Глава вторая
Ночью старика Размахова острыми приступами мучали сильнейшие боли в животе, под утро он не выдержал и вызвал «Скорую помощь». В ожидании приезда бригады Матвей Егорович обрядился в полосатую шёлковую пижаму, которая была куплена когда-то на свой размер, а теперь из-за худобы болталась на нём, как на пугале. Шаркая тапочками по полу, он подошёл к зеркалу и увидел измождённое костлявое лицо старика с ввалившимися глазами, шишковатым лысым лбом и провалившимся ртом.
«Ах, чёрт! – с досадой подумал он. – Зубы надо вставить. Куда же я их подевал?»
У изголовья кровати на табуретке в стакане зубных протезов не было. Старик опустился на четвереньки, замер, почувствовав резкую боль внизу живота, и, скривившись, пошарил рукой под кроватью.
Найдя протезы, он дотащился до кухни, открыл кран, прополоскал их и сунул в рот. С вставными зубами Матей Егорович почувствовал себя увереннее, даже попытался побриться, но боль снова согнула его пополам, и он присел возле стены на корточки. В таком положении стало сразу легче, но ноги сводило судорогой, и, в конце концов, он неловко упал на бок, стукнулся головой о стул и потерял сознание.
Очнулся Размахов на своей кровати. Рядом стояли медики и соседка, которая открыла им дверь, услышав, как они тарабанят в размаховскую квартиру.
– Я всегда просыпаюсь, когда Матвей Егорович начинает ходить, – рассказывала она. – Половицы старые, насквозь всё слышно.
Молодой врач протёр носовым платком запотевшие очки и равнодушно спросил:
– Что с вами?
– Живот болит.
– Когда почувствовали боли?
Размахов пожевал сухими губами.
– Давно.
– Люба, забинтуй ему голову! – сказал врач, ощупывая живот.
Девушка с треском разорвала бумажную упаковку бинта и, обработав рану куском марли, смоченной йодом, начала делать повязку.
– Какой у вас стул? – продолжал допрашивать врач. – Нормальный или есть изменения цвета?
– Какой стул, одна кровь хлыщет, – прохрипел Матвей Егорович и схватил его за рукав халата. – Что, парень, капец мне?
Врач освободился от захвата, встал, пошёл в туалет и вымыл руки.
– Носилки принесли? – спросил он, входя в комнату.
Размахов уже сидел на кровати.
– Не надо носилок. Сам пойду. Петровна, – сказал он соседке, – Серёжка приедет, отдашь ему доверенность. В большой шкатулке лежит. Сберкнижки там же. Помоги мне одеться.
Соседка помогла Размахову надеть летний плащ, подала шляпу.
– Ну, поехали, – сказал Матвей Егорович. – Пожили, и хватит. Прощай, Петровна.
Вера Петровна заплакала.
– Бог с тобой, Матвей Егорович, вылечишься!
Размахов промолчал, оглядывая квартиру, потом повернулся и, поддерживаемый с двух сторон врачом и медсестрой, пошёл к двери.
К его удивлению, впрочем, не сильному, его привезли не в спецбольницу, а в обыкновенный стационар и положили на койку в коридоре, чему он тоже не возмутился.
Дежурный врач наскоро осмотрел Размахова, скривился, что-то сказал медсестре, и та поставила больному укол, после которого он сначала впал в дрёму, затем уснул, не слыша ни шума, ни стонов, ни всхлипов вокруг.
Спал Матвей Егорович недолго и проснулся оттого, что его койку куда-то поволокли, и она отчаянно завизжала заржавевшими колесиками.
Открыв глаза, он увидел здоровенную краснолицую бабу.
– Что дед? – весело спросила она. – Очнулся? Ты не пугайся, я тебя не в морг тащу, а в палату. Там местечко освободилось.
Матвей Егорович попытался улыбнуться, но сознание затуманилось, и он опять впал в забытье.
Между тем соседка утром позвонила в облисполком и сообщила, что Матвея Егоровича увезли в больницу на «скорой». Доложили председателю. Тот дал указание поставить дело на контроль, и посыпались звонки в больницу, в район к Кидяеву, где находился Сергей, различным медицинским светилам. Те ещё раз тщательно обследовали Размахова и пришли к выводу, что его состояние безнадёжно. Диагноз был удручающим: рак прямой кишки, но всё-таки, больше для очистки совести, больного решили оперировать, а пока перевели в благоустроенную палату, где находились ещё двое больных со связями.
После болезненных манипуляций, когда уточнялся диагноз, Матвея Егоровича до операции оставили в покое и давали только укрепляющие и болеутоляющие препараты. Под их воздействием он почувствовал значительно лучше, правда, аппетит пропал, но у него затеплилась надежда, что он выздоровеет, и главное, появилось желание жить.
Окна палаты выходили во дворик, и Размахов, лёжа на койке, видел кусок синего неба, жёлтые листья тополя, иногда на раме окна вдруг начинала биться невесть откуда-то прилетевшая бабочка, через форточку было слышно, как, сбиваясь в стаи, кричат и ссорятся воробьи – там, на улице была жизнь, она шла своим чередом, не беспокоясь о тех, кто её уже покинул или готовился уйти.
Умирающих пугает будущее одиночество, которое, как им кажется, наступает за гранью, где кончается жизнь. Но Размахова это не страшило, он всю жизнь был один, хотя и жил среди людей. Рядом же с ним всегда, во все дни, часы и минуты, была пустота. Как гоголевский Вий, он очертил раз и навсегда себя неким магическим кругом, который никто не мог переступить, ни жена, ни сын, никто другой.
В детстве Матвею Егоровичу пришлось увидеть и пережить много такого, что навсегда погрузило его душу в потёмки и обрекло на одиночество. В начале тридцатых годов в родной саратовской деревеньке умерли от голода сестрёнка, два братика, родители, а ему удалось ка-ким-то непостижимом образом выжить, и его поместили в детдом, который определённо не был макаренковским, но позволил Размахову встать на ноги и дал возможность учиться. Пришло время, и он вступил в комсомол и стал одним из самых заводных участников проведения в жизнь лозунгов, которыми то и дело будоражили народ больше-вики. Матвею Егоровичу даже довелось поучаствовать на завершающем этапе компании по ликвидации безграмотности, когда его как отличника учебы и комсомольского активиста вместе со школьным учителем послали по разнарядке райкома партии проводить занятия среди рабочих на крупной мельнице, неподалёку от Саратова.
Ликвидируя безграмотность, советская власть обрушилась на пра-вославие и церковь, и сельсовет деревни, где Размахов просвещал на-род, принял решение изгнать попа, а сам храм обезглавить, лишить колокола и сделать в нём клуб. Связанного по рукам и ногам священника за сопротивление власти бросили на телегу и отправили в милицию, деревенские комсомолята ринулись всё в храме ломать и крушить, имевшиеся в деревни три коммуниста сбросили со звонницы колокол, который упал на камень и разлетелся на мелкие осколки, а приезжему комсомольцу доверили свергнуть с купола крест, поскольку среди местных охотников на такое кощунство не отыскалось.
Размахову пришлось изрядно потрудиться, чтобы освободить основание креста из кирпичной кладки, и когда тот, закружившись сбитой в полёте птицей рухнул на землю, людьми овладели самые противоречивые чувства: молодые заржали и запрыгали, старухи запричитали и завыли, а мужики, сняв шапки, молчали. Размахов слез с купола живой и невредимый, вышел на паперть, спустился к людям; толпа отпрянула от святотатца, расступилась перед той силой, которая шла впереди этого юнца, наяву воплощённая в портрете усатого дядьки, который с трудом удерживала в дрожащих руках молоденькая библиотекарша. Со временем в храме был организован клуб, и человек с портрета поселился в нём навсегда своими бесчисленными изображения-ми и почти живым мельтешением на белом полотнище киноэкрана.
В больничной палате Размахов, хотя и был отключён от жизни смертельным приступом неизлечимой болезни, всё-таки сумел расслышать часто повторяемое имя вождя и невольно прислушивался к разговору своих соседей по койкам – отставного облвоенкома Клименко и скрюченного подагрой лектора обкома партии Базарова, которые никак не могли сойтись во мнении, где была допущена промашка, и почему социализм без изъянов построить не удалось.
Клименко настаивал на том, что все беды начались с утайки завещания Ленина. Сталина, говорил он, надо было отодвинуть на хозяйственную работу, политическое руководство сделать коллегиальным, вот тогда, мол, не наломали бы дров с коллективизацией, репрессиями и войной.
– А Троцкий? – иронически вопрошал Базаров. – Неужели вы думаете, что Троцкий уступил бы власть. Да после смерти Ленина он фактически считал уже завоеванной политическую власть в стране. У него уже был план, как действовать дальше, Сталин, по сути дела, использовал мысли Троцкого на практике.
– Лёвка Бронштейн? – хмыкнул отставной полковник. – Россия – не Бердичев, еврей не усидел бы на месте генсека.
– Но Зиновьев и Каменев были из того же теста.
– Единственный, кто мог бы вырасти в руководителя, был Николай Иванович Бухарин. Ленин его имел в виду.
– А почему не Фрунзе?
Они спорили, как старик со старухой возле разбитого корыта, а золотая рыбка истории, вильнув хвостиком, нырнула в пучину времени, и дозваться её уже не было никакой возможности.
Размахов слушал эти разглагольствования и удивлялся безмерности человеческой наивности и слепоты, с которой люди шарят вокруг себя в темноте в поисках спичек, забыв о том, что они лежат у них в кармане. Да разве только ли эти двое были слепцами? Если не захочет увидеть человек, то и не увидит, не захочет услышать – не услышит.
«Всё шло так, как задумал Ильич. И он позаботился о том, как закрепить победу революции. После Октября этот вопрос был для него основным. Про своё здоровье он знал лучше своих врачей, и, наверняка, догадывался, что жить ему осталось мало. Письмо к съезду мог бы и не писать. Назвал бы преемника на заседании Совнаркома, и всё. Нет, таки оставил завещание. Страничка всего, а подумать, так перевесит всё остальное, написанное им. В завещании запрограммировано всё, чем живёт добрых полмира до сих пор. Итак, никто из вождей не без изъянца. Троцкий плох, Каменев и Зиновьев – он не разделил их, так потом они на пару под расстрел пойдут, – склонны к измене, это им и вменят в вину; Бухарин «любимец партии» (о ужас!), не вполне марксист, Сталин груб… Взвесить, так лучше Сталина никого и не было. Грубость – невеликий порок. Читать бы им, читать, всем упомя-нутым в нём, завещание ленинское. В нём каждому был дан закодиро-ванный сигнал, что кого ждёт. Так нет, не прочли, слепота и глухота обуяла. Единственный, кто правильно прочёл эту криптограмму, был Сталин. Именно ему это завещание и было адресовано. Те, четверо, в пылу болтовни, проглядели посланный им судьбой знак. Один Сталин его увидел и понял. Потом, устраняя соперников, он не далеко отклонялся от программы, заложенной в политическом завещании. Сейчас вот болтают, что Сталин извратил ленинские принципы. Какая чепу-ха! Без Сталина не было бы Ленина. Что, Троцкий позволил бы рядом с собой удержаться Ленину? Никогда! А Сталин поднял Ильича на такую высоту, что, рухнув сам, оставил его там, в поднебесье. И тя-нутся к нему критиканы, и дотянуться не могут. Так что Ленин знал, что писать в своём политическом завещании…»
Наговорившись, Базаров и Клименко затихали. В палату заходила медсестра, делала уколы. Время для Размахова шло медленно. Оно уже почти остановилось, иногда Матвей Егорович ловил себя на мыс-ли, что думает о себе в третьем лице, как о постороннем человеке, но не удивлялся этому. Он понимал, что происходит, и почти не боялся.
Через неделю к нему приехал Фрол Гордеевич.
– Здравствуй! – сказал он, усаживаясь на стул. – Ну, как себя чувствуешь?
– Здравствуй! – ответил Размахов и вяло махнул рукой. – Чувствую себя, Фрол, хреново. А что тебе эскулапы сказали?
Фрол Гордеевич отвёл в сторону глаза, вздохнул, потом прямо глянул на Матвея Егоровича.
– Говорят, половина на половину. Как операция пройдёт, так и будет.
– Трепачи! – скривился Размахов. – Пятьдесят на пятьдесят. Я-то лучше знаю. Чик-чик и готово!
Они знали друг друга больше тридцати лет, некоторое время вместе работали в организации, где когда – то за враньё полагался расстрел. Размахов выпестовал Фрола, не дал ему замараться, и между собой они всегда говорили начистоту.
– Я позвонил в район Кидяеву, чтобы Сергея привезли, – сказал Фрол Гордеевич.
– Спасибо, что догадался… Ну, как вы там, – Размахов в упор посмотрел на товарища, – держитесь? Или всё собираетесь промотать?
Фрол Гордеевич вопрос понял и тяжело вздохнул.
– Меняются времена, Матвей Егорович. Трудно стало. Вроде всё ещё в кулаке держишь, а валится. То с одной стороны, то с другой. Я только до осени остаюсь. Ухожу.
Размахов выпростал из-под одеяла руку и протянул другу.
– Ну, прощай, Фрол! Жалеть нам не о чём. Мы себе не изменили. Прощай!
Фрол Гордеевич пожал ему руку и вышел из палаты. На Базарова и Клименко он даже не посмотрел.
В пятьдесят седьмом году Размахов работал в областном управлении госбезопасности. Он курировал интеллигенцию, и среди выпускников местного института выделил с прицелом на будущее Фрола. По данным оперативной разработки будущий учитель истории имел чистую биографию родителей, был выдержан, исполнителен и аккуратен. Прочитав документы, Размахов распорядился вызвать дипломника в управление. На предложение работать в органах будущий педагог согласился сразу без лишней суеты.
Через год возникла идея направить кого-нибудь из своих по линии Советов. Готовил кандидатуру Размахов. Он предложил Фрола, и тот был утверждён. Фрол Гордеевич прошёл двухгодичную обкатку в аппарате горисполкома, сначала инструктором, потом заведующим общим отделом. Затем его направили в высшую партийную школу, а после её окончания он был избран председателем исполкома райсовета сельского района. Вся его судьба была расписана наперёд, и в определённом смысле можно сказать, что Размахов породил Фрола Гордеевича, но никогда не упоминал и не подчёркивал этого. Таковы были правила игры, и Матвей Егорович не переступил их ни разу.
Всю свою жизнь он постоянно держался в тени, не высовывался и, заняв, после увольнения, должность уполномоченного по делам религий при облисполкоме, оставался таким же незаметным чиновником, которого знал ограниченный круг лиц. Но вес в областной политике он имел значительный, ибо всегда занимал особое положение, отчи-тываясь в своей деятельности всего двум – трём лицам в области.
Отношение к церкви в правление Хрущёва было жёстким. Такую же политику продолжал и Брежнев. На всём протяжении одной шестой мировой суши царил развитой социализм, в котором богу не было места. Этот постулат Матвей Егорович разделял полностью и поусердствовал, закрывая храмы и наказывая строптивых священнослужителей. Работа была непростой, ибо всякий раз приходилось резать по-живому. И он резал, не задумываясь. Конечно, в большинстве случаев работу Размахов выполнял руками других людей, заслонялся от известности, как мог, и вполне искренне считал, что делает полезную и нужную обществу работу, а всех верующих рассматривал как забитых, недалёких людей, которых затемняет шайка проходимцев. В его работе были свои показатели: пункты и проценты, он их не подделывал. По этой части в идеологических аппаратах власти была тьма на-бивших руку специалистов, профессиональных лжецов. Матвей Егорович давал точные цифры крещений, венчаний, отпеваний и с удовольствием видел, что с каждым годом вера хиреет, церкви ветшают. И это был результат его работы.
Немало проклятий и страшных пророчеств довелось ему выслушать, но он на них только поплёвывал. Был здоров, всё так же парился до умопомрачения в бане, ел до отвала кислое и солёное, и до семидесяти лет ни что его не брало – ни болезнь, ни душевные томления, но хворь подкралась исподтишка, и Матвей Егорович, не успев даже испугаться, очутился на больничной койке.
После ухода Фрола Гордеевича в палату зашёл главный врач. Это был пухлый и розовощёкий человек с напускной жизнерадостностью в голосе.
– Ну-с, как поживаем? – обратился он ко всем больным. – Метеорологический прогноз сегодня благоприятный.
– Для наших болезней это ерунда, – ответил Клименко.
– Не говорите, – запротестовал главврач, – я на себе убедился, что это не шутка.
Матвей Егорович хмуро смотрел на главврача, не ожидая от него ничего хорошего для себя. Он всегда с подозрением относился к лю-дям этой профессии из-за той власти, которая была им дана над людь-ми. В их человечность он не верил, и видел в их стремлении к профессиональной замкнутости один из признаков того, что они стремятся поставить себя вне контроля. Для него несомненным было, что «дело врачей» не высосано из пальца. Он видел этих эскулапов в подвалах, когда они ассистировали при допросах, и в зонах, и знал, что среди них есть опаснейшие мерзавцы, которые могут, не моргнув глазом, прикончить человека и выдать справку, что так и надо было сделать.
Главврач сел на стул рядом с кроватью Матвея Егоровича и проникновенным голосом произнёс:
– Мы с Фролом Гордеевичем говорили о вас. Предприняты самые радикальные меры. Из Москвы вызван один из лучших хирургов по профилю вашего заболевания. Он уже здесь и готов вас оперировать.
– Кто он такой? – спросил Размахов.
– Профессор, доктор наук, заведующий клиникой…
– Исполнитель со стажем, – пробормотал Матвей Егорович.
– Что вы сказали? – не понял главврач.
– Так, ничего. Вы считаете, что будет лучше, если меня прирежет доктор наук, а не какой-нибудь ординатор?
Главврач всплеснул руками.
– Что вы говорите, Матвей Егорович! Разве можно? Ваш случай вполне операбельный. Вам нужно успокоиться и подготовиться к операции. Часика через два приступим.
– Зачем спешить? – спросил Размахов. – Успеете зарезать.
– Вы понимаете, хирург сегодня же возвращается в Москву.
Размахов закрыл глаза. Он устал смотреть на этого белого человека с розовыми щеками и, вздохнув, сказал:
– Хрен с вами! Режьте…
Последние два часа перед операцией Матвей Егорович провёл в яс-ном сознании. Но это ему только казалось. На самом деле он видел та-кое, о чём никогда уже не смог рассказать. Ему вдруг почудилось, что его тело странным образом уменьшается, сокращается по всем направлениям, усыхают, укорачиваются руки, ноги, голова, и вот он, уже размером с божью коровку, запечатан в кубик из прозрачного мате-риала, который разглядывают какие-то незнакомые люди, передавая друг другу из рук в руки и что-то говоря при этом, но он их не слышит, а только видит, как шевелятся губы, блестят зубы, когда они хохочут и скалятся. Матвей Егорович чувствует, как он сердится на это досужее внимание толпы и никак не может сообразить, как он попал в этот дурацкий стеклянный кубик. Он порывается закричать, но не слышит своего голоса, а толпа вокруг него всё гуще, всё теснее. И вдруг Матвей Егорович понимает, что это не наши люди, а какие-то неведомые граждане явно иноземного происхождения, и это его страшно пугает, потому что он очень много знает, а его могут заставить заговорить, поэтому решает молчать. И тут же Размахов с ужа-сом вспоминает, что у них есть врачи, которые могут повлиять на психику и, в конце концов, заставят выдать все тайны. Так оно и есть. В толпе замелькало всё больше белых халатов, раздалось звяканье острых предметов. Стеклянный кубик положили на холодную чёрную поверхность. С замиранием сердца Матвей Егорович увидел, как некто размахнулся молотком, стекло разлетелось вдребезги, а он остался лежать нагишом на холодной и чёрной поверхности круга, кото-рый начал медленно вращаться. С каждым поворотом вращение круга усиливалось, откуда-то хлынула мелодия, печальная и тревожная, и Размахов понял, что лежит на граммофонной пластинке, с каждым поворотом всё заметнее съезжая к краю. Вот уже и последняя риска кончилась, и он повис на крае круга. Но как вдруг ослабели и отяжелели руки, как зажгло в кистях и кончиках пальцев! Он сорвался и полетел вниз, одновременно почувствовав, что ему стало легко и просторно…
Морг находился в подвале больничного здания. Тело Размахова привезли туда и положили на железный стол с мраморной крышкой.
Старик-сторож, ужинавший за таким же столом, поинтересовался:
– Откуда?
– Из хирургии.
Старик вздохнул и, дождавшись, когда санитарки уйдут, достал из-под стола бутылку красного дешёвого вина. На расстеленной перед ним газете лежал кусок чёрного хлеба, а в баночке из-под сметаны – килька пряного посола. Он налил полстакана вина, поднял захватан-ную грязными пальцами посудину. Умершего человека он не знал, но всё-таки произнёс:
– За упокой…
Старик залпом выпил вино и закусил килькой. «Всё везут и везут, – подумал он. – Грустная здесь работа. Уйду в роддом, в кочегарку. А здесь и холодно, и грустно… Правда, шабашка каждый день…». Мысль о приработке, который он потеряет, расстроила сторожа. Он допил ви-но и выбрался из подвала на улицу. В больничном городке было тихо, светились окна больничных корпусов, небо было синим, и среди мел-ких звёзд вспыхивал красный маяк только что взлетевшего самолёта.
Московский хирург, плотно пообедавший в компании коллег, возлежал в кресле «Ила». Операция его утомила, но он был доволен, поскольку ему удалось пронаблюдать редчайший случай распространения метастазов. Ради этого стоило совершить вояж. Кроме этого, в бумажнике у него похрустывали несколько зелёных полусоток, которые главврач больницы вручил ему в распечатанном конверте. Хирург был ещё далеко не стар, и в голове у него начал складываться план проведения сегодняшнего вечера.
«В Быково беру такси, – прикидывал он варианты, – и на Бутырки к Мирочке… Нет, давно у Любочки не был, она уже беспокоится. Надо откликнуться на её звонок».
Придя к определённому решению, доктор задремал под тупой и настырный гул двигателей, дабы набраться сил и вдохновения для романтического вечера.
Смерть близкого человека всегда является неожиданно, и Размахов поначалу оторопел и с недоумением глядел на Паулкина, который сообщил ему горестное известие и теперь поторапливал садиться в машину, чтобы ехать в город. Сергей, толком не осознавая, что делает, переоделся, молча выслушал соболезнующие слова Колпакова, кивнув Зуеву, который распахнул перед ним дверцу машины, и «Волга», распугивая кур и гусей, помчалась по деревенской улице мимо сельсовета и правления колхоза, и обитатели этих контор вздохнули с облегчением, потому что кидяевский шофер объехал их стороной, и увёз приезжего человека, надо полагать, на расправу к самому хозяину района.
Паулкин был опытным кадром и вёл себя по отношению к Размахо-ву сдержанно: не надоедал разговорами, глядел на дорогу и пока находился в пределах своего района гнал машину с большой скоростью, миновав пост на границе с соседями, сбавил ход, но не надолго, и на междугородном шоссе опять придавил педаль газа до упора.
В салоне запосвистывал ветер, встречные машины в опасной близости пролетали мимо, Сергей всего этого не мог не видеть, и ощущение скорости понемногу стало вытеснять из его сознания пустоту бес-чувствия, которая им овладела, и первым в мозгу вспыхнуло: «Почему я не плачу? Почему во мне нет ни капли жалости к отцу и сожаления, что я так и не сделал ни одной попытки с ним сблизиться?»
Размахова опалило стыдом раскаянья за свою чёрствость, но это чувство скоро сменилось невыносимо острой жалостью к себе, кото-рая возникла в нём от ощущения беспредельной развернувшейся вок-руг пустоты, и он не сдержался и всхлипнул, но быстро овладел собой и, отвернувшись, стёр ладонью с лица слёзную мокроту и закурил.
Некурящий шофёр неодобрительно поглядел, но смолчал и вклю-чил вентилятор. Струя холодного воздуха остудила разгорячённое ли-цо Размахова, он взбодрился, но ненадолго и опять слёзно затосковал, на этот раз о матери, которая умерла десять лет назад. На похороны её он не смог приехать из-за нелётной погоды, а когда пурга угомони-лась, сдал авиабилет, отыскал среди ханты-мансийских домишек вет-хую церквушку и все полученные деньги отдал на помин её души.
«Какой я негодяй!» – скрипнул зубами Сергей. – За полтора года, что живу здесь, всего только один раз побывал у неё на могилке. Отец как-то звал, а я отговорился занятостью на заводе, как раз сдавали самолёт, но можно было отпроситься, а я этого не сделал».
Усилием воли он вновь заставил себя думать об отце, курил сигарету за сигаретой и ничего вокруг себя не видел, пока Паулкин, уже в городе, не спросил, куда ему ехать, и Размахов назвал адрес, встряхнулся, достал портмоне и протянул шофёру четвертную.
– На этой машине все ездят бесплатно, – сказал Паулкин. – Но только некурящие. С остальных я беру плату не за проезд, а за вредность. С вас штраф десять рублей. Пожалуйста, без сдачи.
Пока Размахов доставал червонец, они уже подъехали к дому. Он положил деньги между сиденьями, покинул машину и, войдя в подъ-езд, остановился на нижней ступеньке лестницы. «Сейчас я увижу его неживым, – спохватился Сергей. Надо успокоиться и не спешить».
Поднявшись на свою площадку, он потянул дверь квартиры за ручку, она оказалась открытой. Вера Петровна стола в коридоре и разго-варивала с незнакомым мужчиной. Увидев Сергея, соседка заплакала и запричитала:
– Какое горе, Серёженька, какое горе!.. Ушёл от нас Матвей Егорович…
– Когда похороны? – перебил её Сергей. – Его почему домой не привезли?
К нему повернулся находившийся в квартире человек, жёстко глянул и представился привычным и командным голосом:
– Комендант управления капитан Байбаков. Прощание с покойным решено произвести в здании комитета. Похороны назначены на завтра. Погребение и прощальный обед, всё за счёт управления.
– Где он сейчас? – пролепетал Сергей, ощущая сильный шум в голове.
– Как где? – удивился капитан. – В морге. Я прибыл за правительственными наградами покойного. Ордена и медали надо разместить на подушечках.
Сергей шагнул к серванту и покачнулся, но Байбаков успел его поддержать и усадил в кресло.
– Подайте, хозяйка, ему воды.
– Не надо, – отказался Сергей. – Награды в правом ящике.
Байбаков высыпал из бархатного мешочка на стол два ордена и медали, пересчитал их и глянул на Сергея:
– Расписку писать?
– Не надо, – сказал Сергей. – Где находиться морг?
– Я не советую вам туда ехать, – покачал головой капитан. – Вы излишне впечатлительны. Отдыхайте и собирайтесь с силами для завтрашнего дня.
– Я за ним пригляжу, – сказала Вера Петровна, провожая капитана. – Когда начнётся прощание с Матвеем Егоровичем?
– В одиннадцать тридцать. А вы приходите к десяти. Посмотрите,
может что-нибудь надо будет поправить.
Вера Петровна закрыла за капитаном дверь, ушла на кухню и скоро забрякала там посудой.
– Я тебе, Серёженька, сейчас на скорую руку яишенку приготовлю, на подсолнечном масле. Нам его по талонам стали давать. У вас, я гляжу, на холодильнике целый ворох не отоваренных талонов. Я их возьму и выкуплю тебе мясо и масло. В магазинах сейчас – шаром покати, доперестраивались! И долго ли будут продолжаться этот разброд и шатание?
Сергей не ответил на старушечье брюзжание и прошёл в комнату отца. В ней было чисто прибрано, широкая железная кровать с нике-лированными прибамбасами из шишечек и завитушек на спинках бы-ла ровно заправлена розовым покрывалом, в изголовье друг на дружке лежали две подушки, небольшой столик с лекарствами исчез, и о том, что здесь ещё недавно жил отец, напоминали только пепельница из берёзового капа, разношенные тапочки и портрет Сталина. Сергей здесь был очень редко – отец всегда закрывал дверь на замок, даже когда заходил в неё на несколько минут, – и всегда чувствовал в ней себя неуютно, словно в казённом кабинете. Отец обычно разговаривал с сыном, сидя в кресле, зачехлённом в слегка желтоватую парусину, и дымя «Казбеком». К счастью, эти встречи бывали непродолжительны-ми, чаще всего отец поручал сыну что-нибудь сделать по дому, но Сергей не мог, даже с возрастом, избавиться от напряжения, с которым входил в отцовскую комнату.
В последние полгода он стал заходить сюда чаще, что было связано с ухудшающимся здоровьем Матвея Егоровича, который стал побаливать, и порой по нескольку дней не покидал своей кровати. Судя по всему, он был близок к завершению своего земного пути, но когда это случится, было известно одному лишь богу, у коего должны быть серьёзные претензии к атеисту в чекистских погонах, поскольку тот немало потрудился, изничтожая храмы и священнослужителей.
Догадывался о близкой кончине отца и Сергей, который был постоянным свидетелем, как тот, страдая бессонницей, мучается сильны-ми болями, и, запершись в своей комнате, мечется на смятой постели, когда ослабевало действие обезболивающих уколов, которые ему де-лала Вера Петровна. Но одно дело знать о неизбежном событии, и совсем другое – переживать его, когда оно случится, ведь происходит это всегда неожиданно, подобно землетрясению или обвалу. И на какое-то время человек теряет способность здраво мыслить и находится в потёмках, потому что смерть – это разрушение времени, оно взрывается, когда кто-то уходит в небытие, и обломки взорванного времени неизбежно ранят близких умершего, в первую очередь, их души, осознанием неизбежного для всех смертных конца земного пути.
В комнату неслышно вошла Вера Петровна и тронула его за руку.
– Идём, Серёжа. Покушай, пока яичница не остыла.
Себе соседка налила чаю, пила его с карамельками и вздыхала, жалостливо поглядывая на Сергея.
– Я сказала этому капитану, что хочу священника пригласить, так он таким аспидом на меня глянул, что душа в пятки ушла. Но почему нельзя? Я тоже член партии, но в церковь хожу. Я так, Серёжа, скажу, что всё в стране и в жизни каждого человека совершается по божьей воле. – Вера Петровна вздохнула. – Вместо коммунизма – перестройка, будь она неладна, явилась, а зачем?
– Вы, Вера Петровна, на этого гэбэшного капитана не оглядывайтесь, – сказал Сергей. – Закажите в церкви все положенные службы, только скажите, сколько на это надо дать денег.
– Я сама заплачу, после сочтёмся, – заметно повеселела соседка. – Забыла сказать, что все сберкнижки и документы в большой шкатулке.
Размахов вынул из кармана деньги и протянул соседке.
– Вот вам сто рублей на церковь.
– Куда столько! – удивилась Вера Петровна, но деньги взяла и спрятала, щёлкнув застёжками, в кошелёк. – А что, если священника пригласить на кладбище? Пусть возле могилы и отчитает Матвея Егоровича.
– Не знаю, что и сказать, – поморщился Сергей. – У него отношения с церковью были натянутыми.
– Ну и что? – простодушно возразила Вера Петровна. – Если что он и делал плохого, так это по работе. Он, Серёжа, к богу с большим уважением относился, а вот попов недолюбливал.
– Откуда вам это известно?
– От него самого. Матвей Егорович, кроме меня, ни с кем в последнее время не разговаривал и очень сокрушался, что священников стало много. Они, говорил, сами сделают то, чего я не добился: заслонят своим многолюдством бога от верующего народа.
– А что, это действительно может случиться? – заинтересовался Сергей. – Как люди относятся к священникам?
– Как мне судить обо всех? – Сказала Вера Петровна. – Наш отец Василий душевно служит, народ к нему тянется. Может, и ты со мной сейчас к нему сходишь?
Сергей сослался на усталость и отказался от знакомства с попом.
Оставшись один, он включил телевизор, несколько минут тупо вглядывался в лица народных депутатов, но занимало его совсем другое. Оказывается, отец не был богоборцем, а воевал с попами, и был врагом всего этого сословия, которое по логике классовой борьбы подлежало экспроприации, и Матвей Егорович смотрел на всякого, кто был облачен в рясу, как солдат на вошь, и поступал соответственно данной ему власти.
Встав с кресла, Сергей выключил телевизор, прошёл в свою комнату и глянул из окна во двор, по которому ветер гонял клочья бумаги и первую опавшую листву. «А я ведь теперь сирота, – болезненно уко-лола его догадка. – С уходом родителей каждый человек уже окончательно предоставлен самому себе и всё должен решать за себя сам».
Вера Петровна вернулась из церкви уже в сумерках. Она была явно расстроена и даже обижена:
– Не ожидала я от отца Василия такой чёрствости, – промолвила она подрагивающим голосом. – Как узнал, к кому его зовут, так ажно задрожал: у этого, сказал, изверга нет пути к богу!
Сергей догадывался, что ответ будет именно таким, но всё равно был поражён услышанным. «Если для него нет прощения, то вполне возможно его нет и для меня, – подумал он. – Недаром, стоит только подумать о боге, мне тотчас становится не по себе. Всё это из-за отца, его грехи не дают мне пути к господу».
В казённый дом Сергей прибыл до назначенного срока. В фойе его встретил старичок с чёрной повязкой на рукаве цивильного пиджака и проводил в большую комнату, где на возвышении стоял гроб, а невдалеке от него нечто вроде тумбочки, накрытой кумачовой тканью, где лежали на двух подушечках награды.
– Поглядите, Сергей Матвеевич, всё ли ладно, – сказал, неслышно подойдя к Размахову, капитан Байбаков. – Скоро к гробу заступит почётный караул и начнётся прощание.
– Вроде всё нормально, – сказал Сергей и шагнул к возвышению, чтобы поближе разглядеть отца, и сразу же понял, что тот и на смертном ложе выглядит так же значительно, как и в жизни. Лицо было свежим и чисто выбритым, лоб матово поблескивал, плотно сжатые губы, казалось, готовы были ожить. Сергей, поддавшись наваждению, положил свою руку на руку отца, и его обдало ледяным холодом смерти, от которого мгновенно озябла ладонь, и он поспешно её отдёрнул.
Двери комнаты с шумом распахнулись на обе стороны: один солдат стал раскатывать ковровую дорожку, двое других расставляли стулья. Тотчас за ними явилась Вера Петровна с большим букетом живых цветов. Она примостила его на стул, подошла к гробу и заплакала. Капитан Байбаков помог ей отойти в сторону, усадил и подал стакан воды.
– Где тут можно покурить?
– Просто выйдите на крыльцо, – сказал Байбаков. – По убранству покойного у вас есть замечания?
– Конечно, нет, – пробормотал Сергей. – Сердечное вам спасибо.
В фойе по-прежнему деловито прогуливался старичок с траурной повязкой на рукаве, из дежурной комнаты лилась негромкая музыка, двери отворились легко, и Сергей вышел на крыльцо, возле которого не было ни одной машины. Он отошёл в сторону, закурил, пооглядывался и, не найдя мусорной урны, положил обгорелую спичку в карман.
Было ветрено и моросно, но Сергея от непогоды укрывала бетонная крыша крыльца, поставленная на четырёхгранные облицованные мрамором колонны. Он искурил одну сигарету, потоптался и закурил другую. В зал, где находился покойный отец, его не тянуло, но из двери выглянул старичок и пригласил зайти внутрь.
В фойе стало многолюдно, перед входом в траурный зал стояли люди, Сергей прошёл мимо их к гробу и сел на стул рядом с Верой Петровной. На отца он старался не глядеть, потому что томился охва-тившим его бесчувствием. «Почему во мне нет ни чувства жалости, ни сострадания, а на ум приходят самые глупые мысли? Или я так испор-чен, что даже перед лицом смерти не могу подумать о вечном?»
Тихо зазвучала печальная музыка, к гробу подошли двое солдат с автоматами на груди и замерли у изголовья. Первыми в почётный караул встали начальник и заместители начальника управления. Через минуту генерал подошёл к Сергею, пожал ему руку и участливо произнёс:
– Сочувствую вашему горю.
То же самое сказали Сергею и заместители начальника.
Затем к гробу стали подходить ветераны госбезопасности и действующие сотрудники, но все в штатском, в форме были всего несколько солдат-срочников. Вскоре людской поток иссяк, Сергей посмотрел на часы – двенадцать дня, скоро на кладбище. Он глянул на капитана Байбакова, но тот был занят, стоял рядом с генералом в фойе, и они определённо кого-то ждали.
Фрол Гордеевич не забыл, чем он обязан Матвею Егоровичу и приехал с ним проститься. Начальник управления опять встал вместе с председателем облисполкома к гробу. Отстояв положенную минуту, Фрол Гордеевич подошёл к Сергею, посочувствовал его утрате и удалился вместе с генералом, а комендант стал распоряжаться подготовкой гроба к погрузке на машину.
Сергей встал со стула и, поддерживая под локоть Веру Петровну, вывел её на улицу. На обширной площадке перед крыльцом стояли катафалк, автобус и несколько легковых машин.
– Нам в катафалк, – сказал Вера Петровна.
Водитель спецмашины стоял рядом с железным, похожим на трап приспособлением, которое было выдвинуто сзади катафалка. Четверо дюжих гэбэшников положили гроб на трап, водитель включил приспособление, железо заскрежетало, и Матвей Егорович медленно погрузился в отверстое нутро гробовозки. Это событие произвело гнетущее впечатление на присутствующих, почти каждый внутренне содрогнулся, представив, что и его в свой час заглотит эта машина смерти, и избежать скорбной участи не удастся никому.
Водитель катафалка работал по графику и гнал машину как можно быстрее, чтобы успеть её опростать для очередного покойника. Не прошло и полчаса, как похоронный кортеж, промчавшись через весь город, прибыл к воротам городского кладбища. Гроб взяли на поло-тенца и скоро донесли до отверстой могилы, где поставили на табу-ретки. Место для заслуженного чекиста было выделено престижное, между могилами начальника облоно и замначальника УВД.
– Прощайтесь! – сказал распорядитель похорон.
Вера Петровна первая шагнула к гробу, поцеловала покойника в лоб и, перекрестившись, отошла в сторону.
Сергей, зажмурившись, наклонился, коснулся подрагивающими губами мраморно-ледяной щеки отца и не смог удержать хлынувших ручьём слёз. Всхлипывая, он отошёл в сторону, а капитан махнул своим помощникам, и те ловко опустили на полотенцах гроб в могилу. Глухо застучали комья земли, ударяясь о деревянную крышку, заскрипели, вонзаясь в жёсткую глину лопаты. Сергей взял горсть земли и, не глядя, бросил в могилу.
Поминальный обед продлился недолго и прошёл в полном молчании. На нём присутствовали, кроме Сергея и Веры Петровны, только бывшие сослуживцы Матвея Егоровича, а они цену каждому слову знали и не стали хвалить или хаять своего, теперь уже покойного, товарища, просто дружно остограмились, поели и покинули столовую. Вера Петровна замешкалась, и Сергей не стал её дожидаться, ему захотелось побыть одному, и он, поблагодарив за хлопоты капитана Байбакова, вышел на улицу.
Хотя было ветрено и накрапывал дождик, Сергей решил не ехать на трамвае, а пройти остановку до дома пешком. День быстро темнел, приобретая свинцовую окраску от низких тёмно-серых туч, и во всём вокруг ощущалась безуютность, свойственная многим летним дням средней полосы России, когда они начинают напоминать, что осень уже не за горами, а совсем рядом – за второй половиной августа.
Через четверть часа он подошёл к пятиэтажному дому, построенному после войны пленными немцами, с толстенными стенами, круглой аркой входа во двор и малюсенькими балконами, на которые никто из жильцов никогда не выходил. Когда-то в будке возле арки скучал милиционер, но со временем те, кого было положено охранять, умерли или состарились и больше не представляли собой ценности, которую государству нужно было беречь, и будка опустела. Новое областное начальство жило в другом доме, а здесь обитали всякие бывшие или их потомки. Но дом всё-таки не утратил своей былой значимости и был монументален, как всё, что создавалось в эпоху великих сталинских строек.
Сергей поднялся по лестнице, на которой ещё кое-где сохранились круглые металлические прутья на ступенях для закрепления ковровой дорожки, открыл высокую двухстворчатую дверь, оббитую настоящей кожей, и вошёл в квартиру. Включив свет в коридоре, он прошёл в зал, снял куртку, бросил её на диван и сел в кресло. Мебель в квартире была старая, тяжеловесная, такую сейчас уже не делали. Кресла и диван были покрыты парусиновыми чехлами, на полу лежали ковровые дорожки, кое-где уже потёртые, письменный стол, платяной шкаф, комод – всё было «оттуда», из того времени, как и часы в деревянном футляре, стоявшие в углу, которые уже давно не шли, и Сергей не знал, сломались ли они или отец перестал их заводить.
Поднявшись с кресла, Сергей прошёл по двум другим комнатам, заглянул на кухню. Везде было чисто, но душно и он открыл во всех комнатах форточки и двери. С улицы потянуло свежим воздухом и запахло мокрыми листьями.
Сергей развернул областную газету. На последней странице был помещён некролог на смерть отца, фотография в траурной рамке. Отец на фотографии выглядел молодо, снимался ещё в шестидесятых годах. Слова некролога были скупы, точно взвешены и сухо хвалебны.
Открыв дверь своим ключом, пришла соседка. Она была печальна: столько лет прожила рядом с Матвеем Егоровичем, что стала считать его за родню.
Вера Петровна положила на стол ключ.
– Ну, вот и проводили мы Матвея Егоровича. Теперь, Серёжа, ты здесь всему хозяин. Если надо будет, обращайся, меня, слава богу, ноги ещё носят.
Сергей обнял старуху за плечи.
– Спасибо, Вера Петровна! Я ведь уеду на днях. Если не трудно, то присмотрите за квартирой. Я уплачу.
– Ты что, Серёженька! – замахала руками Вера Петровна. – Какие деньги? Жить-то осталось. Вот и Матвей Егорович сгорел, как свечка.
Соседка ушла, а Сергей снял с комода большую деревянную шкатулку, оклеенную соломкой, и поставил на стол. Она была набита бумагами. Сверху лежала доверенность и сберкнижки. Сергей заглянул в них: суммы были значительные. Остальные бумаги были сложены в стопки и туго перетянуты резинками. Каких только справок, удостоверений и других казённых бумаг здесь не было! И все эти бумаги отец тщательно хранил, бог весть, зачем.
Перелистывая документы, Сергей почувствовал, как на него вдруг дохнуло прошлым: тридцатыми, сороковыми, пятидесятыми годами. Удостоверение «Ворошиловского стрелка», почётные грамоты с подписями и печатями, справки о разных мероприятиях, свидетельства, дипломы, просто какие-то бумаги, где и чернила-то выцвели и печати выдохлись, и всё это о минувших делах и событиях.
Из самодельного конверта он вытряхнул на стол фотографии. Родители фотографировались редко, в основном, на курортах на фоне нарисованных пальм. Отец с каменным лицом стоит, опершись правой рукой на тумбочку, рядом с ним в белом платье сидит мать. Сергей пересмотрел снимки: везде одно и то же, но была и ещё одна, величиной с ноготь, фотка отца на служебное удостоверение, где он был изображён в форме.
После детдома Матвей Размахов поступил на рабфак, затем – в тек-стильный институт, и уже на четвёртом курсе его пригласили в областное управление НКВД, и после недолгого разговора он был направлен в годичную специальную школу, которую закончил в январе 1942 года. Матвей Егорович, как и все его сокурсники, написал рапорт с просьбой направить в действующую армию, но его ходатайство удовлетворили отчасти: он получил назначение в прифронтовую область, где ему пришлось воевать самым настоящим образом с бандами дезертиров и ловить вражеских агентов. Чекистов награждали редко, но Размахов получил орден Красной звезды за личное мужество, проявленное при задержании матёрого диверсанта, которого Матвей Егорович, будучи раненым, скрутил и гнал пинками по лесу всю ночь, пока не вышел к дороге, где его встретили бойцы оцепления.
Подвиг молодого чекиста не остался незамеченным, он был повышен в звании и должности, сразу после окончания войны поступил в заочный юридический институт, его приблизил к себе и поручал самые щекотливые дела начальник областного управления, но в госбезопасности все пути неисповедимы. По какому-то делу арестовали гене-рала и перешерстили всё областное управление. Не избежал репрессалий и Размахов: его направили на оперативную работу в систему исправительно-трудовых лагерей, от более суровой кары лейтенанта спасло то, что председатель комиссии, обратив внимание на полученный им орден, вычеркнул Матвея Егоровича из списка обречённых на разжалование и дал ему шанс начать всё сначала.
В самодельном конверте нашлась пожелтевшая любительская фотография, и в круглолицем малыше, одетом в зимнее пальто, в каракулевой шапке и белых бурках Сергей признал себя, и кое-что из детства ему вспомнилось. Но не то, что он был одет лучше своих сверстников, не был безотцовщиной, как многие из сверстников, нет, душу остро кольнуло воспоминание одиночества, которое не покидало его в детстве почти никогда. Мать всю свою любовь отдавала отцу, он был её богом и повелителем, даже когда находился на службе, она то и дело вспоминала о нём с душевным трепетом, который передавался и Сергею.
К началу пятидесятых жизнь в лагерях устоялась, многие из них приобрели постоянство контингента, заработали круги связей, в которых зэку было легче выжить, начали развиваться ремёсла, конечно, лагерные, почти тайные, но на которые начальство смотрело сквозь пальцы: изготовление зажигалок со всякими фокусами, литьё копилок из гипса, живопись с неизменными лебедями на клеёнках, изготовление всяких рыбок, помещаемых внутрь электрических лампочек, портсигаров с изображением вождя народов, грудастых нимф и восходящего солнца, под которыми писалось слово «Сибирь». Всё это обменивалось, продавалось, переправлялось на волю и составляло заметную часть культурного ширпотреба страны, удовлетворяющего духовные запросы населения. Изделия тюремной самодеятельной промышленности можно встретить ещё и сейчас в квартирах пожилых, людей, которые неохотно расстаются с прожившими с ними всю жизнь вещами. У молодых они вызывают насмешливую улыбку, но Сергей знал цену этим шкатулкам, они с детства окружали его в доме отца, который за время службы накопил их великое множество. В основном, это были дорогие, из ценных пород дерева, шкатулки штучного изготовления и поэтому выделанные особенно тщательно, с именными посвящениями, особенно ценимые отцом, и играть с ними Сергею не позволялось. Ему доставались копилки: запечатленные в гипсе медведи, моржи, свиньи. Но они долго не жили. Накопив несколько горстей мелочи, Сергей разбивал гипс, забирал серебро и медь и обменивал её на шо-коладные конфеты и глазурованные пряники в буфете столовой для офицеров и вольнонаёмных.
Место, где находился лагпункт, было скучное, голое, ни кустика, ни деревца. Летом степь зарастала ковылём, полынью и колючими шарами перекати-поля. Изредка в знойном мареве возникали и проносились вдаль стада сайгаков. Солдаты на вышках, разомлев от жары, прятались под козырьками навесов. Всё вокруг замирало, кроме стройки, где работали заключённые. Зимой эта местность была, наверное, самой неуютной на земле. Из степи налетали затяжные бураны, всё живое пряталось от пронизывающего холода, заключённым актировали дни, и они в своих бараках отсиживались до более тёплой поры, когда ослабнут морозы.
Каждое утро отец уходил в зону, иногда Сергей провожал его до ворот и видел, как он заходит в дверь небольшого дома, и сразу начинают раздаваться слова команды. Отец исчезал, а Сергей слонялся возле забора, иногда начинал играть на куче песка в ножичек. Проходило какое-то время, из-за забора начинал слышнее доноситься собачий лай, лязг оружия, железные ворота брамы распахивались, оттуда сначала появлялся конвой с собаками, потом колонна людей в чёрном. Они уходили, и снова наступала тишина. Иногда Сергей, заигравшись, засыпал на куче песка, и его приносил домой Юзек, заключённый из расконвойки, помогавший солдатской поварихе и пасший коров семей офицеров.
Сергей не считал Юзека заключённым, он был для него приятелем, даже играл с ним в чику и в ножичек. Но больше всего ему нравилось смотреть, как тот работает, изготовляя очередную шкатулку. Это была тонкая работа, требующая точности и терпения. Сначала изготовлялись детали, потом всё склеивалось, тщательно просушивалось, затем полировалось не на один раз. Самой ответственной работой была накладка узоров, которые вырезались из рисовой соломки, наклеивались на поверхность и покрывались в несколько слоёв лаком. Законченная шкатулка опять просушивалась, доводилась до кондиции, и уже тогда Юзек нёс её отцу, который оделял ими всяких проверяющих и надзирающих.
Сергей еще раз неторопливо перебрал фотографии из самодельного конверта и опять взял маленькую фотку отца. Здесь ему ещё не было тридцати, он смотрел на Сергея и одновременно мимо него, будто видел нечто такое, что дано было видеть только ему. Таким он был и в жизни – глянет, будто полоснёт бритвой, и человек ощущает себя пришпиленной к листку бумаги букашкой. Часто отца не было дома по много дней, он переходил спать в зону, и в это время тишина вокруг Сергея ещё больше сгущалась и становилась напряжённой. По ночам мать брала его к себе в кровать, он прижимался к ней и долго не мог заснуть, глядел в окно, где в черноте ночи вспыхивали полосы огней прожекторов и, захлебываясь, лаяли собаки.
Сергей не знал, что происходило за забором, опутанным колючей проволокой, он теснее прижимался к тёплому материнскому телу, за-сыпал, а утром уже ничего не помнил. Обычно первым после отцовских отлучек приходил Юзек и начинал топить баню, таскать воду и наливать её в чугунный чан. Мать запаливала керогаз, ставила варить мясо, доставала из погреба квашеную капусту и солёные огурцы.
Отец приходил небритый, с красным обветренным лицом, несколько минут отдыхал на лавке в прихожей, мать стаскивала с его ног сапоги, и дом сразу наполнялся запахом пота, мокрой одежды и кожи. Это был запах человека, который пришёл с грязной работы, вымотал-ся до крайней степени и с трудом соображает, что ему надо делать.
Раздев отца, мать вела его в баню. Оттуда он появлялся заметно посвежевшим, но всё ещё насупленный и молчаливый, наливал себе стакан водки, залпом выпивал и начинал есть, хрустя квашеной капустой и солёными огурцами.
В эти минуты в Сергее просыпалась острая жалость к отцу, ему хотелось запрыгнуть к нему на колени и обхватить руками за шею, но тот oтcтpaнял его взмахом тяжёлой руки. Сергей садился в сторонку и смотрел на отца, любя его всем своим, ещё не обожжённым страданиями, мальчишеским сердцем.
Насытившись, отец падал на кровать с панцирной сеткой, обрушивая на пол вышитые салфетки и думочки, и долго спал с тяжёлым храпом, иногда выкрикивая какие-то слова, но рано утром был уже на ногах и шёл на службу в наутюженном мундире и ослепительно блестевших сапогах.
Ночные тревоги случались нечасто, но они запомнились Сергею тем, что это были дни какой-то до упора напряжённой жизни, от которых исходила опасность и тайна, подчеркивающая в глазах сына особое значение отца.
Лет через двадцать, когда и ему пришла пора прозреть, всё это приобрело в глазах Сергея иной смысл, до тех пор жизнь щадила и оберегала его, за исключением, пожалуй, одного случая, которому он по ребяческим летам не придал особого значения, но и не смог выкинуть из памяти.
В начале ноября ударили морозы, высушили до звона и побелили инеем полынь и бурьян, но снега не было, и Сергей, ещё не ходивший в школу, проводил дни на пруду, который покрылся гладким льдом. Пруд был узкий и длинный, и Сергей, прикрутив к валенкам коньки-дутыши, надевал зэковскую рабочую стёганку и, растопырив полы, ловил ветер, который подхватывал его и нёс по скрипучему льду.
Сколько лет прошло, но до сих пор Сергей помнил этот день – солнечный и ветреный. Он проснулся, когда уже солнце било в окошки, наскоро поел, оделся, подхватил коньки и побежал на пруд, но не успел ступить на лёд, как с угловой вышки лагеря прогремела автоматная очередь. Сергей и раньше слышал стрельбу, ему отец даже один раз разрешил выстрелить из пистолета, который придерживал в своей руке, но это было на стрельбище.
Вслед за выстрелами Сергей услышал крики, переходящие в глухой рёв толпы. Он был ещё настолько мал, что не испугался этого шума и стал раздумывать, как бы посмотреть на то, что происходит в лагере. Он знал, что к забору ему не подойти, мешала колючая проволока, и решил влезть на водонапорную башню, которая была много выше забора.
Дверь в башню была раскрыта настежь. Сергей по винтовой лестнице поднялся наверх к железному баку, куда летом закачивали из пруда воду для хозяйственных нужд, подставил ящик и, встав на него, прильнул к окну. Отсюда, сверху, лагерь был виден как на ладони. Чёрные крыши бараков курились дымками печных труб, на плацу, где проводились построения, стояла скульптура рабочего с отбойным молотком, даже завядшие цветы на клумбе вокруг постамента увидел Сергей, как и две толпы, стоявшие друг против друга. И те, и другие были заключённые, их разделяло каких-нибудь десять-пятнадцать метров, в руках они сжимали колья, куски труб, и с рёвом медленно двигались навстречу друг другу.
Раздался выстрел, и Сергей увидел отца на краю промежутка, разделяющего надвое готовых сойтись в схватке людей. Он что-то кричал, размахивая руками, но Сергей не слышал ничего, он видел только мечущуюся среди разъярённых людей фигурку человека с поднятой рукой. Толпа сдвигалась, с обеих сторон полетели обломки кирпичей, отец куда-то исчез, но Сергей не чувствовал страха, наоборот, всё происходящее внизу казалось ему игрой в войну, которую он видел в солдатском клубе в кинофильме «Падение Берлина». И об отце он не думал, и ни о чём не думал, только поднимающееся из глубины чувство азарта знобило его и заставляло втискиваться лицом в оконное стекло. Потом он будет вспоминать’ своё состояние и удивляться ему, но тогда Сергей не понимал, что там внизу были живые люди, тогда они казались ему игрушками, оловянными солдатиками.
Выстрелы прогремели особенно тяжело и гулко – бил пулемёт, рассекая толпу надвое, не давая ей сойтись. Люди отхлынули от разделившего их пулями коридора, и на снегу остались лежать три человека, наиболее отчаянные. Их-то пули и срубили в первую очередь, а остальных уложили на мёрзлую землю.
Опять появился отец. Он шёл не один, за ним двигались автоматчики. Лежавшие люди зашевелились, начали подниматься с мёрзлой земли.
Сергей расслышал отцовский крик:
– Ложись! Ложись!
Но люди вставали, и тогда отец махнул рукой. Автоматчики дали несколько очередей над головами заключённых. Пули ушли вверх, и несколько из них ударили в деревянное тулово водонапорной башни. Сергей услышал, как они продрали дощатую обшивку и зазвенели о железный бак. И только тогда он понял, что это не война понарошку, и по-настоящему испугался. От страха он не смог сдвинуться с места, только вцепился в пыльную оконную раму и не отводил взгляда от происходящего.
Люди лежали на земле. Промежуток между ними был заполнен солдатами с овчарками. Из-за барака, пятясь задом, выехал грузовик с опущенным задним бортом. С машины соскочили два солдата с пожарными баграми, зацепили лежащего за штаны и ватник и поволокли к машине. Два других солдата схватили тело и бросили, как бревно, в кузов. А баграми уже подтаскивали следующего.
Страх стал постепенно отпускать Сергея из своих ледяных объятий, он слез с ящика и спустился по лестнице вниз. Идти на пруд ему расхотелось, он вдруг почувствовал усталость и едва доплёлся до дома. Под ворчание матери он лёг в постель и уснул.
Он проспал весь день и всю ночь и проснулся на следующее утро с температурой. Вызванный из лагеря врач определил у него воспаление лёгких. Сергей проболел почти всю зиму. Болезнь то отпускала его, то вновь наваливалась, как тяжёлый и потный зверь, обжигая горячим и смрадным дыханием. Он неделями не приходил в сознание и начал выздоравливать только весной, когда стало пригревать солнышко и под окошком весело зачирикали воробьи.
Ему разрешили выйти на улицу. На дворе он увидел первые лужицы, тяжёлый и осевший снег. Он прошёл привычным путём до ворот лагеря и увидел, что они были распахнуты настежь. Не было и солдат, ни в караулке, ни на вышках. В ворота лагеря то и дело въезжали машины, нагруженные домашним скарбом, ходили люди, в бараках стучали молотки и топоры.
Лагерь заселяли «вольняшки», лагерная жизнь кончилась, и теперь люди спешили отхватить себе от бывшего зэковского жилья побольше места и перекраивали бараки под квартиры. Многие из них прожили всю свою жизнь в землянках, и бараки казались им невиданными хоромами с большими окнами и паровым отоплением. Лагерь, прежде вылизанный под метёлку, был загажен мусором от новоприезжих людей, скульптура, стоявшая в центре, была разбита и валялась возле постамента. Но вокруг было шумно и весело от появившейся во множестве ребятни, визжавших в наспех сколоченных сараюшках свиней, заливистых криков петухов.
Колючая проволока вокруг БУРа была сорвана, и в бывшем единственном на всю зону каменном здании работал магазин, возле которого валялся пьяный мужик. В лагере шла уже другая жизнь других людей, и Сергей с любопытством смотрел, как они проходят мимо отца и не сдёргивают с голов шапки.
Отец подошёл к нему, высокий, в форме, знакомо пахнущий кожей, и взял на руки.
– Вот и всё, Серёжа, кончилась эта жизнь! Едем за другой. Машина уже пришла, пора и нам отчаливать из этих мест.
Солдаты укладывали на грузовик вещи. Через час погрузка была закончена. Мать взяла на руки кошку и села в кабину. Серёжка примостился рядом с ней, а отец залез в кузов, к солдатам.
– Чо, сваливаешь, начальник? – хохотнул проходивший мимо пьяненький бывший зэк.
Отец не ответил и стукнул ладонью по железной кабине. Он был весел и доволен своей судьбой. В последние месяцы для него очень многое изменилось в лучшую сторону.
Бунт в лагере для политических стал событием, на которое обратили пристальное внимание в Москве, и фамилия Матвея Егоровича стала известной в центре. Она совершенно случайно попалась на глаза его бывшему начальнику областного управления, который после смерти Сталина был восстановлен в генеральском звании и даже награждён, как пострадавший от репрессий. Теперь генерал стал видной гэбэшной шишкой, и ему не составило большого труда вернуть Размахова в первобытное состояние уполномоченного областного управления КГБ, с присвоением давно положенного ему по должности звания.
С утра Сергей ушёл в гараж, где занялся недавно купленным отцом «уазиком», чтобы отправиться на нём в Хмелёвку. Домой он вернулся после обеда, разогрел банку говяжьей тушёнки, поел, попил чаю, хотел выйти во двор покурить, но его остановил телефонный звонок Уварова, школьного приятеля.
– Привет, старик! – пророкотал он в трубку. – Понимаешь, только сегодня заглянул в газету и прочитал некролог. Прими самые искренние соболезнования.
– Спасибо, – вяло ответил Сергей.
– Крепкий был мужик, – продолжал Уваров. – Сейчас таких нет. Сейчас народ не тот, особенно мы, послевоенное поколение. Ну, как у тебя жизнь? Работаешь?
– Да нет. Пока отдыхаю.
– Я слышал, что ты уехал в деревню.
– Мне и отдохнуть нельзя?
– Серёга, не темни. Надо встретиться. Приходи в общество!
– Куда?
– Да, ты не знаешь, – нас зарегистрировали, даже комнату дали во Дворце профсоюзов. У вахтёра спросишь, где общество «Гамаюн», он покажет. Через полчасика будешь?
– Хорошо, постараюсь, – пообещал Сергей и повесил трубку.
Он закрыл за собой дверь в квартиру и вышел во двор. «Гамаюн» –усмехнувшись про себя, подумал Сергей. – Эти болтуны всё-таки добились своего».
Прошлой осенью он случайно встретился на улице с Уваровым. Сергей ни за что бы ни узнал бы в солидном мужчине, одетом в мод-ный батник и с «дипломатом» в руке, своего одноклассника, но тот ок-ликнул его в толпе прохожих и заговорил сразу о каком-то важном де-ле, каком-то собрании, на которое тут же потащил Размахова, не слу-шая его возражений. Юрка ни о чём не расспрашивал, и это понрави-лось Сергею, врать, что всё у распрекрасно, он не хотел, да и не умел.
Через пять минут они уже были на месте, в особняке, где размещался Дом актёра, старинном, выстроенном в нормандском стиле здании, с уютными кабинетами и лепным потолком. Уварова сразу подхватил под руку какой-то козлобородый субъект, и Размахов остался один среди незнакомых ему людей, явно интеллигентов, взволнованно спорящих и старающихся непременно переговорить друг друга. Они столпились в узком коридорчике, и Сергея прижали к одной из спорящих групп.
– Главное сейчас – объединиться! – доказывал высокий молодой человек. – Если Россия не осознает свою роль и предназначение, то последствия этого предсказать невозможно!
– Да ничего и не будет, – меланхолично возразил ему некто в очках. – А если и будет что, так только старая наша русская грязь и скука, только с компьютерами.
– Боже мой! Какие мы инертные люди! Неужели ты не видишь, что из русского народа сделали козла отпущения! Открой любую книгу, что ни Иван – то дурак, нужно быть слепым, чтобы не видеть заговора, направленного против России.
Это говорил уже бородач с оттопыренными красными ушами.
– Татары создали своё общество, чуваши – тоже. Евреи вот- вот организуются, только мы, русские, блукаем между трёх осин, не зная на какой повеситься. Если мы, интеллигенция, не объединим народ, то грош нам цена!
– Хорошо! Но вокруг какой цели? Какая идея способна сейчас объединить русских? Царя мы расстреляли, православие растоптали, свои богатства растранжирили. Похоже, что мы даже и не народ уже, а так – двуногие особи.
– Слушай! Ты повторяешь их пропаганду!
– Я – думаю. Народ должен иметь свою землю. Где она, земля, у русских? Её нет!
– Язык?.. Ну, если считать этот административно-воровской жаргон русским языком, тогда…
Зазвенел звонок, и все, не доспорив и шумя, повалили в зал. Здесь в просторном помещении сразу стало ясно, как мало собралось людей, болеющих за Россию, всего человек тридцать. Сергей присел в глубокое мягкое кресло и увидел, что место председательствующего в президиуме занял молодой человек весьма решительного вида.
– Кто это? – спросил Сергей у подсевшего к нему Уварова.
– Газетчик, из молодёжки. Собственно, он и закрутил всё это дело.
Журналист оказался язвительным оратором.
– Сейчас обстановка в стране, – начал он, – напоминает времена семибоярщины. Вот, говорят, дефицит кругом: нет мяса, мыла, колготок, но это не дефицит, а привычное для каждого русского человека состояние. Дефицит в другом, в том, что дефицит у нас на то, без чего Россию представить себе нельзя – отсутствие идеи. Туман, в котором народ плутал семьдесят лет, рассеялся, и мы обнаружили себя в пустыне, но где тот Моисей, что вывел бы нас из безнадёги? Где идеи восстановления? Где люди, способные воплотить их в жизнь? Мы, русские, главное, что в нас было всегда, растеряли – духовность. Россия стоит сейчас на великом распутье, какого не бывало со времён Сергия Радонежского, только тогда народу нужно было побороть страх перед завоевателями, а сейчас нужно вытравить из себя рабство, леность духа и безответственность. Поэтому меня не пугает, что нас так мало. Народ ещё не осознал грозящей ему опасности, и одна из главных задач будущего общества – раскрыть ему глаза на его действительное положение. Народ ещё не ожил, он духовно мёртв…
Сергей слушал оратора с недоверием: ужели стало возможно вот так в открытую говорить, не страшась, что вечером за тобой придут, предъявят бумажку с подписью прокурора, переворошат жилище, а самого увезут в казённый дом.
За журналистом выступили ещё несколько человек. Разброс мыслей выступающих был большой: русская песня, Бердяев, Флоренский, раскрестьянивание, гибель нации, Горбачёв, судьба православия…
Укорот собранию прозвучал с довольно неожиданной стороны. К трибуне вышел маленький с язвительно искривлённым ртом востроглазый человек.