку. — Пожалеешь еще, помяни мои слова!..
…Я тогда немного обиделся: человек хочет отдать жизнь за Родину, а его называют дураком! Только потом, под страшными бомбежками и обстрелами, на которые не скупились для нас немецкие летчики и артиллеристы на Волховском фронте, я понял, насколько был прав старый киевлянин!
Хотя, с другой стороны, уйди я на фронт позднее (а что я буду в действующей армии, я не сомневался ни на секунду!), попал бы, к примеру, под Сталинград, откуда живыми возвратились немногие. Судьба распорядилась именно так и мне грешно на нее сетовать! Выйти живым в такой передряга, как Великая Отечественная война, это, можно сказать, крупно повезло!
В конце мая 1942 года мы, несколько сот комсомольцев, собрались на вокзале Ульяновск-1. Мать проводила меня внешне спокойно, без слез и причитаний, помахала вслед рукой и все. Отец посадил за стол, помолчал, потом пододвинул пиалу с какой-то бесцветной жидкостью.
— Выпей! — сказал он.
— А что это?
— Водка! Так надо, сын!..
И я впервые в жизни выпил эту обжигающую жидкость: раз так надо, значит надо! Старшая сестра Тамарка уже воевала к тому времени зенитчицей под Мурманском, Володька еще сидел дома, он 26-го года рождения. Позднее призовут и его, попадет он на Черноморский флот, станет сигнальщиком супер-класса на крейсере “Молотов”, побывает в Англии и других странах мира, потом переведут его на “Ангару” — гитлеровский пароход, переоборудованный для Сталина. Вот где морячки авралили! Все время “Готовность № 1!” Сталин мог в любую секунду пожелать пройти по Черному морю от Севастополя до Ялты или Одессы… Ну, и драили свою посудину морячки от подъема до отбоя, чтобы она переливалась всеми цветами радуги…
Я писал Володьке с фронта, чтобы он перебирался с капитанского мостика в трюм, в машинное отделение, в кочегарку, приобретал бы там специальности дизелиста, моториста, электрика. Не внял братан моему совету: красовался на мостике, перед девчонками выпендривался и демобилизовался без специальности: не будешь же на гражданке флажками махать! Стал поваром, потом спился, умер, чуть перевалив полувековой срок…
В сорок седьмом, демобилизовавшись из армии, походил я по Ульяновску (отец не хотел возвращаться в Киев, хотя туда настойчиво приглашали!), заглянул опять на фабрику Горького. Многих уже там не было, кто-то не вернулся с фронта, кто-то уехал домой, в Киев, на свой голубой Днепр… И начальник цеха Шапенко уехал…
Да и не долго проработал я тогда в своем закройном цехе! В октябре вызвали меня в серый трехэтажный дом на улице Карла Маркса.
— Немецкий язык знаете?
— Немного знаю! “Хенде хох”, например… Или вот еще: “Гитлер капут!”
— Вот и прекрасно, этого вполне достаточно! — сказал офицер-кадровик. Он, наверное, так и прожил жизнь без чувства юмора… — Нужно ехать в Германию для работы в органах МГБ! Согласны? Посоветуйтесь с отцом, а завтра сообщите свое решение!
— Будет очень трудно! — сказал отец.
Мы тогда, вероятнее всего, друг друга не поняли. Я подумал, что он имеет в виду трудности физические, так меня это нисколько не пугало. Отец же подразумевал другие, чисто специфические, чекистские, достоинство человеческое унижающие. Но я согласился, посчитав, что после фронта мне бояться нечего!
В октябре 1947 года небольшой тихий городок Баутцен, что на востоке Саксонии в Германской Демократической Республике, а тогда еще в Советской зоне оккупации Германии, принял молодого симпатичного чекиста, преданного до конца своей Социалистической Родине и готового руками разорвать на мелкие кусочки всех ее врагов, которые мешают моему народу идти по светлой дороге к сияющим вершинам коммунизма.
Что из этого получилось — на других страницах этих воспоминаний…