«Помню одного художника, который оформил документы на звание Заслуженного и почти год ждал решения своей судьбы. Он похудел, бросил закладывать за воротник, поступил в университет марксизма-ленинизма, отрекся от любовницы и вдобавок ко всему почти лишился сна. Работа у него застопорилась, он не мог одолеть даже заказной живописной банальности на тему «Корма будут», целый день бессмысленно топтался в мастерской, ночью засыпал на пару часов и с трех часов ночи начинал кружить по улицам города…»

От ведущего.

Продолжаем публиковать документальные рассказы Николая Полотнянко. Его проза заставляет вспомнить некие существенные «загогулины» подзабываемой «советской эпохи»…

 

 

Николай Полотнянко

  Все это было,было…

(Симбирский альбом.)

«Заслуженный.»

Условия жизни семидесятых годов диктовали людям не только стиль их поведения, но и проникали внутрь человека, порой завладевали его душой, его чувствами. И тут был широчайший спектр переживаний от административного страха до административного восторга. Чтобы вызвать в человеке эту гамму верноподданнических чувств, у власти был кнут и был пряник.

Помню одного художника, который оформил документы на звание Заслуженного и почти год ждал решения своей судьбы. Он похудел, бросил закладывать за воротник, поступил в университет марксизма-ленинизма, отрекся от любовницы и вдобавок ко всему почти лишился сна. Работа у него застопорилась, он не мог одолеть даже заказной живописной банальности на тему «Корма будут», целый день бессмысленно топтался в мастерской, ночью засыпал на пару часов и с трех часов ночи начинал кружить по улицам города, пока, наконец, под утро не заявлялся по праву приятеля ко мне домой и начинал делиться накопившимися за сутки сомнениями.

  • Ведь запросто зарежут, – вздыхал он, грея ладони о стакан с горячим чаем.
  • Да кому ты так навредил? – говорил я, протирая слипающиеся глаза.
  • Да тот же Сверчок. Все через них идет, через обком…

– Участник войны. В искусстве – реалист. Какие могут быть претензии.

Мой приятель задумывался, тяжело вздыхал.

  • Знаешь, – сказал как-то он, – я ведь к столетию Ленина вполне мог орден иметь, а получил всего лишь юбилейную бляшку… И все моя простодырость. Встал как-то утром и пошел сдавать пустые бутылки в приемный пункт на улице Льва Толстого. А он закрыт. Стою, жду, в руках две сетки с посудой. Смотрю, бегут молодые ребята и командуют мне и двум ханыгам: «В сторону! В сторону!». Я сразу же догадался, что из обкомовской гостиницы идут важные «шишки». И впрямь идут, прямо посреди улицы. В центре – Суслов. Мне бы, дураку, за угол спрятаться, а я стою. Подходят. Отворачиваться неудобно, здороваюсь: «Здравствуйте, Михаил Андреевич!». Бабай на меня как зыркнет! Вот и пропал мой орден.
  • Ну, это уже быльем поросло! – утешал я приятеля.
  • Не скажи, – мялся он, – они все помнят…

Ходил по утрам художник ко мне долго. Я уже не заводил будильник, знал, что он явится на рассвете. И вдруг исчез. Тут вскоре и указ в газете появился о присвоении ему звания Заслуженного художника.

Корзина.

В 1972 году я приехал в Инзу, имея в прибывшем за мной следом контейнере только книги. С квартирой вопрос решился быстро, но она была пуста, и ее  надо было обставлять.

Надо сказать, что распределение всякого дефицита районные воеводы тогда держали крепко в своих руках. Распределялось все, имевшее хоть какую-нибудь ценность: холодильники, мебельные гарнитуры, даже стулья.

По простодушию я пришел к председателю райисполкома и попросил разрешение на продажу холодильника. Боже, как он на меня глянул, каким сверхблагородным негодованием вскипел!

– У нас доярки не обеспечены! – вскричал он и бросил на меня испепеляющий взгляд.

Пораженный честностью руководителя, я стушевался.

Через год встречаю его за комплексным обедом в ресторане «Волга». Он прост, мил, обворожительно предупредителен. Но меня уже на мякине было провести трудно. Я знал (а Симбирск – это такой город, где все знают друг про друга все), что его и первого секретаря райкома партии Бабай вышиб из воеводских кресел, и он работает завхозом в проектном институте. Падение было вызвано тем, что уж очень распоясались инзенские хозяева, замахинировались.

Тогда ведь многие материальные вопросы решались первобытно просто. Заехал, скажем, руководитель на базу райпо в потертом пальтишке, старом костюме, стоптанных ботинках, а выезжает в импортном обличии, будто не в подсобке переоделся, а за границей побывал. Или тихонечко стукнут новую «Волгу» и потом актом райисполкома уценят и толкнут благодарному человеку.

От пирога этих материальных благ мне удалось оторвать кусочек, и то лишь единожды.

В «дворянском гнезде», доме возле кинотеатра «Рассвет», жил у меня друг Геннадий Семёнович Лёвин. Приходит он однажды на работу веселый, довольнехонький. Я, конечно, интересуюсь, что за радости такие. Он посмеивается.

– Вчера вечером слышу – звонок в дверь. Открываю. На пороге – мужик со здоровенной, ведер на восемь, корзиной. Это вам, говорит. Ставит корзину и прыгает в лифт. Я и слова не успел сказать. Ну что делать? Заволок корзину в квартиру, открыл… Чего там только нет! И копченая колбаска, и балык, и буженина, и икра, и армянский коньячок, и посольская…

Согласно учению физиолога Павлова, мой рот наполнился сладкой слюной.

– Сворачивайся. Пошли ко мне. Не попадать же добру…

Три дня мы объедались деликатесами. И оказалось, что их можно есть без всякого ущерба для здоровья.

Через полгода друг спросил меня:

  • Помнишь корзину?
  • А что, еще приволокли?
  • Да нет. Я с соседом разговорился, подо мной живет. Он из управления сельского хозяйства. Ему это привезли. Да шофер новый оказался, этаж спутал и попал ко мне. Так что другого такого счастливого случая не будет.

Мы приуныли и стали считать мелочь на «Агдам».

Сейф.

Век атома, век электричества – как только не называли минувшее столетие! Но вернее всего назвать его веком казенной бумаги, веком анкет, персональных дел, обвинительных приговоров и прочих исходящих и входящих инструкций. Не стальные наручники, а бумаги сковали каждого из нас по рукам и ногам, спеленали, как мумию, душу. И мы, конечно, по части казенных бумаг -бесспорные рекордсмены. «Бумага все стерпит», «слово к делу не пришешь», «без бумажки ты букашка» – не перечислить всех метких народных выражений, вполне объясняющих их необъятную власть над каждым человеком.

Казенные бумаги обладают колоссальной взрывной силой, и поэтому их хранят в стальных ящиках и толстенных сейфах, перевозят под крепкой охраной, учитывают в опечатанных книгах, как оружие.

Стальной ящик стоял и в кабинете нашего редактора. Я не обращал на него внимания, пока однажды он, ругнувшись, не сказал:

  • Прислали «телегу» из обкома. Бумаги надо сдавать…
  • Какие? – спросил я.
  • Да всякую муру фельдъегеря натаскали…

Действительно, в коридоре редакции и тогда мелькал капитан с кожаным портфелем.

Мы сидели за чаем. Помнится, был Игорь Хрусталев, еще человека два-три.

Редактор подошел к столу, открыл и, присев на корточки, достал несколько картонных папок, обхлопал с них пыль и улыбнулся:

  • Я тут, мужики, такую компру разрыл, обалдеть можно…
  • Да ну! Тащи сюда! – обрадовано зашумели мы.

Редактор сел за стол и открыл первую папку. Это были протоколы партийных собраний редакции за пятидесятые годы. Пожелтевшая сухая бумага хранила события, отделенные от нас десятками лет.

Геннадий глуховатым голосом читал косноязычные протокольные фразы, словно вспахивал заросшую травой забвения целину, и перед нами представали не очень славные дела наших предшественников, занимающих ныне значительные должностные посты. Один руководил областным сельским хозяйством, другой – средствами массовой информации, третий выбился в идеологи. Это были важные сановные люди, смело поучающие нас, но протоколы раздевали их донага, сдирали шелуху административной важности с упитанных лиц, приравнивали ко всем смертным.

– Вот тут про Сашку! – гудел редактор. – Прогулял два дня. В объяснительной пишет: «На автовокзале встретил односельчанина. Тот сказал, что у матери заболела корова. Поехал лечить, чем и объясняю свое вынужденное отсутствие на работе». Строгий выговор без занесения в учетную карточку…

Я знал этого человека. Это был, наверное, самый крикливый руководитель в области. Я сам как-то слышал его «распекаловку» в Барышском райкоме партии. Впрочем, ничего нового в этом нет. У Ф.М. Достоевского есть такая сцена: фельдъегерь влетает к станционному смотрителю и сразу дает ему затрещину. Срочно подкатывает тройка. Фельдъегерь прыгает в нее и начинает дубасить ямщика по загривку, ямщик хлещет кнутом лошадей, и все это мчится в мутное метельное пространство. Тройка-птица! Бедный Гоголь… И сейчас так же: один дубасит другого, потому и жизнь как-то идет…

– А вот про Михал Ивановича! – смачно произнес редактор, раскрывая дело своего шефа. – Тут, братцы, история посерьезнее…

Да, был такой аппаратчик. Брюзгливо напыщенный, всегда застегнутый на все пуговицы. Не человек, а ходячий бред. И мне стало интересно, что это он накуролесил в молодые годы.

Дело и впрямь было пренеприятное. Имея девять классов образования, он ухитрился получить каким-то образом диплом Ереванского университета. Эк, махнул! С вологодского севера на крайний юг, аж в Армению! Но, судя по протоколу собрания, все сошло ему с рук. Опять строгач…

Помню, смеялся я над всеми этими бумагами, но радости в этом смехе было мало. Этот смех убивал не их, а меня самого. Я просто физически ощутил нависшую надо мной непробиваемую толщу тьмы и, не дожидаясь конца веселья, ушел домой к стихам.

Через несколько дней я захотел прочитать протоколы собрания. Редактор сухо сказал, что их забрали в обком партии. Кто-то уже «стукнул».

Бутылка «сухого».

Осенью 1987 года, в разгар борьбы с винопитием, я приехал из отпуска и уже на следующий день пошел навестить своего приятеля скульптора Васю Шеломова. Он был в мастерской, сумрачном сыром подвале, где громоздились скульптуры, глина, обрезки дерева, арматура. Сам Вася сидел на крылечке и, словно кот, жмурился на солнце. Одет он был своеобразно: стоптанные туфли, офицерские галифе и куртка, подаренные ему уволившимся из армии полковником. Рыжая борода, подстриженная под круглый навесной замок, приветливо сморщилась, когда он увидел меня.

  • Ну как там, на югах?
  • Жарко, Вася, жарко…
  • Пойдем в мастерскую, там охолонешь…

Мы спустились в подвал. Я огляделся, заметил новую работу и подошел к ней.

– Да ты не туда смотри, а сюда, – ворчливо сказал Вася.

Я оглянулся. На пеньке, который стоял возле продавленного дивана, высилась бутылка «Ркацетели».

Мы испили по стакану сухого вина. Я закурил и стал рассказывать о Гаграх, где целый месяц бултыхался в море вместе с семьей.

Вдруг Вася поднял голову и посмотрел на открытую дверь. По лестнице спускался какой-то мужчина, который, коротко поздоровавшись, решительно прошел в мастерскую и стал разглядывать скульптуры.

– А-а, Горький… – сказал он, узнав по усам великого пролетарского сочинителя.

Вася ходил за ним следом и что-то силился сказать, но слова не шли, где-то у него в горле застревали сухим комком. Обойдя по кругу мастерскую, гость развернулся в мою сторону, и его лицо исказила гримаса негодования и брезгливости.

  • Это что? – он указал на полупустую бутылку.
  • Что это за идиот? – спросил я Васю. Но тот лишь разводил руками и что-то булькал полураскрытым ртом.

Незваный гость взбежал по лестнице и растаял в проеме двери.

– Это же Романов, – наконец вымолвил Вася, – первый секретарь горкома партии…

– Ну у тебя и друзья, – нервно хохотнул я. – Неразборчив в знакомствах…

Я налил себе стакан вина, выпил и пошел домой.

Между тем события начинали приобретать размах и обороты. Романов, доставил свое номенклатурное тело в горкомовский кабинет и принялся названивать в райотдел милиции. Срочно была сформирована группа захвата в количестве пяти человек во главе с замначальника РОВД. Бегом (от милиции до мастерской метров двести) они прибыли на место преступления. Не дав скульптору переодеться, в заляпанных глиной галифе, его поволокли в ментовку. Изобразили протокол, что-то там грозили, но, понимая, что все это чушь собачья, отпустили с наказом больше не пить ни сухого, ни мокрого.

Но дело на этом не закончилось. В голову Романова запала широкая и многообещающая мысль: раздуть это «ркацетельное» дело до всегородского масштаба. В Союз художников был направлен второй секретарь горкома партии Сергей Марьин (стал потом  банкиром  ) с установкой провести собрание и исключить бедного Васю из Союза художников.

И собрание состоялось, но какое-то унылое, вялое. Вопрос об исключении поставили на голосование. И ни одного голоса «за», потому что уже шел к концу 1987 год.

Овраг.

Где-то в начале восьмидесятых годов один мой приятель, форматор скульптурного цеха, попросил меня помочь ему сделать постамент для бюста К.А. Тимирязеву (работа скульптора Р.А.Айрапетяна) перед зданием конторы опытной сельскохозяйственной станции. Это предложение меня заинтересовало: стихи не шли, в душе была какая-то пустота, и хотелось хотя бы на несколько дней сменить обстановку.

Надо сказать, что возведение постамента – довольно сложная строительная работа, в которой я, естественно, ничего не смыслил и поэтому исполнял обязанности подсобного рабочего: копал яму под фундамент, замешивал цементный раствор, подносил кирпичи… Погода стояла прекрасная, и мы особенно не напрягались, подолгу отдыхали под березами и разговаривали. Иногда к нам подходили любопытные, интересовались, что мы такое тут надумали строить. Мы отшучивались:

  • Памятник Немцову!
  • Ты гляди! – понятливо восклицали любопытствующие граждане и отваливали прочь, разнося по поселку эту причудливую «новость», ведь Немцов был директором.

На опытной сельскохозяйственной станции, как и во всяком солидном учреждении, был свой художник. С ним мы познакомились поближе, чему способствовали его открытость и разговорчивость. К тому же у нас нашлись обще знакомые.

И вот как-то сидим мы под березой, а к конторе подъехала «Волга», и из нее вышел какой-то человек.

– Горячев приехал, – вполголоса сказал художник и почему-то вздохнул.
Юрия Фроловича я знал по его работе еще первым секретарем обкома комсомола, раз даже столкнулся с ним близко в одном деле, но это уже другая история, о которой я как-нибудь расскажу.

  • Я тут недавно влетел, – сказал художник.
  • Куда влетел?

– Как куда? Самым натуральным образом влетел, в Горячева. Дело было еще по первой зеленой травке. Как-то просыпаюсь с бодуна, а жена тормошит – поезжай к сестре, привези флягу. Я выпил украдкой стакан бражки, сел на «Ижа» и поехал. А тут у нас овраги. Дорога узкая, проселок… Правда, сухо было. Скорость я держал приличную: утро, выходной, никого нет. Ну и, не оглядевшись, на скорости маханул вниз, в овраг. А мне навстречу «Волга». Горячев с утренней дойки ехал, что ли… Вот и сошлись лоб в лоб. Правда, не шибко… Фролович вышел из машины, поглядел на мою похмельную рожу и сказал, чтобы завтра я был у него, как штык. Отпарился, отмылся, прихожу утром в райком партии, естественно, с партбилетом. Доложился секретарше. Сел на стул, жду. Так весь день и просидел. А там одно совещание, второе, третье… К вечеру вышел Фролович из кабинета и говорит: «Ну, ты все понял?». «Понял», – говорю. – «Иди, работай…»

  • А ты ведь мог здорово погореть на этом деле, – сказал форматор.
  • Еще как! Прав на вождение точно бы лишился, по партийной линии не меньше строгача бы схлопотал, с работы могли турнуть. Я ведь выпимши был…
  • Он, в принципе, не мог по-другому поступить, – сказал, – не в его это характере…

Памятник открывали без меня. Недавно его фотография встретилась мне в книге об ульяновских художниках. Вспомнились лето начала восьмидесятых, прежние разговоры, мечты, надежды…

Конфискация бороды.

Страна должна знать своих героев (как положительных так и отрицательных). Воевода по идеологии был богом, царем и воинским начальником областной культуры.

  Художники и писатели были разделены, как, впрочем, и сейчас, на “чистых” и “нечистых”. Первых подкармливали, вторых, мягко говоря, душили. Это было нормой отношений. Правда, художники пользовались большим благоволением, чем писатели, потому что продукт их труда нельзя было спрятать в стол, перевести на микропленку, как, допустим, пасквиль какого-нибудь Солженицына, которого в это время вышвыривали из страны. Бедный Александр Исаевич не знает, сколько “идеологического сусла” было вылито по его поводу на головы симбирян. Из лиц, конкретно потерпевших во время этой кампании, я знал блистательного фельетониста – ныне покойного А. Астафьева, который затеял с писателем недавно обнародованную переписку. Астафьева выгнали с работы, всячески третировали, пока он наконец не нашел себя в пединституте, где работал вместе с неким доцентом, опубликовавшим в “Ульяновской правде” разгромную статью по поводу “Августа четырнадцатого”… И вот один ушел, другой жив и здравствует, недавно видел его у амбразуры кассы бухгалтерии в одной конторе. Так складываются судьбы.

Любой нормальный человек имеет нравственный тормоз, но бесконтрольная власть развращает. И наш секретарь обкома партии по идеологии Сверкалов был хамом в самом чистом, дистиллированном виде. Он, походя, мог так уесть человека, что тот забивался в страхе в какую-нибудь нору и не выглядывал оттуда до конца жизни.

Тишайший и безответный ответственный секретарь писательской организации В.Пырков отрастил бороду, не согласовав это с идеологическим вождем. Бедолага и не ведал, что натворил, пока не переступил порог руководящего кабинета. Он не пробыл там и минуты, вылетел оттуда потный от страха, а вслед ему грозно неслись слова:

– Не приму, пока не сбреешь бороду!

“Не приму” – это то же самое, что и щедринское “тащить и не пущать”, только на другом историческом уровне, но наше родное, до боли знакомое…

Перед открытием художественной выставки всегда проходил отдельный закрытый просмотр работ художников. Он важно проходит мимо картин, скульптур. Вдруг останавливается.

– Это показывать нельзя. Убрать!

А эхо в пустом зале отражает истинный смысл этих слов: “Арестовать! Конфисковать! …!”.

Просмотр подходит к концу. Вдруг в зале появляется скульптор К. с  бюстом Брежнева. Что поделать, слаба человеческая натура, хотел прогнуться перед власть предержащими, ночь не спал – лепил, отливал голову, потом тащил ее в потемках по городу на своем горбу, распугивая прохожих, а ему сразу “втычный” вопрос:

– Это что такое? Кто разрешил?

Скульптор что-то мямлит. Его не слушают и приказывают убираться вон вместе со своим “эпохальным” творением. Унылый творец взваливает свое детище на спину и ныряет в городскую тьму.

Почти в это же самое время в областном театре идет сдача спектакля на производственную тему. На обсуждении присутствует начальник областного Управления культуры. Предлагает высказаться. Но никто не хочет вступать на скользкую стезю. Нехорошее молчание пахнет взрывом. И он происходит.

– Кто режиссер? – спрашивает начальник.

– Я… – отвечает пожилой солидный человек.

– Кто я? Встать!

 

…Председатель комитета по телевидению и радиовещанию стоит навытяжку в Мемориале, а его кроет семиэтажным руководящая личность. Но это свои люди…

Примеров густопсового хамства не перечислить. Это был театр абсурда: капитан корабля топил свой корабль, а он не утонул. Руководитель культуры измывался над ней, а мы все-таки не до конца одичали. И на том спасибо!

Карандаш.

В 1975 году Ульяновск еще жил под эйфорией недавно отпразднованного 100-летнего юбилея В.И. Ленина. Появились Мемориал, новые гостиницы, вокзалы, улицы, но оставалось еще много “незавершенок”. К их числу относилась и художественная роспись на стене вестибюля пединститута.

Так случилось, что я хорошо знал авторов этой росписи: двух московских и одного ульяновского художников. Заходил к ним, стоял на лесах, даже, помнится, кистью мазнул по сюртуку какого-то предтечи железной когорты революционеров. Надо сказать, что первый секретарь обкома партии А.А. Скочилов (кличка Бабай) был натурой художественной не только в переносном, но и в прямом значении этого слова. Его, например, увлекали значки, и он сам сделал несколько эскизов. Даже в альбоме их изображения помещались, только вот фамилию автора закрасили черной типографской краской. На премьерах в драмтеатре Бабай бывал. Одних актеров журил, других хвалил. Однажды увидел в холле театра странную скульптуру. Стоит в натуральную величину вылепленный из гипса мужик с колодками на руках. “Кто таков?” – спрашивает Бабай. А ему отвечают, мол, приобрели у скульптора В. Шеломова скульптуру Пугачева.

 Убрать!

И убрали. Бросили в подвал, как раз в том месте, где граф Панин держал его в клетке. Потом актеры на первоапрельских капустниках об этом распевали. Бунтовали… на коленях.

Но самый значительный художественный жест по отношению к городу Бабай совершил, водрузив шпиль над Волгой. Начертил проектик на листе бумаги: здесь скульптурная группа, здесь шпиль, здесь мемориальные доски. На гонорар и авторство не претендовал.

Вернемся же к художественной росписи в педагогическом институте. Назревало открытие, и редактор ныне безболезненно почившего “Ульяновского комсомольца” Гена Левин послал меня сделать репортаж в номер прямо с колес ввиду неизбежного присутствия на торжестве самого главного лица области.

Я пришел минут за пятнадцать до назначенного времени. В вестибюле уже царила суматоха. Устанавливали и опробовали микрофоны. Сгоняли студентов из аудиторий. Я затаился за колонной, чтобы меня не толкали. Все мало-помалу угомонились, и тут входные двери распахнулись настежь, и в вестибюль прошествовала “траурная” процессия. Члены бюро обкома во главе с Бабаем, облисполкомовцы, руководители наробраза и культуры, все как на подбор в черных костюмах, черных галстуках и белых нейлоновых рубахах. Как они приспособились переносить душную жару в этих униформах – ума не приложу! А ведь сидели на заседаниях в душных помещениях по много часов кряду. Но попробуй, явись кто из них на работу, например, в одной рубашке и белых штанах, не знаю, что было бы. Но никто и не пробовал…

Процессия направилась к тому месту, где я стоял, и вскоре я был окружен со всех сторон этими людьми. Некоторые из них покосились на меня, но тут же отвернулись, не почувствовав ко мне никакого интереса. Бабай стоял строго в центре этого кружка избранных. Когда он пошевелился, начав искать что-то в кармане, от него предупредительно отшатнулись. Я смотрел на окружавших меня людей. Это были обыкновенные люди, от которых пахло терпким мужским потом и перегаром от вчерашней попойки, но все равно что-то отделяло меня от них, между нами была “полоса отчуждения”.

Бабай опять зашевелился, шевыряясь в карманах. Внимание окружающих было приковано к нему, хотя выступил уже ректор, художник. Готовилась к выступлению и нервно мяла бумажку в руках студентка.

Бабай повернулся к нам.

– У кого есть ручка? – нервно спросил он.

Все кинулись по карманам. Настала благостная минута – ручки ни у кого не оказалось. Лицо Бабая побагровело.

– Вот, у меня только это, — сказал я и протянул первому секретарю карандашный огрызок, которым записывал фамилии выступавших.

– Молодец! – сказал Бабай и начал что-то писать в блокноте.

Фитиль готовой взорваться бомбы был погашен. Все вокруг меня заулыбались. Трое или четверо, что, были поближе, пожали мне руку.

На трибуне Бабай смотрелся. Он говорил, изредка заглядывая в блокнот. Студенты, изнывающие от жары, смотрели на него тусклыми глазами. За спиной Бабая величиной в сто с лишним квадратных метров красовалась тусклая роспись.

День был тоже тусклый, душный, предгрозовой. Я вышел из института на площадь, посмотрел на мефистофельский барельеф вождя на Мемориале. Тогда и всплыли в моей душе эти строки поэта Павла Васильева:

– Далеко до человека, люди…

Друг лауреата.

У всех диктаторов есть одна общая черта характера: они неравнодушны к искусству. Мао, Брежнев, Сталин писали стихи в молодости. Иосиф Виссарионович живо интересовался театром, оперой, литературой, кино, особенно последним. На этот счет существует “милый” анекдот, который, возможно, не так уж далек от правды. Словом, Сталин просматривал все выходящие на экраны фильмы .а тут, когда он был в отпуске, некий фильм пустили в прокат без его одобрения. Приезжает он и вызывает к себе всю съемочную группу.

– Вы кто? – спрашивает он режиссера.

Тот представляется.

– Как ви считаете, – пыхнул трубкой вождь, – разве это правильно, что весь советский народ смотрит этот фильм, а вождь советского народа его не видел?..

Режиссер замертво валится с ног. Тот же вопрос – друг за другом гибнут от страха сценарист, оператор и т.д. Остается один осветитель. Следует вопрос и ему.

– А мы посоветовались с политбюро, – без заминки отвечает осветитель.

– И правильно сделали, – говорит вождь и подытоживает. – Какие все-таки интеллигенты нервные люди!

Однако вернемся к временам более близким и реальным. Известно, что Сталин за свои литературные труды премий не получал, а вот Брежнев ударился во все тяжкие: умудрился получить Ленинскую премию в области литературы. От этого беспрецедентного шага все в стране опешили, но не надолго. Зашумели, зааплодировали, кинулись изучать, цитировать, прославлять, хотя каждому было ясно, что вся эта “генсековская” литература – чистейшей воды надувательство. Но то ли еще бывало на Руси!

На родине В.И. Ленина “Малую землю”, “Целину”, “Возрождение” изучали особенно старательно и в школах, и в вузах, и в системе политучебы. Откуда-то стали появляться сослуживцы Леонида Ильича по 18-й армии. Они шли нарасхват, ими украшали президиумы высоких собраний. Они повествовали о начальнике политотдела армии полковнике Брежневе и том, как под огнем фашистов вручал им партбилеты.

Вполне понятно, что против подобных восхвалений никто не протестовал, тем более удивительным и по тем временам смелым оказался поступок одного моего знакомого художника, поступок, который заставил меня хохотать до колик в животе.

Жора (так назовем художника) купил “Малую землю”, пришел в свою мастерскую, лег на продавленный диван, прочитал книгу от корки до корки и задумался. “Конечно, книга не ахти, – размышлял он, – но что-то в ней есть. Только вот что?” И тут его озарило. Жора был весьма квалифицированным графиком и, не откладывая дела в долгий ящик, изобразил под портретом генсека в книге следующую надпись, искусно подделав почерк автора:

“На долгую память дорогому Жоре.

Всегда твой Л.Брежнев”.

Жора засунул книжку в карман потрепанного пальто и двинулся по городу от одной пивной точки к другой. Знакомых у него было много, и каждому он демонстрировал книгу, уверяя, что генсек прислал ему лично дарственный экземпляр. Кто верил, кто смеялся, кто зябко ежился. Но Жоре все было до лампочки. В своей конторе, куда он в конце концов добрел, на глаза ему попалось объявление, в котором все желающие приглашались записаться в турпоездку в Грецию, и тут же записался. Акрополь, Дельфы, Парфенон – это как раз то, что нужно для творческого роста, решил художник.

Но до Афин Жора не добрался. Его пригласили в компетентные органы, поговорили с ним, погрозили пальчиком: не шали! Только и всего. Конечно, в Греции, как сказал классик, все есть, но и Симбирск тоже нехилый городок.

Паутина.

Сейчас газетчики, телевизионщики самонадеянно называют себя четвёртой властью, но они не власть, хотя иногда начальство делает вид, что их побаивается. В советское время подчинённое положение журналистов не маскировалось: пишущую братию прямо называли партийными перьями, поэтому, просовывая голову в журналистский хомут, я знал, что это не на всю жизнь.

Серьёзным занятием для меня была только поэзия, но она не кормила, поэтому мне постоянно приходилось зарабатывать на жизнь какой-нибудь подёнщиной: в газете, на телевидении, написанием и редактированием заказных книг. Такая планида приучила меня быть терпеливым и готовым к любым неожиданностям.

Эта история началась в непостижимо высоких для меня партийных сферах, а сводить концы с концами пришлось мне. В один из июльских дней 1974 года редактор «Ульяновского комсомольца» Гена Лёвин пришёл из обкома комсомола в задумчивом настроении. Через некоторое время позвал меня к себе.

– Тут, понимаешь, такая бодяга, – сказал он и тоскливо поглядел в окно. – Приехал, понимаешь, сюда союзный министр инкогнито. Ну, чтоб подчинённые не лезли. Он – старик, верующий ленинец, вот и решил посмотреть ленинские места. Сходил в Дом-музей, мемориал. Решил пообедать в верхнем зале «Венца». На беду там две курвы со своими парнями сидели. Один и заехал своей по соплям. Министр, понятно, возмутился: в ста метрах от Ленинского Мемориала и творится, чёрт знает что, да ещё в обед. Ну, а этот нахал встал и запустил в министра фужером. Скандал. Министр с порезанным лицом звонит Подгорному (тогда советскому президенту, главе государства) и жалобится, что в ленинских местах творится бардак и всё такое. Подгорный позвонил Бабаю (первому секретарю обкома партии), и машина закрутилась. Выяснили, что вечерами в ресторане и гостинице форменный блядоход процветает. Но это же не уголовщина, органы бессильны что-либо сделать. Вот и отдали всё комсомолу. Твоя задача – написать статью. Иди к Блюдину, он тебя ждёт.

С Блюдиным, первым секретарём обкома ВЛКСМ, я был по-доброму знаком. Анатолий был комсомольцем с человеческим лицом – умный, отзывчивый и образованный.

– А, пришёл! – встретил он меня, поднявшись из-за стола. – Значит так, Николай. Встречаемся в восемь вечера у ресторана «Венец». Посмотрим, что там пьют и как там пляшут…

Анатолий подъехал к месту встречи не на своей персональной «Волге», а появился откуда-то из толпы жаждущих попасть в кабак граждан. Я махнул перед дверью красным редакционным удостоверением, и швейцар распахнул перед нами двери.

– Ты гляди, – удивился Блюдин. – Тебя здесь уважают.

– Это не меня уважают, а красные корочки. Но, согласись, это маразм входить в ресторан по удостоверению.

В верхнем зале ресторана народу было битком. Я вычислил метрдотеля, представился и попросил организовать три места, что и было моментально сделано.

Мы заказали фруктовый сок и наблюдение началось. Но вдруг загрохотала музыка, и все кинулись танцевать. А через полчаса началась массовая драка между хоккеистами «Волги» и ворами-карманниками.

– Да, – сказал Анатолий, когда мы вышли на улицу. – Кое-что стало понятно. Это вертеп какой-то!

Утром я пошёл в областное УВД в уголовный розыск, где меня дожидался оперативный работник Слава Кабанов, курировавший гостиницу и ресторан «Венец». Слава познакомил меня с начальником уголовного розыска области, потом провёл к себе в кабинет.

– Я вызвал сегодня одну гражданку, – сказал он. – Интересная экземплярша… А вот и она!

В крохотный кабинетик опера, «дыша духами и туманами», вошла роскошная красавица.

– Здравствуйте! – слегка потупившись, скромно произнесла она. – Вызывали?

– Проходи и садись, – произнёс опер степенным голосом и шумно прокашлялся.

И действительно, на нарушительницу режима работы гостиницы трудно было смотреть без волнения.

Кабанов пошелестел бумажками и строго сказал:

– Ты получила уже два предупреждения. На работе тебя обсуждал коллектив.

Девица смотрела на опера красивыми коровьими глазами и теребила платочек.

– Тихоня!.. – Саркастически произнёс Кабанов, когда мы остались одни. – Представляешь, что она на работе учудила! Гостиница послала уведомление по месту работы, что гражданка такая-то была выпровожена из номера после одиннадцати часов. Собрали собрание, зам главного врача, старик, стал стыдить её за аморальное поведение. Наша клиентка встаёт, подходит к нему и говорит, что ты, мол, вчера меня трахал, а сегодня воспитываешь! И влепила ему пощёчину. Пришлось деду доказывать, что он импотент.

Две недели я ходил вечером в ресторан, а утром в УВД, куда Кабанов вызывал особ лёгкого поведения. В моём блокноте скопилось около семидесяти фамилий. Ульяновск был открытым городом, и в нём водились иностранцы – арабы, кубинцы, немцы, чехи. Это были слушатели Школы высшей лётной подготовки и военных училищ. Наши ночные «бабочки» отдавались не за деньги, а по щедрости натуры, такие интернационалистки были. Привлечь их к ответственности за это было нельзя. Оставалось общественное порицание.

Результатом моей работы стала статья в «Ульяновском комсомольце» под ужасным названием «Паутина», вызвавшая лёгкий шумок в определённой части публики. После выхода газеты со статьёй двери ресторана «Венец» для меня были открыты в любое время, что само по себе было неплохо.

Буфетчица из РПУ.

Скажу сразу, что РПУ расшифровывается просто – это ресторан против универмага в Инзе. Во всяком случае, так его называли в начале 1970-х годов. Как говорится, и я там был и тёмное вешкаймское пиво пил, и по усам текло, и по бороде, и в рот попадало. Конечно, там, где ресторан, там и пьянка, а там, где пьянка, там полный простор для совершения аморальных поступков. В крепком подпитии и буфетчица покажется королевой. Но буфетчица в РПУ и впрямь была королевой Инзы, только теневой. О ней шушукались, осуждали, но многие и завидовали втайне, ибо буфетчица властвовала над двумя заглавными персонами района: первым секретарём райкома партии и председателем райисполкома.

По приезду в Инзу, я коротко сошёлся с шофёром предрика, и он мне кое-что рассказал о времяпрепровождении этих руководящих товарищей. Это сейчас сильные мира сего проводят время на горнолыжных курортах в Альпах, посещают казино Монте-Карло и парижские рестораны, а тогда руководители ещё не оторвались от народа и отдыхали без всяких выкрутасов. Раз в месяц обязательно они отрывались, как сейчас говорят, по полной программе. Соль развлечений инзенских вождей заключалась в том, что их обслуживала буфетчица из РПУ, и на природе, и в боковушках для высоких гостей в общепитах.

Александр Иванович и Иван Кузьмич были знатоками и ценителями разухабистых мордовских частушек, которые пели с приплясом под гармошку после принятия на грудь полкило очищенной. Мне не доводилось слышать их пения, но шофёр предрика говорил, что это были мастера по исполнению забористых припевок с картинками. Но пели они не одни, им подпевала буфетчица, их застольная дама.

Частенько эти лесные и «боковушные» застолья заканчивались дружескими потасовками: руководящие товарищи начинали тянуть буфетчицу каждый в свою сторону, чтобы уединиться с ней в кустах и посмотреть, как растёт земляника. Иногда даже не дрались, а бодались: станут на четвереньки и бьются лбами. Что только водка не делает с людьми!..

– А буфетчице,  какой прок от этих застолий?.. – поинтересовался я у шофёра.

– Большой!.. Муж у неё не дурак, сейчас на «Волге» разъезжает. А попробуй «Волгу» купить даже за свои деньги? Разрешение на покупку даёт райисполком. А буфетчице «Волга» досталась за копейки. По разнарядке пришла машина на стройку комбината нетканых материалов. Простояла в тёплом гараже полгода. Потом на ней выехали и легонечко тюкнули в столб. Разбили подфарник, помяли бампер. А комиссия делает акт о полной непригодности к эксплуатации. Райисполком этот акт утверждает и через универмаг продаёт «Волгу» буфетчице, которая работает в РПУ – ресторане против универмага. И все дела!

Брежнев – мой приятель.

Мы с женой, наконец, получили квартиру и были счастливы, что наше полугодовое мытарство без жилплощади закончилось навсегда. Но вот однажды нас смутил звонок в дверь. В полночь.

– Кто там?

– Брежнев! – раздалось из-за двери.

Мы с женой переглянулись.

– Кто это такой? Какой Брежнев?

– Да это я, Саша Брежнев, из Литинститута!

– Как ты попал в Ульяновск? – удивился я и, пропуская в квартиру Сашу в белом врачебном халате.

Он, не вытирая подошвы ботинок, сразу ринулся в большую комнату.

– У тебя тут целая библиотека!.. А я живу здесь! Недавно… в скорой помощи работаю. Сейчас выпало свободное окно, дай, думаю, заеду.

Люда подогрела остывший ужин, заварила чай. Брежнев уплетал за обе щеки картошку с мясом и безумолку говорил, говорил. О чём он говорил, я не помню. Просидел он у нас больше часа, пока, наконец, отчалил. В ближайшие две недели он заезжал к нам в гости четыре раза и всегда ночью, на пятый раз он явился на рассвете. Я встал с кровати злой и решил положить конец этим дружеским визитам.

– А что я такого сделал? – сразу обиделся Брежнев. – Мне же скучно на дежурстве.

Я захлопнул перед ним дверь. Больше он нас не беспокоил. Тем временем Брежнев стал «видным» ульяновским литератором, то есть его рассказы часто печатала «Ульяновская правда» и не меньше, чем на половину газетной полосы. Надо сказать, что редактор «УП» Михаил Колодин ни за что бы не решился на публикацию рассказов, если бы не начавшее циркулировать в городе мнение, что Саша Брежнев состоит в родстве с генсеком ЦК КПСС Л.И. Брежневым. Сыграло тут роль некоторое между ними сходство или обаяние фамилии – сказать трудно, но наш Брежнев печатался в партийной газете, что уже само по себе было верным признаком признания его дарования.

Но всё это рухнуло в одночасье, а именно в тридцатилетний юбилей Победы 9 мая 1975 года. В этот день первый секретарь обкома партии А.А. Скочилов (Бабай) пригласил отметить эту славную дату Героев Советского Союза и полных Кавалеров ордена Славы. Звучали речи, звенели стаканы. Участники Победы крепко поддали и разошлись по гостиницам и домам. И уже дома одному Герою стало плохо. Его жена вызвала скорую помощь. Приехала бригада А. Брежнева. Врач мельком глянул на больного и сказал, что его зря вызывали: больной безнадёжен. Жена и родные в слёзы. Брежнев повернулся – и был таков.

Утром Герой оклемался, узнал, что врач скорой записал его в мертвяки и пошёл в обком партии. Хозяин области сидел в своём кабинете и пил зелёный чай. Пострадавший рассказал про свою обиду. Бабай налил одной рукой ему рюмку французского коньяку, а другой поднял телефонную трубку и приказал вышвырнуть Брежнева из области. В 24 часа. Тогда такие вопросы решались просто.

Саша Брежнев проявился в 1989 году на экране телевизора во время встречи молодых московских литераторов с первым секретарём Союза писателей СССР В. Карповым. Литераторы требовали от В. Карпова свободы, своих публикаций, право на развитие какой-то другой литературы, не в русле русской словесности, а в сточной канаве пост-чего-то-там. В это время у него вышла книга прозы. Я видел её на прилавке, но почему-то не купил. Может быть, испугался, что Брежнев опять ночью позвонит в дверь моей квартиры.

Эфирные накладки.

Во всей Советской Армии существовало всего несколько соединений, чьи полные наименования были открыты для печати. И среди них – 24-я мотострелковая Самаро-Ульяновская, Бердичевская, орденов Суворова 2-й степени и Богдана Хмельницкого 2-й степени Железная Дивизия.

Так получилось, что в ходе боев 1941 года, эта дивизия утратила свое Боевое Знамя и была расформирована. Но Знамя было сохранено закопанным в земле колхозником Тяпиным и вручено освободившим его оккупированную деревню советским войскам. Тяпина, участника германской войны 1914-1918 г.г., наградили орденом Боевого Красного Знамени и навечно зачислили в списки восстановленной дивизии.

И вот в 1968 году, когда отмечали 50-летие Советских Вооруженных Сил, старшина Тяпин был приглашен на родину Ленина как легендарная личность. Он был уже в преклонном возрасте, но выглядел достаточно бодро. Перед выступлением редактор провел с ним репетицию, видеомагнитофонов тогда не было, на которой познакомил гостя с вопросами, которые стал повторять в процессе передачи. Все шло гладко, боевой дед на камеру четко рассказал историю спасения Боевого Знамени дивизии, и тут ведущего угораздило задать очень простой, но, как оказалось, каверзный вопрос:

– Как вы себя чувствуете? Как здоровье?

– Здоровье еще ничего, – ответил боевой дед. – Только ссусь вот!

Эту историю я слышал от К. Воронцова и не только от него. Оргвыводов не последовало, видимо, обкомовское начальство восприняло этот случай как веселый анекдот.

****

В Ульяновск в 1977 году приехал очень своеобразный и интересный поэт Николай Тряпкин. Наш поэт Николай Благов привел его на телестудию с тем, чтобы он выступил. Я быстренько оформил папку со стихами, и приготовился в пустой студии слушать стихи в исполнении столичного гостя. И вот поэт начал читать свои стихи, но как! Он исполнял их, как исполняли гусляры былинные напевы, то есть нараспев. Благов мне шепнул, что поэт сильно заикается. Режиссеру передачи и звукооператору тоже понравились поэтические речитативы.

И вот стали показывать Н. Тряпкина напрямую в эфире. Я задал ему несколько вопросов, на которые он ответил. Да, поэт заикался, но не так сильно. Пошли стихи. Тряпкин читал их самозабвенно, и я заметил, что народу в студии прибавилось. Пришел К. Воронцов, чего он раньше никогда не делал. И вот появился председатель телерадиокомитета Илья Николаевич Милюдин и недоуменно посмотрел сначала на Тряпкина, потом на меня.

Передача закончилась, и К. Воронцов сказал, что меня вызывает председатель. Я пришел к нему в кабинет и нахально сказал:

– Изумительное исполнение! У Тряпкина учится выступлениям народные сказители. Простой бухгалтер, а такая звуковая палитра!

Милюдин пожевал губами, выпятил вперед подбородок, это его делало похожим на Муссолини, и произнёс:

– Значит тут ничего нет такого? – И он постучал пальцем на столу.

– Конечно, нет. Все апробировано…

– Ну ладно. Заплатим ему по высшей ставке…

В декабре 1976 я вел прямую передачу со стадиона имени Ленинского Комсомола, где проходило открытие первенства мира среди юношей. В хоккее с мячом я ничего не понимал, не понимаю и сейчас. Мне надо было отказаться от участия в передаче, но я, уж не помню почему, оказался в кабине передвижной телевизионной станции и бодро начал говорить, что в Ульяновск пришел хоккейный праздник и что слово для открытия представляется председателю горисполкома Иваницкому. Мэр города, осторожно ступая по льду, подошел к микрофону, а тот не работает. Телекамеры, я это видел по монитору, начали показывать трибуны, а я стал заполнять звуковой ряд, то есть плёл что-то из истории хоккея, командах и игроках, участниках мирового первенства, благо что книга о чемпионате у меня была. Проговорив с полчаса, я с ужасом понял, что мне нечего больше сказать. И тут по служебной связи кто-то буркнул:

– Хорош балаболить!..

Телекамеры были давно отключены от эфира, а не телестудии в эфир дали заставку, что по техническим причинам передача не состоится.

Выводы я сделал: не в свои сани не садись. И следующую передачу вел профессиональный репортер, спортивный корреспондент из «Сов. России».

Лет через пять я по случаю купил книжечку стихотворений Николая Тряпкина. Привожу, в сокращении, одно из них:

Не бездарна ты планета,

Не погиб еще тот край,

Если сделался поэтом

Даже Тряпкин Николай…

И Господь ему за это

Отпускает каравай.

Отпускает каравай

И кричит: «Стихи давай!..

А не сделает такого

Я скажу, мол, ах ты вошь!

И к Сергею Михалкову

В домработники пойдешь».

Читайте Николая Тряпкина, люди!..