От ведущего.

Календарь подсказывает: надо сделать перерыв в моем сермяжно-тоскливом повествовании о годах «строительства коммунизма» в Ульяновской области. И совсем не потому, что меня утомило описание «достижений и побед» местных правителей – или огорчил оскорбительно-глуповатый отряд кусачих «комментаторов». Нет, совсем нет!

Девятое мая, юбилейный День Победы! – вот что обязывает сменить тему…

Итак, великая война; великие страдания; великое напряжение  нашего народа – и Великая Победа!

Сегодня будем гордиться ею;   славить  ее; ей говорить «Спасибо!»

И всё это – по праву, по чести, по справедливости.

Победа – Слава тебе!

О великой войне, о её подвигах и жертвах написано сотни книг и тысячи воспоминаний.  Я же хочу сегодня рассказать только о том, какой  явилась  Война в жизнь деревенского мальчишки в глухой деревушке во глубине России…Ибо в одной из самых пронзительных песен о войне сказано: «День Победы –это праздник со слезами на глазах..»

Итак…

Эхо войны..

1.

…Телефон вдеревне Старое Русское  Маматкозино был один; висел он в правлении колхоза «Красный дол» на стене – и подходить к нему мог только председатель колхоза. Нас, мальчишек в правление пускали. Помню, как изумлялся я тому, что накрутив ручку странного ящика, человек снимает с крючка палку с двумя кругляшами на концах – и начинает что-то кричать в неё…

Думаю, что именно по телефонной трубке пришло в Маматкозино страшное известие 22 июня 1941 года. Помню, как кто-то пробежал по улице – и как катился следом за ним истошный женский вой: «Вой-на-а-а!» Видимо так реагировали на жуть услышанного те женщины, кто ещё помнил и  Первую мировую – четырехлетнюю «гражданку»- то есть войну внутри своего народа…

И  от добралась  уже новая война  -с Германией-    до нашей деревни .  И она враз как будто съежилась; как будто позабыла, что есть на свете песня, гармонь, радость…

Первыми «забрали на войну»  всех мужиков  и лучших колхозных лошадей. Деревенский люд оплакивал своих кормильцев и спасальцев. Особенно жалели племенного жеребца по имени «Туман».

– Сгинет он там сразу же… Оставили бы здесь, он бы жеребят наделал…

Вместе с лошадьми исчезали из деревни и последние  мужики.

Перед отбытием  райвоенкомат ездили  они в село Куралово, где был спиртзавод.

Привозили оттуда четверти фиолетово-синего «динатурату» – и пили по избам, истово, с матом, с глухим подвывом:

Последний нынешний денечек

Да, эх, гуляю с вами я друзья!

А завтра рано, чуть светочек,

Да, эх, заплачет вся моя семья…

Пустела деревня на глазах. Из военкомата обратно уже не приходили. Моего отца тоже трижды «отпивали». Он возвращался по причине отсутствия левого глаза: потерял его ещё в 1919 году, когда на стороне красных гонялся в составе «ЧОНа» (части особого назначения) за какой-то бесконечной «контрой»…

Четыре года  Великой Отечественной войны  отложились в мальчишеской памяти как нескончаемый голод, вши, мороз. Что уж там, на фронтах, делалось – нам, пацанам, было неведомо. А в деревне эта национальная трагедия оборачивалась вот чем.

…Апрель, вытаявшее из-под снега колхозное картофельное поле. Мать будит меня на заре – пока земля не отошла от ночного заморозка; не превратилась в жуткую грязь. Мы с вёдрами бродим по полю. Между бороздами – подмёрзшая вода. А на борозде вытаявшие мёрзлые картофелины; чёрно-бурые с вздувшейся кожурой. Их мы и выковыриваем; бросаем в вёдра. Это наша еда. Дома мать зальёт картошку водой; несколько раз её меняя. А потом разомнёт расползающиеся картошки – и напечёт из них лепёшек. Без соли – её тоже не было.

И эту картошку мы будем ковырять вплоть до конца мая – и даже в июне, когда начнут пахать поле. Плуг будет выворачивать уже высохшие, позеленевшие и червивые клубни – а мы собирать их для единственной в доме еды….

Ибо кроме этих картофельных лепёшек с червями есть будет нечего…

А потом… О, потом! В июне, полезет трава: свергубза, коневник, щавель, крапива, лебеда. И я с братишкой буду рвать и таскать эту траву мешками… А потом рубить её тяпками в деревянном корытце – и есть похлебку, тёмно-зелёную, надоевшую… А изредка – и побелённую молоком.

Есть, есть и есть – пока не скрутит живот и не понесёт тебя поносом тоже зелёным, тоже…

О том, как и чем, питались мы в войну можно рассказывать бесконечно. Поэтому просто перечислю то, что ели – и что из этих «продуктов» готовилось.

О мёрзлой картошке и вполне съедобных травах я уже поведал.

Теперь – о прочих.

Соцветья орешника. Из них пеклись лепёшки – сухие, дерущие горло, пахнущие опилками.

Дубовые жёлуди. Их собирали в конце сентября; размалывали; запасали на зиму. Отвратительная, горько-мыльная болтушка именовалась супом.

Молодые побеги хвоща. Они росли возле речек, по низинам. Бледно-тебли  были  сочны – и даже сладковаты.

Спорынья. Её фиолетово-чёрные стручки вырастали на колосьях ржи. Были горьковатото-мучнисты; после них тошнило. Дети, переевшие спорынь слепли,  умирали в корчах.

Картофельные листья. Из них варили щи. Постные, разумеется. Зёрна акации. Их выколачивали палкой и поджаривали на сковородке.

Однажды в доме сельского учителя Миндубаева еды не было целых двенадцать дней. Двенадцать! Никакой! В пустой, обезлюдевшей деревне, почти не державшей скотины (так как от курицы до коровы она облагалась непомерными налогами) выпросить еду было не у кого.

И я пошёл просить милостыню. В единственный дом, где её могли мне дать – в дом кузнеца.

Тут надо объяснить, почему у кузнеца была еда. Только потому, что он получал некий паёк от колхоза. Потому что без кузнеца этот обездоленный, съёжившийся колхоз (мужики на войне; хлеб почти до последнего зерна отправлен фронту и городам; скотина порезана и убыла туда же) просто не мог бы ни пахать, ни сеять.

Кузнец, и только кузнец мог сделать работоспособными плуги, телеги, лопаты, косы и прочий железный инвентарь колхоза.

И потому кузнецу был положен некий паёк.

Меня и сейчас пробирает подобие озноба, когда я вспоминаю то первое (и последнее) в моей жизни попрошайничество.

Стоял ясный, морозный день. Валенок у меня не было, и я надел туфли, валявшиеся в сенях ещё со времен довоенных. Туфли были из парусины, с ушками по бокам. Эти ушки я стянул какой-то верёвочкой – и пошёл «просить…»

В дом кузнеца я вошёл весь съёжившись. В дверях висела марлевая занавеска. В углу тускло светились иконы.

Никого. Из-за перегородки, отделявшей часть пространства, вышла дочь кузнеца. Она, молча, смотрела на меня, недоумевая…

Я помнил, что просящему надо перекреститься на образа. Сделать мне это было трудно по нескольким причинам. Во-первых, я был татарином. Во-вторых, не знал, как крестятся. В-третьих, я испытывал жгучий, целиком заполняющий меня стыд…

Но я сделал некое движение правой рукой… нарисовал в воздухе что-то в виде буквы «Z»…

И девушка, почти моя ровесница, всё поняла. Из-за перегородки она вынесла четыре картошки. И протянула их мне…

Я нёс корнеплоды домой. Душа моя  ликовала: я возвращался с добычей!

А дома, отдав картошку маме, почему-то вдруг бросился ничком на кровать и заревел. Ревел я долго – и в утешение мне была отдана целая картофелина. Остальным досталось по половинке.

Больше никогда ни у кого я не просил подаяние. Летом я стал «лазить по огородам». И даже залезал в соседский погреб – отпивал немного молока из каждого  балакиря –чтобы не приметили хозяйки..

Естественно, меня уличали, ловили и били. Хорошо били – и дома, и на улице перед правлением колхоза. Так я понял, что воровать нехорошо. Ни просить подаяние, ни воровать. Даже если тебе очень хочется есть. Очень.

Лучше уж умереть с голоду.

Таким был для меня нравственно-физиологический урок войны, которая так внезапно явилась на деревенские улицы и в крестьянские избы. Кстати, все они поголовно в Маматкозине (кроме четырёх домов раскулаченных) были крыты соломой…

Вот так питался маматкозинский парнишка в 1941 – 45 годах.

Теперь немного о быте и занятиях.

Как одевались? Понятно, что с апреля по сентябрь бегали босыми. А зимой? А зимой  главной обувкой, мечтой и спасением были валенки.

О новых мечтать не приходилось. Доставали с чердаков когда-то выброшенные по причине изношенности старые – и чинили, чинили, чинили их.

На подшивку подмёток изрезались голенища – так что зимняя обувка постепенно становилась всё короче и короче сверху…

Сколько помню – всё время чинил эти валенки. Шило, дратва, кусок «вара» – то есть гудрона – вот «оружие» чинильщика.

Сначала надо было прошить саму войлочную подошву; потом пришпилить её к валенку. Самое трудное было – попасть кончиком просмолённой дратвы изнутри самого носочка валенка в дырку, оставленную шилом. Операция выматывала. Помню своё «ноу-хау»: я догадался вкручивать в конец дратвы свиную щетинку – она и следовала на ощупь за кончиком шила из валенка наружу…

Отец весьма одобрил мою смекалку. А на штаны, рубашку или новый ватник приходилось «зарабатывать». То есть собирать орехи, грибы, ягоды. Которые мама отвозила на рынок в Казань – и продав их, покупала «с рук» какую-то мешковину или ткань по имени «диагональ»… Из этого и творила нам одежонку на старенькой швейной машинке «Зингер».

И так продолжалось долгих четыре года!

2.

В маматкозинской начальной школе меня сразу «посадили» во второй класс: читал и писал я уже довольно бойко.

Учительница Вера Николаевна Кокушкина была одна на все четыре класса. Жила она прямо при школе: из классного помещения дверь вела в её комнатёнку с одним широким окном. Так строились когда-то, ещё до революции 1917 года, все земски начальные  школы: при них обязательным было жильё для учителя и его семьи. Чтобы не мыкались в поисках крыши над головой.

А вот  семья учителя Миндубаева скиталась по опустевшим крестьянским избам. В Маматкозино мы перебирались с места на место восемь раз! И даже как-то прожили две недели просто под открытым небом, во дворе – «нашу» избу продали на слом, и деваться было некуда…

Так вот, о сельской школе – и об ученье вообще. Мы сидели вчетвером за длинными партами, стоящими в два ряда. Один ряд занимал второй класс, другой – четвёртый.

Точно по такой же схеме располагались первый и третий классы – уже во вторую смену.

И ничего: учились. И никто не именовал Веру Ивановну «училкой»…

Своей первой учительнице я благодарен не только за те знания, что она нам преподносила. Было ещё обстоятельство. При воспоминании о нём сердце переполняется запоздалой благодарностью…

Моя пожилая (так мне казалось) Вера Николаевна жила в своей комнатёнке при школе одна-одинёшенька. Единственный её сын был на фронте. Думаю, материнская тревога и одиночество сильно её мучили.

И вот однажды, отпуская своих учеников по домам, произнесла она фразу:

— А ты, Миндубаев, останешься сегодня после уроков.

Оставаться после уроков было тогда наказанием: за нерешённые задачки, за невыученные стихи… Но меня-то за что? В тетрадках одни пятёрки, на уроках сижу тихо, никого не задираю.

Ошибся я в своих предположениях, сильно ошибся. Другой мотив заставил учительницу задержать меня в школе.

Вера Николаевна усадила меня за стол, подошла к печке «голландке». Сняла с плиты горшочек, откинула крышку.

И таким аппетитным духом пахнуло на меня!

Тушёная с салом картошка – вот чем угостила меня моя учительница. И пока я заглатывал своё негаданное счастье, всё стояла Вера Николаевна возле меня, смотрела – и вдруг на глаза её навернулись слёзы:

— Может и моего Коленьку кто-нибудь накормит, может быть…

И так оставляла меня моя учительница после уроков не один раз.

В начальной школе был введён тогда новый предмет: военное дело. Классы стали «ротами» – и я, как один из лучших учеников, естественно, был назначен «командиром роты». В мои обязанности, между прочим, входило докладывать учительнице, кто и как вёл себя на переменах. Что я и делал – не без мальчишеской горделивости. Но когда мои одноклассники обозвали меня ябедой и пообещали побить – мои «рапорты» как-то сами собой исчезли.

А учительница сделала вид, что ничего и не произошло. Чем и завершились наши военные курсы.

Некая польза от обучения ротному делу всё же была. Так, например, я с интересом освоил такую премудрость, как поворот на лыжах «не оставляя следов». По душе пришлись и способы маскировки (а летом при лазании по огородам даже пригодились).

В частности: неподалеку от школы колхоз сеял коноплю. Выдерганную с корнями при уборке, её вязали в снопы и ставили из тех снопов копёшки. Я как мышь, незаметно пробирался внутрь копны – и начинал шелушить коноплю. Как уютно, как комфортно было сидеть внутри этих копёшек, теребя коноплиные махрушки, добывая из них семя! И как вкусно было это конопляное зерно – особенно после поджарки его на сковороде!

Конопли тогда вокруг было полно – а наркоманами и не пахло! До сих пор не могу понять: почему так? Сейчас коноплю и мак повсеместно истребили – а наркоманов всё больше и больше…

Однако, вернусь к предмету «военное дело». Я должен быть благодарен этой науке, ибо кроме всего прочего, затевались на этих уроках и «лыжные походы». Школьных лыж не было – их мастерил деревенский столяр. И на этих самоделках мы отмеряли безлюдные километры заснеженных полей, где из-под каждой кучки заснеженной соломы выскакивали зайцы. Очень много развелось длинноухих за время войны – охотиться на них просто некому было…

И ещё – невесть откуда навалились тогда на людей вши. Их было тьма – в волосах, в одежде, в рваных ватных одеялах. И в мешковине, которой я закутывал ноги, чтобы не замёрзнуть на щелястом полу деревенской избы в лютые морозы военного лихолетья.

Осень в одна тысяча девятьсот сорок первом году выдалась дождливой. В моей памяти она и по сию пору видится такой: мелкая морось с неба; раскисшая деревенская улица, по которой рядами маршируют солдаты в серых шинелях. Полы шинелей откинуты и заткнуты за поясной ремень. А на плечах – не винтовки, а косы. Этих солдат прислали в деревню  косить рожь. Потом ржаные снопы свезут под колхозный навес, где будут молотить цепами. А  сырое  зерно развезут по крестьянским избам – и раздадут  олхозникам сушить на русских пеках…

Нам тоже привезли несколько мешков,  их рассыпали толстым слоем по печке. Мы на этой ржи и спали, эта постель была влажной и тёплой. А когда зерно собрали и сдали в колхозный амбар, мы ещё долго выковыривали из щелей между кирпичами ржаные зёрна ижевали их. Песок хрустел на зубах, запах глины перебивал хлебный дух – дух распаренных зёрен…

Мой пятнадцатилетний брат Ким по весне одна тысяча девятьсот сорок второго года стал пахарем. За эту работу колхоз давал кусок хлеба и литровую кружку картофельной болтушки на день. Мы брату завидовали, он нас жалел и, возвращаясь с пашни, всегда приносил нам, младшим, немного болтушки. Нам доставалось по несколько ложек. И как жадно мы ждали возвращения Кима с работы!

Голод, холод, вши… Всю войну, все четыре проклятых года эта троица истязала наши измождённые тела.

От бескормицы умирала часто в те годы колхозная скотина: лошади, коровы.

Павшую скотину рубили, тощее синее мясо раздавали людям. Это было счастье; блаженство, спасение. Спасением было и наше брожение по убранным колхозным огородам, картофельным и гороховым полям на которых можно было кое-чем поживиться: наковырять моркови, набрать гороховых стручков, поискать по краям грядок запрятавшиеся в траве огурцы… Делалось это тайком, ибо было запрещено что-нибудь подбирать даже с убранных колхозных полей.

И вот однажды со мной произошло страшное событии: меня подловил  на уже убоанном  колхозном поле  уполномоченный из района –   их рассылали по всем  деревням в качестве надзирателей..

Я набрал с земли уже немало стручков и радостно колотил их палкой в небольшом мешочке: еда! И тут друг кто-то схватил меня за шиворот.приподнял над землей и произнес грозно:ъ  -,а-а,попался! Колхозное зерно воровать!?

Это и был присланный из района уполномоченный. Он отвез меня на своем велосипеде в  пусчтой сельсовет, приказал сидеть внем.пока он найдет подводу чтобы отвезти меня в  райцентр в  тюрьму. ..

И ушел. Я сидел и дрожал от страха час,другой,третий,пятый.  Стало темнеть. Я сидел онемевший от страха.

Наступила ночь. Послышались шаги у двери. Кто-то распахнул ее в темноте. Я увидел … отца.  Он был мрачен. Помолча.произнес одно слово:

– Пошли!

Кража  колохозного добра  этим завершилась.

А вот собирать колоски и сдавать их по весу колхозному кладовщику не только разрешалось – но и повелевалось. Целыми классами выводили нас  «на сбор колосков». И ведь собирали  мы их  старательно, увлечённо, искренне веря, веря, что делаем нужные для страны, для фронта, для победы дело…

«Каждое зёрнышко – это пуля по врагу!», – наставлял нас школьный военрук (а классы, как я уже сказал, были разбиты на отделения, взводы, роты). Мы, конечно, старались изо всех сил – тем более, что в конце рабочего дня шло взвешивание – кто больше колосков собрал? И лучших хвалили – а отстающих стыдили. А кому в мальчишеские годы хочется быть стыдимым?

Я не знаю, шли ли в обмолот собранные нами колоски. Помнится. кто-то из женщин обмолвился что вот ребятишек по полям загоняли – а колоски-то в мешках так и сгнили в амбаре… Не знаю. Мне и до сих пор хочется верить, что я помог фронту чем мог… И вот как эта вера была выражена спустя много лет:

И тяжелеет сумка с колосками…

На сумке красный крест впечатан в круг.

И машет, машет мельница крылами –

Мы видим взмахи тех зовущих рук.

Мы – третий класс. У нас уроки в поле.

Мы собираем в сумки колоски.

Не в старой деревянной милой школе

Ответ мы держим нынче у доски.

Одежды наши и ручонки тонки.

Истаял, словно не был, детский смех.

Война в деревню сыплет похоронки

Как на цветущий луг внезапный снег.

И нет отцов. И мамы стали злее.

И вошь ползёт за детский воротник.

Но тяжелеет сумка, тяжелеет –

От колосков, от зёрен – не от книг.

На сумке – красный крест в зелёном круге.

Страна, крепись – я здесь, я помогу!

Ну, гады-фрицы! Ну, держись, подлюги!

Мой колос – это пуля по врагу!

3.

Но теперь не об этом. Вернее – о колосках, но собранных для себя. Дело в том, что в каждой избе народ голодал. А в семье многодетного учителя, как мой отец, – голод был вообще нестерпим. Потому пионеры и школьники, втайне побуждаемые родителями, после учебы, ближе к сумеркам, снова выходили на уже убранные колхозные поля. И втихаря, ужасно опасаясь встречи с колхозным начальством или уполномоченным из района, собирали колоски уже для себя. И вот однажды…

Впрочем, о том, что случилось однажды, я тоже написал спустя много лет стихотворение. Вернее, целую поэму. Речь в этой грустной поэме идет, правда, не о колосках – а о моркови – но какая, в сущности, разница? Ситуация-то одна и та же… Так вот:

Я морковь ковырял

На колхозном, уж убранном поле.

Было мне ровно девять

Тоскливых, обшарпанных лет.

Наплевав на урок

В деревянной простуженной школе,

Я морковь ковырял –

И себе, и родным на обед.

Из промёрзшей земли

Выскребал золотистые стержни.

Мир казался чудесным –

Ну, надо же: так повезло!

(Где-то там, впереди,

Вызревали Черненко и Брежнев –

А пока мудрый Сталин

Берёг меня добрым крылом).

Мой желудок и сумка

Уже тяжелели от счастья,

Что на убранном поле

Я так горделиво обрёл.

Маме, брату, сестре

И соседской веснушчатой Настьке –

Всем еды принесу!

И вот тут я на ЭТО набрёл.

Это ЭТО сверкало

Отлично надраенной ваксой.

Очень крепко стояло

На стылой осенней земле.

Сапоги. Галифе.

Что-то выше ещё там сияло –

Может, пряжка ремня,

Может, орден, вручённый в Кремле.

И ОНО улыбалось

Откормленной, сытой ухмылкой,

Возвышаясь над малым

Голодным и вшивым дитём.

И рукою державной

Вдруг врезало мне по затылку,

И я тихо завыл,

Поминая и мамку, и дом…

А потом сапоги –

Ах, какая отличная вакса! –

Мне по рёбрам прошлись,

Обретённое счастье круша.

Я лишь тихо стонал,

Превращенный в писклявую кляксу,

Где ещё трепыхалась,

Свой век доживая, душа…

Полчаса избиенья

За полкилограмма моркови!

Ныне я понимаю

Неэквивалентность цены.

Но в кромешный тот день,

Упиваясь соплями и кровью,

Я страдал от того,

Что ущерб я нанёс для страны.

Да, так ОН и сказал –

Всемогущий отец-надзиратель,

Что был прислан районом

Следить, отбирать и карать.

(У пригожей солдатки

Он спал на хозяйской кровати,

Так как муж её кровный

С фашистом ушёл воевать).

ОН волок меня с поля,

Как наши фашистов тащили

Из разведки глубокой

Сквозь минные злые поля…

Но на поле морковном,

Конечно, его не убили.

Лишь позёмкой тянуло,

Следы заметало, пыля…

Вот, пожалуй, и вся

Эта чуть грустноватая байка.

Были вещи серьёзней.

И те – словно призрачный сон.

Но, порой, я в поту

Просыпаюсь: трещит таратайка,

И на ней меня ЭТО

Везёт на расправу в район…

 

На эту тему, конечно, есть и нечто другое:

«За наше счастливое детство

Спасибо, родная страна!»

Но эти две последние строчки  написал не я – а кто-то другой. Возможно, Сергей Михалков.

4.

Почти каждодневно, почти от каждого ныне слышишь: «Так плохо, как сейчас, мы никогда не жили!». И произносят это, главным образом, люди молодого возраста. Но самое удивительное: им же и поддакивают: «Да, так».

Я – честно говоря – при этом теряю дар речи.

Я не собираюсь утверждать, что сегодняшнее бытие пожилого населения постсоветской России окрашено в радужные цвета. Отнюдь нет. Я считаю, что наша страна при её сверхдоходах от разного рода энергоносителей (а это основной источник пополнения бюджета, из коего и «выкраиваются» разного рода социальные блага в виде пенсий, пособий, льгот и так далее) вполне могла бы существенно увеличить и пенсии, и помощь многодетным семьям и инвалидам, и зарплаты учителям, врачам и прочим работникам, так называемого бюджетного сектора. Почему это происходит весьма незначительно и весьма медленно – мне абсолютно непонятно. Уверен, что при наличии политической воли и талантливых менеджеров правительственного ранга ситуация была бы совершенно иной…

Но это – другой разговор. Сейчас же – о том, жилось ли нам когда-либо хуже, чем сейчас?

И припоминается…

А припоминается мне в частности вот что. События эти происходили летом, и самой активной участницей их была моя мама.

Почему летом и почему в них участвовала жена сельского учителя? Объясняю забывчивым взрослым и не имеющим представления о былой жизни в родном Отечестве юнцам. Летом – потому что фундаментом, основой и опорой крестьянского существования с тридцатых годов и по самые пятидесятые (век прошлый) был не колхоз, в котором народ работал не за реальную зарплату (денег крестьяне вообще тогда в колхозах не получали ни копейки) – а работал за так называемые «палочки» – то есть отметку в виде цифры «один» в бригадирском блокноте. Она означала, что член о «коллективного хозяйства» отработал на благо страны и в свою пользу «один трудодень». Эта чудовищно-бессодержательная экономическая категория была изобретена коммунистическими экономистами во имя осуществления бесплатной индустриализации «социалистического отечества» (как и трудармии ГУЛАГа) – и абсолютно никак не характеризовала ни качество, ни количество труда, ни его результативность. Возрождённая барщина времён крепостничества, не более того. Потому – как правило – и не оплачивалась. Ну, разве «по итогам года» – то есть, когда зерно и прочий продукт будет сдан государству (сдан – а не продан!) – и если уж что-нибудь останется от разнарядки – то поделят и между колхозниками – согласно количеству «трудодней»… Обычно крестьянам доставалась толика зерна, сена и соломы. Скотина в колхозах водилась – но с мясом были весьма серьёзные строгости. Так, в частности, забить овцу для кормёжки работников разрешалось лишь во время пахоты или сеноуборки: тут надо было хорошо есть, чтобы эффективно трудиться. На остальных работах такой кормёжки не полагалось…

Так вот – о значимости летнего периода в жизни колхозного крестьянства и роли в нём моей покойной матушки. Летом – несмотря на каждодневный и безрадостный труд от и до колокольного удара со специально выстроенной вышки (колокол был реквизирован в церкви и его удары означали начало и конец трудового дня – а также и время обеденного перерыва) – колхознику жилось несколько лучше. Ибо, во-первых, вокруг вырастало много разнообразной съедобной травы: крапивы, конского щавеля и просто щавеля; свергубзы, сныти, лебеды и так далее. Эту траву в большом количестве и поедали и взрослые, и дети. И совсем не потому, что заботились о витаминном насыщении своих организмов – а потому, что к концу весны заканчивался обычно и немудрящий крестьянский пищевой припас – картошка, капуста, солёные огурцы и прочее. Вот и приходилось хозяйкам варить щи из крапивы и печь лепешки из лебеды (ох, сколько я их съел!). То есть: вместе с летом приходила в избу и еда.

Во-вторых: по неудобьям и овражкам делили на покосы луговину, где вечерами (после работы на колхозных полях, а отнюдь не в светлый день!) каждый мог накосить сена для своей кормилицы.

А кормилицей крестьянской семьи в те времена была, естественно, корова. На неё молились, её берегли пуще глаза, её кормили как родного ребенка. Ибо кроме молока, творога и сметаны бурёнка давала крестьянской семье ещё и немножко денег… Ведь молоко можно было продавать на городском рынке – в данном случае в Казани.

Однако сделать это крестьянке было совсем непросто. И не потому что, скажем, от нашей деревни до ближайшей на Волге пароходной пристани Ташевка насчитывалось десять вёрст – и два ведра топлёного молока на коромысле надо было тащить на своих плечах…

Нет. Совсем иная причина делала почти невозможной попытку обрести немножко денег крестьянской семье за счёт продажи молока на рынке. Причина эта, уже вышеупомянутая – беспаспортность колхозного люда.

Да – не считала советская власть колхозника полноправным гражданином великой страны; находился он у неё на положении крепостного. То есть: без разрешения «барина» – начальника, без соответствующей справки из колхоза удалиться за пределы районной территории ни мужик, ни баба не могли. Хоть без молока, хоть с молоком.

Как сейчас помню: налаживали люди тайные тропки, чтоб за околицу вырваться. Так нет: глянь, уже сидит возле неё бригадир, поигрывает веточкой и, увидев женщину с коромыслом на плечах, ласково так вопрошает:

— И куда же ты, Катерина Васильевна, путь держишь?

Женщина ставит вёдра на землю, мнётся и так, и сяк:

— Да вот к сестре в Ежовку бегу, гостинца племяшам тащу…

— Ай и племяши у тебя обжорные! Давай-ка назад поворачивай!

И со слезами на глазах тащит баба молоко назад… А бывало, в сердцах и оба ведра выльет на землю. Случалось и иначе – прогуляется с бригадиром в недалёкую лесополосу – и бодренько на пристань бежит. С молоком на плечах.

И в силу таких обстоятельств был большой спрос у крестьянок на мою маму. Она же – супруга свободного гражданина, у неё паспорт за пазухой! И потому прибегали бабы под вечер к нам, предлагали сделку:

— Мы тебе, тетя Аля, по дворам молочка натопим – а ты уж снеси до базара и продай… Десятину себе возьмёшь.

Как не принять такое предложение? У самой пятеро по лавкам сидят, их к школе одеть – обуть надо… И бегает моя мамуля, свободная женщина самой свободной страны на планете, взад- вперёд по маршруту Маматкозино – Ташевка – Казань, молоко крестьянское продаёт за десятую часть вырученного дохода.

И разве только при продаже молока был колхозный крестьянин бесправен? Лошадь держать он права тоже не имел – и вскапывал свой огород исключительно лопатой. Две коровы завести – упаси боже, никак нельзя! В лесу на дрова мог подбирать только сучки – и то под строгим надзором лесника. Отправить ребёнка в город учиться? Можно – если согласится правление сельхозартели…

Так было – и этого из истории не убрать.

5.

Утверждение, что только благодаря коллективизации сельского хозяйства удалось в годы войны снабжать продовольствием граждан СССР, требует существенных уточнений.

Во-первых, продовольственный паёк был положен лишь воюющей армии и  работающим жителям больших городов. Во-вторых, этот паёк был предельно скудным. К тому же: кому-то, скажем, сливочное масло полагалось – а кому-то нет; кому-то выделялась пачка махорки – а кому-то папиросы «Казбек». Иждивенцу полагалась одна хлебная пайка, работнику оборонного завода – другая. Короче говоря, паёк был сильно ранжирован.

А в третьих: и без всяких колхозов власть могла бы выгребать еду из крестьянских сусеков – опыт ленинских продотрядов это доказал ещё во времена гражданской войны. И уж ничто не могло помешать его вторичному применению в сороковые годы…

Но это так, к слову. Речь о другом. В стране существовало многомиллионная армия тех, кому вообще не полагалось никакого пайка от государства. Имя этой армии – крестьянство.

Мало и редко говорят о том, как жилось и работалось в годы войны тем, кто мясо, молоко, картошку, хлеб для воюющей страны производил. То есть выращивал, выкармливал, сеял, убирал и хранил до той поры, когда являлись из города в деревню грузовики – и солдаты выгребали из амбаров хлебный запас, увозили с фермы скот, с огородов – овощи и так далее. Никто не роптал – да и как бы смел он роптать, если в каждом колхозе сидело по «уполномоченному» из района? Если на каждом углу красовался то ли призыв, то ли приказ: «Всё для фронта, все для победы!» Всё – это в буквальном смысле всё: мужчин, лошадей, скот, хлеб, овощи, шерсть, мясо, масло…

Тяжкой была военная борозда для крестьянина, очень тяжкой. Не верится: неужто лопатами копали колхозное поле бабы!? Копали! Неужто тянули плуги сами!? Тянули! Неужто жали поле серпами!? Жали! Молотили цепами на току!? Да, молотили! И так добывали хлеб для воюющей страны, сами голодая… А если государство и хотело помочь крестьянам своим – то часто эта помощь по неразумению или по безалаберности выходила боком…

Вспоминаются эпизоды, о которых даже сейчас, спустя почти семьдесят лет, не могу рассказывать без душевной дрожи.

К году 1944, под зазимки, пригнали в Маматкозино стадо коров – голов триста, не меньше. Чудные были бурёнки, для местного глаза непривычные: все одной красно-коричневой масти; все ровные – хребет в хребет. Услышалось, что этих коров забрали у «буржуинов» то ли в Венгрии, то ли в Румынии – и доставили в глубь российских пространств для подъёма коллективного хозяйства.

При стаде были и солдаты с автоматами.

Поначалу все в Маматкозино возрадовались: какой крестьянин не рад прибавлению скотины? Но радость обернулась большой проблемой.

Выяснилось, что породистых заграничных красавиц просто-напросто… нечем кормить. Дело было в октябре, конце октября – откуда же взяться лишним кормам в обезлюдевшем колхозе?! Свои-то коровки и те в конце зимы подчас висели на вожжах под сараями, вконец обессилевшие от бескормицы…

А тут пригнали – триста голов! Помню, как бродили эти несчастные животные по заснеженным косогорам пытаясь выскрести из заснеженной луговины сухую траву. Помню, как буквально плакали, видя это, маматкозинские бабы: «Раздали бы хоть по дворам, что ли! Или на мясо…» Но бравые пастухи-автоматчики вверенное им стадо берегли как умели: пусть лучше коровка, привыкшая кушать добротный силос и сено в венгерском хлеву сдохнет на косогоре – но отдать её россиянке никак нельзя…

И дохли эти мясистые, удойные некогда животные. И сдохли все. А конвойные с автоматами, поменяв на самогон кое-какое своё имущество – запасной ремень или трофейные часы – и обрюхатив нескольких баб, куда-то исчезли. Может, их даже арестовали за несбережение вверенного им имущества…

А моему отцу эти ребятки с автоматами всё предлагали пистолет «Вальтер» всего за литр самогона. Отец сильно колебался – но устоял. Молодец.

А завершить рассказ о животных, которым в войну страданий доставалось даже больше, чем людям, хочу вот чем.

В маматкозинский колхоз (уже после коров) откуда-то пригнали быков. И – поскольку лошадей было крайне мало – решили на них пахать…

Навсегда, врезалось в душу: конец мая, уже подсохшая, с трудом поддающаяся лемеху земля. Два деревенских подростка, два запряжённых быка (хотя можно ли назвать упряжью деревянную раму, надетую на шеи двух безразлично взирающих на мир волов?). Они никак не хотят тянуть плуг, они намертво встали в борозде. Сперва их тянут за ремень, вдетый в кольцо, пропущенное через ноздри. Быки стоят. Потом животных хлещут наотмашь кнутами. Быки стоят. Затем их бьют кнутами по мордам. Быки стоят. Вконец озверевшие погонщики начинают лупить своих подопечных кнутовищами по глазам. Из бычьих глаз текут кровавые слезы, но животные – ни с места.

И тогда… Тогда погонщики разводят костёр, жгут в нём толстую палку. И обугленным концом тычут волов в причинное место…

Всё зря. Крестьяне средней полосы никогда не имели дело с волами. Они не знали как вести себя с ними. Что волу надо дать постоять. Дать ему кусок хлеба с солью. Погладить по лицу. Поговорить с ним ласково. Ничего этого не ведали маматкозинские подростки, коим поручили пахать на волах.

И потому стоял над полем истошный человеческий мат и жуткий звериный рёв. Я слышу его и сейчас.

* * *

Всё проходит на земле. Пришёл конец и войне. Свежим солнечным утром, так же неожиданно как весть о начале, долетело до Старого Русского Маматкозино:

— Победа!!!

И вытащил откуда-то мой отец красный треугольный вымпел с золотой окантовкой, прикрепил его к тонкой длинной жерди и поднялся тот алый шёлковый вымпел над соломенной крышей, как бы перекликаясь со Знаменем победы над фашистским рейхстагом.

И загудела ликующая деревня. Появились прямо на улице столы; на них стояли бутылки с водкой: бабы тащили из потайных запасов солёные огурцы, капусту, отварную картошку.И пошли гулять истомлённые войной люди! А спустя много-много лет описал я этот ослепительно-радостный день в стихотворении

     ДЕНЬ ПОБЕДЫ

Быть может, всё забудется с годами –

И ржавый трактор на пустом лугу,

И голод, и тоска в глазах у мамы,

И сёла с опустевшими домами –

Но утро то забыть я не смогу.

Не ведаю, какой волной эфира,

И по каким незримым проводам

В деревню нашу, на задворки мира,

Весть ворвалась, шарахнув, как мортира –

Победа! Пал Берлин! Вот, гады, вам!

И в первый раз за все четыре года

В деревне, у правленья на виду,

Средь бела полдня, не стыдясь народа,

Плясали бабы, бросив огороды, –

Вгоняли будто в гроб свою беду.

И всё же не смогли прожить без дела.

Даже вот этот, самый светлый день!

И потихоньку улица пустела.

И водка недопитая светлела.

И расцветала по дворам сирень.

***

И  в завершение-несколько стихов из моей книги «ТЕНЬ ВОЙНЫ».

ЗНАК БЕДЫ

 

Мне не было семи, когда явился

Истошный крик: «Война! Опять война!»

И стон такой деревней прокатился –

В избе как будто дрогнула стена…

 

Мне стало девять… Голод. Вши. И слезы.

Отца на фронт призвал военкомат.

И скудные колхозные обозы

Зерно увозят третий год подряд…

 

Мне семьдесят. И многое случалось –

И счастье, и несчастья… Я седой.

Но навсегда, навек во мне осталось:

«Опять война!!!» И страшный женский вой…

 

ЖЕРЕБЕЦ «ТУМАН»

 

Я успел его живым увидеть –

Жеребца по имени Туман…

Племенной отец-производитель

Обожал кобылок крепкий стан.

 

И  на нем стоял табун колхозный –

Он прекрасных жеребят творил.

В сорок первом, осенью морозной,

Увезли Тумана от кобыл.

 

Шла война. В проклятьях, в гневе, в стонах

Мы страну спасали как могли.

В тяжкий час сражений даже кони

С нечистью последний бой вели.

 

Эх, Туман! Сражаясь за державу,

Проходя войны смертельный ад,

Слышал ли, как горестно заржал он –

Табунок сироток-жеребят?

 

СЧАСТЬЕ ОТ СТАРЬЕВЩИКА

«Тряпье и шкуры собираю!

Рога, калоши, медь, мослы!»

Каким-то приглашеньем к раю

Тот голос в моем детстве слыл.

 

Вон на телеге добрый дядя

Себе на хлеб, на радость нам

Сидит, дымит, на небо глядя

Открыв волшебный чемодан.

 

В нем! Разбегаются глазенки:

Крючки, свистульки, кружева,

Иголки, пуговки, заколки –

Ах, как кружится голова!

 

Бежим- мальчишки и девчонки-

И тащим   дяде всякий хлам…

А он в дрожащие ручонки

Волшебный дар положит нам.

 

И нищета, и голод жуткий

Исчезнут в этот сладкий миг…

Вот почему- хоть на минутку!-

Возникни снова, мой старик!

 

Жизнь и кусалась, и кололась…

И я хочу – ну хоть во сне! –

Старьевщика услышать голос…

Вдруг счастье он подарит мне?

 

МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ»

 

Два ведра молока. Десять верст до Лашманки.

Волга. Пристань. Казань. И колхозный базар.

За день там молоко разберут горожанки –

И закупит крестьянка желанный «товар».

 

Ну, обутку детишкам. Себе – кусок ситца.

А для дедушки пачку ядреной махры.

И счастливая вся на село возвратится

Отдохнув хоть чуть-чуть от колхозной страды…

 

Это – сон наяву для колхозной крестьянки.

Ее путь – тяжкий труд и пустой трудодень.

У ней «паспорта нету». Какие гулянки

По базарам колхозным? Что это за хрень?

 

Лишь в пределах района ты смеешь мотаться.

Да и то – если это тебе разрешат –

Сельсовет, председатель – а может и статься,

По особому случаю – военкомат.

 

А детишки босые. Золою стирают –

Мыла нет. Керосина. Иглы на шитье.

Молочишко б продать… Да увы – не пускают

За пределы родимой деревни ее…

 

И тогда бабы тихо идут к тете Але.

По секрету скажу – это мама моя.

Как учительше, паспорт когда-то ей дали –

Потому ей доступны иные края…

 

Два ведра молока в этом «рынкопоходе».

Десять верст пешеходом. А там и Казань.

Мать продаст – и вернется веселая вроде.

А потом снова тронется в летнюю рань….

 

Вот таким заведен был тот «рыночный дворик»:

Девять ходок – крестьянкам. Десятую – нам.

Арифметику помню. И горек мне, горек

Тот стакан молока, что я пью по утрам…

 

БУРЕНКИ НА ХОЛМАХ

 

Их пригнали откуда-то: странных

Триста тощих трофейных коров…

Одноцветных, коричнево-красных,

Под заснеженный праздник Покров –

 

Уж давили фашиста к Берлину.

Уж светилась Победа вдали,

Когда пленную эту скотину

В Маматкозино к нам привели.

 

Два веселых бывалых солдата

С автоматами службу несли:

Тех коров от зари до заката

На холмах близлежащих пасли.

 

По предзимним, пустынным, бестравным,

Где былинки сухие – еда,

Это стадо бродило бесправно

Под конвоем – туда и сюда…

 

И рыдали колхозные бабы

Видя этот дурацкий бардак:

«Тех коровок… Удойных. Да нам бы!

Ведь подохнут в колхозе! За так»…

 

Угадали крестьянские души.

С голодухи, от жизни такой

Оставались буренкины туши

На холмах тех одна за другой…

 

Вот и все. Уже к Новому году

Ни коров, ни веселых солдат…

Две вдовы только… через полгода…

Народили двух славных ребят.

 

«Фронт помог!» – так шутила, бывало

Баба Нюра (ходила в лаптях)

«Фронту-тыл!» – на себе испытала.

«Тылу-фронт!» – со слезой на глазах…

 

СЕМЕНА КОНОПЛИ

Сижу, читаю, удивляюсь –

Дают «срока» за коноплю…

А я – ну, ладно, уж признаюсь:

Ужасно коноплю люблю.

 

В то лихолетье возле  школы

Рос целый конопляный лес

И каждый шкет не для прикола

В тот сумрак конопляный лез.

 

Нет, не за «дурью», ныне модной.

Когда «конопель» вызревал

Крестьянской пацанве голодной

Он сил немножко прибавлял.

 

Мы семя конопли любили.

На телогрейках, впопыхах,

Таясь от взрослых, молотили

Мы  ныне запрещенный злак…

 

Понятно, за такое дело

Нас бригадир бы покарал.

Ведь мы таскали каждодневно

Колхозный «семяматериал»…

 

Не тетка голод… Нет, не тетка.

Он нас на воровство толкал!

Вот так играл дырявой лодкой

Детей войны девятый вал…

 

РЖАВЫЕ ГВОЗДИ

«Гвозди бы делать из этих людей

В мире бы не было крепче гвоздей…»

«Баллада о гвоздях»

Николай Тихонов.

Два молотка с деревянными ручками.

Два пацана, кучка ржавых гвоздей…

Старых, искрученных… Этими «штучками»

В годы войны «забавляли» детей.

 

Нету гвоздей! Оторвали б с руками.

Нечем пришпилить ступеньки крыльца…

Вот и колотят весь день молотками

Два отщавших голодных мальца.

 

Ржавые гвозди по улицам ищем.

Роемся в свалках, в сараях на слом…

В драных фуражках, как скудную пищу

К тем «кузнецам» – малолеткам несем.

 

Гиря пудовая — вот  наковальня.

Гвозди прямеют, их дедушка ждет.

Он в Маматкозине многострадальном

Плотником и доброделом слывет…

 

Избы ветшают.  и.. косятся рамы,.

Валится сгнивший загон для скота.

Дедушка глянет на гвозди угрюмо,

Проматерится. Вздохнет: «Маята!».

 

Но подлатает. Починит. И к бревнам

Доску прихватит – ну, так или сяк…

Так и стояла в те годы деревня…

Уж не на наших ли ржавых гвоздях?

 

ТРОФЕЙНЫЙ «ВАЛЬТЕР»

Под осень в нашей тихой деревушке

Явились три больших грузовика.

«За урожаем…» – всхлипнули старушки.

«Солдаты голодают… Чай, война…»

 

Служивых разместили по избенкам.

Откуда-то явился самогон.

Гармонь безухажоренным девчонкам

Сыграла вдруг забытый «вальс-бостон».

 

Запели и бабенки голосисто.

Хоть вразнобой – зато от всей души.

И выяснилось, что артиллеристы

Ребята очень даже хороши…

 

Пошли обмены: самогон – портянки;

А коль денатурат – то сапоги.

В конце концов не жалко и тальянку

За бабкины крутые пироги…

 

Но тут возник какой-то странный шорох

Хмельную разухабистость гася…

Достали вдруг артиллеристы порох

Нежданным соблазнением грозя.

 

Зажгли его. Горел он ровно, сильно.

Для розжига печей – ну, в самый раз!

Ведь третий год совсем без керосина

Страдал по деревням крестьянский класс…

 

Тот порох взять крестьянка сильно рада б.

Но где в ответ достать денатурат?

В Ташевку, в спиртзавод, слетать бы надо…

Но тут явился к ним старик Игнат.

 

Он немца бил еще при «Николае».

В делах военных был бо-о-льшой мастак.

Достал бутыль. Стаканы заполняя,

Он прояснил свою сверхщедрость так:

 

«Ну, солдатушки, хватит баб буравить!

Я, чать, как вы – такой же фулюган.

Я обязуюсь еще две поставить –

Но если мне отцепите наган!»

 

«Зачем тебе? Курей стрелять ты будешь?»

Замолкли все. А дед бойцу несет:

«Вояка, мать!.. Ты еще хрен на блюде!

А ежли фриц до сюда добредет!?»

 

Тут баба застегнула вдруг бюстгальтер.

Сержант в мешок походный свой полез…

«Держи, отец! Дарю трофейный «вальтер»!

К тому ж с боезапасом он… Не без!»

 

…Затем зерно покинуло деревню.

Затем ушла войны зловещей тень.

Затем скончался и старик тот древний…

А «Вальтер» поди, ищут по сей день…