Часть первая. КАНУН.
5.
В России, и года не прожившей при Советской власти, весной восемнадцатого крестьяне радостно делили землю, рабочие возвращали к жизни остывшие, ржавой сыпью тронутые станки и машины. Народ ждал спокойной, мирной, созидательной жизни: « С германцами замирились, чего нам тут друг с другом делить-то?»..
Но «наверху» все еще никак не могли «устаканиться», все еще делили власть и свои «революционные заслуги» две правящие в стране партии: «большевики» и «левые эсеры». Ну, никак они не могли найти точки примирения, их напрочь разделил подписанный Совнаркомом под руководством Вл.Ульянова (Ленина) Брестский мир..
Двадцать четвертого июня 1918 года Центральный Комитет партии левых эсеров вынес решение о том, что необходимо в самый короткий срок разрушить этот « мир», за который Россия платила немалую цену… Эсеры считали его унизительным, предательским по отношению к союзникам России — Англии и Франции с которыми «до Бреста» вместе сражались с Германией…. Эсеры решили, что террористические акты в отношении виднейших представителей Германии могут вернуть Россию к союзническому долгу…
Выполняя решение своей партии шестого июля 1918 года , начальник секретного отдела ВЧК эсер Яков Блюмкин явился к германскому послу графу Мирбаху. Он предъявил охране посольства удостоверение сотрудника ВЧК. Оно гласило: «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя Революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с Господином Германским послом в Российской республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к Господину послу». Печать поставил заместитель председателя ВЧК левый эсер В. А. Александрович.
Фотограф ВЧК Андреев и Блюмкин приехали в германское посольство якобы для выяснения судьбы арестованного ВЧК за шпионаж бывшего военнопленного, офицера австрийской армии Роберта Мирбаха.
Посол граф Мирбах вышел к посетителям…
-Что Вам угодно, господа?
За окнами посольского особняка шепталась между собой цветущие липы, безмятежностью и спокойствием дышал прекрасный летний день. Блюмкин был спокоен, ,улыбчив, благожелателен.
— Господин посол, речь идет об офицере Роберте Мирбахе. Вам знакома эта фамилия?
Лицо посла было непроницаемо.
— Не представляю о ком вы говорите! Не имею с этим человеком ничего общего!
— Хочу сообщить Вам, что ровно через день дело Роберта Мирбаха будет рассматривать Трибунал. Роберт обвинен в шпионаже .Боюсь, что приговор будет жестоким…
Посол не реагировал и на это.
Тогда сообщник Блюмкина произнес:
— По-видимому, послу угодно знать меры, которые будут приняты против Роберта Мирбаха?
Это был условный знак, сигнал к действию.
Блюмкин повторил слова Андреева, вскочил со стула и, выхватив из портфеля револьвер, произвел несколько выстрелов…Промах! Посол ринулся из приемной в соседнюю комнату…
Следующая пуля догнала его. Посол ринулся в соседнюю комнату — и в этот момент получил пулю в затылок. Упал. Блюмкин продолжал стрелять. Военный атташе посольства Мюллер бросился на пол, когда полетела в него бомба. Оглушительный взрыв потряс здание, посыпались осколки, полетели куски штукатурки. Мюллер вместе с доктором бросился в залу, где в луже крови лежал граф.
В полу приемной зияло большое отверстие от разорвавшейся бомбы, в нескольких шагах от дыры в полу лежала вторая, неразорвавшаяся граната…
Блюмкин и Андреев выскочили в окно к поджидающему их автомобилю. Выбежавшая из подъезда посольства охрана начала стрельбу — но открыт огонь был очень поздно.
Убийцы посла Мирбаха оставили портфель с бумагами по делу Роберта Мирбаха, бомбу в том же портфеле, папиросницу и еще один револьвер.
Словно сдетонировав от взрыва, рванули, заухали по Москве грохоты схваток большевиков с левоэсерами. Будто бы невидимый бикфордов шнур подожгли в столице — п оттуда и пошло все по России – матушке…
***
Не удалось Даше Ивановой отмякнуть, отогреться у теплой отцовской печки от студеных жизненных сквозняков. В родном Затоне поджидала ее горькая весть, накануне последнего в жизни ледолома на Волге, в одночасье, от сердечного приступа скончался пятидесяти семи лет от роду отец.
Распутица и ледоход, разгар водополья отдалили в те дни Затон от всего мира — и никакого известия об отцовской кончине Даша не получила. Похоронили старого истопника соседи. Они показали дочери могилу отца, отдали ключ от комнатки, где жил одинокий старик, и маленький серенький конверт, на котором значилось единственное слово: «Даше». Лежали в том конверте шестьдесят восемь рублей и коротенькая записка: «И гробом своим буду просить у бога только счастья для тебя, дочка». И все.
Порыдала Даша над горькой своей судьбой, не оставившей ей на белом свете ни одной родной души. Куда податься, где прислонить голову? Найти бы место, стол да крышу — и то можно богу свечку ставить. А где найдешь? С каждым днем все больше и больше народу не у дел, все недостижимее кусок хлеба…
Дашу выручила коза — единственное после отца имущество, доставшееся в наследство. Рогатое существо с желтыми совиными глазами, налазившись по прибрежным тальникам, каждый вечер приносило тяжелое вымя. А топленое козье молоко на заплеванном подсолнечной шелухой городском толчке было в цене.
Молоденькую, опрятную торговку с неизменной трехлитровой корчагой приметил в молочном ряду кругленький упитанный человек, с окладистой бородой, с водянистыми плотоядными глазами сластолюбца и гурмана. Бывший бакалейщик Силиконский имел в городе большой дом на Покровской улице, сад, парники. И уговорил Дашу пойти к нему в работницы — «на всем готовом, с платьем».
Пришлось идти «в услужение».
Старик Силиконский не лез с любезностями, не нахальничал. Целыми днями читал церковные книги, возился в саду. Одна у него была страсть — любил вкусно поесть, впадал в истерику из-за пригоревших оладий…
Тихо, покойно было во дворе за крепкой кирпичной оградой, словно и не случалось никогда, нигде двух революций кряду, гражданской войны, людского озлобления.
В конце мая появились в особняке два молодых человека — сын Силиконского и его товарищ, приехали откуда-то издалека. Стали жить тайно, из дома носа не высовывали. Лишь вечерами поздно куда-то уходили садами, одетые в серое, незаметное. Но Дашу эти странные ночные исчезновения молодых людей не касались. Живут себе и живут.
Тихо, размеренно, однообразно тянулось новое бытие Дарьи. И ничего, казалось, не предвещало перемен. Но коснулось дыхание бурной жизни и особняка на Покровской.
Однажды на рассвете раздался аккуратный стук в кухонное окошко. Даша выглянула из-за занавески — и обомлела: под окном стоял, приложив палец к губам, знакомый однорукий солдатик — тот самый, с кем добиралась Дарья на пароходе из Казани в Симбирск. За ним застыли еще двое, в кожаных тужурках. Через форточку Даша услышала:
— Не шуми, Даша, дверь открой. Покажи, где твои эксплуататоры спят — брать их будем. Не дрожи, землячка, мы из чека .
Даша в исподней юбке бросилась к двери, никак не могла крючок откинуть: руки тряслись.
Вот так и встретились Степан и Даша после расставания на Симбирской пристани. И потянулись две одинокие, бесприютные души друг к другу.
Примечала с тех пор Даша своего дружка на улицах частенько: он работал «под извозчика», целыми днями его пролетка торчала на бойком перекрестке, возле торговых рядов «Столбы». Тайну службы своего приятеля Даша хранила свято. Завидев на козлах однорукого «извозчика», нарочно отворачивалась, перебегала другую сторону улицы — только не навлечь бы подозрения.
Жил Степан над Волгой, в Подгорье. Здесь лепились густо друг к другу затерявшиеся в вишенниках бревенчатые домишки. В одном из них и обитал Лопатин. Ход к нему вел особняком, через веранду. Это обстоятельство позволяло Даше захаживать в гости, не тревожа хозяйку. Степан ставил самовар, уютный дымок отгонял, как комарье, назойливые мыслишки о бренности бытия, о бесконечных делах — и оставалось в красноречивых в нечаянных прикосновениях, в задушевных одно лишь влекущее двоих друг к другу чувство…
— Кончится эта заваруха, и утвердятся по всей планете спокойствие и разум. Ведь смерть и выстрелы — только оттого, что есть еще люди, у которых корысть раньше них на заре просыпается, — словно сам с собой разговаривал Степан, мечтательно вглядываясь в синеющие заволжские леса. — Но придет час, когда всякий человек только своим трудом станет кормиться и даже Мысли у него не может возникнуть сделать зло кому-либо. Вот и будет всеобщее благоденствие, за которое мы бьемся…
— А вот тогда ты, Степа, без службы останешься, сокрушалась Дарья. — И как жить — без пайка, без жалованья?
— Мы с тобой, Даш, в лесники подадимся. Будем деревья сажать, красотой любоваться.
И млело женское сердце от этого, нечаянно сказанного — «мы с тобой».
Степушка, родной!
***
Недавно назначенный главком Восточного фронта Муравьев нервно вышагивал по кабинету:
— Фронт неустойчив, как подгнивший забор. Силы, способной утвердить прочную власть на важнейшей территории России, богатой хлебом и людскими резервами, я не вижу…
Главком сокрушенно завел глаза к потолку. На лице, все еще красиво-значительном, они горели лихорадочным, нездоровым огнем — такое бывает у туберкулезников, азартных игроков и носителей порочной тайны. Глаза впивались в собеседника, надеясь выискать в нем некую ущербинку, пытаясь заглянуть в глубь души… Не разум, а цыганщина хозяйничала в глазах Муравьева; безумная надежда светилась в них. Адъютант главкома, проницательный хитрый горец видел все слабости своего начальника.
— Вы говорите — нет реальной силы? — вкрадчиво повторил он. — Подойдите к зеркалу, ваше превосходительство…
Муравьев резко повернулся к адъютанту, брови его сдвинулись. Адьютант смущенно крякнул: переборщил с подхалимством…. Меняя тему, напомнил:
— Вам пора. Ждут.
В здании бывшего дворянского собрания Казани на встречу с главкомом собрались офицеры, изъявившие согласие сотрудничать с Муравьевым «в деле строительства новой армии». Чем шире расходились по Казани слухи о повадках и взглядах нового командующего, тем больше тянулось к Муравьеву людей, имевших зуб на Советскую власть, не теряющих надежд свести с ней счеты. Пришелся он по душе местному левоэсеровскому Совету, больше становилось у него в городе приверженцев из анархистов. Полковник Колесников создал среди бывшего офицерства специальный «Комитет поддержки Муравьева». «Главком наш, — доверительно убеждал он сомневающихся. — Придет час — сами увидите…»
Михаил Артемьевич о своей популярности был наслышан. Это его самолюбию льстило, подогревало желания. А хотелось громоподобной славы, восторженных глаз, горящих на солнце труб, славящих того, кто дерзнул спасти Отечество от позора, вытащить из отчаяния «Похабного брестского мира» и междоусобной войны! Хотелось мелькнуть ослепительным метеором в сумрачной российской действительности! И пусть даже смерть, но чтобы вслед гаснущими искрами тянулись и через десятилетия легенды о содеянном…
«Ваше превосходительство! Подойдите к зеркалу»… Гадание на стекле? На кофейной гуще?
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать — куда мне путь
И где — пристанище?
Я вижу: мачта корабля,
И вы — на палубе…
Провидцы, что ли, эти стихотворцы? Доверенные лица черной магии? Оракулы? «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?» Тоже мне, пророки!»
Громадное трюмо в сумеречном кабинете явило Муравьева самому себе: молодцеватый, ловкий, удачливый генерал с золотом погон — его двойник — смотрел из темного стекла. Мираж? Грядущее?
Рискнем!
Упруго, по-молодецки взбежал Михаил Артемьевич по ковровой лестнице дворянского собрания. Распахнулись перед главкомом половинки белых дверей. Полон зал. Подтянутые фигуры военных, выбритые лица, начищенные сапоги — все, как и раньше, до всяких дурацких переворотов. На плечах темнеют полоски — нет погон, отпороты. Да долго ли пришить! Эх, была не была!
— Господа офицеры!
Шорох тренированных тел, слитный щелк каблуков… Его, Муравьева, ждала эта сила! С ним пойдет!
— …И когда великое дело обновления России свершится, одной из своих первоочередных задач я буду считать полное восстановление всех прав офицерства! — закончил свою речь Михаил Артемьевич.
Под сводами зала грянуло: «Ура!»
Адъютант главкома за кулисами подозвал к себе командира Казанского анархистского отряда Трофимовского. Шепнул: «Собирай своих. Время!» Тот подмигнул , вразвалочку двинулся к выходу… Словно речь шла о визите к рано повзрослевшим в те годы гимназисткам с Воскресенской улицы.
Из Ставки Восточного фронта в первые дни июля летели приказы с пометками «Срочно. Вне очереди» …
«Отряду черноморских матросов-анархистов, воевавших под Бугульмой, отправиться в Симбирск для отдыха и охраны «революционного порядка».
«Симбирскому коммунистическому отряду срочно отправиться из губернского центра под Бугульму на угрожаемый участок».
«Курскому бронедивизиону — отбыть с фронта в Симбирск, произвести там выгрузку и ждать распоряжений.»
«Московской пулеметной команде — сняться с позиций, «на отдых» в Симбирск.»
«Сенгилеевской левоэсеровской дружине — выехать в Симбирск в личное распоряжение губвоенкома.»
В далекий от Восточного фронта Владикавказ пошла такая депеша:
«Военному комиссару Ассиеву.
Дорогой друг, приезжайте спешно в Казань. Ведите с собой больше горцев. Ваш друг Муравьев».
Смысл всей этой хлопотливой перетасовки был таков: военачальник Муравьев собирал под рукой верные части.
(Продолжение следует)