В начале 18-го века пустопорожней, ничейной землицы в Симбирском крае почти не осталось. Вся она была поделена между казной, царской семьей и дворянами, коим земля жаловалась за службу сначала на время, но уже начиная с царя Федора Алексеевича навсегда, безвременно, вместе с крестьянами. Земельные пожалования получали, как правило, активные участники освоения Поволжья, подавления разинского бунта и ветераны русско-польских войн, которые велись за освобождение Малороссии и коренных русских земель, утраченные в Смутное время.

Дворянский  род Дмитриевых ведет свое происхождение от князей Смоленских, прямых потомков Владимира Мономаха. Его правнук Александр Нетша во время Батыева нашествия бежал «в немцы» и вернулся на русь к двору московского князя Ивана Калиты. Поэт Иван Иванович Дмитриев был прямым потомком Нетши в двенадцатом поколении и правнуком Константина Арефьевича Дмитриева, стрелецкого головы Тагая и участника возведения укрепленного пограниченого вала вокруг Симбирска в 1653-1654 г.г. Прадед Семен Константинович возглавлял Симбирское воеводство 1708-1709 г.г., затем в 1715-1716 г.г. был комендантом Сызрани. Он неоднократно награждался поместьями в Симбирской губернии (Дмитрово-Троицкое, Богородское и др.). Его сын Яков Семенович был воеводой в Сызрани в 1727 г., получил поместье близ Симбирска. Дед поэта Гаврил  Яковлевич в 1739 г. Получил патент на чин секунд-майора и своего сына Ивана записал еще младенцем в семеновский полк, иного жизненного пути у дворян тогда практически не было, все они были обязаны служить.

Иван Гаврилович Дмитриев начал служить в 1753 году при императрице Елизавете Петровне в гвардии, будучи четырнадцати лет отроду. Достаток позволял снимать отдельную квартиру, но в остальном ему пришлось вполне испытать тяготы солдачины: армейскую строевую  муштру, караульную службу, длительные полевые выходы. Видимо, пребывание его в гвардии было недолгим, он вышел в отставку, вернулся в родовое гнездо и первым большим делом его жизни стало строительство дома. Это были длинные одноэтажные хоромы, без фундамента, построенные из толстых бревен, не отличавшиеся изяществом, но прочные и теплые. По мере умножения семейства к дому делались пристройки, вокруг размещались в отдельных строениях службы, обеспечивающие ежедневную жизнь барской усадьбы. Строительство дома было завершено в 1760 году, когда на свет появился второй сын Иван Дмитриев, в последствии поэт, министр, сенатор, кавалер высших орденов Российской империи. Первенцем был Александр, умерший довольно молодым, но уже полковником, командиром пехотного полка. Младшие братья Сергей и Федор ни способностями, ни рвением к службе не выделялись: один был просто ленив, другой, Федор, по горячности женился на особе сомнительного поведения и это определило его судьбу.

Село Богородицкое находилось в двадцати четырех верстах от Сызрани, уездного города, на плодородной черноземной земле, которую начали распахивать совсем недавно, поэтому она давала неплохие урожаи, что позволяло крестьянам существовать относительно безбедно. Крепостные были в полной власти помещика и, кроме своей запашки, обрабатывали поля своего господина, под его бдительным надзором. Иван Гаврилович Дмитриев был в своих владениях полным самодержавцем для тысячи семисот душ (мужского пола, на которых налагался государственный подушный оклад) своих подданных.

За полевым хозяйством он строго следил, с раннего утра ездил в поле или на гумно, где обмолачивали снопы, знал крестьянскую работу досконально. Приказчики, мужики и бабы боялись его как огня: за плохо выполненную работу следовала немедленная расправа – порка. И в этом Иван Гаврилович не был исключением, власть над крепостными у помещика была практически безраздельной, запрещалось только лишать крестьянина жизни, а наказывать его можно было как угодно жестоко.

На новой неистощенной земле урожаи у помещика были очень хорошими. На господских гумнах хлеба бывало столько много, что копны стояли улицами, их не успевали перемолачивать, да и большой выгоды от этого не было: в Сызрани цены на зерно были очень низкими. У Дмитриева имелись большие запасы обмолоченного хлеба, и в неурожайные годы он безвозмездно отдавался крестьянам. Помещик как владелец крестьян был обязан при стихийных бедствиях помогать своим крепостным. Погорельцам бесплатно отпускали лес на строительство, голодающим – хлеб, поэтому на Руси до отмены крепостного права неурожайные годы были, но большого повального голода не наблюдалось, например, такого, который случился в начале девяностных годов XIX в. Но вряд ли стоит представлять отношения между барами и крепостными идиллическими. Уже в XVIII веке крепостная зависимость была вопиюще несправедливым явлением русской жизни. При Алексее Михайловиче поместья выдавались во временное пользование за службу государству. Помещик кормился, приобретал вооружение, содержал ратных людей, лошадей, большую часть жизни проводил в военных походах в государственных интересах, и его поборы с крестьян были необходимы и оправданы. При Петре I, когда было заведено постоянное войско и деньги на его содержание государство брало напрямую с крестьян через подушную подать, накладывало на него другие государственные повинности, то крепостное состояние было явно несправедливым. Но принимая эту в общем-то верную точку зрения, следует иметь в виду и другое, пожалуй, даже более важное, чем чисто экономические отношения между помещиками и крепостными крестьянами.

Два с половиной века назад сельская община была очень замкнутым сообществом и жила, руководствуясь обычаями и законами народного правосознания. Главным критерием оценки окружающего мира было понятие «свой-чужой». «Своими» признавались односельчане, само село, пашни, луга, лес, река, Бог, царь, свой барин, все православные люди, «чужими» — иноверцы, всякого рода государственные чиновники, гулящие люди и разбойники, которых в то время было великое множество. Помещик, если он жил в деревне, считался главой общины, он был хозяином, судьей и милостивцем. Власть помещика имела черты власти родительской, недаром он именовал крестьян «детьми», а они его величали «отцом родным», хотя на самом деле бели его рабами и предметом торговли. Это были сложные и противоречивые взаимоотношения, которые тем не менее просуществовали достаточно долго. И «золотой век Екатерины» был периодом расцвета крепостного строя, если только можно применить к нему это определение.

Иван Гаврилович Дмитриев вполне придерживался патриархальных нравов и был единодержавным властелином не только над крестьянами, но и в семье. Он был женат на Екатерине Афанасьевне Бекетовой, сестре известного фаворита императрицы Елизавете, который за эту близость сильно пострадал от соперников: братья Шуваловы, заметив, что Бекетов усиленно пользуется различной парфюмерией, предложили ему мазь для лица. Бекетов простодушно принял подарок и вскоре по его щекам пошли язвы. Елизавете нашептали, что это дурная французская болезнь, и любовник был отставлен, хотя и щедро награжден.

Екатерина Афанасьевна была кроткой женой и трепетала перед супругом. А тому вздумалось, после отставки из гвардии, получить чин надворного советника, потому что капитанам дозволялось ездить только на паре лошадей. Спесивому Ивану Гавриловичу при его богатстве это казалось недостаточным. Никита Афанасьевич помог своему родственнику и Дмитриев получил место городничего в Сызрани, а затем и вожделенный чин надворного советника, позволяющий ему ездить на четверке лошадей.

В эти годы помещик и городничий жил весело и открыто, имел самые обширные знакомства и большую псовую охоту. Из Сызрани в Богородское и обратно он ездил в сопровождении дюжины гусар, мобилизованных из дворян, одетых в нарядные кафтаны. Была у Ивана Гавриловича еще одна страсть – конный завод, на который он тратил до сорока тысяч рублей ежегодно. Разоряясь на лошадях, в семейных тратах он был весьма прижимист. Все его домочадцы, величая жену, получали от него по двадцать пять рублей на именины, а остальные траты на себя производили собственными деньгами. А они были и немалые, Никита Бекетов умер бездетным и значительные суммы завещал родне, в том числе и Дмитриевым.

В обстановке дома все было сделано крепостными умельцами, мебель не радовала взгляд изяществом мнений, но была сделана прочно. Зал для гостей, спальни, кабинет Ивана Гавриловича были обиты грубыми обоями, тогда их не приклеивали к стенам, а прибивали гвоздями. В других комнатах для прислуги стены были просто обтесанные бревна сруба со мхом в промежутках. Кровати для хозяев были деревянными, выкрашенные белилами, отполированы хвощом и по краям расписанные цветными полосками. В гостинной, где принимали посетителей, в углу стояла изразцовая печь, два ломберных столика и маленький столик из красного дерева, купленные бог весть когда и призванные обличать перед гостями благосостояние владельцев. Хозяева спали на пышных пуховых перинах, накрывались другими перинами чуть потоньше. Все домочадцы день начинали и заканчивали молитвой. По воскресным и церковным праздникам все семейство отправлялось в церковь Живоначальной Троицы, построенную в 1700 году прадедом Ивана Гавриловича стольником Семеном Константиновичем в селе Дмитривском – Троицком. Не забывали посетить Самоновский мужской монастырь и поклониться могиле прадеда, находящейся в пределах обителей.

Размеренная жизнь нарушалась один раз в году, в день имени Ивана Гавриловича. К нему съезжались множество гостей и не из одной Симбирской губернии. Это были родственники, Бекетовы и Карамзины, начальствующие лица из уездного города Сызрани – городничий, судья, соляной пристав, почтмейстер, все в мундирах, при шпагах, купцы – в сюртуках и кафтанах с малиновыми шелковыми кушаками, многочисленные соседи и офицеры, бывшие в отпусках. Для поездки к обедне подавали, судя по чину, несколько карет четверней, остальные повозки запрягались парой, все лошади в упряжках подбирались по масти: серые, гнедые, чубарые, соловые и другие. После обедни подавали завтрак: круглый пирог, кулебяку с осетром и вязигой, икру зернистую и паюсную, сыр и сельди. Затем Иван Гаврилович вел гостей на конный завод, показывал лучших жеребцов и маток с жеребятами. Тогда правильного коневодства в России не существовало, и многие конезаводчики подбирали лошадей не по физически данным, а по масти. У Ивана Гавриловича были заведены лошади Чубаровой (с темными пятнами по светлой шерсти) масти. Гости, конечно, восторгались конским заводом, как и псарней, где было до полусотни русских борзых, любимых собак степных помещиков.

За праздничным именинным обедом сначала подавались стерлядья уха и суп, затем следовали огромная кулебяка и не менее огромный осетр, ветчина, говядина, фрикасе из цыплят и рагу. На десерт предлагались пирожные, дыни и арбузы, которыми изобиловали заволжские деревни. В этот день Иван Гаврилович изменял своему правилу не употреблять спиртного, на столе в различных фасонных бутылках и графинах стояли вина и водки, в том числе и бывший тогда в моде «Ерофеич». После обеда гости до ужина играли в карты, противники азартных игр оставались в столовой, их продолжали потчевать вином и закусками. После ужина, состоящего из жареных поросят и пирогов с рыбной и капустной начинкой, обильно запиваемых вином, гости укладывались спать в освобожденных для этой цели комнатах на перинах, которых в усадьбе был порядочный запас. Утром все освежались обильным питьем домашнего полпива и кваса, затем наступало время прощальных объятьев и поцелуев.

Через несколько дней после именин наступал Покров, степную округу покрывали снега и наступала длинная зима. На гумне начиналась молотьба хлеба, крестьяне веселели – закончился еще один ежегодный цикл земледельческих работ, начиналась длинная череда зимних праздников и свадеб. Иван Гаврилович с неодобрением смотрел на языческие игрища своих подданных, но, подчиняясь обычаю, внешне воспринимал их как должное. Иногда он на зиму, взяв с собой супругу Екатерину Афанасьевну и более взрослых детей, уезжал на зиму в Симбирск, где имел свое домовладение, и проводил время в беседах с сослуживцами.

 

 

До восьмилетнего возраста об Иване Дмитриеве известно очень немногое. Сам он о своем детстве пишет неохотно и мало, но даже в этих строчках чувствуется, что с младых лет над ним нависала, застя свет, строгая фигура отца, неумолимого держателя домостроевского порядка. Строгий распорядок дня, изо дня в день повторяющиеся внушения о своей избранности будущего барина и душевладельца, формальная, без душевности, религиозность, отсутствие умягчающего сердце влияния матери – все это не способствовало расцвету его поэтического дарования, но таковы были нравы и обычаи того века, и осуждать их вряд ли стоит, к тому же молодым дворянам предназначалось с рождения не гуманитарное поприще, а государева служба, еще младенцами их записывали в гвардейские полки. К слову сказать, что записывали всех, отказов не было, поэтому иногда списочный состав гвардейского полка превышал количество действительно проходящих службу в десять, а то и более раз.

Неизбежная государева служба заставлять родителей заботиться об обучении своих чад. Большинство недорослей учились грамоте у своих деревенских священников, те дворяне, что побогаче, приискивали учителей со стороны. Чаще это были отставные приказные, грамотеи из унтер-офицерского чина, и совсем немногие, действительно состоятельные помещики, отдавали своих детей в пансионаты, которые начали создаваться во всех значительных городах России. Организовывали эти пансионы чаще всего иностранцы, французы и немцы.

Осенью 1767 года в такой пансион были помещены Александр и Иван Дмитриевы. Находился он в Казани, где проживал их дед по матери Афанасий Алексеевич Бекетов. Проучились они там недолго и Бекетов вскоре переехал в Симбирск, куда уговорил перевести пансион французского мещанина Манженя, содержателя этого учебного заведения.

Мещанин   Манжень встретил в Симбирске более удачливого соперника и вскоре свой пансион закрыл. Почти год учителем Дмитриева был доморощенный грамотей гарнизонный сержант Копцев, который учил мальчика по унтер-офицерской методике. Фундаментом обучения была зубрежка, это привело к тому, что за год учебы ученик не выучил четырех арифметических действий. «Я только и слышал, — вспоминал Дмитриев, — непостижимые для меня слова: искомое делимое; видел на аспидной доске цифры и сам ставил цифры же наудачу…» Копцев приходил в ярость и на голову мальчика сыпались самые страшные ругательства.

Тем временем в Симбирске открыл пансион отставной поручик Кибрит, который воспитывался в Сухопутном кадетском корпусе одним из лучших военно-учебных заведений в России. О чем свидетельствует тот факт, что в нем получил образование граф Бобринский, сын Екатерины II и графа Григория Орлова. Кибрит относился к своим воспитанникам снисходительно, не неволил их тупым зазубриванием, а поощрял интерес к знаниям, никогда ни кого не ругал и не наказывал и всегда был готов ответить на любые вопросы воспитанников. Этот ненавязчивый метод обучения дал свои плоды, Дмитриев в короткий срок освоил арифметику, сделал заметные успехи в занятиях русским языком и географии. Особенно привлекали его занятия по всемирной и русской истории. Учебников по этим предметам тогда не было, Кибрит зачитывал ученикам отрывки из исторических сочинений Тацита, Плутарха, первого русского историка Татищева затем они писали по ним сочинения. Мальчик обучался в пансионе французскому и немецкому языкам, знание которых в то время для дворянина, намеревающегося сделать гражданскую или военную карьеру, было обязательным.

Кибрит был всем хорош как учитель, но «платил дань слабостям своего возраста», то есть заглядывался на юных симбирских мещаночек. Иван Гаврилович испугался дурного влияния, которое мог оказать на его сыновей, и забрал их из пансиона. Так на одиннадцатом году жизни Ваня Дмитриев закончил свое обучение. Теперь образованием сыновей занялся отец. Где бы они не жили, в сызранской деревне или в Симбирске, отец заставлял братьев повторять старые уроки, учить наизусть по-французски и по-немецки школьные и домашние разговоры по книге изданной еще в начале века. В библиотеке отца были книги на французском языке. Вооружившись словарем, Ваня прочитал «Тысячу и одну ночь», «Шутливые повести» Скаррона, «Похождение Робинзона Крузо» Деро. Перед ним открылся таинственный мир приключений и открытий, он узнал о существовании других стран, где люди живут по своим законам и обычаям.

В юном возрасте Ваня Дмитриев познакомился со стихами знаменитого в то время пиита Александра Сумарокова. В новом для него мире поэзии поводырем сына была мать, знавшая поэта лично через своего брата Никиту Бекетова. Екатерина Афанасьевна помнила наизусть многие стихи Сумарокова. Часто вечерами она сидела на канапе за вышивкой, старший брат присаживался напротив нее на маленькую скамеечку и, держа на коленях тетрадь, записывал стих за стихом, а Ваня, стоя рядом с ним, жадно впитывал в себя звуки поэтической речи. От матери он впервые узнал, кто такие Парис, прекрасная Елена. «Золотой век», будущий поэт находил в этих стихах неизъяснимую прелесть и гармонию и часто повторял их про себя, чтобы выучить наизусть».

В русских семьях, и не только дворянских, до середины ХХ века существовала традиция вечернего чтения вслух, изгнанная ныне телевидением. В семье Дмитриевых читали стихи Сумарокова, Хераскова, Ломоносова. И можно себе представить, как глубоко запали в душу подростка строки первого русского гения из «Вечернего размышления о величестве Божьем»:

Открылась бездна, звезд полна;

Звездам числа нет, бездне дна.

Дмитриев начал жить в то время, когда только-только начал развиваться русский литературный язык, освобождаясь от ветхих слов и грамматических конструкций, на котором писались книги и песнопения религиозного содержания. В 1755 году М. Ломоносов написал, а в 1757 году издал первую научную грамматику русского языка «Российскую грамматику». Процесс обновления языка занял сто лет и был завершен А. Пушкиным, новый язык обретал права гражданства в произведениях поэтов и Дмитриев со временем принял в этом деятельное участие.

Пока же он слушал одические вирши Сумарокова и Ломоносова с «…священным благоговением. Я будто расторг пелены детства, узнал новые чувства, новые наслаждения и прельстился славой поэта». Неизвестно писал ли в детстве Дмитриев стихи, но от первых публикаций его отделяли еще пятнадцать лет жизни.

 

Однажды по дороге в Симбирск Ваня сидел в коляске и любовался окружающими сызранский тракт густыми дубравами, полями, на которых золотилась спелая рожь, причудливо всхолмленными далями и вдруг понял, что он бесстрастно и бесцельно рассматривает окрестности и ни о чем не думает. Вспомнилось ему, что в французских романах герой, даже передвигаясь верхом или в коляске, о чем-нибудь размышляет, а он, Ваня, попусту тратит время. Эта мысль так поразила будущего поэта, что он будет вспоминать о ней всю жизнь. А тогда он сделал неутешительный для себя вывод: «Конечно, от того я не размышляю, что они (литературные герои, Н.П.) были меня умнее». Вывод одновременно здравый и наивный, но нам важно отметить, что у Дмитриева еще в отрочестве открылась способность к самоанализу.

Ему было тринадцать лет, но современным понятиям он был еще ребенком, но в то время это был возраст возмужания и мимо него не проходили незамеченными великие исторические события, в которых участвовала Россия. Во время переезда в Симбирск началась война с Турцией. Иван Гаврилович получал правительственную газету и читал ее вслух всему семейству. В век Екатерины русский патриотизм был стержнем внешней и внутренней политики России, и понятно какую радость вызвала весть о сожжении турецкого флота при Чесме. «У отца моего от восторга прерывался голос, — вспоминал поэт, — а у меня навертывались на глаза слезы».

Хотя на юге бушевало пламя войны за православие и свободный выход к Черному морю, в Симбирске было покойно жить и благоденствовать. В семидесятых годах XVIII века в городе насчитывалось чуть больше 10 тысяч жителей, занимавшихся торговлей и ремеслами. Полковник А. Свечин обследовавший по заданию сената корабельные леса в Казанской губернии оставил о Симбирске запись: «Положение места весьма веселое. Строение ветхое, сделанное по старинному обыкновению. Улицы посредственной ширины, имеющие деревянные мосты, к тому же по высокости места и по скатости оных не весьма грязные». Приятные впечатления о Симбирске остались у юного Дмитриева. Ему казалось, что обыватели от дворянина до простолюдина были довольны своей жизнью, последний мещанин имел при доме «плодовитый» садик на окне  бальзамин и ничего не платил за доставшийся ему от родителей или купленный лоскуток земли. Эти же приятные чувства будет испытывать к Симбирску И. Гончаров, создавший бессмертного «Обломова», спустя полвека. Тогда не было в провинции театров и клубов, которые разлучали мужей с женами, отцов с их семействами, жизнь была патриархальной, устойчивой в своем нравственно-религиозном основании.

Иван Гаврилович и его семейство вели в Симбирске жизнь согласно установившихся традиций. Первых особ в городе он уважал не за должности, которые они занимали, а согласно их личных достоинств. Почти ежедневно у него сходились его приятели, умные, образованные, повидавшие свет. Читали вслух свежую газету, обсуждали политические и военные новости, играли в ломбер (игра в карты, отсюда название «ломберный стол», Н.П.), дожидаясь обильного ужина. Ваня не отходил от взрослых и внимательно вслушивался в их разговоры о петербургских новостях, пиитах Ломоносове и Сумарокове, о соперничестве которых ходило по России множество анекдотов, молодом Фонвизине, обратившем на себя внимание комедией «Бригадир», эпидемии холеры в Москве и победном окончании русско-турецкой войны, которого все ждали в самом скором времени.

Но безмятежное спокойствие провинциальной жизни оказалось непрочным. На оренбургской окраине империи объявился самозванец Емельян Пугачев, выдававший себя за императора Петра Ш, свергнутого своей женой Екатериной с престола и вскоре убитого заговорщиками в Ропше при загадочных обстоятельствах. Пугачев приобрел сторонников в яицких казаках, далее к нему массами стали присоединяться крепостные крестьяне и крепостные горно-металлургических заводов, острожки Оренбургской черты были захвачены и находящиеся в них коменданты и офицеры зверски убиты, и народный бунт, как вулканическая лава, хлынул в Поволжье.

Всех помещиков Казанской губернии, в которую входила Симбирская провинция, известие о бунте повергло в смятение, а затем в ужас. Те дворяне, что были подальновиднее и представляли себе опасность разъяренных толп крестьян, бежали из своих мест в более спокойные  города  и местности. Иван Гаврилович не стал медлить с отъездом и спешно со всем семейством выехал в Москву.

Дмитриевым повезло, они не попали в руки ни одной из шаек, которые разбойничали вдоль московского тракта, иначе их участь была бы ужасна. Разбойники и раньше грабили проезжающих богатых людей, но лишали их жизни  в исключительных случаях, довольствуясь награбленным. С появлением Пугачева, призвавшего в своих «манифестах» уничтожать дворянское сословие, классовая ненависть приобрела самые жестокие формы. Казалось, вновь вернулись времена Разина и Симбирская провинция опять стала полем битвы между крестьянами и помещиками.

Народное правосознание никогда не признавало законность своей рабской зависимости от помещиков, особенно эти настроения стали проявляться после указа Петра Ш о вольности дворянства. Стали распространяться слухи, что вольность объявлена всем крестьянам, а бары утаили это от народа. Глухое брожение с появлением самозванца выплеснулось наружу, народ стал требовать воли и взял в руки оружие. И тут нужно не согласиться с Пушкиным, поэт, произнеся знаменитую фразу «не дай увидеть бог, наш русский бунт, бессмысленный и беспощадный», был наполовину неправ. Для поднявшихся с вилами и дубинами крестьян целью бунта было освобождение от крепостного рабства. Что касается беспощадности, то восстания крестьян во Франции и Германии были не менее кровавы, чем пугачевщина, поэтому «беспощадность» — это отличительная особенность любого народного бунта.

Сполохи будущего восстания были заметны в Симбирской провинции еще до появления Пугачева. Беглые крестьяне, объединяясь в шайки, жгли помещичьи усадьбы. За пять лет до Пугачева под Симбирском разбойничали до семидесяти беглых крестьян, дворовых и солдат под предводительством Ивана Колпина, вооруженных ружьями и саблями, пиками и четырьмя пушками. Крепостные графа Шереметьева из села Знаменское Симбирского уезда целый год удерживали власть в селе и были усмирены только регулярными войсками. С появлением верных известий о мужицком царе восстание приобрело характер стихийного бедствия, ни кто не мог быть уверен в Поволжье, что не окажется в одночасье ограбленным или убитым.

Восставшие крестьяне подступали к Симбирску. Комендант полковник Рычков приказывал трубить сбор и под грохот барабанов выступил навстречу бунтовщикам во главе части солдат гарнизона. От города Рычков дошел до Уренского городка, там его подчиненные перешли на сторону восставших, комендант и его офицеры были захвачены и казнены. Предводитель крестьян Фирс Иванов двинулся на захват Симбирска, но полковник Обернибесов с помощью полученного подкрепления отразил это нападение.

По всей Симбирской провинции пылали помещичьи имения. Но даже в этом хаосе всеобщего разорения находились те, кого бунт не только не разорил, но и неслыханно обогатил. В 1874 году в Петербурге вышла книга Е.П. Карновича «Замечательные богатства частных лиц в России». В ней рассказывается о том, как разбогател симбирский помещик Степан Кротков. Он во время бунта жил в своей деревне, когда к нему нагрянул сам Пугачев. По какой-то причине помещика он не казнил, и, покидая село взял его с собой. Кротков в дороге бежал, возвратился в свою усадьбу и в риге, о вине, хлебных скирдах нашел несколько сундуков с серебряной посудой и драгоценными предметами, на которые разжился и стал владельцем 6 тысяч душ крепостных. Однако от богатства было немного проку, его сыновья оказались пьяницами и мотами, один из них задумал без разрешения отца продать деревню и в списке продаваемых крестьян внес родного отца в качестве бургомистра. Внук Павел Кротков отличался крайней жестокостью к крестьянам, и был убит ими в 1839 году в селе Шигоны Сенгилеевского уезда.

1 октября 1774 года Е. Пугачев в специальной железной клетке, в кандалах под конвоем двух рот пехоты, 200 казаков и двух орудий, которыми командовал генерал-поручик А. Суворов был привезен вместе с женой Софьей и сыном Трофимом в Симбирск. На это известие, прогремевшие на всю Россию, о поимке злодея откликнулся пиит А. Сумароков, написавший «Стане гряду Симбирску на Пугачева». В нем есть, в частности, строки:

Прогнал ты Разина стоявшим войском твердо,

Симбирск, и удалил ты древнего врага,

Хоть он и наступал с огнем немилосердно

На волгины брега!

И Разин нынешний в твои падёт оковы,

И во стенах твоих окованный сидит…

Противен род дворян его ушам и взору,

Сей враг отечества ликует, их губив,

Дабы повергнути престола сим подпору,

Дворянство истребив.

Сказано косноязычно, но вполне понятно. Добавим, что в сумароковским «стансе» впервые в русской поэзии был упомянут град Симбирск, и с этого стихотворения начинается поэтическая летопись «Града славного и похвального».

 

Иван Гаврилович Дмитриев, конечно, горевал о разорении своих усадеб, но у него были и другие хлопоты. В май 1774 года он повез своих сыновей в Петербург для их определения в гвардии Семеновский полк для прохождения строевой службы. Сына Ивана весьма впечатлила столица, где все дома строились каменными, улицы и проспекты были прямыми и широкими. Отец уехал, поселив сыновей в маленьком домике, который им показался очень тесным, особенно после хором Твердышева, в которых они жили в Москве. В начале Ивана и Александра зачислили в полковую школу, но пробыли они в ней недолго. В конце 1774 года был заключен мир с турками и гвардия получила повеление прибыть в Москву на празднование победы. Малолеткам, чтобы они доставили своим прибытием  радость родителям, было позволено выехать раньше с условием, что в Москве они явятся к месту своей службы.

В Москву Иван Дмитриев прибыл в разгар приготовлений к празднованию победы над турками. На Пречистинке заканчивалось строительство огромного временного дворца для Екатерины II, а на Болотной площади возводили эшафот и виселицы для Пугачева и его ближайших соратников. Казни были совершены до победных торжеств и Иван с братом на них присутствовали. Более чем через полвека он вспоминал об этом дне:

В целом городе, на улицах, в домах, только и было речей об ожидаемом  позорище. Я и брат нетерпеливо желали быть в числе зрителей; но мать моя долго на то не соглашалась. По убеждению одного из наших родственников, она вверила нас ему под строгим наказом, чтобы мы ни на шаг от него не отходили.

Это происшествие так врезалось в память мою, что я надеюсь и теперь с возможною верностию описать его, по крайней мере, как оно мне тогда представлялось.

В десятый день января тысяча семьсот семьдесят пятого года, в восемь или девять часов пополуночи приехали мы на Болото; на середине его воздвигнут был эшафот, или лобное место, вкруг коего построены были пехотные полки. Начальники и офицеры имели знаки и шарфы сверх шуб по причине жестокого мороза. Тут же находился и обер-полицеймейстер Н.П. Архаров, окруженный своими чиновниками и ординарцами. На высоте, или помосте лобного места увидел я с отвращением в первый раз исполнителей казни. Позади фронта все пространство Болота, или, лучше сказать, низкой лощины, все кровли домов и лавок, на высотах с обеих сторон ее, усеяны были людьми обоего пола и различного состояния. Любопытные зрители даже вспрыгивали на козлы и запятки карет и колясок. Вдруг всё восколебалось и с шумом заговорило: «Везут, везут!» Вскоре появился отряд кирасир, за ним необыкновенной величины сани, и в них сидел Пугачев; насупротив духовник его и еще какой-то чиновник, вероятно, секретарь Тайной экспедиции. За санями следовал еще отряд конницы.

Пугачев, с непокрытою головою, кланялся на обе стороны, пока везли его. Я не заметил в чертах лица его ничего свирепого. На взгляд он был сорока лет, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали; нос имел кругловатый, волосы, помнится, черные и небольшую бороду клином.

Сани остановились против крыльца лобного места. Пугачев и любимец его Перфильев в препровождении духовника и двух чиновников едва взошли на эшафот, раздалось повелительное слово: на караул, и один из чиновников начал читать манифест; почти каждое слово до меня доходило.

При произнесении чтецом имени и прозвища главного злодея, также и станицы, где он родился, обер-полицеймейстер спрашивал его громко: «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» Он ответствовал столь же громко: «Так, государь, я донской казак, Зимовейской станицы, Емелька Пугачев». Потом, во все продолжение чтения манифеста, он, глядя на собор, часто крестился, между тем как сподвижник его Перфильев, немалого роста, сутулый, рябой и свиреповидный, стоял неподвижно, потупя глаза в землю. По прочтении манифеста духовник сказал им несколько слов, благословил их и пошел с эшафота. Читавший манифест последовал за ним. Тогда Пугачев сделал с крестным знамением несколько земных поклонов, обратясь к соборам, потом с уторопленным видом стал прощаться с народом; кланялся на все стороны, говоря прерыващимся голосом: «Прости, народ православный; отпусти мне, в чем я согрубил пред тобою; прости, народ православный!» При сем слове экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его, сорвали белый бараний тулуп, стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он сплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе: палач взмахнул ее за волосы. С Перфильевым последовало то же.

Не утаю, что я при этом случае заметил в себе что-то похожее на притворство и сам осуждал себя. Как скоро Пугачев готов был повалиться на плаху, брат мой отворотился, чтобы не видеть взмаха топора: чувствительное сердце его не могло выносить такого позорища. Я притворно показывал то же расположение, но между тем, украдкой, ловил каждое движение преступника. Что ж этому было причиною? Конечно, не жестокость моя, но единственно желание видеть, каковым бывает человек в толь решительную, ужасную минуту…

По воспоминаниям агронома и публициста Андрея Болотова, присутствовавшего на казни Пугачева и его сподвижников, дворяне чувствовали себя в этот день именинниками, это был их праздник мести простолюдину, вознамерившемуся уничтожить существующий порядок общественного строя. Так же необходимо отметить такой любопытный факт, обойденный вниманием историков: праздновали казнь Пугачева все дворяне, но сражались с ним очень немногие. Когда бушевал бунт, гвардейские дворянские полки оставались в Петербурге, с восставшими сражались воинские команды, в которых солдатами были крестьяне, только не с вилами и дубинами, а с ружьями.

 

В 1775 году Иван и Александр Дмитриевы по ходатайству брата матери сенатора Никиты Бекетова были произведены через чин в ефрейторы и приступили к службе в Семеновском полку. Тогда ни родителей, ни государство не беспокоило, что служба чрезмерно отяготит подростков, повлияет на их здоровье и развитие. Недоросли несли тяготы солдатской службы наравне со взрослыми, занимались строевой подготовкой, участвовали в маневрах, ходили в караулы, учили уставы, французский и немецкий языки, географию, математику и всеобщую историю. Гвардейские полки были школой обучения и воспитания государственной элиты. Гвардейские офицеры пополняли командный  состав сухопутных сил, становились гражданскими администраторами, юристами, дипломатами, им открывалась дорога к достижению высших государственных постов.

Тогда не было такой профессии как литератор, звание писателя не существовало. На занятие литературой смотрели как на частное дело, а не общественное. Содержать себя писательством было невозможно, гонорары книгопродавцы предпочитали выплачивать не деньгами, а книгами. За оды, поднесенные императрице, пииту жаловалась ценная табакерка или перстень, но устойчивое финансовое  положение можно было приобрести только службой. Иван Дмитриев это прекрасно понимал и служил, отдавая поэзии редкие часы досуга.

Попытки заниматься сочинительством начались в 1777 году. Дмитриев называл их «мои опыты в рифмовании – мне совестно сказать в поэзии. Он не знал ни правил стихосложения, не имел понятия о метрах, разнородных рифмах, о их сочетании, он писал как Бог на душу положит, плохо представлял себе, что хочет написать, путаясь в нагромождениях переполнявших его слов. Конечно, он был подражателем, его увлекали сатиры, большая часть этих стихов была благоразумно сожжена самим поэтом.

Известный книгоиздатель и масон Н. Новиков в своем журнале «Ученые ведомости» пригласил поэтов сочинить надписи к портретам известных россиян. Дмитриев получил журнал, когда заступал в караул. Объявление Н. Новикова его очень заинтересовало и он сочинил надпись, потом всю ночь повторял её, чтобы не забыть. Утром, освободившись от службы, он бегом бросился к себе домой, красивым подчерком на хорошей бумаге написал стихотворение и отправил его в журнал. Через неделю оно было опубликовано вместе с отзывом издателя. Поэт счёл его ироничным: Новиков написал, что «желает хороших успехов неизвестному сочинителю», Дмитриева это покоробило, но «рифмокопательство» он не оставил. Брат Александр относился к стихотворству Ивана насмешливо и долгое время поэт печатал свои стихи анонимно, чтобы избавить себя от колкостей и насмешек.

В Семеновском полку было много любителей поэзии и один сослуживец посоветовал Ивану Дмитриеву купить «риторику» Ломоносова, через некоторое время он изучил «Поэтику» Байбякова, а его кумирами были Сумароков и Харасков, но ненадолго, всех затмил Гавриил Романович Державин, которого Иван Дмитриев почитал как гения всю свою жизнь.

В 1776 году типография Академии наук выпустила книгу «Оды», сочиненные при горе Читалагая без имени автора, которая с первого прочтения покорил Дмитриева мощью поэтического дара создателя невидимых доселе поэтических шедевров. Затем, уже не анонимно, в «Санкт-Петербургском вестнике» Державин опубликовал «Послание к Шувалову», «На смерть князя Мщерского», «К киргиз-кайсакской царевне Фелице», под которой ясно для читателей подразумевалась Екатерина II. Императрица, прочитав оду, растрогалась, так  о ней еще никто не писал. Поэт был приближен к трону, но Державин горел желанием посвятить себя государственной службе, и ему это было позволено. Он был назначен Олонецким, затем Тамбовским губернатором, но слишком рьяно боролся с ворами и взяточниками, что попал их происками под суд Сената, к счастью был оправдан, но заимел репутацию неуживчивого и строптивого человека.

Державин был на семь лет старше Дмитриева, занимал место в Сенате, имел громкую литературную известность и о знакомстве с ним скромный подпоручик гвардии мог только мечтать. Узнать друг друга им помог случай. Дмитриев в одном из стихотворений написал о Державине с десяток строк, это место увидел его знакомый П. Львов и сообщил об этом маститому поэту. Державин заинтересовался и пригласил Дмитриева к себе в гости.

Он застал поэта в сенатора в колпаке  и атласном голубом халате, когда тот что-то писал на высоком аналое (тогда писали стоя, а не сидя в мягких креслах, как сейчас), его жена Екатерина Яковлевна в утреннем белом платье сидела в кресле посреди комнаты и парикмахер завивал ей волосы. Начинающий поэт, краснея от смущения, поклонился и Державин приветливо его поприветствовал, справился, как это тогда было принято о здоровье родителей, тепло поблагодарил за стихи о себе и произнес:

— Наши российские пииты между собой сварливы, завистливы и неудержимы. Вот у моего дома каждое утро начинают свару две чухонки, каланницы, за место, уж больно оно бойкое для торговли. Не так ли наши пииты? Сталкивают, ссаживают друг друга с Парнаса, поливают грязью, строчат доносы. Сужу о тебе с первого взгляда – ты не таков.

Державин задержал у себя Дмитриева на целый день. Он о многом говорил: о назначении российской поэзии быть гласом справедливости, что её появление есть верный признак возмужания языка, и во всем этом находил благодарного слушателя. Впоследствии они близко сошлись, Державин с трудом исправлял погрешности своих стихов и Дмитриев был их  редактором, по этому поводу они  даже спорили, расходились, но, остыв, сходились опять.

Державину путь к Парнасу не был выстлан розами, он долго и мучительно находил себя в поэзии, характер имел резкий и вспыльчивый и совершал иногда предосудительные поступки. Будучи уже офицером гвардии, он поехал в Москву продавать деревеньку по доверенности матери. Продал и деньги проиграл в карты. Это затмение продолжалось почти год. Наконец, он опомнился и поехал в столицу, но выезд в неё из-за холеры с поклажей был запрещен. Тогда Державин сжег сундук со своими рукописями прямо у шлагбаума. Державин был крупен во всем: и в поэзии, и на службе, и даже в пиры в своем имении Званки закатывал такие, что о них судачили в столице.

Державин был первым из отечественных стихотворцев, кто задумался о предназначении поэта в России. В своем «Памятнике» он нашел необходимые для этого слова:

… В сердечной простоте беседовать о Боге

И истину царям с улыбкой говорить.

А как у Пушкина, в его «Памятнике» (… Я памятник себе воздвиг нерукотворный»)?

… в мой жестокий век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал.

Здесь нет ни Бога, ни царей, а есть Свобода и милость, довольно спорные и двусмысленные понятия. Иван Дмитриев, переживший обоих наших гениальных поэтов, своим поэтическим воспитанием во многом обязан Державину и разделял его понимание предназначения поэта.

К сожалению, симбиряне, а затем и ульяновцы, не удосужились оценить значение своего земляка в становлении русской литературы. В городе, где уйма памятников сомнительным личностям, не нашлось места для обелиска замечательного сына земли синбирской.