От автора

Бесстыжий остров реально находится на Волге в пределах Ульяновска. Пока он необитаем. И автор пожаловал его в собственность крупнейшему богатею региона Козыреву, который превратил остров в непотопляемый струг имени Стеньки Разина, и ежегодно устраивает шумные игрища в честь удалого атамана всея Руси с бросанием персинской княжны в Волгу. К 70 – летию олигарха намечено закатить на острове грандиозные юбилейные торжества. Для участия в них из Англии, закончив курс обучения и воспитания, возвращается Митя, сын Козырева, который за несколько дней, без всякого на то умысла, сумел своими наивными поступками простодушного умника перебаламутить весь город и вынужен был, не найдя понимания среди обитателей Бесстыжего острова, бежать в сторону туманного Альбиона.

Автор доводит до сведения читателей, что все события и персонажи романа не имеют отношения к реальным лицам, и любое сходство с кем-то и чем-то есть случайное совпадение.

Продолжение

Глава вторая.

-1-

Расставшись с Митей, которого до слёз разобидела злая шутка отца с убийством гуся, я нашёл в гостевом домике кровать, разделся и скоро погрузился в зыбкую пелену сонного беспамятства, из которого меня довольно бесцеремонно извлёк Андрей Ильич.
– Где Митя? – озабоченно сказал он и стал накручивать моё ухо. – Где Митя? Да проснись ты!
– Разве его в домике нет? – подхватился я с постели.
– Не знаю, куда он подевался, – сказал Козырев. – Вчера я над ним пошутил. Но неужели он такой неженка, чтобы учинить какую-нибудь глупость?
– Вот уж не знаю, что он способен выкинуть, – проворчал я, засовывая ноги в штаны.
– Ты вчера целый день с ним хороводился. Каким он тебе показался?
– Я же не экстрасенс, чтобы просмотреть его насквозь! Но почему вы решили, что он куда-то подевался?
– Его на острове нет, – сказал Козырев. – Только бы руки на себя не наложил. Сейчас у молодых это делается просто.
На веранде кто-то затопал ногами, дверь распахнулась, и в комнату вошёл Ершов.
– Ну что у тебя, – нетерпеливо спросил Козырев.
– На пристани обнаружилась пропажа лодки. Наверное, Дмитрий Андреевич покинул остров на этом плавсредстве.
– Добро бы так, – облегченно вздохнул Козырев. – Ищите, как найдёте Митю, установите за ним наблюдение и сообщите мне.
– Вертолёт к вылету готов, – доложил Ершов.
– Ты летишь вместе со мной, – сказал, обратившись ко мне, босс. – А ты, Евгений Кузьмич, осмотри правый берег Волги, где-то там должна быть лодка, если только он не уплыл на ней в сторону Сызрани.
В моём кармане тренькнул мобильный: пришла эсэмэска, я мельком глянул на сообщение.
– Спецрозыск отменяется, – я отдал телефон боссу. – Митя вышел на связь.
Андрей Ильич прочитал сообщение и заметно ободрился:
– Кажется, моя наука пошла ему на пользу. Во-первых, он не обиделся, а во-вторых, умеет подколоть. Как ведь язвит: «А не подавился ли папаша вчерашним жареным гусём?» Он тебе позвонит, так скажи ему, что я им очень доволен.
Он сделал несколько шагов по комнате и повёрнулся к Ершову.
– Жди меня на пристани!
– Стало быть, вертолёт отменяется?
– А ты предпочёл бы, чтобы я пересёк Волгу верхом на моторе?
– На катере, конечно, безопаснее, однако вы требовали вертолёт, – заметил Ершов.
– Воздушная прогулка отменяется, – сказал Андрей Ильич. – Устрой пилота в боярской гостинице, пусть отдыхает.
Начальник службы безопасности повернулся через левое плечо и растаял в проёме двери.
– Давай и мы пройдёмся, – поднялся со стула Козырев. – Разговор у меня к тебе есть, скажем так, приватного свойства.
Мы вышли на веранду, спустились с неё на дорожку и направились к беседке, откуда была видна большая часть Волги, между правым берегом и Бесстыжим островом.
– Тебе, конечно, не понравилось, как я обошёлся с Митей?
– Отношения между отцом и сыном касаются только их самих. Митя жалостлив, но это вполне человеческое чувство.
– Так-то оно так, – вздохнул Козырев. – Только каждый видит то, что видит. Ты заметил у Мити жалостливость, а я – слабодушие. Он трясся над этим драным гусём, будто ему предстояло зарезать человека. И ты его защищаешь только потому, что сам такой же слабак и готов пустить слезу, чтобы только потешить своё слабодушие.
Андрей Ильич неожиданно расхохотался.
– Хочешь, я расскажу, как научился плавать? Правда, история эта с запашком, но не будем же мы миндальничать?

Я вовсе не считал себя слабаком, и Козырев знал об этом не хуже меня. Но если хозяину захотелось думать по-другому, то не соглашаться с ним было бы глупо. К тому же я сам играл с ним свою игру, и, кажется, он об этом не догадывался.
– Лет шести-семи мать отправила меня на лето погостить к своему брату в деревню. У него было трое детей моего возраста. Летом ребятишкам одна забава – речка. Все купаются, а я зайду по пояс и бултыхаюсь возле берега в тине. Дядя Ваня посадил меня на плечи, зашёл на глубину и швырнул в воду: «Плыви к берегу!» Я заколотил руками и ногами, сжал зубы, чтобы не нахлебаться воды и барахтаюсь. А дядька сверкнул передо мной своей голой задницей и вывалил мне под нос несколько здоровенных какашек. Я их принялся отшвыривать от лица обеими руками и, представляешь, поплыл!..
– Мерзкая история.
– Согласен. Но разве жизнь состоит только из радостей и удач? Не помню, кто-то из великих, говорил о свинцовых мерзостях русской жизни ещё полтора века назад. Разве она стала лучше? Всё – земля, воды, небо, человеческие отношения – замусорены какашками настолько густо, что честному человеку и ступить негде, чтобы не измазаться. Открыл книгу – попал в дерьмо, развернул газету – окунулся в помои, пошёл прогуляться – налетел на пьяную ватагу… Митя ко всему этому не приучен, и не знает, когда нужно давать сдачи, а когда – бежать, чтобы уберечь свое здоровье, а то и жизнь.

– Скажите Ершову, и он выделит ему охрану.
– От самого себя никакая охрана не убережёт. Вот вчера ты почти весь день был с ним рядом, а не уберёг его от дури, которую он учинил своим выступлением перед главными трепачами города.
– Виноват, не доглядел, – вякнул я. – Хотя, на мой взгляд, речь Мити послужила ему на пользу.
– Это каким же образом? – нахмурился Козырев. – Тем, что он всех уличил во вранье?
– Многие слушавшие его люди поняли, что Дмитрий Андреевич – умный человек самых передовых взглядов, враг коррупции и всего того, с чем нас призывает бороться президент страны.
– Передовые взгляды могут быть только в тех краях, куда каждый день западает русское солнце. Ты прав в другом, но лишь наполовину: до умного человека Мите ещё далеко, а вот то, что он умник, так это несомненно. Я сам таким был по молодости лет. Как вспомню, так вздрогну – каких только прекраснодушных глупостей не натворил, в какую чепуху не верил.
– Стоит ли жалеть о том, что было?
– Стоит жалеть время, – сухо и нравоучительно произнёс Козырев. – Я ещё лет пять назад мог войти в золотой список журнала Форбс, если бы стал хапать всё подряд. То, что у меня есть, попало ко мне по моей отзывчивости, от которой, видимо, мне уже никогда не избавиться. Тот же молокозавод, мясокомбинат, мебельный комбинат были обанкрочены лихими ребятами из команды губернатора, генерала и героя чеченской войны. Люди по году не получали зарплату. Ко мне одна за другой приходили делегации рабочих, чтобы я спас семьи, наладил производство, обеспечил людей достойным заработком.

Произнося этот монолог, который я уже слышал не меньше десяти раз, Козырев смотрел на меня проникновенно – честным взглядом праведника, готового положить жизнь за други своя, но я то знал, что все его слова есть ни что иное, как голимое враньё. Но меня поражало не само враньё, а непоколебимая уверенность бывших номенклатурных партийцев – от генсека Горбачёва до члена пленума обкома партии Козырева, что они – не предатели дела Ленина, а жертвы обстоятельств необоримой силы. Общаясь с этой публикой, я убедился, что все они не провалились от содеянного предательства в тартарары, а быстренько соорудили себе подставки из оправдывающего их вранья, очень удобно на них разместились и живут в своё удовольствие при клятом капитализме, в окружении надежно обустроенных на хлебных должностях детей и родственников.
– Я сам взваливал на себя эту обузу, – продолжал гнуть своё Козырев. – Поначалу, не скрою, мне грело душу, что у меня появилась одна сотня миллионов долларов, вторая, третья, пока меня озарило, что я дурак, самый настоящий дурак! И знаешь почему?
– У меня нет и миллиона, – угодливо хихикнул я. – И на вашем месте мне не бывать.
– И нечего тебе там делать – одно беспокойство, а с той сотней тысяч, что ты от меня заимел, ты можешь позволить себе то, что мне – увы, недоступно.
– Что – то я вас, Андрей Ильич, не пойму? Как это недоступно? – деланно удивился я.
– Тут и понимать нечего, – заявил Козырев. – Мой капитал мне не принадлежит, скорее я ему принадлежу, а он только командует: «Сделай то! Сделай это! А этого не смей делать!» Что у меня и есть своего, так это остров. Здесь я себе и хозяин, и барин.
Я незаметно для Козырева ущипнул себя в руку, чтобы не расхохотаться. Он был неистощим на всякие притворства, многие из которых я уже знал, но страдающий от полмиллиарда «зелёных» богач, было чем-то новеньким в репертуаре босса, и это нужно было взять на заметку. Очень даже может быть, что Андрей Ильич готовит для гостей, на уже близком празднике дня своего рождения, какой-нибудь розыгрыш, и примеры тому уже были, вроде бросания в Волгу персианской княжны. Кто знает, может быть, босс решил обновить репертуар своего праздника, и мне нужно быть готовым к любым неожиданностям.

Шкипер Алексей Иванович на своем струге доставил меня к правому берегу. По канатной дороге я поднялся на гору и скоро стоял перед дверью своей квартиры, которую, памятуя, что моя дражайшая половина обычно просыпается ближе к полудню, осторожно открыл ключом, вошёл в прихожую и понял, что у нас гость, Козырев младший. Митя сидел в зале за столом, а вокруг него хлопотали, не зная чем ему угодить, Люба и Аля.
– Мы с Андреем Ильичом обыскали весь остров, а он у меня в гостях, – укоризненно произнёс я. – Или это шутка? Но я за неё получил строгий выговор.
Митя не смутился и поманил меня к себе.
– Наклонись.
Мне это не понравилось, но я выполнил его странную просьбу.
– Я провёл сегодня удивительную ночь! – жарко выдохнул он мне в ухо.
– Свят! Свят! – отшатнулся я от неугомонного пробирочника. – Обо всём этом после! Во всяком случае, не глядя на утро, надо спрыснуть твой подвиг шампанским.
Я прошёл к холодильнику, взял бутылку шампанского и похолодел от догадки, что Митя кувыркался с неизвестной особой, которая вполне могла его заразить. Поставив бутылку на стол, я взял его за руку, вывел на лоджию, плотно закрыл дверь и приступил к допросу.

Вчера Митя не внял моему дружескому совету принять для успокоения взвинченных стычкой с отцом нервов контрастный душ, чтобы не натворить глупостей. Он бросился от гостевого дома напрямик по молодой посадке сосняка, крепко ободрался в ней и вымазался смолой и песчаной пылью, пока не выбрался на берег. По нему Митя добежал к пристани, где успел вскочить в катер со строительными рабочими, которые возводили на острове очередную архитектурную фантазию Козырева, коими он тешил свой необузданный и прихотливый нрав.
Плотники работали полный световой день, устали до изнеможения и на вскочившего в их катер попутчика не обратили внимание. Митя вёл себя тихо и, наклонившись за борт, смотрел на воду, в которой покачивались отражённые в ней огни большого города. Его одолевали самые разные чувства, которые он ещё не мог выразить словами, пока это была тупая сердечная боль, и Митя, ощущая её, не ведал, что именно так дает о себе знать уязвленная несправедливостью человеческая душа. У людей очерствевших и злопамятных душевная боль вызывает желание отомстить обидевшему их человеку, но Митя был добр и незлопамятен. Он страдал тихо и безропотно, поглядывая сквозь нахлынувшие на глаза слёзы на Волгу и шумно плескавшиеся в борт катера пенистые волны от встречного туристического теплохода. На его верхней палубе гремела музыка, сам он, расцвеченный огнями, был похож на плывшую вниз по течению реки праздничную новогоднюю ёлку.
«Все течёт, но ничего не изменяется, – вздохнул Митя и проглотил застрявший в горле колючий слёзный комок. – От моей упавшей в Волгу слезинки река не посолонеет».
Он утёр рукавом рубахи лицо и оглянулся. На него никто не обращал внимание. Мужики, сидя на палубных лавках, переговаривались и играли в карты. Эта мирная картина задела Митю и даже обидела:
– Кинься я сейчас в Волгу, и никто из них не пошевелится, чтобы меня спасти. Каждый занят только самим собой и норовит облегчить только свою долю за счёт других. Впрочем, и я не лучше других, а скорее хуже. Эти мужики топорами из дерева вырубают каждую свою копейку, а я пытался подработать журналистикой, но разве это достойное занятие, чтобы посвятить ему всю свою жизнь?

Катер притиснулся к причальной стенке и Митя, не дожидаясь, пока подадут трап, спрыгнул на бетонный причал и, втянув голову в плечи, нырнул в густую и душную темноту. Потоптавшись на асфальтовой дорожке, которая была проложена вдоль берега к городскому пляжу, он неторопливо двинулся по ней, опасливо поглядывая по сторонам.
Он уже не обижался на своего взбалмошного отца, а корил себя за то, что поддался на провокацию и не раскусил с первого взгляда, что тот подвергает его испытанию, пробует на зуб! «Сколько раз я себя убеждал не спешить, не идти на поводу вспыхнувшего чувства, но, видимо, плохо даётся мне наука общения с людьми. Я вижу в них только доброе, честное, справедливое, а это, к несчастью, далеко не всегда так. Но отец поступил не с умыслом. Он до сих пор не принял меня за своего сына, это проглядывает во всём его поведении со мной. А как он поглядывает на меня? С любопытством и опаской, но у меня и в мыслях нет чем-нибудь ему досадить…»
– Извините, пожалуйста, – услышал Митя дрожащий голос из куста акации рядом с дорожкой и остановился, вглядываясь в темноту, пока, наконец, не увидел размытые очертания женского силуэта.
– Что же вы замолчали, – сказал Митя. – Пойдёмте к фонарю, там и поговорим.
– Ни за что! – пискнула незнакомка. – Идите сюда, если у вас есть зажигалка. Я свою где-то потеряла.
Митя сделал несколько шагов в темноту, достал зажигалку и высек огонь. Вспыхнувшее пламя высветило тонкие пальцы с сигаретой, бледный овал лица и огромные подрагивающие глаза. Она затянулась дымом, закашлялась и, отдышавшись, как мужик, сплюнула себе под ноги.
– Ты что здесь в потёмках ищешь?
– Не знаю, – смутился Митя. – Разве это так важно?
– Наверно, нет. Будем считать, что нас друг к другу послал случай. Можешь звать меня Соней.
– Митя. Тебе не страшно прятался в кустах?
– Я ещё засветло сюда прибежала, – хихикнула Соня.
Она уже не выглядела испуганной, как несколько минут назад, и поглядывала на Митю без всякой робости, и он почувствовал, что от неё попахивает спиртным.
– А я тоже, можно сказать, из дома убежал.
– Вот видишь, – усмехнулась Соня. – Значит и причина нам встретиться одна и та же. Ты где думаешь провести ночь?
– Можно и здесь, – осмелел Митя. – Разведём костёр…
– Ни в коем случае! – испугалась Соня. – Меня ищут, и если найдут, то и тебе не поздоровится.
– Кого же ты так боишься?
Соня отвернулась, прошлась взад – вперёд, остановилась и тихо произнесла:
– Всех боюсь, вот кого. Так что ступай, куда идёшь.

Митя пожал плечами и, вернувшись на дорожку, продолжил свой путь, чувствуя неудержимое желание повернуться и посмотреть в сторону Сони. Сделав десятка два шагов, остановился и с облегчением услышал частое постукивание каблучков по асфальту. Он повернулся и столкнулся лицом к лицу с девушкой.
– Мне показалось, что кто-то ломится сквозь кусты, – прошептала она, обволакивая Митю долгим туманным взглядом. – Я испугалась… Ведь это так страшно – остаться одной в кромешной темноте.
– А со мной тебе не страшно? – прошептал Митя и взял её за руку.
– Вроде нет, – она качнулась в его сторону, на мгновение их тела соприкоснулись, и этого оказалось достаточно для того, чтобы Митю ожгло насквозь ещё никогда не испытанным трепетом. Во рту пересохло, он облизал губы и уронил голову на плечо Сони.
– Тебе что, плохо? – встревожилась она.
– Нет, хорошо. Только голова что-то закружилась, – сказал Митя. – Я могу тебя поцеловать?
– Разве про это спрашивают? Но зачем так спешить? Ты ведь меня совсем не знаешь, скорее всего, я так плоха, что не гожусь для тебя даже в случайные подружки.
Митя замешкался с ответом, и вдруг их ослепили автомобильные фары. Хлопнули дверцы, из милицейского уазика послышалось:
– Стоять на месте!
Звуковой выстрел из громкоговорителя испугал Соню. Она испуганно вскрикнула и нырнула в кусты. Мент с автоматом бросился за ней в погоню, которая закончилась быстро: послышались вопли пойманной беглянки, удивлённый всплеск мента и матерная ругань. Кусты затрещали, и страж порядка выволок на свет автомобильных фар упирающуюся изо всех сил Соню.
– Вот сучка! За руку цапанула зубами, – мент толкнул девушку на капот «уазика». Она изловчилась и пнула его в лодыжку. Мент рассвирепел и, получив удар резиновой дубинкой по спине, Соня разразилась воющим плачем.
– Как вы смеете! – вскричал Митя. – За что вы ударили девушку?
– Заткнись! – крепко ткнул его в бок наручниками прапор. – Нашёл себе девушку! Девушки сейчас спят на своих девичьих постельках, а не шарятся в потёмках на городском пляже в обнимку с подозрительными личностями.
– Это я подозрительный? – возмутился Митя.
– А кто же ещё, кроме тебя! А ну выворачивай карманы! А ты, Максим, пристегни девку к сиденью и топай сюда. Парень, я погляжу, с норовом, того и гляди, начнет махать копытами.
Напарник прапора поправил автомат на толстой шее и встал позади Мити, который пребывал в большом смущении. До этой минуты он никогда в жизни не сталкивался с вооруженными слугами народа, и они своими повадками его устрашили. Но остатки английской демократии ещё теплились в нём, поэтому, собравшись с духом, он заявил:
– Я требую присутствия адвоката!
Прапор выпучил на задержанного налитые кровью глаза и заржал, как стоялый жеребец:
– Адвоката? Макс! Дай ему адвоката!
– Счас! – обрадовался напарник и со свего размаха ударил задержанного обеими ладонями по ушам.
Митя схватился руками за голову и закружился, оседая на корточки. Несильным пинком мент поднял его на ноги и запустил свои лапы в чужие карманы.

– Да у тебя тут бабла куры не клюют! – радостно завопил прапор. – Говори, сколько здесь денег?
– Не помню, – вякнул Митя. – Надо подумать, сколько я потратил.
– Слышь, Макс! – хохотнул прапор. – Он своему баблу счёта не знает.
– Зачем мне его знать? – обиделся Митя. – Это мои деньги, потому что вы их вытащили из моего кармана. Я их снял через банкомат со своего счёта.
– А ты их не из чьего-то кармана вытащил? – вцепился в него прапор. – Почему у тебя руки в крови и на рубахе кровь, и на щеке?
– Кровь? – растерялся Митя. – Какая кровь?
– Обыкновенная, красная. Какая же ещё? – прапор начал заводиться. – Говори, кого на гоп-стоп прихватил? А, может, грохнул?
– Да вы не своём уме, – побледнел Митя. – Это гусиная кровь, да – гуся, которого зарубил мой отец топором. Я гуся держал за шею, а он ему голову отрубил. Кровь?.. Гусь дёрнулся, стал биться и выпачкал меня своей кровью.
– Много я слышал вранья, но таким мне трут уши в первый раз. Разве вдвоём гуся или курицу убивают? Как твое мнение, Макс?
– Я своего подсвинка один завалил, а уж гуся тем более, – ответил, поигрывая резиновой дубинкой, мент.
– Так, суду все ясно, – усмехнулся прапор. – А ну-ка покажи руки!
Митя посмотрел на свои измазанные гусиной кровью ладони, и прапор, улучив момент, ловко захлопнул на его запястьях стальные наручники.
– Вы что ослепли или охренели? – крикнула Соня. – Какой он убийца, он – дитя, сущее дитя!
– У тебя самой нет документов! – проворчал прапор. – Все в машину! В отделе разберутся, кто вы на самом деле такие-сякие.
В «уазике» дурно пахло бензином, сидения были тверже железа, но за полчаса езды по разбитому асфальту Митя и Соня не впали в уныние, сидели, прижавшись друг к другу, и даже успели поговорить.
– Говори, как есть: ты меня не знаешь, я тебя тоже, – прошептала Соня.
– Но это неправда, – возразил Митя. – Мне кажется, что я тебя знаю всю жизнь.
Соня глянула на него с жалостливым удивлением и свободной от наручника рукой погладила его по щеке.
– Если меня выпустят раньше, я тебя подожду.
– Мы выйдем вместе.
По пути менты прихватили ещё пару хулиганов, которые пытались оторвать руку у пластмассовой скульптуры почтальона. Парни были хмельны, нахальны, и менты усердно отдубасили их дубинками, и затолкали в «собачий ящик». Там они, повизгивая и похрюкивая пролежали, пока «уазик» не припарковался к крыльцу райотдела. Прапор с самым довольным видом показал курившему на крыльце майору пойманных вандалов, тот махнул рукой, и их тотчас куда-то уволокли.
– А это что за гангстеры? – сказал майор, указывая на Митю и Соню.
– Таскались по пляжу. У парня руки и лицо в крови. Говорит, что помогал отцу зарубить гуся и вымазался его кровью.
– Он был пустой? – майор требовательно глянул на прапора.
– Не совсем, – нехотя сказал прапор. – Ничего острого и колющего, одно бабло.
– Это уже кое-что, – явно обрадовался майор. – Ведите их ко мне. Сначала – девку, а потом этого олигарха.

Соня пробыла у дежурного оперативника совсем недолго. Тот спросил фамилию, имя, отчество, время и место рождения, справился в базе данных и отправил её восвояси, предупредив об опасности ночных прогулок с незнакомыми парнями.
– Наручники на мне числятся, я их заберу, – сказал прапор, когда ввёл Митю в узкую сумрачную комнату с одним окном на высоте человеческого роста, пропахшую прокисшими сигаретными окурками.
– Ты деньги не забудь выложить и не забудь пересчитать, – подозрительно глянул на него майор. – Или ты забыл, что за крысятничество среди своих, могут и опустить вполне по – зоновски.
– Ты меня, Герасимыч, знаешь, за мной этого не водится, – помрачнел прапор. – Деньги все здесь, сколько было.
– Сколько?
– Я не считал. И задержанный сам не знает.
– Ладно, – майор кинул деньги в ящик стола. – Иди, покемарь, через часок ещё разок прошвырнись по маршруту. Алкаши просыпаются на заре и начинают искать деньги на опохмелку, наркоманам тоже надо ширнуться.
Митя сидел, опустив голову, и разминал занемевшие от наручников запястья. Мимо него, посапывая, протопал прапор и захлопнул за собой дверь.
– Сигареты есть? А то, закуривай мои, – добродушно произнёс майор.
– У меня есть, – сказал Митя, доставая из кармана пачку сигарет.
– Тогда закуривай. И за одним прикинь, как мы тебя звать-величать будем. Высыпай всё разом: и кликухи – погоняла, какие есть, и настоящее имя, фамилию и где прописан.
– Что такое прописан? – спросил Митя.
– Ты мне дурочку не гони! – осерчал майор. – Ты по какому адресу зарегистрирован? Короче, где ты живёшь?
Митя задумался. Получив ключи от купленной на его имя квартиры, он не потрудился даже узнать её адрес, знал визуально, где находится дом, к какой квартире подходят ключи и считал, что этого достаточно для безопасного проживания в городе. Оказалось, что это далеко не так.
– Давайте поступим проще, – устав от бессмысленного допроса, предложил Митя. – Поедем ко мне домой, и я предъявлю вам и паспорт, и документы на владение квартирой.
– Не утомляй майора! – хлопнул по столу тяжйлой ладонью мент. – Посиди в камере, подумай. Главный разговор у нас ещй впереди.
В дверь заглянул лейтенант.
– Группа на выезд готова!
– Отправь задержанного в камеру, пока я с замком от сейфа управлюсь. Заедать стал, зараза.
Соня сидела на скамейке в пустом коридоре. Увидев Митю, она поспешила к нему:
– Тебя отпустили?
– Отойди в сторону, – лейтенант открыл громоздкую дверь камеры. – Заходи! А ты, гражданка, веди себя смирно. Мы ведь как договорились? Не вякай, а то выгоню на улицу.
– Нет, не надо! – воскликнула Соня. – Я буду вести себя тихо.
Камера была отштукатурена «под шубу». Вдоль стен стояли широкие лавки, под потолком помигивала электролампочка. Митю унылый пейзаж не испугал, а даже заинтересовал. Он поозирался по сторонам: две лавки были заняты, возлежащими на них мужиками. Один был обнажен до пояса и весь опутан синей паутиной наколок, другой был одет и спал, прикрыв в лицо соломенной шляпой.
Появление в камере Мити не прошло незамеченным для полуголого сидельца. Он заворочался на лавке, закряхтел, приподнял голову и сипло выдохнул:
– Курить есть?
Митя вынул мятую пачку сигарет и подал сокамернику. Тот вытряхнул из неё три сигареты, а остальные вернул владельцу.
– Сразу видно, что порядка не знаешь, – сказал он, засунув по сигарете за каждое ухо, а одну сжал губами. – Никогда не давай всю пачку. Скажут, что подарил и присвоят.
Он прикурил и возлёг на своё ложе, временами поворачиваясь и показывая наколки, которые если бы не их свирепый тюрёмный смысл, можно было бы принять за картинки мултьфильма из русской жизни. Митя так их и воспринимал, таращась на пятиглавый собор на спине сокамерника, кинжалы, перевитые змеями, розы, звёзды на плечах, и простодушно недоумевал, зачем явно сильному и обладающему красивым торсом человеку понадобилось украшать себя такой безобразной мазней.
Он так увлёкся этим занятием, что едва услышал, как другой сокамерник поднялся с лавки и прошёл в угол, где находился кирпичного цвета унитаз. Рухнувшая из бачка по загремевшей и завывшей трубе вода заставили Митю вздрогнуть и посмотреть на человека, который, застёгивая ширинку, разглядывал с нескрываемым любопытством его самого.

– Вот уж не ожидал увидеть в сём скромном месте этакую вип-персонищу! – сказал он и, чиркнув зажигалкой, осветил лавку соседа.
– Вот это неожиданность! Даже сенсация провинциального масштаба. Вы – и камера КПЗ! Пусть меня и причисляют к писакам, но я не отношу себя к газетной сволочи. Так что не бойтесь: я буду в нем, как премудрый пескарь.
– Не разводи бодягу, – мрачно сказал размалёванный сокамерник. – Объяви, кто ты есть, и начинай базарить по-своему: я не поэт, но я скажу стихами: пошёл ты на хрен крупными шагами!
– Ну вот, меня вам и представили, и ни кто-то, а сам Чугун, это в определённых кругах очень даже звонкое имя. Мне оно, во всяком случае, несколько раз помогло выпутаться из больших неприятностей. Я действительно поэт и живу поэзией, но обо мне вы не слышали, вы ведь только что приехали в наш город. Анатолий Чистяков и прочая, и прочая…
Поэт шаркнул рваным ботинком, и Митя понял, что Чистяков действительно его знает и пытается произвести на него благожелательное впечатление.
– Я думал, что ты, Толян, живёшь тем, что собираешь пустые жестянки и бутылки, – удивлённо воззрился на Чистякова Чугун. – А ты, оказывается, живёшь поэзией.
– Я не точно выразился. Тело мое живёт выпивкой и закуской, а душа поэзией. Но тебе этого не понять.
– Базарь дальше, меня здесь нет, – хохотнул Чугун и опрокинулся на лавку.
– Откуда вы меня знаете? – сказал Митя. – Я в городе всего несколько дней.
– Вы вчера были в спор-клубе?
– Был, – признался Митя. – А вы там меня видели?
– Не только видел, но и слышал. Вообрази, Чугун, увязался я за моим приятелем Маркиным, чтобы он пожертвовал на мою бедность стольник, а у него тысячная бумажка. Но я его из зубов не выпустил, показал, где буфет, взял денёжку и вдруг слышу, кто-то режет правду-матку. Я заскочил в зал, уселся в кресло и выслушал вашу зажигательную речь про враньё, и весьма рад, что вы уязвили нашу власть в самую точку. Она лжива насквозь, но это не мешает ей нравиться электорату. Кстати, как вас зовут?
– Митя.
– Значит, Дмитрий Андреевич?
– Лучше – Митя.
– Пусть будет по-вашему, – добродушно заявил поэт. – Но скажите, вы не пописываете в рифму?
– Откуда такое предположение? – удивился Митя.
– Из вашей вчерашней речи. Она обнажила вашу детскую наивность, вы явились этаким самозванным Христом на сходку самых отпетых лжецов и продажных писак нашего города и стали обличать один из коренных человеческих и общественных пороков – враньё. Посмотрел я на вас и решил, что вы с моей поэтической поляны ягода, и, знаете, обрадовался тому, что в городе я не один такой придурок, появился и второй, да ещё какой! Не мне чета! Вот вам моя рука, вы, Дмитрий Андреевич, своей обличительной речью влили в меня свежие силы.
– Не силы ты в себя влил, а водку с пивом, – вмешался Чугун. – Я тебя, козла, пёр на спине домой, когда нас повязали менты.
– Всё равно, вот вам моя рука! – заявил Чистяков. – Со вчерашнего дня я числю вас в своих единомышленниках.
Протянутая поэтом рука выглядела крайне непривлекательно, однако Митя её пожал, пожалуй, даже с излишней горячностью и силой, так что Чистяков сморщился от боли.
– По вашему виду не скажешь, что вы так сильны, – потирая ладонь, сказал он. – Качаетесь?
– Кажется, я могу теперь отдохнуть, – сказал Чугун. – А ты, парень готовься к дружбе с Толяном: будешь поить его за свои деньги, таскать на загорбке и ночевать с ним в ментовке.
– Не обижай, Чугун, я таких друзей, как ты, не бросаю, – нахмурился поэт. – Я тебя иногда утомляю, это правда, но уже давно ты – мой соавтор.
– Это ещё что за такая должность? – подозрительно глянул на собутыльника Чугун.
– Ты меня вдохновляешь на создание шедевров, – значительно промолвил поэт. – Говоря твоим языком, ты – подельник многих моих стихотворений, а по-культурному – соавтор.
– Ну, ты даёшь! – ухмыльнулся Чугун. – С тобой не прокиснешь, что-нибудь да ляпнешь, хоть и не в тему, но прикольно.
Дверные запоры заскрипели, залязгали, в камеру заглянул майор и поманил Митю.
– Выходи!
– Майор, айн момент! – вскинулся Чистяков. – Мне надо кое-что тебе шепнуть.
Поэт устремился к двери, вытеснил майора в коридор и через минуту вернулся.
– Я Герасимычу нарисовал, кто ты есть. Сейчас у него бестолковка всё это усвоит, и он вас на своем горбу повезет к твоему папаше.
– Зачем вы ему про это сказали? Неудобно как-то получилось.
– Неудобно штаны через голову надевать. А дать под дых менту, чтобы его образумить, всегда приятно. Кстати, там, не успели мы выйти, такая милашка за тебя стала просить. Неужели ты не торопишься уединиться с ней в своих апартаментах?

Предположение Чистякова не оправдалось. Вместо майора Митю выпроводил из ментовки уже знакомый прапор, вручивший ему конверт с конфискованными деньгами, записной книжкой, двумя банковскими картами и ключами от квартиры.
– А где Соня? – спохватился он.
– На крыльце, – сказал прапор. – Стала права качать и дежурный отправил её охладиться.

К рассвету на улице стало зябко. С Волги тянуло холодком, деревья робко пошумливали влажными от росы листьями. Соня стояла посреди двора и постукивала каблучком по асфальту. Митя быстро подошёл к ней и взял за руки. Она подалась к нему и прошептала:
– Какой ты горячий. А я озябла.
– В камере душно. И я не против, чтобы ты со мной согрелась.
– Но не здесь же! – отшатнулась Соня. – Пойдём отсюда подальше.
– Мне надо выйти на центральную улицу города, но я не знаю, где нахожусь, – сказал Митя.
– Пойдём, Гончаровка рядом, через квартал.
Выйдя на центральную улицу, Митя пооглядывался и, взяв под руку Соню, пошёл к дому, увенчанному часовой башенкой.
– Куда ты меня ведёшь? – сказала Соня. – Мне надо домой.
– Вокруг пусто. Ни трамваев, ни такси. Кстати, машину можно вызвать только из квартиры. Но куда торопиться? Эта ночь так необычна, во всяком случае, для меня. А для тебя?
Соня вздохнула, прижалась к его плечу и не ответила.
– Уже полчетвертого, – заметил Митя, поворачивая к своему дому. – Вот в этом угрюмом каменном чемодане находится моё холостяцкое жилище. Зайдём, согреемся чаем или кофе и вызовем тебе такси?
– Не знаю, – прошептала Соня. – Я озябла и боюсь подхватить простуду.
Войдя в квартиру, Митя прикрыл форточку, чтобы не было сквозняка, прошёл к бельевому шкафу, вынул оттуда полотенце и вернулся к Соне.
– Горячая ванна или душ помогут тебе согреться. Закрой за собой дверь, а я тем временем вскипячу воду для кофе.
– Мне чай, – сказала Соня. – Без сахара.
Пока она мылась, Митя привёл себя в порядок в своей комнате: протёр руки и лицо ватой, смоченной туалетной водой, сменил нижнее бельё, рубашку и брюки. Затем прошёл на кухню, вскипятил воду, заварил чай, поставил на стол чашки и вазочку с глазированными пряниками, к коим приохотился по приезду в город всего за несколько дней.
Присутствие в квартире молодой женщины или девушки (Митя не мог взять в толк разницу между ними) не могло не взволновать до крайних пределов его ещё целомудренную натуру, он чувствовал себя смущённым и подавленным, его мучали сомнения и неуверенность, что у него всё получится, как и должно получиться у здорового мужчины. Умом Митя понимал, что пробирочное появление на свет никак не влияет на мужские способности, но только стоило ему представить, как это случится на деле, так все желания вмиг улетучивались, и он впадал в тоскливое настроение, из которого выходил мучительно долго и трудно.
Не владей Митя лёгким и отзывчивым на чужие невзгоды характером, с ним могло бы произойти то же, что случается с другими молодыми людьми, которые не могут одолеть проблем взросления, и пытаются избавиться от них пьянством, наркотиками. Митя до таких крайностей даже в мыслях не доходил: от соблазнов его спасало одиночество. Его он предпочитал молодёжным тусовкам, потому что, в отличие от большинства сверстников, знал о своих заморочках и пытался в них разобраться, а другие бросались, очертя голову, в развлечения и, получив удар по самолюбию, хватались за верёвку или ныряли в оконный проём многоэтажки.

Шум воды в ванной комнате прекратился, дверь в ней приоткрылась, и Соня попросила подать ей расчёску. Митя заторопился, опрокинул стул, крепко ушибся, и, прихрамывая, кинулся за расчёской. Она нашлась под книгой, он схватил её и, забежав в ванную, замер как вкопанный. Соня стояла к нему спиной совершенно голая, отражаясь в большом зеркале над умывальником.
– Принёс? – сказала она, поворачиваясь к Мите, который в ответ утвердительно кивнул и потупился.
– Так подай, – усмехнулась Соня, и в её глазах замелькали смешинки. – Подай.
– Чай готов, – хрипло сказал Митя, отдавая расчёску.
Его бросало то в жар, то в холод. Кто-то невидимый толкал его шагнуть вперёд, схватить девушку в охапку, а Митя этому позыву отчаянно сопротивлялся. Он не мог переступить через своё заблуждение, нашептывавшее ему, что он не может, не имеет права причинить ей обиду, нанести оскорбление грубостью, но как раз этого и требовало его восставшее и готовое немедленному соитию мужское естество.
Соня чувствовала Митину неуверенность, и это её забавляло. Но помочь ему обрести уверенность она не спешила, предлагая ему самому совершить решающий шаг. И Митя его почти сделал.
– Ты мне очень нравишься, – выдохнул он.
– Ты мне тоже. Я сейчас выйду, но мне надо одеться.
– Но зачем? – жалко улыбнулся Митя. – Нагая ты прекрасна!
– Я не хочу, чтобы между нами существовали неясности, – сказала Соня. – Но нагишом о серьёзных вещах не говорят.
Это трезвое суждение остудило Митю, он выпятился из ванной, прикрыл дверь и направился на кухню в приподнятом состоянии духа.
«Я это смогу! – шептал он. – Только не надо спешить. Всё произойдёт само собой».
Митя взбодрился, ещё раз произвел ревизию в холодильнике, нашёл банку сгущёнки, которую вылил в небольшую с высоким краем чашку и выставил на стол. Затем подошёл к окну и, вглядываясь в утренние сумерки, попытался угадать, какая на сегодняшний день предстоит погода, и по трепещущим листьям липок решил, что день будет ветреным и не жарким.
– У тебя шикарная квартира, – сказала Соня, войдя на кухню. – И чья же она? Предков?
– Нет, моя, – насупился Митя. – Но я в неё заселился недели не прошло. Надо её обставить, обустроить.
– К сожалению, я не по мебельной части, – сказала Соня, беря чашку с чаем. – Но с этим ты и сам справишься, были бы деньги. Кстати, вызови мне такси, я должна ехать домой. Да не хмурься, не к мужу! Мой муж давно объелся таких груш, что и выговорить противно. Набери пять пятёрок – это диспетчерская такси.
Митя взял трубку и, помедлив, положил на аппарат. Он уже много чего навообразил насчёт Сони, и расставаться с ней ему не хотелось.
– И на какой цифре мы забуксовали? – усмехнулась Соня. – Забыл номер?
– Я не хочу, чтобы ты уехала, – глупо произнёс Митя. – Не хочу.
– Даже так? – она поставила чайную чашку на стол и вздохнула. – Что ж, пора сказать правду. Ты даже представить не сможешь, как я живу. Поэтому не надо сочувствия и жалости. Я их не приму, потому что уже не раз больно на этом обжигалась. Договорились?
– Я не могу тебе не сочувствовать: ты мне нравишься, – смущённо пробормотал Митя.
– Начнём с небольшой для тебя неожиданности, – сказала Соня. – Тебе, я думаю, лет двадцать с небольшим хвостиком?
– Двадцать один, – насторожился Митя. – Почему ты об этом спрашиваешь?
– Да потому, что ты моложе меня.
– Ну и что? Меня не интересует, сколько тебе лет.

– Хорошо, – Соня потянулась за сигаретой. – Но я уже успела побывать замужем, родила сына и похоронила одного за другим папу, маму и мужа, про которого я вру своему Алёшке, что он погиб в автомобильной аварии, а на самом деле он отравился стеклоочистителем. Он пропил всё, что было в доме, мне не на что было его похоронить, и его закопали на краю кладбища в общей могиле, с биркой на лодыжке.
– Как это печально, – медленно произнёс Митя. – Но это не может быть помехой нашему знакомству.
– А ты добрый и милый, – тихо сказала Соня. – Среди твоих сверстников это редкость. Поодиночке они ещё пытаются скрыть свой дикий нрав, но стоит им собраться в стаю, так сразу звереют.
– Откуда тебе это известно? – недоверчиво произнёс Митя.
– Я работаю преподавателем в автомеханическом техникуме. Там и насмотрелась. Ты не такой, как они. В тебе чувствуется не уличное воспитание. Наверно, родители тебя берегли и холили?
– Я учился несколько лет в Англии, в частной школе. Но, в общем, я недоучка. И ни на что не годен.
– Значит, тебя содержат родители? – насмешливо сказала Соня. – И ты, как сейчас говорят, богатенький Буратино, мечта и жертва первой встреченной тобой смазливой стервы?
– Я не представляю того, чем ты меня пугаешь, – сказал Митя, присаживаясь рядом с ней на диван. – Мне этот разговор неприятен.
– Ты ищешь во всём приятности? – в голосе Сони ему послышались призывные нотки, и это помогло ему осмелеть. Он привлёк её к себе и принялся страстно целовать в губы, затем в шею, пока не изнемог.
– Сделай же что-нибудь для меня! – потеряв всякую выдержку, взмолился Митя.
– Только не сегодня. Я к этому ещё не готова…
Митя её не услышал, но ей удалось от него отстраниться, встать с дивана и подойти к зеркалу:
– Так и есть! – озабоченно сказала Соня, потирая ладонью шею. – Ты сделал мне синяк. А ещё учился в английской школе, джентльмен, но ведёшь себя вполне по-нашему: цапаешь без разбору. Я ведь не кукла, а живой человек.
Митя смутился, жарко покраснел и пролепетал:
– Извини, я потерял голову, извини.
– Ладно уж, продолжим чаепитие, – сказала Соня. – Я сама виновата во всём.
– В чем же ты виновата? – помедлив, спросил Митя. – Скорее это я виноват. Извини.
– Ладно, извиню, если только ты ответишь мне на один вопрос. Он может тебе не понравиться, я даже знаю на него ответ, но хочу убедиться, что не ошиблась. Можешь не отвечать, это тоже будет ответом.
– Мне нечего скрывать, – сказал Митя. – Спрашивай.
Соня присела рядом с ним на диван, коснулась его руки и тихо произнесла:
– Сдаётся мне, дружок, что ты не целованный, ведь так?
– Что значит не целованный? – пролепетал Митя.
– Хорошо, уточню вопрос, – Соня поближе придвинулась к нему. – У тебя уже было с какой-нибудь женщиной похожее на то, что происходит между нами сейчас?
– Зачем это тебе нужно знать? – попытался заупрямиться Митя.
– Мне это нужно знать для того, чтобы понять, как мне вести себя с тобой, – спокойно сказала Соня. – Так у тебя с какой-нибудь уже было это?
Не сразу, но всё-таки Митя догадался, о чём его спрашивает Соня, и воскликнул:
– Конечно, нет! Такое со мной первый раз в жизни!
Соня обняла его и прошептала:
– Что же мне, дружок, делать? Ведь ты даже не догадываешься, какая я жутко плохая.
– Нет, Соня, для меня лучше тебя никого нет. Да, да… никого!

– 2 –

– Дальше не надо! – резко остановил я Митю. – Остальное доскажешь на склоне дней своему внуку. Где она сейчас?
– Кто она? – не понял вопроса ещё не вернувшийся на грешную землю влюбленный пробирочник.
– Ну, эта, как её, твоя ночная бабочка.
– Изволь, Игорь Алексеевич, быть аккуратнее в словах! – ощетинился Митя.
– Хорошо, хорошо, замнём мою глупость. Но где сейчас эта несравненная особа?
– Как где? В моей квартире, где же ей ещё быть? Я ведь к тебе приехал, как к порядочному человеку за помощью, она мне сегодня очень нужна.
– Вот это разговор. Помогать сыну босса – моя прямая служебная обязанность. Какого рода нужна помощь?
– Пока не знаю. Расспрашивать её неудобно. А ты аккуратно выясни, в чём она нуждается. Вот, собственно, и всё.
– Сейчас все нуждаются в одном – в деньгах. Ты намерен предложить ей спонсорскую помощь?
– Я вижу, тебе меня не понять. Извини, что побеспокоил.
Митя направился к выходу, но выпускать его из квартиры было нельзя.
– Люба! – закричал я. – Дмитрий Андреевич обиделся и собирается уйти без твоего угощения.
Гость не успел сделать и шага, как натолкнулся на непреодолимую преграду.
– Без чая, кофе или чего-то другого я вас из квартиры не выпущу, – заявила Люба, одной рукой преграждая Мите путь в коридор, а другой – направляя его в сторону кухни, откуда доносились притягательный запах свежих с жару с пылу блинов, стряпать которые она была большая искусница.
Убедившись, что проголодавшийся за ночь Митя уплетает за обе щеки блины со сметаной, я опять поспешил на балкон, включил сотовый телефон и уже хотел нажать кнопку, чтобы связаться с Козыревым, как чертыхнулся и решил не торопиться со звонком, чтобы не нарваться на крупные неприятности.
«Зачем я спешу? Куда и зачем гоню лошадей? Отец с сыном пусть разбираются в своих личных делах сами. А я могу стать нежелательным свидетелем их сложных и запутанных взаимоотношений, в которых сам чёрт ногу сломит, и в семейной разборке могу оказаться крайним, которому достанутся все тумаки и шишки».
– А ты что заскучал? – сказала Аля. – Ваш гость так налёг на блины, что и за уши не оттащишь.
– Пора ему начинать жить и есть по-русски.
– Он вполне русский, но – не совсем наш русский.
– Что же в нём не нашего? – заинтересовался я.
– Будто ты сам этого не видишь? – улыбнулась Аля. – Он воспитывался в семье эмигранта, потомственного русского дворянина, и не мог не заразиться от него представлениями о правде, чести и долге, которые бытовали в помещичьих усадьбах России в начале прошлого века. Андрей Ильич хочет выбить из него романтическую дурь, сделать своим наследником, но мне это кажется напрасной затеей.

– Почему напрасной? – пожал я плечами. – Митя оботрётся в наших жерновах, узнает наши порядки, он ведь неглуп, можно сказать, даже умён, чтобы постичь нашу механику, где всё продается и покупается. Если будет жить с разбором, а не кидаться на шею каждому встречному, то дело Андрея Ильича окажется в надёжных руках.
Договорить нам не дала Люба, она сунулась в балконную дверь и сообщила:
– Гость наелся блинов и требует тебя.
– Вот, Аля, уже требует к себе, – усмехнулся я. – То ли ещё будет? А ты вообразила его, бог знает, каким романтиком.
– Ты скажи ему, чтобы щеку вытер от губной помады, – сказала Люба. – Где его черти носили и тебя вместе с ним?
– Яблоко от яблони далеко не падает, и наш пробирочник похож ухватками на Андрея Ильича. Пожирание с женских губ помады и романтика в отношениях – смешно про это слышать. Ничего я ему не скажу.
Митя изрядно потрудился над блинами, даже вспотел, но зачем явился ко мне не забыл, и нетерпеливо поглядывал, как я натощак опоржняю большую кружку кефира, который пил каждое утро по рекомендации великого русского микробиолога Мечникова.
– У меня к тебе просьба, – сказал он. – Будь с Соней повежливее. Она, бедняжка, и так натерпелась от жизни, не дай бог кому-нибудь еще.
– Я не собираюсь её репрессировать. Но тебя можно спросить как мужик мужика?
– Спрашивай.
– Ты её трахнул? – и заметив, что Митя на меня с недоумением вытаращился, повторил вопрос. – Между вами была близость?
Митя покраснел и потупился.
– Как я могу ей и тебе помочь, если не знаю, до чего вы дошли в своих отношениях?
– Откуда мне знать, что между нами было, – тихо произнёс он. – Но мне никогда не было так хорошо, как с ней.
– Ограничимся этим странным признанием, – я встал из-за стола. – Надо спешить, чтобы опередить Ершова: он уже пустил по твоему следу ищеек. Тебе они не повредят, а вот твоей пассии лучше их не видеть.
– Они так опасны? – сказал Митя, поспешая за мной вниз по домовой лестнице.
– Не все, но есть у Ершова парочка отморозков, и вот они горазды на всякую пакость не только по приказу, но и по собственной дури.
Я, конечно, сгустил краски, ничего подобного в службе безопасности «Народной Инициативы» не было и в помине, но Митю следовало встряхнуть и припугнуть, чтобы он стал более покладистым и оставил свои джентельменские повадки и не сел в ещё более топкую и грязную лужу, чем та, в коей барахтался сейчас.

Его внезапное, как насморк, увлечение первой встреченной им в потёмках девицей могло закончиться заурядным трипперком, но почему бы разгуливавшей по ночному пляжу девице не наградить восторженного «пробирочника» целым букетом вензаболеваний, которые в нашем городе давно приобрели характер эпидемии? Случись такое, и я мог бы поплатиться расположением босса, а начинать новую карьеру мне было не по силам. Я привык к лакейскому образу жизни. Это давало мне не только деньги, но и ощущение собственной значимости. В глазах многих людей я был, по меньшей мере, вторым или третьим лицом «Народной Инициативы», что тешило моё самолюбие самым невероятным образом, потому что в моей компетенции было решение самых щекотливых вопросов концерна и его могущественного хозяина. В производство и коммерцию я не лез, но «облика морале» «Народной Инициативы» целиком были на моём попечении. Митя тоже целиком входил в зону моей ответственности, поэтому я и припугнул его людьми Ершова, чтобы он полностью мне доверился и делал то, что я ему прикажу.
Кажется, мой нехитрый приём подействовал на влюбчивого строптивца, он притих и только изредка бросал в мою сторону жалостливые взгляды, пока мы ехали к его дому.
– Погляди на трамвайную остановку, – сказал я, припарковавшись к обочине. – Видишь мужика в чёрной рубахе?
– Вижу? А что?
– А то, что это один из ищеек Ершова, – соврал я. – А теперь давай ключи от квартиры.
– Я тоже пойду.
– Мне нужно поговорить с ней о таких серьёзных вещах, что они могут тебя обидеть. Обещаю, что сделаю это чинно и аккуратно. Твоя Соня никуда от тебя не денется, но мне нужна реальная картина, чтобы помочь ей и тебе.
Митя нервно дёрнулся, взмыкнул, но не нашёлся, что возразить. А я уже через минуту осторожно открыл дверь квартиры, прислушался и неторопливо прошёлся по коридору, пытаясь угадать за какой из трёх дверей находится спальня. Услышав шумок, распахнул дверь, комната была пуста и выходила на улицу, по которой то и дело погромыхивали трамваи.

Дверь следующей комнаты были заперта, и я решил, прежде чем постучаться, обследовать последнюю комнату. Дверь в неё была приоткрыта, я распахнул её и, признаться, на какое-то время остолбенел от неожиданности. На широкой с высокими резными спинками кровати лежала обнажённая молодая женщина, освещённая полосой солнечного света, падавшего из прорехи между гардинами. Я сделал несколько шагов к ней и остановился, чувствуя себя, как голодный волк возле отравленного куска мяса. Слепое и жгучее желание затмило мой мозг. Я взмыкнул, как годовалый бычок, и это возглас разбудил Соню. Она отвернулась, а я на ослабевших ногах вышел из комнаты и прислонился лбом к холодной стене.
Кирпично-известковый компресс помог мне обрести некоторую ясность в мыслях, и ворвавшегося в квартиру Митю я встретил как избавителя от греховных соблазнов, которыми меня охмурила его случайная подружка.
– Где она?
Я указал на полуотворенную дверь и прошептал:
– Она одевается. Какого чёрта ты сюда заявился?
– Мне показалось, что она от меня убежала, – виновато произнёс Митя. – Ты с ней поговори, а я побуду в соседней комнате.
Он открыл запертую комнату и скрылся в ней. Краем глаза я углядел, что она заполнена ящиками с мебелью и большими картонными коробками с электроприборами. Подойдя к спальне, я тихо постучал в дверь.
– Можно войти, – раздался мелодичный голос.
Соня успела облачить свои прелести в потёртые джинсы и трикотажную майку и стояла возле распахнутого окна, покуривая сигарету. Я окинул её нарочито наглым взглядом, усмехнулся и, растягивая слова, произнёс:
– Так вот вы какая…
– Какая есть, вся мамина и папина, – ничуть не смутилась Соня. – А где тот милый молодой человек, что приютил меня этой ночью?
– Кого вы имеете в виду?
– Как кого? Митю.
– Он рядом.
– А вы кто для него? Брат?
– Нет, – после некоторого молчания сказал я, решив, что с этой девицей не следует церемониться. – Можно сказать, что в настоящий момент я – его оберегатель.
– Что же вы не уберегли его от меня, – рассмеялась Соня. – Я как выскочила из кустов, как насела на него! Но тут мне помешали менты, не дали мне расправиться с Митей, и повезли нас в райотдел.
– А что вы делали в этих кустах? Как туда попали?
Соня выкинула окурок в окно и в упор глянула мне в глаза.
– Хорошо, я скажу! Но я скажу это при Мите, чтобы он знал обо мне всё.
Мне это предложение не понравилось.
– Может, решим всё тет-а-тет? Если у вас есть к нему финансовые претензии, то я готов их удовлетворить, не сходя с места. Разумеется, без всяких накруток, но по высшему разряду, с представлением с вашей стороны, – я замешкался, подбирая слова, – скажем так, гарантий, что мой подопечный не повредил своему здоровью.
Соня с явным презрением смерила меня взглядом и нервно хохотнула.
– Я похожа на проститутку? Вы меня считаете падшей женщиной?
– Пока я не знаю о вас ровно ничего. Я предположил полюбовную сделку, но вы, вижу, не собираетесь выпускать моего подопечного из своих коготков. Может так будет и лучше. Пусть он узнает, кто вы есть, от вас.
– Не придуривайтесь моралистом. Я же видела, как у вас зажглись глаза, когда увидели меня нагишом. Хорош оберегатель, нечего сказать!
Я почувствовал себя неуютно, эта особа была права, и согласился на компомис.
– Хорошо, будь по-вашему! – и, выглянув в коридор, позвал Митю, который не замедлил откликнуться и явился перед своей зазнобой донельзя смущённым и робким.
– Этот человек представился твоим оберегателем, – сказала Соня. – И его до крайности интересует, каким ветром меня занесло в кусты на пляже, где мы с тобой познакомились.
– Меня это совсем не интересует, – хрипловатым голосом произнёс Митя. – Зачем тебе, Игорь, понадобилось это знать?
– Он задал правильный и точный вопрос, – вместо меня ответила Соня. – Порядочные женщины в полночь по пляжу не разгуливают, это не время и не место для прогулок. Предположительно, опять же по мнению твоего надсмотрщика, что я выглядывала в кустах клиента, и ты стал моей добычей.

Митя побледнел и, резко повернувшись ко мне, произнёс.
– Этого я не прощу. Изволь извиниться перед Соней. Немедленно!
– За что извиняться, глупенький, – нежно проворковала Соня. – Ведь он прав. Я – проститутка. Я переступила через себя!
– Не может этого быть! – вскричал Митя. – Не верю! Соня, Сонечка…
Протянув руки, он сделал несколько шагов, и, заключив Соню в объятия, разрыдался. Она тоже расплакалась, что не мешало им целоваться и бормотать жалкие и любящие слова.
Вид плачущих людей всегда ввергает меня в состояние почти паническое. Я начинаю ощущать приступы необъяснимого стыда, растерянности, желание немедленно убежать куда-нибудь подальше, чтобы не видеть слёз и не слышать плача. И на этот раз я вышел из комнаты на кухню, где намочил в воде из-под крана носовой платок, вытер им разгорячённое и вспотевшее лицо, закурил и, осторожно ступая, подошёл к двери комнаты, где находилась моя сладкая парочка. Чувства чувствами, но мою работу за меня никто не сделает, а босс «Народной Инициативы» не олух, чтобы его можно было водить за нос.
Через неплотно прикрытую дверь было видно, что Митя и Соня проплакались и сидят на кровати и разговаривают, даже спорят.
– Я ничего не хочу про тебя знать, – упрямо твердил Митя. – То, что было у тебя до нашей встречи, для меня не существует.
– Это сейчас ты так говоришь, – возразила Соня. – Я сама за то, чтобы наши отношения начались с чистого листа, но из песни слов не выкинешь. И у меня песня не слишком весёлая.
– Нет, ты нарочно пытаешься убедить меня в том, что ты плохая, чтобы от меня отделаться, а это нечестно – наговаривать на себя всякие гадости. Ведь ты совсем не та, за кого тебя принял Игорь? Скажи, ведь он ошибся?
Соня погладила Митю по голове и почти по-матерински чмокнула в лоб.
– Хорошо, сказала она. – Выслушай меня и постарайся понять. Твой Игорь прав в том, что я шлюха.
– Но он ведь это не говорил? Или говорил? – заёрзал Митя на кровати.
– Успокойся, не говорил, но догадался, – Соня встала и подошла к окну. – Ты когда-нибудь голодал?
– Что ты имеешь в виду? – встрепенулся Митя. – Конечно, нет.
– Наверно, я слишком сильно выразилась, – сказала Соня. – На хлеб и чай я зарабатываю, но и мне порой хочется чего-нибудь вкусненького, а моему Алёшке, который сейчас в деревне, тем более. Но как мне его вырастить, если я получаю десять тысяч рублей, половину отдаю за квартиру, а на остаток едва-едва выживаю! И это продолжается не месяц, не год, а с того проклятого дня, как я с дуру вышла замуж за алкоголика.
– Я тебе, Соня, сочувствую, – пролепетал Митя. – Я не знал, что в демократической России есть такая бедность.
– Это не бедность, а нищета. В России при коммунистах жили бедно, но не было нищеты, а она уничтожает человека как личность. Вот и я себя вчера уничтожила.
– Говори проще, я тебя не пойму, – сказал Митя. – Что вчера произошло?
– Есть у меня одна знакомая, давно уже приглашала заняться прибыльным делом. Я её не гнала от себя прочь, слушала. Вот и дослушалась. Вчера пошла с ней в гостиницу к бизнесменам из Саратова. Одного подруга знала, а другой, как увидел меня, так и ошалел. Оказывается, подруга деньги с него получила, а я посмотрела на него и собралась уходить. Он меня удерживать взялся. Пришлось прыгнуть из окна, и вниз к волжскому пляжу. А теперь скажи: разве я не шлюха?

Исповедь Сони показалась мне забавной выдумкой, но Митя воспринял её всерьёз и стал уверять, что ничего страшного не случилось и нужно забыть это происшествие как дурной сон.
– Как же мне такое забыть? Это правда, что я не легла под этого урода за деньги, но будь на его месте другой, кто знает, скорее всего, отдалась бы за деньги, ведь я знала, куда иду и зачем. Ты советуешь мне всё забыть? Конечно, время всё лечит, но только не душу, а я её вчера наполовину убила.
Соня всхлипнула, но сумела подавить слёзы и сухо произнесла:
– Теперь ты знаешь обо мне всё.
– Боже, какой я дурак! – воскликнул Митя. – Какой бесчувственный чурбан!
– Тебе ещё не поздно поумнеть, – с обидой в голосе произнесла Соня.
– Я имею в виду только себя. Я сейчас понял и поразился своей бесчувственной гордыне. Знаешь, что для меня было самым главным?.. Молчи, ты этого не знаешь. Самым главным для меня были мои обиды. Помню, как один сверстник обозвал меня свиньёй. Великое ли дело? Но меня эта «свинья» уязвила до печёнок, и до сих пор, хотя прошло уже лет пятнадцать, совершенно неожиданно для меня это слово всплывает из глубин моей памяти омерзительным утопленником и, разбередив душу, пропадает в потёмках сознания. И я это воспринимал как страдания, но что они значат по сравнению с тем, что приходится терпеть каждый день тебе? Да ровным счётом ничего! Нет, Соня, это не случай, а бог уберёг тебя вчера. Он же дал мне возможность встретиться с тобой. Твоё страдание я не смогу взять на себя, но облегчить его мне вполне по силам.
В комнате стало тихо. Затем послышался смех.
«Что они там принялись щекотать друг дружку?» – удивился я.
Но смех скоро прекратился.
– А ты, Митя, уже мне помог, тем, что посочувствовал моему горю. Ты добрый, милый и такой же одинокий, как и я.
– Вот и ты мне посочувствовала, – сказал Митя. – Я действительно одинок, но теперь от нас с тобой зависит, как мы будем жить дальше.
В комнате снова стало тихо. Соня явно не хотела ничего загадывать на будущее и, воспользовавшись паузой, я кашлянул и постучал в дверь.
– Я не помешал?
Митя буркнул что-то невразумительное, но я на это не обратил внимания и бодро провозгласил:
– День-то какой разыгрался! Погода так и шепчет, чтобы мы махнули на остров. Кто за?
– Какой ещё остров? – подозрительно взглянула на меня Соня. – Мне домой надо,
– Можно я тебя провожу? – дёрнулся к ней Митя.
– А почему нельзя? – нагло вмешался я. – Она ведь у тебя ночевала, так почему бы и тебе не побывать у неё в гостях. Машина стоит возле дома, водитель трезв и готов домчать клиентов в любое место города.
Моя выходка помогла Мите обрести смелость, и он подхватил мою идейку.
– А ведь действительно, Соня, Игорь отвезёт нас, куда ты скажешь, если это тебе не повредит.
Соня взяла свою сумку и закинула ремешок за плечо.
– После вчерашнего мне уже можно всё.
Денёк был чуть попрохладнее вчерашнего, но достаточно тёплый для того, чтобы горожане устремились на пляжи Волги и Свияги. Они были полны народа, безмятежно радующегося возможности поплескаться в воде, полежать на раскалённом песке и без всякого ущерба для своего кошелька почувствовать себя отдохнувшим не хуже чем в турецкой Анталии.
Сонина пятиэтажка стояла в полусотне метров от Свияги, и пока влюблённые прощались, я спустился с невысокого берега к воде, сел на песок и развернул городскую газету, самую беззастенчивую лгунью во всём нашем медийном околотке. Признаться, я поначалу поражался изобретательности, с которой журналисты врали каждый день без всякой устали, но, приглядевшись, понял, что их враньё имеет вполне коммерческий смысл: они изо дня в день обтявкивали мэра и городскую думу, чтобы опрадывать статус оппозиционной газеты и поддерживать на уровне интерес читателей к газете и тираж. Последний был нужен для привлечения рекламы, она, собственно, и была главной целью этой печатной шлюхи, которая на первой странице могла мэра ругать, а на второй, за деньги, возносить его до небес.

Верить в этой газете можно было только официальным объявлениям, и в первую очередь я познакомился с ними, затем перевернул страницу и остановился на статейке: «Поэт Бродский – наш великий земляк!», которую прочёл очень внимательно, потому что наш город уже не первый год боролся за звание «Культурная столица Европы». И «Народная Инициатива» была локомотивом этого сверхамбициозного проекта по переформатированию столицы обломовщины в Лондон, о чём громче всех возглашал наш егозливый губер. На э¬¬¬¬¬¬то его противники ехидно возражали, что он не дорос до европейского мэра хотя бы тем, что лондонский градоначальник – активный гей, лорд и кавалер ордена Подвязки, а наш – разудалый бабник, о чём эта же газетка неоднократно сообщала с подхалимским восторгом своим читателям.
Открытие и обоснование факта, что нобелевский лауреат является уроженцем нашего города, сделанное неуемным и дотошным краеведом Бодровым, по его мнению, позволяло горожанам считать свой город европейской столицей. Доцент педуниверситета перелопатил горы архивных документов и сделал ошеломляющий вывод, что Бродский является побочным сыном самого Андрея Сахарова, который работал на нашем патронном заводе и, будучи в командировке, сумел таки совершить, как оказалось через семьдесят лет, весьма полезный для культурного развития нашего региона мужской поступок.
Я собирался прочитать статейку ещё раз, но меня окликнул Митя. Ему явно не терпелось что-то мне рассказать, но я не торопился вникать в обуревавшие его заботы и протянул газетку со статьей Бодрова.
– Это уже три дня как не новость, – отмахнулся Митя. – Я купил эту газету сразу по прилету в аэропорту, а сегодня на твоей кухне по радио услышал, что возле дома Языкова будет открыт памятник Бродскому. И если мы поторопимся, то вполне можем стать свидетелями этого культурно-исторического события. Теперь о Соне. Она ни в какую не хочет брать у меня денежную помощь. Не знаю, что и думать.
Я едва сдержался, чтобы не расхохотаться над наивностью Мити. От денег отказываются только в одном случае, когда уверены, что могут получить больше, чем им предлагают. Соня, конечно, была ещё той штучкой, и раскусить простецкую натуру влюблённого по уши парня – ей было раз плюнуть. И она, побывав в его квартире, сразу поняла, что у него водятся денежки и не маленькие.
– Ты, случаем, не обиделся на Соню, что она не взяла деньги? – сдерживая улыбку, сказал я. – Мог так хлопнуть дверью, что штукатурка посыпалась?
– Тебе, Игорь, всё шуточки, – нахмурился Митя. – Может, квартиру отремонтировать или что-нибудь купить? Ума не приложу, как ей помочь? Без тебя мне этой задачи не решить.
– Разберёмся и с этим, – сказал я, похлопав его по плечу. – Не позже завтрашнего дня разберёмся, как и чем помочь твоей знакомой.

Митя заметно повеселел и с такой теплотой глянул мне в глаза, что меня пробрало ознобом: это ворохнулась и ужалила душу совесть, потому что мои намерения относительно Сони были неоднозначны. От себя самого я не мог скрыть, что Соня, когда я увидел её спящей и совершенно нагой на кровати в квартире Мити, вызвала у меня такой болезненный приступ вожделения, что я не избавился от него до сих пор. И мой изворотливый ум подсказывал, что Соню нужно устроить на работу в «Народную Инициативу», поближе к себе. Я даже определил ей должность, но это вопрос следовало согласовать с боссом, хотя у меня не было сомнений, что мой выбор он одобрит сразу, как только увидит претендентку в натуре.
Я не сомневался, что и Митя не мог избавиться от мыслей о Соне, но он меня удивил, неожиданно вспомнив о спор-клубе:
– Я вчера, говоря о вранье, много сказал неверного. Это от моей торопливости, поэтому моя речь и прозвучала обидно для публики. Кажется, многие на меня обиделись?
– Какие проблемы? Обдумаете и скажите свою правду в другой раз, – обрадовался я тому, что он не зациклился на найденной им в кустах смазливой девице и в состоянии думать о чём-то другом.
– Моя правда мало кому интересна, но самое опасное и губительное враньё – утверждать, что последняя правда была при царе, и на нём кончилась.
– Разве это не так? – сказал я, чтобы подтолкнуть к дальнейшему разговору своего спутника.
– Несомненно, что была и ленинская правда, и сталинская, до 1953 года.
– А репрессии?
– Кто сказал, что правда должна быть добренькой и стерильно чистой? Всё, что говорили Ленин и Сталин, было правдой, потому что выполнялось, даже репрессии. Они производились открыто, на виду, а сейчас жизнь превратилась или в балаган или криминальные разборки. Но об этом я не сказал.
– Какие твои годы! Можешь ещё сколько угодно говорить правду, лет этак полста, пока позволит здоровье. Вот только одна беда: найдутся ли на эту правду слушатели?
– Я и не собираюсь свою правду всем докладывать, – насупился Митя. – Я её уже сказал.
– И где же, любопытно узнать?
– В своем блоге. Будет время, прочти и выскажи своё мнение.
Митя протянул мне свою визитную карточку, и я тотчас упрекнул себя за недогадливость, мне давно следовало сообразить, что у него есть свой Живой Журнал, где он, наверняка, изливает свою ищущую, куда бы ей приткнуться, беспокойную душу.
Из Засвияжья мы поднялись на Симбирскую гору, где находился исконный, коренной город. От него из позапрошлого века дошли до нас каменные и деревянные постройки, придававшие ему захолустный вид, который подчеркивали вполне современные здания нескольких торговых центров и плотный поток машин по обеим сторонам бульвара, являвшегося местной достопримечательностью исторического значения. В северной его части десять лет назад был поставлен попечением губернатора Шаломанова и его придворного живописца Сапронова памятник великому русскому художнику Аркадию Пластову. На постаменте, к вящей славе благодетелей, были запечатлены их имена, но наши обыватели не оторопели от этой кощунственной наглости, а спокойно прогуливали по бульвару собак, которые, задрав ногу, то и дело обрабатывали основание памятника своей шампунью.
– Ты, Митя, наверно, не знаешь, что Пушкин приезжал в гости к нашему поэту Николаю Языкову?
– Такая деталь мне неизвестна. Но я занимался славянофилами: Хомяковым, Киреевским, Аксаковым, и читал некоторые стихи Языкова. Значит, его дом сохранился?
– Сейчас там литературный музей и областной союз писателей, – я остро глянул на спутника. – А ты, часом, не пописываешь стишки?
– Разве я похож на поэта?
– Не знаю. Вот сейчас поглядим на пластмассовый монумент Бродскому и узнаем, как выглядит великий поэт двадцатого века.

Нынешний губернатор, хотя и относился к своему предшественнику неодобрительно, но его художественный почин продолжил сооружением скульптур из чёрной пластмассы. Была в спешном порядке принята региональная программа по оскульптуриванию, которая неукоснительно выполнялась. И удивлённые горожане каждый месяц становились свидетелями установки и торжественного открытия очередного пластмассового шедевра. Это были поначалу вполне демократические личности: почтальон, учитель, гаишник, старик со старухой, влюблённая пара, корова и рядом доярка, десантник, но потом появились памятники букве Ё и Колобку, чьей родиной с большой помпой бал объявлен наш город.
Большинство этих шедевров стояли на бульваре, и Митя смотрел на них с явным восторгом, чем весьма меня удивил.
– А это что? – указал он на широкую скамью возле памятника Гончарову.
– Диван Обломова. В день рождения писателя на него ложится губернатор, затем председатель Законодательного собрания области, затем мэр, а дальше лежат те, кто больше заплатит. Твой папаша два года назад заплатил за это удовольствие миллион рублей, но ложиться на диван не стал, как ни упрашивали его журналисты и устроители диванного шоу.
– Что он так заартачился? – хмыкнул Митя. – Не захотел ложиться на диван после других?
– Андрей Ильич изволил пошутить над начальником областной милиции и предложил генералу лечь на диван вместо него.
– И тот лёг?
– А куда ж ему было деваться? Лёг и ножки вытянул, как в детсаду учили. Прикинуть, так сейчас против Андрея Ильича в области вряд ли кто устоит. Все почтут за честь ему угодить. Но есть в этой радости и опасная горчинка: многие держат против него фигу в кармане. Если босс, не дай бог, покачнётся, то разом накинутся на него со всех сторон его бывшие угодники и ласкатели. А генерал милиции с большим удовольствием предоставит следователю омон для задержания своего благодетеля.
– Разве такое с ним может случиться? – удивился Митя. – Ты же говорил, что деньги сейчас решают всё.
– Ещё раз повторю, что вчера говорил твой отец: все люди – маленькие воры: так устроена жизнь. Так вот, – продолжил я, притормаживая возле дома Языкова, – на каждого вора всегда есть большой вор. В какой-то момент он приходит к маленькому вору и отнимает у него всё наворованно, а сам оглядывается по сторонам: не идёт ли к нему больше его ворище. Вот такая у нас на сегодня диалектика. И против неё бессилен даже такой туз как Андрей Ильич.
– Всё-то у тебя в чёрном цвете, – недовольно буркнул Митя.
– Это звучит как обвинительный приговор, но меня успокаивает то, что до вечера много времени, и я постараюсь реабилитироваться, – сказал я, выйдя из машины. – Ба! Да здесь, кажется, вся наша областная руководящая головка: и губер, и мэр, и ветхий пердун, председатель заксобрания.
Отношения между высшими должностными лицами региона были, скажем, прямо, не безоблачными, но на публике они усердно демонстрировали сплочённость и единодушие, были друг к другу взаимно вежливы и предупредительны. Вот и сейчас губернатор уступал место возле микрофона мэру, а тот картинно переуступал эту честь председателю заксобрания, а тому ничего другого не оставалось, как отказаться от чести первооткрывателя художественного шедевра в пользу губернатора.
На мероприятие пригнали обитателей городских и областных контор, которые покорно окружили накрытое белой тканью изваяние Бродского и тихо переговаривались под прицелом нескольких фото – и кинокамер.
Взаимная уступчивость первых лиц области закончилась тем, что честь открытия памятника Бродскому досталась тому, кто её более всех заслужил – губернатору, который совершенно неожиданно для всех его избирателей из туповатого настырного мента стал яростным сторонником современного искусства и продвигал его в подвластном ему регионе решительно и бескомпромиссно, невзирая на брюзжание всякого окраса политических противников.
– Сегодня у нас событие большого культурного значения, – произнёс, посверкивая шалыми глазами, хозяин региона. – Наша область приобрела ещё один бренд – великого русского поэта Иосифа Александровича Бродского, нобелевского лауреата, и факт установления ему памятника послужит решению нашей главной задачи – завоевать право называться культурной столицей Европы. Конечно, наши ресурсы не позволяют нам решить эту задачу в одиночку, но могу вам доложить, что Владимир Владимирович Путин поддерживает нас в этом вопросе. Из федерального бюджета нам будет выделено, если быть точным, триста семнадцать миллионов рублей, на эти деньги будет проведено проектирование и начато строительство музея современного искусства. Продолжится так же и оскульптуривание города большими и малыми формами перформанса.
Произнеся столь мудреную фразу, губернатор вновь окинул шалым взглядом присутствующих и, картинно взмахнув рукой, объявил:
– Добро пожаловать, дорогой Иосиф, в наш город, который по праву называют отчизной поэтов! На этой земле родились первые русские поэты Карамзин, Дмитриев и Языков, в дом которого приезжал Пушкин, чей бюст стоит рядом с новым великим русским поэтом Иосифом Бродским.
Раздались бодрые рукоплескания работников культурного фронта. С памятника медленно сползла на землю серая тряпка, и на фоне белой стены резко обозначилось изваяние существа больше похожего на растрёпанную ворону, чем на человека и поэтического властителя умов всех пяти континентов. Рядом с ним небольшой бронзовый бюстик Пушкина, подаренный городу скульптором Зурабом Церетели, выглядел убогим подражанием римлянам. В Бродском всё было неземным, начиная от пластмассы. И пренебрежительным полуоборотом головы в сторону Пушкина он как провозглашал своё право быть великим поэтом, дарованное ему не народом, а эпохой перестройки, которая не сбрасывала русских классиков с парохода современности, но умалила их до пошлой обыденности. И теперь их мог клеймить и поганить каждый, кто обращал на них негодующий взор ниспровергателя и неистового ревнителя либеральных ценностей.
Губернатор и его соратники по властной вертикали возложили к пластмассовым ботинкам Бродского живые цветы и пропиарились перед объективами. Из толпы к ним пробился главный виновник торжества краевед Бодров.
– Позвольте доложить Семён Семёнович, – обратился он к губернатору. – Вот у меня появилось еще одно доказательство, что наш регион родина не только поэта Бродского, но и всемирно известного персонажа русского фольклора Колобка, который, как известно и от дедушки ушёл, и от бабушки ушёл. А от нас не уйдёт. Правильно я говорю, Семён Семёнович?
– Но Бродский ведь не совсем наш, – заметил губернатор. – По вашим изысканиям он имеет какое-то отношение, вроде как сын академику Сахарову?
– Можете не сомневаться, родной сын. Но можно провести генетическую экспертизу. Только это суетно и дорого.
Губернатор задумался, и ему поспешил на выручку председатель заксобрания:
– Духовное родство Сахарова и Бродского не требует доказательств, оно налицо.
– И в чём же это ихнее родство? – усомнился губернатор.
– Они оба великие, а как в народе говорят, яблоко от яблони не далеко падает.
– Так. Закрываем эту тему. Что у тебя там? – губернатор потянулся к папочке, которую прижимал к своей груди краевед. – Колобок? Надеюсь, на этот раз проработал тему основательно, не как с Бродским.
– Но ведь Бродский действительно великий русский поэт, – промямлил Бодров.
Губернатор повернулся в сторону пластмассового изваяния, пожевал губами и громко произнёс:
– Надо будет к нему на месяц, два, охрану поставить.
– Обязательно! – подтвердил мэр. – Я удивляюсь, как ещё до сих пор бронзовый бюст Пушкина не спёрли – это же живые деньги.
-Мупрасова! – строго произнес губер, обращаясь к похожей на черепаху особе. – Вы, это самое, распорядитесь, чтобы памятник мыли, скажем, раз в неделю.
Работники культурного фронта трепетно внимали разговору властной вертикали и негодующими взглядами встретили появление поэта Чистякова, который, покинув рано утром райотдел милиции, успел опохмелиться и отправился отдыхать в кусты вокруг дома Языкова с тем, чтобы не пропустить церемонию открытия памятника Бродскому. К нему поэт имел серьёзные претензии и жаждал их обнародовать при большом стечении публики.
– Если Бродский великий русский поэт, то зачем ему охрана? – громко вопросил Чистяков, поглядывая красными похмельными глазами на культурное сообщество. – А если он приблудный рифмоплёт русскоязычной словесности, то его памятнику не поздоровится. Ему будет нужна постоянная уборщица: заплюют!
Несколько поклонниц Бродского зашумели, запротестовали, завозмущались, начался небольшой скандальчик, который азартно фиксировали журналисты. Губернатор, мэр и председатель заксобрания двинулись к своим машинам. Это отступление не укрылось от Чистякова, и он дурашливо заорал:
– Господин губернатор! Ваше превосходительство! У меня только один вопрос!
Бывшего полковника милиции трудно было смутить, он видывал виды, и усмирял не таких безобидных шелопаев, как Чистяков, а отпетых нарушителей закона.
– Говори, только ясно и в приличной форме.

Поэт подошёл к пластмассовому изваянию Бродского и похлопал его по карману штанов, где покоилась правая рука великого русского поэта.
– Здесь спросить некого, потому что здесь каждый заранее согласен с вашим, Семён Семёнович, мнением. Поэтому я прошу ответить: чем занята рука нобелевского лауреата в кармане штанов. Ответ, что она занята карманным биллиардом, не принимается. И нечего хихикать. Вопрос крайне серьёзный.
Нашего губернатора вопрос позабавил, но он погасил улыбку и, озабоченно глянув на свой «роллекс», сказал:
– Ты ведь у нас, кажется, поэт? Вот и разберись с Бродским, как коллега с коллегой. А меня ждут на сходе граждан.
– Я вас долго не задержу, – сказал Чистяков. – Из вас, конечно, никто не догадывается, что «поставленный эпохой» в великие русские поэты Иосиф Бродский презирал всё на свете, кроме себя. Призирал Россию, конечно, в первую очередь, её народ, её историю. Ему Россия представлялась грязной пьяной бабой, которая с задранным подолом лежит поперёк дороги мирового прогресса. И в кармане Бродский держит огромадную фигу всему русскому. Нате, мол, выкусите!
Ответом на яростную речёвку Чистякову были похожие на приглушенные выстрелы звуки захлопывающихся дверок лимузинов, за которыми поспешили удалиться простые зрители культурного мероприятия. Двор опустел, и Митя счёл нужным подойти к Чистякову
– Тебя каким ветром сюда занесло? – удивился поэт. – У меня просто руки чешутся раскурочить этот русофобский памятник. Может, поможешь? А если менты привяжутся, так твой папаша нас мигом отмажет? Я спиртом запасся. Давай обольём это чучело и подпалим.
Чистяков вынул из кармана пузырёк, открутил крышку и, встав на цыпочки, вылил спирт на голову пластмассового Бродского.
– У тебя зажигалка есть?
Митя полез в карман за зажигалкой, а в ворота дома Языкова просунулась милицейская дежурка.
Устраивать поджог пусть даже пластмассового шедевра, изображающего мировую знаменитость, было неразумно, и я хотел предостеречь Митю об опасности, но меня опередил Чистяков. Он, увлекая за собой Козырева, направился в мою сторону, а тем временем из «дежурки» вылез капитан и, заглянув в блокнот, громко вопросил:
– Ну и где тут Бродский?
– Вот этот чёрный человек, – сказал я. – А рядом с ним Пушкин.
– Сам знаю, что Пушкин.
– Вы собрались Бродского арестовать? – радостно предположил Чистяков.
– Как бы ни так: велено включить его в маршрут, по которому ходят патрульные машины.
Капитан сделал запись в служебном блокноте и отбыл восвояси. Чистяков помрачнел и выругался.

– Принесла его, образину, нелёгкая. И я тоже хорош, последнюю опохмелку на пластмассового идола израсходовал. Спирт ведь не соберёшь, он высох, как и моё нутро.
Намёк на угощение был слишком очевиден, однако я не счёл нужным на него отреагировать. Но Митя, добрая душа, считал себя обязанным Чистякову за участие, которое тот проявил к нему в ментовской камере.
– Здесь где-нибудь продают прохладительные напитки? – сказал он и недоуменно глянул на расхохотавшегося Чистякова.
– Как нет, есть! – поэт возбудился, предчувствуя угощение. – Здесь рядом за сквером Карамзина есть уютная кафешка с верандой. А вы, не имею чести вас знать, – обратился он ко мне, – удивительно точно и к месту сказали о чёрном человеке. Кто знает, может быть Бродский и вся одесско-бердичевская школа русскоязычной слвесности – это и есть чёрные человечки русской литературы. Я не прочь побеседовать на эту тему за бокалом шампанского, но спустил последние деньги ещё месяц назад, и с тех пор побираюсь.
– Нас ждут в другом месте, – попытался я избежать застолья с человеком, от которого можно было ожидать любой выходки, но Митя со мной не согласился.
– У меня на сегодня срочных дел нет, а ты, Игорь Алексеевич, поступай, как сочтёшь нужным.
– Надеюсь, ты не забыл то, чем был занят всю прошлую ночь и сегодняшнее утро? – уколол я Митю. – Но мне придется выполнить твою прихоть, чтобы ты не попал из одной неприятности в другую.
– Что вы имеете сказать? – встопорщился поэт. – Я на этот час – самая добропорядочная личность на весь поволжский околоток России. Цитирую Владимира Солоухина: «Имеющий в руках цветы плохого совершить не может». И это в полной мере относится ко всем стихотворцам русской школы.
Он подхватил Митю за руку, и мне оставалось только последовать за ними, утешая себя мыслью, что моему подопечному не должно повредить общение с Чистяковым, поскольку тот мог поведать воспитаннику английской школы о России такое, о чём нельзя вычитать в Британской энциклопедии.
– В тебе, Козырев, слишком много наивной доброты, – сказал Чистяков, ускоряя шаги. – Твой приятель совсем другой выделки. Я его сразу понял насквозь.
– И что же ты понял, об Игоре Алексеевиче?
– А то, что он когда-то был точно таким, как и ты, но пришёл час, и он выполз из доброты и наивности обыкновенным в нашей климатической зоне гадом.
– Ты что, и мне предрекаешь такую участь? – насупился Митя. – Ты, оказывается, склонен видеть в людях только дурное. Сколько людей – столько и путей. Я вот положил себе жить так, чтобы не мучила совесть.
– Всё это глупости, – остановившись, заявил Чистяков. – Все люди, как бы кто не хорохорился, вынужден идти по давно наезженной колее. Единственные, кто идут по обочине или по целине – поэты. Но не все, а только русские природные поэты. И первым догадался об этом Владимир Корнилов: «Все люди как люди – поедут дорогой, а мы понесём стороной!»

Я не выдержал и вмешался в пустопорожний трёп Чистякова с очень простым вопросом, а существуют ли доказательства, обоснования или примеры тому, что он нагородил своему простодушному слушателю?
– Я и есть прямое и непосредственное доказательство, что в России только поэты имеют судьбу, а все остальные – рабы обстоятельств.
За разговором Чистяков не забыл дороги к кафе – большому пластмассовому ящику с окнами, возле которого была крытая веранда с несколькими столиками. Поэт вопрошающе глянул на Митю, но тот ответил ему непонимающим взглядом.
– Тут, это самое, выпивку и закуску дают за деньги.
Митя торопливо вынул из кармана пятитысячную бумажку, протянул Чистякову, но я успел её перехватить и вернуть владельцу.
– Не сори деньгами. Тем более, что платить входит в мои служебные обязанности.
– Совершенно с вами согласен, на шампанское хватит и тыщёнки, – скривившись, произнёс Чистяков. – И плюс пару сотенок, чтобы мне вечерком освежиться пивком.
Я подошёл к буфетчику и купил пару шампанского, большую плитку шоколада и трёхлитровый пакет с дешёвым портвейном, который вручил поэту. Тот улыбнулся, шаркнул рваной босоножкой по цементному полу и достал из кармана ручку.
– Прошу поставить свой автограф. Когда я начну читать этот трёхтомник с приятелями, то могу похвастаться, что знаком с его автором.
Я оставил просьбу Чистякова без внимания, разлил шампанское по стаканам и провозгласил тост.
– Давайте выпьем за то, чтобы памятнику великому русскому поэту Бродскому не было износу. Я не знаю его поэзии, но нобеля за просто так не дают. Стало быть, его стихи подстать пушкинским, во всяком случае, не ниже.
Надо было видеть, как Чистякова перекорежило от моих слов. Он, кажется, даже хотел плеснуть в мою сторону шампанским, но пожалел его тратить впустую и, стуча от похмельной дрожи зубами по стеклу, освежился шипучей жидкостью и облегчённо вздохнул.
– Дело не в Бродском, самоназначившим себя в великие поэты эпохи, – сказал Чистяков. – Установление памятника этому субъекту, бронзового в Москве, и пластмассового в нашем городе означает, что пошлятина возведена на уровень государственной политики. Бронзовый Окуджава, погребение Вознесенского на Новодевичьем кладбище, насаждение так называемого современного искусства – всё это говорит о том, что если бы русская литературная классика вдруг исчезла, то власть вздохнула бы с облегчением людоеда, который наконец-то проглотил застрявшую у него в горле кость.
– Мне кажется, что вы сгущаете краски, – заметил я только для того, чтобы поэт обрёл себе слушателя. – Произошла антиоктябрьская революция, но, заметьте, сейчас Пушкина не пытаются сбросить с парохода современности и нынешняя власть не в пример мягче большевиков.
Чистяков окинул меня насмешливым взглядом и сделал глоток шампанского, посластив его кусочком шоколада.

– Большевики никогда не скрывали своих намерений, и им хватило двадцати лет, чтобы вернуться к здравому смыслу. В 1937 году с государственным размахом было отмечено столетие со дня смерти Пушкина. Русская литературная классика, а совсем не марксизм-ленинизм, стала духовным стержнем советской цивилизации. Оглянитесь – все, кто во власти, ходят в масках. Они как прикинулись в перестройку демократами, гуманистами, либералами, так до сих пор пребывают в этих личинах, и никак не успокоятся. Для меня это долго было загадкой, а сегодня, пока лежал в кустах, дожидаясь открытия истукана, я понял, почему наша власть так невзлюбила русскую литературу и во всём поддерживает и благоволит только русскоязычным писателем. И простота ответа на этот вопрос меня изумила своей очевидностью.
– Ты, Митя, гораздо образованнее меня, неужели ты не догадался в чём тут дело?
– Наверно, в презрительном отношении к России, в которой существуют с незапамятных времен враждебные к своему отечеству литераторы западного либерального толка.
– Ты имеешь в виду Чаадаева?
– Первым литератором, которого от русских порядков «стошнило», был князь Иван Хворостинин, но как я понимаю, Бродский к ним не относится, до начала двадцатого века диссидентами были русские, что не мешало им говорить о своей стране всякие гадости. Мой воспитатель, внук гвардейского офицера, заметил во мне равнодушие к России и ожёг мою душу навсегда коротеньким стишком Владимира Печорина:
– Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать её уничтоженья,
И в разрушении отчизны видеть,
Всемирную денницу возрожденья!
– Я про этого Печорина не знаю, – сказал Чистяков. – Но я спросил, почему нынешняя власть гнобит русскую литературу и русских писателей?
– Без причины ничего не бывает, – заметил Митя. – Но мне она не ведома. Может Игорь Алексеевич знает?
– Куда мне до таких высоких материй! – подогрел я желание поэта произнести перед нами свою выстраданную программную речь. – Мне только что к месту пришли в голову строчки Пушкина, как раз про меня: «Ты можешь, ближнего любя, давать нам смелые уроки, а мы послушаем тебя».
Чистяков закрыл глаза, сцепил кисти рук и погрузился в сосредоточенное молчание, видимо, подготавливая себя к импровизации на заданную тему.
«Не дай бог, если его сейчас понесёт на час стихами. Я этой пытки не выдержу», – подумал я, но не угадал.
Поэт встряхнулся, открыл глаза, и в них вместо нетрезвой поволоки сияла мысль. Он и, правда, был непрост, наш провинциальный гений, если смог так себя перенастроить за считанные мгновенья.

– Определимся сразу, что в России существуют две литературы – русская и русскоязычная. Первая – пытается сохранить от распада и исчезновения ценности русского духа, другая, провозглашая общечеловеческие идеалы на словах, на деле непримиримо враждебна всему русскому, в чём бы оно ни было выражено, в первую очередь к русской классической русской литературе. В настоящее время русскоязычная словесность возведена в ранг государственной. Русская литература стоит на совершенно противоположных принципах, поэтому воспринимается властью как самая серьёзная и самая главная помеха переформатирования русского и других коренных народов России на западный лад, но это ей вряд ли удастся совершить… Я знаю всего лишь одну попытку создания положительного образа буржуя в русской литературе. Это – откупщик Муразов во втором томе «Мертвых душ», который Гоголь предал сожжению. Огонь, в котором испепелясь, корчились страницы его рукописи, все последующие русские писатели воспринимали как предостерегающий сигнал: богатство, а тем более полученное воровским и грабительским путём, как чёрного кобеля не отмыть добела. Каждого из нас можно силком заставить признать праведность и легитимность наживы. Но русская литература с этим никогда не согласится…
Чистяков облизал пересохшие губы и потянулся к своему стакану. Я не последовал его примеру, Митя тоже. Чувствовалось, что поэту удалось его расшевелить, и он поглядывал на него с ожиданием, надеясь услышать продолжение прерванного монолога.
– Я, конечно, не знаток русской литературы, – тихо вымолвил Митя. – Но в твоих словах чувствуется правда, которая нужна людям.
– Не знаю, кому нужна моя правда, – махнул рукой Чистяков. – А пока я поймал вас и принудил слушать, как ты, Митя, говоришь, правду. Я отдаю себе отчёт, что мои мысли о двух литературах на русском языке вряд ли придутся по вкусу интеллигентной публике. Но не будем спешить с выводами, и прежде чем ступить на поляну русскоязычной словесности, давайте решим, каждый для себя: способен ли он воспринимать правду, полученную непосредственно от жизни, не внушённую ему мнимым доброжелателем, а самую настоящую голую правду?.. Ведь что греха таить, все мы, и аз грешный, при свете правды начинаем чувствовать себя неуютно, даже как-то зябко и дрожко. Мы воспринимаем правду как лично нам грозящую опасность, нас охватывает тревога, неудержимое желание куда-нибудь спрятаться, забиться в какую-нибудь сырую и тёплую щель, чтобы только не чувствовать, не видеть, не знать раздевающего нас до души света правды!..

Митя смотрел на Чистякова во все глаза и даже поёрзывал на стуле от охватившего его возбуждения. Он почувствовал в нём родственную душу правдолюбца и бессребреника и ждал от поэта новых откровений. Я решил ему не препятствовать в излиянии чувств перед лирическим забулдыгой, пусть пока молод, поиграется в своё удовольствие, порезвиться перед тем, как понять, что человеку, где бы и кем бы он ни родился, определено каждому в свой срок, познать тщетность усилий что-либо изменить в этом мире в лучшую сторону.
– Ах, если б ты знал, как ты прав! – горячо произнёс Митя. – Я по себе чувствую, что стал во многих случаях равнодушен к правде, иногда даже кажется, что без неё, без правды, жить людям удобнее, не надо стыдиться, надсажать душу раскаяньем. За короткое время в России я понял, что люди врут друг другу; государство врет народу из соображений сохранения стабильности, однако в нашем разговоре, правда необходима: ты ни мало – ни много затронул вопрос такой важности, что без установления истины не обойтись.
– Я ещё вчера в ментовском клоповнике понял, что ты моего поля ягода, – Чистяков хлопнул Митю по плечу. – И мы, стало быть, сошлись в том, что будем говорить о русской литературе, и правда нам необходима как воздух. Теперь желательно бы узнать мнение третьего участника нашего застолья.
– Валяйте, только не споткнитесь, – я не сдержал ухмылки. – Даже после самых убедительных доказательств мне будет трудно поверить в то, что нельзя подержать в руках.
– Разве стихи Пушкина – не доказательство истинности русской литературы? – обиделся поэт.
– Для меня достаточно и этого, – сказал я. – Но для губера, мэра и председателя Заксобрания Пушкин – не более, чем ностальгическое воспоминание о школьном детстве.
– Русская литература была не нужна любой власти, кроме советской. Все помалкивают сейчас об этом единственном периоде в истории цивилизации, когда литература была нужна власти. Тогда власть и литература решали единую задачу очеловечивания людей посредством художественного слова, и два поколения советских людей, те, что победили германский фашизм и те, что уравняли по военной мощи СССР с США, были воспитаныне попами и муллами, а русской классической литературой. И не только воспитаны: писатели пушкинской школы определили их нравственные ориентиры на всю жизнь, а они диаметрально противоположны рыночным заповедям либерализма и мультикультурности.
– В таком случае эта литература должна быть уничтожена, потому что декларирует неприемлемые Всемирного банка принципы, – бодро заявил я.
К моему удивлению Чистяков не принял моего вызова и не затеял спора вокруг пустого места, каким, по моему мнению, для подавляющего числа россиян стала русская литература.
– Нам бы только пережить державное безвремение, – задумчиво произнёс он. – Не дать победить себя хаму, а русская литература возродится, ей даже пойдёт на пользу то, что довелось перенести народу за все окаянные годы гонений на русскую душу.
– Как говорится, на бога надейся, а сам не плошай, – продолжал я шпынять Чистякова, которого мне удалось, кажется, загнать в угол. Но он примолк не из-за того, что исчерпал аргументы, а потому что опустел стакан, и Митя взял на себя инициативу оживить поэта шампанским.

– Вы, конечно, обратили внимание, что истукан Бродского сделан из чёрной пластмассы?.. Меня, признаться, даже мороз по коже пробрал, когда его распеленали. И сразу догадка мелькнула, что его не просто по недостатку пластмассы белого цвета сделали арапом Петра Великого, каким был дед Пушкина. Это следует опустить без комментариев. Сразу скажу, что в чёрном истукане нет никакого подтекста и никакой конспирологии. Он реально выражает именно то, что и предназначен выразить – Чёрного Человека, того самого, что когда-то явился пушкинскому Моцарту, мерещился, но так и не показался Гоголю, гнался за Есениным, а теперь стоит бок о бок с Пушкиным во дворе дома Языкова.
– Держись, Митя, – сказал я. – Кажется, поэт выкликает нечистую силу всей русской литературы.
– Её и нечего выкликать, она уже среди нас, – угрюмо молвил Чистяков. – И она не такая уж безобидная, какой хочет показаться. Это двести – сто лет назад Чёрный Человек и Чёрные Человечки были умозрительными фигурками. Их появление, скорее всего, вызывалось тем творческим напряжением, с каким писатель вглядывался в темноту, скрывающую в себе каждую букву создаваемого им шедевра. «Стремясь постигнуть красоту, я вглядывался в темноту» – сказал Шиллер или кто-то ещё, не важно, и был прав. Красота в своём первозданном виде, мне кажется, похожа на солнце. Она ослепляет бросившего на неё взгляд выплеском темноты, которая и получила название Чёрного Человека. Надеюсь, я хоть отчасти донёс до вас свою мысль?
– Только отчасти, – сказал я. – В глазах потемнеть может у каждого, не только у писателя. Причём же здесь Бродский?
– А при том, что сейчас потемнело в глазах не у одного писателя, а вся русская литература погружена в потёмки невостребованности, замалчивания и чудовищного извращения усилиями не каких-то призраков, а вполне реальных людей, чьей целью является подмена национального сознания русского народа систематизированным бредом глобализма, либерализма и мультикультурности. На деле это выглядит как подмена понятий – всё русское и нерусское смешивается и объявляется российским, и первой жертвой этого насилия после Октябрьской революции стала русская литература. Сметливые обитатели местечек повалили в неё на руководящие должности в издательствах, журналах, на институтские и университетские кафедры, но что опаснее всего, не зная языка и народа, они принялись создавать для него литературу, и великая русская литература очень скоро была загажена словесными помоями первопроходимцев социалистического реализма.
– По – моему ты перебарщиваешь, – сказал Митя. – Так уж и всё – помои?

– Это словечко принадлежит философу Василию Розанову, правда, говорил он о самых натуральных помоях в своей повести «Философия урожая». Довелось Василию Васильевичу как-то заехать в молдавское село Сахарну, где он подивился тому, что в чистом зелёном селе небольшая его часть черна и безжизненна, только вонючая грязь, залитая во дворах помоями, и высохшие деревья. Задумался Розанов и поделился с читателями мыслью, что у того, кто здесь живёт, стремление к плодородию не идёт дальше своей постели. Его плодородие – размножиться только самому и никому больше. Мне – всё, но я даже этим всем пожертвую, чтобы у остальных не было решительно ничего! Конечно, речь шла о каком-то отсталом во всех отношениях местечке, но уже через три года случилась революция, и обитатели подобных местечек хлынули в русские столицы, чтобы занять квартиры и служебные кабинеты изгнанных за границу или расстрелянных дворян. Бунин, Куприн, Шмелев и прочие писатели – дворяне оказались за границей, а к кормилу литературного процесса Троцкий приставил своего шестнадцатилетнего племянника Авербаха, который стал, ни много ни мало, вождём «Пролеткульта». И вокруг него тотчас заклубились неисчислимые, как тундровый гнус, оравы рускоязычных литераторов. Каждый из них не только кропал убогие стишки и рассказики, но и стремился стать Чёрным Человеком талантливого русского писателя. Символическая пара – Есенин и Мариенгоф, якобы дружбаны, но что у них общего? А вот у Пушкина и Бродского общее есть.
Чистяков сделал паузу, промочил горло шампанским и как бы невзначай подвинул поближе к себе картонную коробку с вином, наверно, чтобы не забыть её на столе. Меня это позабавило: только что рассуждал о поэзии, самом высоком и трепетном из искусств, и тут же непроизвольное желание предаться ослепляюшему душу пороку винопития. «Я – бог, я – червь», – припомнил я строчки какого-то поэта и сказал:
– Нам, кажется, пора заняться делом.
– Он не договорил, а я не дослушал, – возразил Митя. – Так что общего между Пушкиным и Бродским?
– То, что они оба великие, но каждый по-своему.
– Как гений и злодейство? – предположил я. – Один велик как гений, другой – как злодей?
– Какой из Бродского злодей? – рассмеялся Чистяков. – Вряд ли бы он решился подсыпать яд, а уж тем более застрелить поэтического противника на дуэли. Я сомневаюсь, чтобы он к кому-нибудь испытывал зависть. А вот уморить Александра Сергеевича своим гнусовым речитативом ему было вполне по силам. Надеюсь, вы знакомы с декартовой системой координат, и на них, как известно, фиксируются и положительные и отрицательные значения величин? Так вот, Пушкин и Бродский диаметрально противоположны в своих значениях для русской поэзии.
– Ты меня заинтересовал, – сказал Митя. – Сегодня же познакомлюсь со стихами Бродского в интернете. Что-то должно в нём быть значительное, раз его признают не только читатели, но и писатели.

– Нет, русский человек невозможен! – в сердцах вскричал Чистяков. – Я тебе битый час объясняю, как губительна для русского народа русскоязычная литература, а добился обратного – нашел еще одного читателя для Бродского. Но ведь и молчать дальше нельзя: русские и все, кому они не чужды, даже не догадываются, что живут в донельзя загаженном духовном пространстве. И в первую очередь это относится к литературе, ибо она из отдельных человеческих особей образовывает народ, связывая каждого друг с другом нерасторжимыми духовными скрепами, определяет направление его движения во временном пространстве. Если непредвзято и без страха иудейска оглядеть обширную поляну отечественной словесности, то со стыдом и горечью надо признать, что она затоптана, заплевана, испоросячена, испоганена русскоязычной писательской братвой. Русских писателей здесь днём с огнём не сыскать, они кое-как ещё пошевеливаются в сотне региональных столиц, печатаются за свой счёт, издают вскладчину альманахи, нищенствуют и видят своё предназначение в сохранении пушкинской традиции, чтобы она не сгинула на гигантской помойке литературной Москвы. Я не оговорился: литературная поляна столицы уже два десятка лет как превратилась в дурно пахнущее кладбище словесного мусора, заросшего крапивой русофобской прозы, дурман-травой фантастики, чертополохом детективов, пышным пустоцветом «бабьей романистики» и бледными поганками мемуаров. Но это ещё не весь пейзаж – ровнехонько посередине русскоязычной литературной помойки стоит, выше храма Христа Спасителя, циклопическая фига всему русскому, а вокруг неё приплясывают ведущие русскоязычные писатели …
– Хватит! – схватившись руками за голову, вскрикнул Митя. – Я не в силах вместить всего, что ты наговорил. Если четверть из того, что я услышал, правда, то Россия – даже не во мгле, я боюсь даже произнести, в чём она сейчас бултыхается. Но ведь есть же какой-нибудь выход?
Чистяков с сожалением глянул на Митю, сгрёб со стола картонку с вином и, уходя, обернулся:
– Выход всегда один и тот же:
– Ваше слово, товарищ маузер!
– Стоп!- вскрикнул я и, крепко взяв Митю за руку, увлек его за собой. – Ты этого не говорил, а мы – не слышали.

– 3 –

Спальный терем на острове был срублен из кедровых брёвен и в лучах восходящего солнца походил на огромную янтарную шкатулку с серебряной крышкой, слюдяными окнами, обрамлёнными розово-голубыми наличниками и широкой, вокруг второго этажа, верандой, с которой открывался просторный вид на Заволжье. Козырев любил старину и природу, но комаров истребил, чтобы они не мешали хозяину острова почивать с супругой при открытых настежь окнах на кровати, сделанной в Италии по эскизу известного дизайнера с непременным условием, чтобы в интерьере спального лежбища не использовалось золото, на которое были так падки все российские скоробогатеи. Андрей Ильич считал использование золота для украшения жилищ дурным тоном, и как-то обнаружив в особняке губернатора отделанное благородным металлом седалище в отхожем месте, назвал хозяина верным ленинцем, чему тот очень удивился и потребовал объяснений.
– Дорогой Ильич, – нравоучительно произнёс Козырев, – говорил, что при коммунизме уборные станут делать из золота. У тебя, Семён Семёнович, золотой стульчак, стало быть, ты живёшь при коммунизме, с чем я тебя торжественно поздравляю.
Губернатор от подобного заявления поначалу опешил, но, будучи человеком смешливым и ловким, счёл лучшим проглотить замечание олигарха и даже расхохотался.
– Какой я коммунист, Андрей Ильич! Я знаю только одну партию – «Единую Россию». Пора бы и тебе приобщиться к партийному строительству.
– Я и участвую – налогами, – недовольно буркнул Козырев. – А остров? Он, можно сказать, стал базой отдыха для правящей партии.
Андрей Ильич лукавил: остров обходился ему не так уж и накладно, во всяком случае, много меньше, чем содержание местного футбольного клуба автозаводу, но прибедняться всегда было привычкой богатых людей, и Козырев не стал исключением из этого правила. Однако было бы правдой сказать, что остров в это лето отнимал у него почти всё свободное от занятий «Народной Инициативы» время, и затеянное строительство приёмных хором было для Андрея Ильича таким же важным делом, как производство молочной продукции, колбас, уборка зерновых и рост банковских счетов в офшорах.

Приёмные хоромы он заказал в Ярославле. Мастера поначалу срубили сруб у себя, получили одобрение заказчика, разобрали строение, сплавили его по Волге, и сейчас завершали навершие крыши, где устанавливалась узорная башенка, из которой по команде хозяина должен выскакивать петух с возгласами – от поздравительных до матерных, –которые Андрей Ильич самолично наговорил и накричал на звукозаписывающее устройство.
С веранды ему было хорошо видно, как плотники приколачивают балясины и прочие узорчатые, точёные и верченые прибамбасы к просторному под шатровой крышей крыльцу, где могло свободно поместиться всё Законодательное собрание региона во главе со своим председателем и провести заседание, на коем объявить остров региональной офшорной зоной, чем-то вроде Кипра или Монако. Эта игривая мысль частенько посещала Козырева, когда он спозаранку оглядывал свои владения, но сегодня голова у него была занята другим – предстоящими именинами, которые Андрей Ильич намерен был провести с невиданным доселе размахом, но ему пока не хватало стержневой идеи гульбища.
Андрей Ильич вернулся с веранды в спальную комнату, подсел на кровать к жене и пощекотал ей ушко неожиданным предложением.
– Хочешь на празднике быть боярыней Козыревой?
– Как это – боярыней?
– А так! Я буду Стенькой, а ты боярыней. Искупаешься ещё раз, а я тебя спасу. Или ты забыла, что у нас с тобой пятнадцатая годовщина свадьбы? Я хочу, чтобы эти годовщина и именины Стеньки Разина отпраздновать в одном флаконе, как сейчас говорят умники.
– Я бы предпочла отпраздновать только с тобой, – сказала Аля, вставая с кровати совершенно нагая, что подтолкнуло мужа обхватить её за плечи и жадно поцеловать.
– Мы и так с тобой здесь всегда одни. Можно и даже нужно раз в год расслабиться.
– У меня нет желания падать в воду, да и кого этим удивишь? Всё это было, когда я была молода…
– Что за ерунда! – воскликнул Андрей Ильич. – Это я так сказал для проверки своей памяти, она у меня пока не дырявая, но того и гляди прохудится. А ведь это тебя, Алюся, должно беспокоить больше всего. Разве не так?
– Ты меня утомил своими подозрениями, – надула губы Аля. – Дня не проходит, чтобы не услышать от тебя намёков, что я у тебя приживалка.
– Я тебя ни в чем не подозреваю, но должен же я подумать, как распорядиться тем, что имею, в том числе и тобой.
Аля притворно зевнула, потянулась и, поигрывая грудями и ягодицами, подхватила халат, облеклась в райских птиц и драконов, и воскликнула, как теледива из рекламного ролика:
– Разве я недостойна твоей милости?
– Вот что я люблю в тебе, Алюся, так это то, что ты никогда не унываешь. Моим завещанием твоё будущее обеспечено. Я, конечно же, пошутил, предлагая тебе ещё раз побывать в роли княжны, на празднике. Но ты права: это баловство уже не про меня. Пусть этим занимается молодежь. Кстати, Игорь тебе не говорил, кого он припас на это раз? Надеюсь, это будет и красавица, и умница, и комсомолка?
– Он всё время в бегах, – пожала плечами Аля. – Но, кажется, тебя ни разу не подводил. Хотя сейчас он занят Митей.
Козырев цепко глянул на неё и потянулся к сигаретам, однако Аля успела их схватить первой.
– Не кури натощак!
Андрей Ильич натянуто улыбнулся, сглотнул накопившуюся во рту горькую слюну и взял протянутый супругой стакан апельсинового сока.
– Чем чёрт не шутит – может в этом стакане ты подарила мне лишний день жизни, – весело произнес он. – Во всяком случае, будем на это надеяться.

Освежив нутро, Козырев заторопился: неподалеку стрельнул выхлопом лодочный мотор, и это было сигналом, что его ждут на пристани ровно в то время, которое он вчера назначил шкиперу Алексею Ивановичу.
Для поездки Андрей Ильич обрядился в белые штаны из джинсовой ткани, бордовую рубаху с короткими рукавами и, чмокнув Алю в щёчку, спустился по лестнице, вышел на крыльцо и трусцой припустил в сторону пристани. Он не успел преодолеть и двадцати метров, как рядом появился полковник Ершов и принялся на бегу излагать боссу оперативную обстановку.
– На Шипке всё спокойно, – подытожил бывалый гэбист свой доклад.
– Что, нигде даже дымком не попахивает? Может, мы уже по раскалённым уголькам с тобой бежим, но об этом и не догадываемся.
– Вы лучше меня, Андрей Ильич, знаете, что люди вашего калибра – единственная опора всей вертикали власти, а народ сейчас супротив неё даже не шелохнётся. Так что на Шипке всё спокойно.
Километровая дистанция не утомила Козырева, он лишь чуть-чуть запыхался и припотел.
– Ну, а как там мой наследник?
– На этом фланге есть новость, – помявшись, сказал Ершов. – Не знаю только, хорошая она или плохая.
– Валяй, какая есть.
– Есть сведения, проверенные на всё сто процентов, что Митя познакомился с некой девицей и даже её трахнул.
– Вот это новость! – поразился Андрей Ильич. – Не ожидал я от него такой прыти. Но ты меня обрадовал и за это – достоин награды.
Козырев сунул руку в карман, где всегда хранил несколько металлических жетончиков с выгравированной на каждом суммой наградных денег, от одной тысячи рублей до десяти. Ершов выжидательно уставился на хозяйский карман, как пёс, ожидающий подачку, и ему повезло обогатиться на семь тысяч рублей.
– Ну и кто она такая, – замешкался, подбирая слова, Козырев, – эта нечаянная любовь?
– Педагогичка. Полное досье будет у меня сегодня.
– Это ни к чему, – нахмурился Андрей Ильич. – Конечно, невредно было бы узнать, есть ли у нее трипперок, но об этом ему надо было думать заранее. Ты помнишь свою первую? Или для вас в гэбэшном училище существовал особый порядок посвящения в мужики. Вам, наверно, для этого за бесплатно доставляли валютных проституток, а потом вы сдавали зачет по сексуальным штучкам-дрючкам?
– Ничего такого в помине не было, – покраснел Ершов. – В этом вопросе каждый умирал в одиночку. Но с блядством у нас было строго. Невест проверяли кадры и подходили к этому щепетильно.
– Будет врать! – осерчал Козырев. – Щепетильно? Откуда же среди вашего брата столько предателей? И не вороти рожу в сторону. Все вы – редиски. Правда, и повыше вас овощи были в предателях. Но ты, Ершов, никогда мне не ври! В порошок сотру!
– Я никогда не давал вам повода усомниться в моей преданности, – провякал Ершов.
– А сейчас дал. Словечко-то какое – щепетильно! Забудь его и больше не произноси.
Полковник испортил ему настроение одним неосторожным словом, которое разбередило в Андрее Ильиче никогда не покидавшую его подозрительность, что все вокруг только и ждут, когда он даст слабину, чтобы наброситься на него и затоптать насмерть, как вора-карманника, пойманного за руку в подгулявшей ярморочной толпе. Такое Козыреву довелось видеть, когда ему было лет семь, на барахолке, куда он пришел вместе с матерью покупать зимнюю шапку. Толпа в несколько тысяч человек клубилась между торговых рядов: кто продавал, кто покупал, кто приценивался, и ни что, казалось, не предвещало беды. И вдруг, почти рядом с ними раздался истошный вопль: «Мужики! Что стоите? Бейте его – он бритвой весь карман исполосовал!» Кричала женщина, указывая на парня, который, пинаясь и царапаясь, вырывался из её рук. Люди эти вопли будто и не слышали. Женщина выпустила вора из рук, и тот, не удержавшись на ногах, упал на прилавок с посудой. На него набросились торгаши и все, кто был рядом. Меньше, чем за минуту человека растоптали и размазали по жесткой от утреннего морозца земле.

– Вы как сегодня поедите? – потревожил хозяина Ершов. – Вертолётом или на катере?
– А ты что, то и то заминировал? – скривился Козырев. – В таком случае поедем вместе – на катере.
Полковник к хозяйским штучкам привык и не обижался, тем более что его терпение хорошо оплачивалось. В гэбэшной конторе начальник издевался над ним забесплатно, а Козырев платил, да ещё, как сегодня, и приплачивал.
Бывалый шкипер шапку перед хозяином не ломал, но был в меру почтителен, и встретил Андрея Ильича на борту катера коротким рапортом.
– Судно к отплытию готово.
Козырев пожал твёрдую и шершавую, как неструганное дерево, ладонь старого речника и легко перепрыгнул на покачивающийся на прибойной волне катер, который, взревев мотором, помчался из бухточки на открытую воду. Андрей Ильич любил скорость, как на суши, так и на воде, она его приводила в состояние близкое к ощущению счастья и даже восторга. Но он знал, что это состояние обманчиво, и человек, радуясь скорости, никогда не находится так близко от своей смерти, как во время гонки неведомо куда и непонятно зачем. Козырев, как ни пытался, не мог обуздать своё влечение к скорости, поэтому, после нескольких совершенных им дорожный аварий, порвал водительское удостоверение и больше за руль не садился. Однако близкие к нему люди знали о его страстишке, и шкипер Алексей Иванович крикнул, перекрывая шум двигателя:
– Идём на абордаж!
И отпустил ручку газа, после чего катер приподнялся над водой на крыльях и пулей промчался мимо прогулочного теплохода времён наркома речного флота Ежова, переполошил рыбаков, подремывавших в лодках над длинными удочками, нырнул под мост через Волгу и вскоре причалил к стенке речного вокзала, где хозяина встретил шофёр-охранник и спец по землеустройству из мэрии.
– Ты ничего не забыл? – сказал Козырев, открывая двурцу джипа.
– Всё со мной. Я вчера там был и осмотрел участок, – доложил чиновник.
– Добро. Дуй за мной и не отставай.
Городские улицы были забиты автотранспортом, все спешили по своим делам, но в отделанном дорогой кожей салоне джипа работал кондиционер, и было свежо от мановений воздушных потоков, пахнущих цветущей полынью. Этот запах был для Андрея Ильича напоминанием детства, из которого ему помнились и полынная горчинка в парном молоке, и щекочущая ноздри пыль в сенях и на крыльце, только что подметённом свежим полынным веником.
– Откуда такой запах в салоне? – сказал Козырев. – Или ты, Сева, здесь ни при чём?
– На станции техобслуживания постарались, – шофёр, принюхиваясь, пошевелил ноздрями. – Полынью попахивает.

Ближе к окраине поток машин поредел, по сторонам шоссе жилые дома сменили производственные корпуса, складские помещения, градирни и трубы теплоцентрали, теплицы пригородного сельхозпредприятия, сушильные камеры и печи обжига кирпича, за которыми джип свернул в сторону посёлка. Андрей Ильич оживился, протёр затуманенные дрёмой глаза и с интересом стал оглядываться по сторонам. Здесь всё было ему сызмала знакомо, и он почувствовал зябкое волнение от скорой встречи с родительским домом, где не бывал уже более десяти лет, и никогда бы не вспомнил о нём, если бы ни звонок мэра, сообщившего о скорой распродаже участков земли под коттеджное строительство на покинутой жильцами части посёлка.
«Тебе, Андрей, – напомнил мэр, – следует позаботиться об участи своего родового гнезда, пока он не попал в руки какого-нибудь проходимца».
Новость застала Андрея Ильича врасплох, он и думать забыл, что где-то на окраине города стоит принадлежащая ему насыпная изба развалюха. Занятый делами «Народной Инициативы», он давно для себя постановил никогда не вспоминать о своей жизни далее того дня, когда заимел свой первый миллион долларов.
– Мне скоро стукнет двадцать лет, – иногда говорил Андрей Ильич, и все воспринимали это как удачную шутку богатея, но для него эти слова значили очень многое.
Козырев действительно считал, что до путча 1991 года он жил притворством, а вот после – явил свои способности, свою натуру во всей своей хищной наготе, которой не было никакого дела до наивных иллюзий и прекраснодушия рабочего паренька с городской окраины. Последние двадцать лет подняли его на такую высоту, что прошлое измельчилось до микроскопических размеров, но, как оказалось, было живёхонько, и звонок мэра стал тем толчком, что заставил Андрея Ильича споткнуться, задуматься и приостановить своё движение к миллиарду баксов на целые сутки.

Уютно покачиваясь на покойных подушках сидения джипа, он совершенно некстати вспоминал из прошлого то, что не красило биографию успешного человека эпохи Путина. Козырев с содроганием и неприязнью к себе понял, что ничегошеньки не забыл из прекраснодушного бреда о коммунистических идеалах, которым его напичкала советская пропаганда, и он сам занимался этим сначала на комсомольской, затем и на партийной работе. В голове опять вспыхнули вроде навсегда забытые лозунги: «экономика должна быть экономной», «партия – наш рулевой», «народ и партия едины», «нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме», «больше демократии, больше социализма», и тому подобные речевые фигуры, которые уже не находили никакого отклика в сознании, но замусорила его навсегда. Андрей Ильич открыл автохолодильник и прибегнул к джину с тоником, чтобы провентилировать мозги и обрести здравомыслие.
Зарубежное зелье помогло, и голова очистилась настолько, что Козырев припомнил недавний разговор с Ершовым о Мите, и позавидовал сыну. Ему уже таким не бывать, ему уже ни за что не схлестнуться, походя, с какой-нибудь встречной красоткой в кустах, чтобы тискать и мять её до умопомрачения, а потом с мычанием и стоном поделиться с ней переполнявшим чресла текучим огнём жизни. И, отдышавшись, почувствовать восторг молодого петушка, о котором тот возвещает, запрыгнув на плетень, срывающимся воплем всему белому свету.
Козыреву такие подвиги были уже не по плечу, ему оставалось только вспоминать о былых утехах. Вот и вчера, после нескольких неудачных поползновений к супруге, он сбил себе дыхание и долго не мог успокоиться и уснуть, пока его, наконец, не одолела спасительная дрёма. И Андрей Ильич, облегченно вздохнув, погрузился в неё, слыша успокаивающий то ровный, то трепетный, приснившийся ему листвяной шум берёзы перед палисадником родительского дома.
Березка была посажена вскоре после того, как Андрюшка появился на свет, и, к удивлению соседей и прохожих, не погибла, а прижилась на глинистой почве благодаря матери, не забывавшей поливавать худосочный саженец. Историю деревца Андрюшка узнал в день, когда ему исполнилось шестнадцать лет, и она его тронула почти до слёз. Он тут же выбежал из дома к ровеснице, которую с этой поры стал считать за свою названную сестру. И, проходя мимо, всегда останавливался возле неё, прислушивался к шуму листьев, бережно трогал молодые ветви, гладил атласную кору ровного, точно свечка, белого с чёрными крапинами ствола.
« Я ведь совсем про неё забыл, – упрекнул себя Козырев, когда въехал на пыльную улицу, где стояла его изба, приговорённая, как и все другие, к сносу, чтобы освободить землю для строительства коттеджей. – Конечно, берёза живет дольше человека, но и она, как и я, далеко не молода. Её могли загубить из-за древесины, она у корня, наверно, в мой обхват, и дров из неё выйдет – вся поленница».
Из-за разросшихся садов и палисадников свою избу Козырев увидел, только подъехав к ней вплотную. Берёза была жива, но только наполовину. Однаеё часть покачивала ветками и пошумливала зелёной листвой; другая половина кроны – обращённая к давно покинутой избе – была высохшей и топорщилась мёртвыми ветками. На верхушке дерева сидела ворона, которая, угрожающе проверещала что-то своё, воронье, когда Андрей Ильич захлопнул дверцу джипа.

Ограда, ворота и весь двор заросли почти непроходимым бурьяном, и Козырев едва пробился через него к крыльцу. Чуть помедлил, распахнул незапертую дверь и, осторожно ступая по сгнившим половицам, вошёл в сени, прокрался к входной двери в избу и заглянул в её темное, пахнущее грибной сыростью нутро. Шофёр подал ему фонарь, и плотный луч света высветил печку со стоявшим на плите ржавым чугуном, сломанную железную кровать и проросшие через сгнивший пол блеклые стебли малинника.
– Надо уходить, – сказал шофёр. – Крыша еле держится, нас может накрыть.
– А что это там? – Козырев повёл фонарем в правый угол. – Точно – икона. Надо её, Сева, забрать.
– Посторонитесь, Андрей Ильич, пройду.
– Я сам, – помолчав, твёрдо сказал Козырев и осторожно шагнул в комнату. Половица заскрипела, но не подломилась, и, настороженно глядя себе под ноги, он почти дошёл до угла, как доска под ним стала проваливаться, но ему удалось избежать падения и встать на выступ шлакоблочного фундамента. Взяв икону, Андрей Ильич достал из кармана платок и стёр с образа паутину и пыль.
Религия в торгово-промышленных операциях «Народной Инициативы» занимала ничтожно малое место и присутствовала разве что на освящении новостроек, но это было не более чем данью моде на православие. Иногда Козырев присутствовал на этих торжественных мероприятиях, но чаще избегал их, потому что они заканчивались поповским попрошайничеством, которое Андрей Ильич расценивал как попытку получения дани под видом богоугодного поступка. Но в глубине души он никогда не был атеистом по той простой причине, что ему во всех делах сопутствовала удача, даже в самых сомнительных начинаниях, а других у него не было, да и не могло быть, потому что каждый свой миллион он брал с бою и никогда не проигрывал.
Повезло Козыреву и на этот раз: в насквозь прогнившей и развороченной избе он не пробил себе ступню ржавым гвоздем, не сломал ногу или руку, даже не оцарапался, а перепачканный паутиной, пылью и гнилой древесной трухой продрался сквозь заросли бурьяна на улицу.
– Заверни во что-нибудь мягкое и сохрани, – он протянул икону шоферу и поманил землеустроителя. – По сколько соток участки накроили?
– По десять. Но вас это не касается, – чиновник почтительно кашлянул. – Сколько записать за вами?
– Запиши за мной вот эту берёзу и к ней двадцать соток.
– Для вас это моловато, – заметил чиновник.
– Я строить ничего не буду. Засажу весь участок березами.
Землеустроитель подошёл к своей машине, открыл портфель и, достав блокнот, что-то в нём записал. Он оказал Козыреву услугу и ждал ответного жеста, но не дождался. Козырев о нем уже забыл и расспрашивал прохожего, пожилого мужика в соломенной шляпе.
– Этот край посёлка совсем обезлюдел, а Кулацкий-то жив?
– Что ему поделается? – мужик придирчиво оглядел приезжего. – А ты землю здесь хочешь купить?
-Уже купил. Ты в Кулацком всех знаешь?
– Ну, не всех, но многих. А у тебя к кому дело?
– Знакомый там жил, даже приятель, – сказал Козырев. – Антон Селюн. Правда, давно это было. Не знаю, что с ним.
– А что ему сделается? Жив и живёт себе кум королю и сват министру.
– Надо же! – покачал головой Андрей Ильич. – Даже – как сват министру?
– У нас там все так живут, кто живой, – усмехнулся мужик. – А вот про тех, кто помер, ничего не ведаю. Может, и лучше нашего живут, а, может, хуже. Во всяком случае, спроси у своего знакомого. Он сейчас с богом общается, и ему про всё загробное ведомо, лучше нашего.

Он взялся за ручки тележки, на которой лежали ржавые трубы, краны, соединительные муфты, куски арматуры, и покатил её по дороге, а Козырев подошёл к своей берёзе, и та, будто привечая его, шумнула листвой на живой стороне.
– Как думаешь, Сева, выживет она, или завянет к осени?
Шофёр отломил сухую ветку, осмотрел излом, поковырял ногтём.
– Она не в этом году посохла, а в прошлом. Но если в эту весну ожила, оживёт и на следующий год. Живут ведь парализованные на одну сторону люди, а дерево живучей человека, особенно берёза.
– Завтра привезйшь сюда рабочих, пусть приберутся: избу уберут и все двадцать соток зачистят под посадку берйз осенью. А берёзе нужен специалист – лесовод. Скажи Ершову, чтобы отыскал в сельхозакадемии самого лучшего. Ясно?
– Так точно.
Андрей Ильич ещй раз окинул берёзу сверху до низу запоминающим взглядом, погладил атласную кору и, сорвав листок, направился к джипу. Сева мобильником сделал несколько снимков дерева и поспешил за хозяином.
– К чему эта фотосессия? – поинтересовался Козырев.
– Покажу знающим людям, – сказал Сева. – И лесоводу пригодится.
Козыреву всегда по душе были люди сметливые и догадливые. Сева к тожу же был честен и не болтлив, и в трудном деле на него всегда можно было положиться. За эти качества он был приближен к телу президента «Народной Инициативы» и был самым дорогим шофёром – охранником во всей области.
Встреча с прошлым взволновала Андрея Ильича и живо напомнила о восторженно-простодушном юнце, каким он был в шестнадцать лет, когда получил паспорт, подчистил его, прибавив себе два года, потому что на работу брали с восемнадцати лет, и явился, замирая от страха, в отдел кадров кирпичного завода. На его счастье старый лагерный опер, а тогда начальник отдела кадров, сделав вид, что не заметил подчистку, подмахнул заявление и возвёл Андрюшку в откатчики кирпича. Вне себя от счастья он прибежал домой, известил мать, и та не могла сдержать радостных слёз, что сын сам, без понуканий, пошёл работать и теперь им станет легче жить и, бог даст, они выбьются из нищеты и заживут по-людски, то есть заимеют телевизор, велосипед и швейную машинку.
С первой получки Андрюшка купил себе велосипед и сначала гонял на нём по посёлку, распугивая кур и дразня собак, но скоро у него появилось другое увлечение – книги. Но и природа своё требовала, и как-то возле берёзы он впервые поцеловал женщину. Крадучись, они прошли в дровяной сарай, где стоял топчан, и к утру его так расшатали и раскачали, что тот со скрипом и треском круто наклонился, и они, не расцепляя объятий, покатились на покрытый рогожей пол, и на нём закончили ранее начатое действо.
« А ведь я уже прожил жизнь, – вдруг понял Козырев. – На топчане я был с женщиной в первый раз, вчера на итальянском лежбище у меня с Алей ничего не вышло. И нечего врать самому себе, что ты ещё – ого-го!»
Андрей Ильич вздохнул и стал поглядывать по сторонам, чтобы не проехать мимо дома старого приятеля, который ни разу не дал ему знать о себе, хотя имя президента «Народной Инициативы» было широко известно каждому потребителю, поскольку значилось на каждом пакете молока, кефира, сметаны и другой молочной продукции.
«Наверно, живёт себе куркулём, – усмехнулся Козырев. – Разводит свиней, индюков, павлинов, держит корову, гектар огорода, ему в магазин нет нужды ходить, у него – всё свое. А денежки в кубышку складывает, но не рубли, а доллары и евро. А ведь я не виделся с ним почти полвека, с тех пор, как в отпуск из армии приезжал».

-4-

Повезло Козыреву в конце второго года службы: ему присвоили сержантское звание и наградили краткосрочным отпуском. За два года он подзабыл, как выглядит его барачно-избяной посёлок на окраине города, но при встрече с ним не испытал радости узнавания малой родины, слишком уж бесприютно и заброшенно она выглядела. Дымила труба над котельной, клубился угольно-пыльный смог над цехами кирпичного и керамзитного заводов, на улицах антрацитно поблёскивала под лучами неяркого солнца чёрная грязь.
Родительский дом ещё больше скособочился на левую сторону, где была печь, кровля замшела, калитка, когда Андрей её толкнул от себя, зашоркала по кирпичам, которыми была выложена дорожка к невысокому крылечку.
Мать встретила его слезами радости, не знала, куда усадить и чем угостить ненаглядного Андрюшеньку, суетилась вокруг него – маленькая, худенькая, заметно сдавшая за последние два года, но еще до конца не утратившая своей природной живости.
– Ты, может быть, освободишься от казённой одёжки? – сказала она, открывая дверцы старого платяного шкафа. – Всё твоё висит на плечиках, чистое и выглаженное.
– Покажусь соседям в форме, пройдусь по посёлку и переоденусь, – решил Андрей после некоторого раздумья. – А вот в сапогах по избе ходить негоже.
Он снял китель, разулся и прошёл по чисто вымытым половицам к стене, на которой висела большая рамка с фотографиями родственников, начиная с послереволюционной поры, когда фотоаппараты стали в деревнях совсем не редкостью, а привычным спутником людских торжеств и траурных событий. Оба его деда погибли во время Отечественной войны, отец захватил войну краем: сначала учился в ремесленном училище на токоря, затем работал токарем на заводе и в действующую армию его призвали в предпоследний год войны. Ему повезло – вернулся домой и к токарному станку в конце победного сорок пятого года.

В те годы женщины в численном отношении преобладали над мужчинами, Илюшка Козырев очень скоро поменял свою жену – простушку – на крашеную стерву, которая приехала в гости к соседям, и так вскружила ему башку рассказами о своей шикарной жизни в Подмосковье, что увела его за собой, как телка на верёвочке. Он так и не увидел своего сына до пяти лет, когда вернулся к своей первой жене, но та его не пустила сгоряча на порог, в чём потом каялась до пятидесяти лет, пока из неё окончательно не выветрились воспоминания молодости.
Пока он рассматривал фотографии, мать успела замешать муку на молоке, разожгла керосинку и начала быстро, один за другим, метать блины на стол, где Андрей не давал им отлёжаться и остыть, а, свернув конвертиком, быстро макал в сметану и отправлял целиков в рот, какой бы толщины тот ни уродился на сковородке. Съев десятка два блинов, Андрей запил их кружкой молока, встал из-за стола и потянулся к кителю.
– Уже уходишь? – всплеснула руками мать. – Ты, Андрюшенька, долго не ходи, вина не пей, не связывайся со здешним хулиганьем.
Поселковая улица была пуста, но через два дома его окликнул сосед Пётр Анисимович, с которым Козырев раньше часто хаживал на рыбалку.
– Андрюха, ты?
– Я, дядя Петя. Вот, в отпуск приехал.
– И сколько ещё служить? – Пётр Анисимович от сарая, где складывал дрова, подошёл к калитке. – Как медному котелку?
– Следующей осенью демобилизуюсь.
– Конечно, а как же, – Пётр Анисимович вынул из кармана пачку «Примы» и предложил сигарету. – Балуешься?
– Бывает, – усмехнулся Андрей. – А ты сколько служил?
– Мне, брат, точно досталось, как медному котелку. Призвали в начале сорок второго, а демобилизовали в сорок седьмом. А ты, я гляжу, в командиры вышел, или в пехоте это просто?
– Я связист, – сказал Андрей. – А петлицы красные, потому что в мотострелковом полку.
– Что же мы на ногах толкуем! – спохватился Петр Анисимович. – Заходи, гость дорогой! А я тебя, нет-нет, да и вспоминаю, где, думаю, мой побратим по рыбалке. Там-то речка есть?
– Не до рыбалки, – Козырев открыл калитку и прошёл знакомой дорожкой к сараю, где хозяин не только хранил двора, но и рыболовные снасти, а в тёплые летние дни переселялся туда жить.
– Садись, Андрюша, я сейчас, – Пётр Анисимович достал из небольшой кадушки несколько мочёных яблок, положил их на стол, а рядом поставил початую бутылку водки.
– Сын в отпуск приезжал, вот и осталось. Он сейчас у меня знаешь кто?.. Капитан «Метеора», того, что по реке бегает.
Сосед наполнил небольшие стаканчики.
– С отпуском, Андрюша!
Они выпили, крякнули, закусили мочёным яблоком.
– Я вот всю жизнь возчиком проработал, – задумчиво произнёс Пётр Анисимович. – И всё потому, что грамоты не знаю. Могу расписаться, вывеску прочитать, вот эту этикетку на бутылке, а вот ни одной книги не прочитал за жизнь. Другие цену своей грамотности не знают, а я знаю, потому, что её у меня нет. Мой Фёдор, благодаря ей, капитаном стал, ты вот – связист, а я как глядел под хвост своему коню, так больше ничего и не видел!
– Зачем ты так, дядя Петя, – не согласился Козырев. – Я вот ни в Берлине, ни в Вене не был, а ты там побывал и не туристом, а победителем, с орденом Красной Звезды, боевыми медалями.

Хозяин опять наполнил стаканчики и добавил закуски. На стол взлетел чёрно-красный петух и замахал крыльями. Андрей столкнул его на землю и взял сигарету.
– Я воевал топором, – усмехнувшись, сказал Пётр Анисимович. – Сам-то ни в кого не стрелял, а вот по нам, сапёрам, стреляли и бомбили. Города брали грамотные, а мы, таёжная темнота, дороги мостили через грязи и реки, мы у боевых людей на подхвате были. Орден дали, медали, а за что – не знаю, геройства в моей жизни не было.
Козыреву пришлась по душе честность старого солдата, и он взял стаканчик:
– Твоей жизни, дядя Петя, как ты её прожил, нам, грамотным, завидывать надо по-хорошему. За это давай и выпьем.
– Не скажи, Андрюша, не скажи! – запротестовал Петр Анисимович. – Сейчас грамота всему голова. Вот у тебя десятилетка, ты грамотный?
– Не знаю. Скорее всего, малограмотный, – подумав, ответил Козырев. – Русский у меня шёл на тройки…
– Да я не про эту грамотность, – нетерпеливо перебил его сосед. – Я по радио слышал, что таким нужно диктанты писать. А профессия у тебя есть?
– Есть. Радиотелеграфист второго класса.
– Это армейское баловство, – пренебрежительно произнёс Пётр Анисимович. – Настоящей профессии у тебя нет, такой, чтобы тебя кормила, одевала и детей позволяла на ноги поставить. Значит, Андрюша, ты фактически безграмотный, как и я. Но я лошадь могу запрячь, а ты и этого не умеешь. Вот и говорю, что тебе учиться надо по-настоящему, в техникуме, а лучше в институте и в партию поступай, теперь дорога одним партейным. Моего Фёдора ни за что бы капитаном не поставили, если бы он не был партейным.
Козырев усмехнулся и, отстегнув булавку, вынул из внутреннего кармана кителя кандидатскую карточку. Пётр Анисимович был поражён до глубины души, но стаканчик водки помог совладать с волнением, он шумно выдохнул, вытер руки тряпкой и произнёс дрогнувшим голосом:
– Можно, я гляну?
– Вообще-то, в чужие руки партийный документ отдавать запрещено, но ты, дядя Петя, свой человек.
– Конечно, свой, а как же, – подтвердил сосед и, раскрыв карточку, стал читать, что в ней написано, шевеля сухими потрескавшимися губами.
– Точно, Козырев. И фотка твоя. Ну, ты, Андрюшка, молодец! Однако чтобы настоящим начальником стать надо к партийному билету ещё институт приложить или речной техникум, как мой Фёдор.

Мать обрадовалась его скорому возвращению с прогулки, а ещё больше тому, что он, перекусив, переоделся в рабочую одежду, взял топор и принялся колоть берёзовые чурбаки. Дров было много, Андрей занимался ими и весь следующий день, набил поленьями сараюшку и сложил вокруг неё выше своего роста поленницу.
Помахивал Андрей топором на своём дворе, но, нет-нет, да поглядывал на дальний конец поселка, прозванный Кулацким из-за того, что там обитали хозяйственные и прижимистые мужики, жившие за высокими заборами в шлакоблочных домах, окружённых курятниками, крольчатниками, свинарниками, коровниками и непременными в каждом дворе голубятнями.
«Что-то там поделывает мой приятель Антон? – нет-нет, да и подумывал Андрей. – Пока я в армии, он, наверно, столько ума набрался, что теперь мне до него не дотянуться. Шутка сказать, в аспирантуру поступил, а там, наверно, весь «Капитал» наизусть надо знать. Теперь Антону прямая дорога в учёные, профессором будет. Он мужик хваткий, такой на ровном месте не споткнётся».
Отношения между ними нельзя было назвать дружбой, и по мере того, как в Андрее армейская служба вытесняла стремление к умничанью, то об Антоне он стал вспоминать всё реже и реже. Но приезд в отпуск был достаточным поводом, чтобы надеть парадную форму и, начистив сапоги, бляху ремня, пуговицы и значки, отправиться в гости к старому приятелю. Он шёл по Кулацкому посёлку, отмахиваясь от собак выхваченным из плетня берёзовым дрючком, который не выпустил из рук, пока из-за ворот не раздался знакомый голос.
– Хватит шастать по чужим домам! Иди прочь, не то собаку спущу.
– Это я, Антон! Андрей Козырев.
Щёлкнул крючок на воротном оконце, оно распахнулось и донеслось:
– Погоди, сейчас пса в конуру загоню.
– Ты кого это от своих ворот отгонял? – спросил Козырев, входя в просторный заасфальтированный двор. – Что – незваные гости захаживают?
– Покоя нет от цыганок, – раздражённо махнул рукой Антон. – С утра до ночи шлындают, попрошайничают и тырят, что плохо лежит.
– Это Пушкин виноват, – усмехнулся Андрей. – Поэт видел в них свободных людей.
– А я тут причем? – буркнул Антон. – Люди их боятся. От страха недалеко до ненависти.
– Чем они так страшны?
– Кинут огонь, и все сгорим. Это у них воля или там свобода, сядут на телегу и уедут от моего пепелища, а у меня здесь, брат, хозяйство, свиньи, двадцать голов. Слышишь, как меня поторапливают, чтобы я их кормил?
Антон распахнул верхнюю половину ворот свинарника и на Андрея жадно уставились, повизгивая и похрюкивая, остромордые и поджарые свиньи. Он удивился их худобе и подколол хозяина:
– Ты их к скачкам готовишь? Вот этот на стометровке олимпийского чемпиона на полдистанции запросто кинет.
– Рано их закармливать, пусть костяк нарастёт и окрепнет, – сказал Антон. – Я уже пятую партию откармливаю, научился животноводству.
– Ты ведь в аспирантуре учишься, – удивился Андрей. – Зачем тебе свиньи, или денег не хватает?
– А кому их хватает? – усмехнулся Антон. – Тебе хватает?
– Я на гособеспечении.
– А я должен сам о себе думать.
– Но ведь до коммунизма осталось всего ничего! – вскинулся Козырев. – А там всего будет вволю.
Антон поскучнел и, взяв два ведра, наполнил их густыми помоями из железной бочки. Затем вылил свинячью еду в большое деревянное корыто. Свиньи почуяли запах запаренного хлеба, картошки, капустных очисток и заголосили, и захрюкали. Опростав бочку, Антон открыл загон, и вокруг корыта сразу же началась давка и свалка.

– И при коммунизме будет также, – сказал Антон. – Самые проворные и сильные окажутся возле кормушки раньше других. Человеческую природу не изменить ни диктатурой пролетариата, ни проповедью Христа. Или тебя армия ещё не отучила от детской веры в светлое будущее?
– А ты я вижу, – Андрей пнул опустошённое свиньями корыто, – торопишься захватить здесь место?
– Будет у тебя семья, тогда поймёшь, как живут люди. Мне тоже не сахар со свиньями возиться, но куда деваться? Аспирантская стипендия семьдесят рублей, жена получает на двадцатку больше. Свиней откармливать – занятие почище, чем спекуляция, за ту и срок можно схлопотать. А на свиньях я разжился: дом железом покрыл, «Победу» почти новую с рук купил, на банкет после защиты диссертации деньги есть. И тебе могу занять, если надо.
– А как же твоя партийная совесть? – ухмыльнулся Козырев. – Даёт спать по ночам? Не гложет?
– Причём здесь партия? Я ничего противоправного не совершаю. Полгектара картошкой засаживаю на корм свиньям, жмых и зерно покупаю в колхозе.
– А со свинячьих денег ты партийные взносы, конечно, не платишь? – язвительно сказал Андрей. – Или отдаёшь всё до копейки?
Антон обиделся, засопел и пошёл к собачьей конуре.
– Мне пора в институт ехать. И тебе пора уходить. Я сейчас пса выпущу, а он лютый.
Андрей пожал плечами, вышел на улицу и побрёл по обочине в сторону своего дома. Когда его догнала и громко просигналила «Победа», он не оглянулся. То же самое сделал Антон, для него Козырев стал обыкновенным пешеходом и ещё одним безликим участником дорожного движения.
В оставшиеся до отъезда дни Андрей успел основательно перебрать уличный забор, заменил подгнившие столбики и штакетник, выкрасил зелёной краской ворота и сколотил из фанеры новый почтовый ящик, который укрепил на воротном столбе.
– Для солдата письма – первейшее дело, – одобрил его работу Пётр Анисимович. – Я, хоть и неграмотный, тоже слал весточки с фронта.
И заметив недоумевающий взгляд соседа, поторопился объяснить:
– У нас во взводе был бойкий парень, так он таким, как я, письма по нашим словам писал. А тебе скоро уезжать?
– Завтра.
– Тогда погоди, – заторопился Пётр Анисимович. – Я мигом обернусь.
Бывалый фронтовик знал, что нужно солдату в дорогу и скоро вернулся с большим куском солёного сала, завёрнутым в белую тряпицу и заманчиво пахнущим чесноком. Козырев, для вида, поотнекивался, но подарок из рук не выпустил.

-5-

– Нам сюда! – указал Андрей Ильич на дом, возле которого сидела на лавочке пожилая женщина и покачивала детскую коляску.
– Вам, видно, отца Антония надо, – сказала она. – Дом – его, но здесь его сын с семьёй живут. А он сам при храме поселился, уже лет десять как с той поры минуло.
– Он что, поп? – удивился Козырев.
– Это его спросите, кто он? – отмахнулась женщина. – А для меня он – отец Антоний.
«Боже, сколько раз за жизнь человек может измениться до неузнаваемости. Чего другого, а обращения в священнослужители я от Антона не ожидал. Он ведь так прочно стоял на земле, но взял и вознёсся на воздуся. Ведь не наживаться же он пошёл в попы, прихожане в Кулацком или куркули, или нищета, с таких поживиться не чем. Стало быть что-то с ним произошло, раз он из неверующих атеистов переметнулся в попы», – размышлял Козырев, подъезжая к небольшому рубленому храму, уютно расположившемуся на взгорке, чуть в стороне от посёлка, в котором почти каждое домовладение представляло собой свиноферму и тонуло в моче и навозе, стекавших в грязную речку и загаженный пруд.

Храм был одноглавым и с виду небольшим, но когда Андрей Ильич в него вошёл, то ощутил, что в нём было соразмерно и уютно, устроено как в большой русской избе: домотканый половик – от порога до иконостаса, маленькие половички перед особо чтимыми иконами, украшенными вышитыми полотенцами, тюлевые занавески на окнах.
– Лба не перекрестил, а прёшься в божий храм! Тут тебе не музей, чтобы пялиться по сторонам да полы затаптывать, – зашипела на него горбатая старушонка.
– Мне попа надо увидеть, – смущённо произнёс Андрей Ильич.
– Попа? Все попы на кладбище. А у нас, слава богу, священнослужитель, отец Антоний.
– Его-то мне и надо.
– Иди к избе, он там во дворе прибирается.
За высоким из плотно подогнанных досок забором слышалось одышливое покряхтывание и глухие удары. Козырев приоткрыл калитку, навстречу высунулся пёс, обнюхал гостя и, виляя хвостом, отступил в сторону.
– Заходи, заходи! – раздался голос хозяина. – Он тебя признал за своего.
– Я и на самом деле свой, – сказал Козырев, прикрывая за собой калитку. – Здравствуй, Антон! Не помешал?
– Я никому в беседе не отказываю, а с давним приятелем рад встретиться, – сказал хозяин и положил колун на толстый суковатый чурбак. – Вот, запасаю на зиму тепло. Прошу в избу.
– У тебя и во дворе хорошо. Посидим на пенушках, поглядим друг на друга. Сколько не виделись, даже не припомню. Наверно лет сорок?
– Около того, – ответил хозяин, присаживаясь на чурбак. – Да ты садись, в ногах правды нет. Нигде её нет, а ту, какую господь пожаловал человеческому роду, люди изгадили ложью, извратили попытками улучить человеческую породу всякими лжеучениями. Бог един, и правда должна быть одна, и в ногах, и в голове, а главное – в душе, она, горемычная, единственная, кто мучается за все наши грехи.
Андрей Ильич опустился на чурбак и оценивающим взглядом смерил старого приятеля. Антон был старше его несколькими годами, но выглядел свежо, седая борода его не старила, а лицо молодили глаза, вспыхивающие яркой синью. Он был одет в тёмную рясу, а голову покрывала суконная шапочка.

– Когда же ты, Антон, уверовал и нашёл твою правду?
– А ты ничуть не изменился: норовишь уязвить одним словцом. У меня правды нет, она вся у бога, я говорю только это, а ни что иное.
– И ты не изменился, – сказал Козырев. – Как во что уверуешь, так другого не видишь, не слышишь. От упрямства и ко мне не обратился за содействием. Храм можно было поставить и о пяти главах. Дай мне свои банковские реквизиты и завтра я перечислю тебе, скажем, миллион рублей, или больше. Проси, сколько надо, по старой дружбе.
– Деньги на храм, конечно, нужны, но от тебя не возьму, – тихо молвил священник. – Этот храм построен на честные деньги, то есть добытые настоящим трудом, а не спекуляцией.
– Какой же я спекулянт? – вскинулся Козырев. – У меня в собственности реальные производства. Я произвожу востребованную продукцию, от молока – до кирпичей и автомобилей. Спекулянты в Москве, а здесь я – главный пахарь и главный налогоплательщик. Ты ведь экономист, и должен это понимать не хуже меня.
– Был такой грех, мнил я себя знатоком экономии. Даже тебя, помнится, заразил этой дурью. Помнишь, как восторгались Прудоном: «Собственность – это кража!» В неизбежное пришествие коммунизма верили до умопомрачения. Назовём это грехами молодости. Но в наши годы пора смотреть на всё трезвыми глазами и говорить друг другу правду, обыкновенную житейскую правду.
– Ну-ка, ну-ка, – заёрзал на чурбаке Андрей Ильич. – Желательно бы узнать подробности о нашей сермяжной правде. А то я погряз в суете и ни о чём другом, кроме прибыли, не успеваю подумать.
Лежавший рядом с хозяином пёс вскочил на ноги и побежал к калитке встречать старуху, которая только что отругала Козырева в храме.
– Дарья! – крикнул хозяин. – Принеси газетку, что на моём столе лежит! – Он глянул на гостя. – Моя Ольга Фёдоровна уже пять лет как умерла. А эта помогает по хозяйству.
– Моей Ленсты скоро двадцать лет как нет, – вздохнул Андрей Ильич.
Они помолчали, задумавшись о своём. Затем отец Антоний ободряюще произнёс:
– Наша опора в детях. Мои выросли не бездельниками, а про твоего скажу – умница и сердце у него доброе!
– Откуда ты про него знаешь? – воскликнул Козырев. – Он приехал совсем недавно. Нет, в нашем городе каким-то непостижимым образом всё становится известным. Это просто беда.
– И эта беда называется гласность, – хозяин взял из рук старухи газету и протянул гостю. – Вот тут на третьей странице про выступление твоего Дмитрия на каком-то собрании.
Андрей Ильич взял газету, нашёл статью, мельком глянул на заголовок и вернул хозяину.
– Толкуют о прогрессе, может он и есть в технике, а человек нисколько не умнеет, тогда какой же прогресс? Ты ведь помнишь, как я умничал, пока в армию не призвали? Умничал, пока не понял, что плетью обуха не перешибешь. Вот и мой наследник стал умничать. Глаголет глупости о каком-то вранье, будто до него об этом не говорили.
Отец Антоний развернул газету и, глядя на гостя поверх страницы, строго молвил:
– Никакого умничания здесь нет. Твой Митя сказал самую нужную правду.
– И что это за правда? Что все врут? Скажите, на милость, какое открытие!
Отец Антоний сожалеюще глянул на Андрея Ильича и медленно произнёс:
– Митя напомнил нам, что не может быть справедливости там, где нет совести.
– И это всем давным-давно известно, да что толку! – запальчиво воскликнул Козырев.
– В этом ты ошибаешься, – возразил отец Антоний. – Четыре действия арифметики худо-бедно все знают, а в таких коренных понятиях, как совесть, стыд и душа, человек совершенно необразован и, соответственно, не способен принять основной закон жизни – справедливость. А без неё русскому человеку – смерть.
– Как бы ни так, – ухмыльнулся Козырев. – Его тысячу лет давят, гнобят, унижают, но этой справедливости никогда он не видел, и ничего, до сих пор живой, и, судя по тому, как голосует на выборах, то никакой справедливости ему не надо.
– Странно слышать, что ты считаешь так называемые демократические выборы торжеством справедливости и делаешь вывод, что народ голосует за жуликов и воров по своей охоте.
– А разве не так? Народ имеет право выбора, а как он им воспользуется – зависит от него самого.
– Что тут скажешь? – отец Антоний взял из рук старухи кружку с квасом и передал гостю. – Испей, все пьют и нахваливают. А я чуток погожу, остыть надо, а то разогрелся, махая колуном.
Андрей Ильич в меру испил квасу, поставил на соседний чурбак кружку и вопрошающе глянул на хозяина.

– Тебе бы об этом лучше спросить у своего Мити, – сказал отец Антоний. – Народ отлынивает от выборов или голосует, не глядя в бюллетень, потому что сами выборы – есть узаконенное враньё. Все знают, что из десяти воров надо выбрать самого ловкого вора и проходимца. Но чёрного кобеля не отмыть добела и неправда возбуждает в человеке злость и возмущение тем, что враньем пронизана вся, как сейчас принято говорить, вертикаль власти. До чего бы только государственного не коснулся человек, то его сразу обжигает враньём до полного умопомрачения.
– Можно подумать, что в других странах этого нет, – хмыкнул Андрей Ильич. – И там всё на вранье замешано.
– В этом ты, кажется, неправ, – отец Антоний приложился к квасу и опорожнил кружку досуха. – Там давно, а в Англии уже почти тысячу лет, существует юридическое обоснование справедливости, по-другому сказать, там враньё узаконено, все это знают и соглашаются его терпеть во имя общего спокойствия. На Западе справедливость – это закон и порядок, а у нас есть только жажда справедливости, и наше коренное отличие от них в том, что русский человек никогда не верил, не верит, и не будет верить в возможность устроить жизнь на заёмных юридических началах, никак не подкреплённых народным правосознанием. Это твой сын знает, но я не пойму, почему он обнародовал своё мнение в столь неподходящем месте?
– Что ж тут непонятного? – проворчал Андрей Ильич. – Нахватался верхушек, как я в своё время, возомнил не весть что и решил, что сборище журналюг и шестёрок нуждается в нравственном просветлении. Но я, собственно, не пойму твоего столь горячего недовольства враньём. Не нами оно началось, не нами и закончится. Пусть думают об этом те, кто отвечает за государство.
– Я что-то не помню, чтобы за враньё кто-нибудь отвечал. Такого не было ни при царе, ни при коммунистах, ни при демократах. Но в принципе ты прав. Кто-то должен быть в государстве ответственным за самое главное, что есть в человеке – за его бессмертную душу, которую сильнее всего калечит ложь, неправда, враньё. Главными распространителями зла в мире являются обманутые люди, которые зачастую даже не ведают о своей заразности и искренне верят, что красота спасёт мир, и образцом этой красоты считают чёрные пластмассовые пугала на улицах города, от которых шарахаются прохожие. И с этим что-то надо делать.
– Наконец-то я тебя Антон, узнаю! – обрадовался Андрей Ильич. – Узнаю тебя, каким ты был в молодые годы, когда мы с тобой, помнишь, так рьяно верили в коммунизм, что ходили в военкомат, записываться добровольцами на Кубу. Сейчас об этом вспоминать и смешно, и грустно.
– Не знаю, как ты, а я мало изменился.
– Даже став священником?
– На глупость горазды все, – нахмурился отец Антоний. – Прошлым летом, чтобы спастись от одолевших меня тягостных мыслей о почти неизбежной гибели России, я написал письмо президенту.
– Кому, кому? – привстав с чурбака, изумленно переспросил Козырев. – Президенту?
– Да, президенту Российской Федерации. Что в этом необычного?
– И о чём же твоё послание отцу нации?
– Я задал всего один вопрос: кто в России отвечает за человеческую душу?
– Да, вопросец, ну прямо, на засыпку, – задумчиво произнёс Андрей Ильич. – И что ответил народный заступник? Или его помощники замылили твой вопрос? И ты получил невразумительную отписку из областной администрации.
– Ответа я не дождался, – улыбнулся отец Антоний. – А вот архиепископ Пров пожурил меня за самовольство перед всем священством епархии.
– А разве он, все архипастыри, синод, наконец, сам патриарх не ответственны за православную душу?
– На это вопрос трудно ответить однозначно. Мы живём в безответственное время. Страну угробили – и нет виноватых. И патриарху, и архиреям сейчас не до того, чтобы печься о душе. Им народ не нужен, вот беда, так беда!
– Как это не нужен? – удивился Андрей Ильич. – Для кого же тогда церковь, если не для народа?

– Я так понимаю, что где-то там, на самом верху, вдруг обнаружили удивительную вещь, что народ наш недостоин своих пастырей. Священство каким-то образом очистилось от греха, а людское стадо запаршивело, и его нужно понуждать к покаянию за то, что приняли советскую власть, отшатнулись от церкви и с тоской поглядывают в советское прошлое. Эта опасная выдумка может погубить православие в России. Первый же прихожанин, которому я предложу покаяние, скажет, что церковь в лице многих иерархов приветствовали свержение царя и победу масонов над Россией, и в первую очередь должны покаяться патриарх и высшее священноначалие.
– Да ты, Антон, самый настоящий бунтовщик! – рассмеялся Андрей Ильич. – Не боишься, что тебя лишат сана?
– Какой я бунтовщик? Я не могу спокойно глядеть, как народ отворачивается от церкви, как она сама превращается в идеологическую контору при администрации президента России. А сейчас церковь особенно необходима и народу, и государству, которые уже четверть века находятся в безостановочном падательном состоянии.
– Я далек от церковных дел, – сказал Козырев. – Но мнение простых людей меня интересует всегда. К тебе ведь приходят самые разные люди. Что они думают? Чем озабочены?
– Народ озабочен одним: как прокормиться и заплатить за квартиру. Думать ему не о чем, когда всё за него решено. Народ ждёт чуда!
– Какого чуда?
– Воскрешение Сталина, вот что нужно людям.
– Так прямо и говорят, что нужен Сталин? – хмыкнул Андрей Ильич.
– Его имя произносят не часто. Но уже человек пять объявили буквально следующее: «Батюшка, я знаю, как спасти Россию. Нужно расстрелять каждого сотого и страна оживёт».
– И кого же они зачисляют в расстрельные списки? – помолчав, спросил Козырев.
– Всех подряд, не исключая себя. Люди говорят то, что чувствуют. А чувствуют они безысходность от всеобщего вранья. От него и ненависть друг к другу. А взаимная и всеобщая ненависть – это и есть бунт, бессмысленный и беспощадный, и нашему бунту уже двадцать лет, с августа 1991 года.
– Что-то я тебя, батюшка, не пойму, – усмехнулся Андрей Ильич. – Нет в России никакого бунта. Этой зимой во всех подразделениях «Народной Инициативы» независимые социологи из Москвы провели опрос. И каждые девять работников из десяти оказались довольными своим экономическим положением, и только половина хотела улучшить жилищные условия.
– У меня свои данные на этот счёт, – сказал отец Антоний. – Внешне народ спокоен, но душа каждого находится во власти бунта, и каждый мысленно уже перестрелял всех, кто ему не по нраву, и готов это сделать наяву, если найдёт себе подходящую партийную стаю с готовым на всё вожаком. Все партийные лидеры на сегодняшний день плюгавы, и народ за ними не пойдёт. Но без вождя он не может, поэтому находит его в своём недавнем прошлом.

– Опять Сталин?
– Раз нет великих людей среди живых, то народ поднимает из могилы Сталина. Оживить его нельзя, но можно канонизировать, что во мнении народном уже фактически происходит.
– Наш народ глуп, – пренебрежительно бросил Козырев.
– Это ж почему?
– Он не может жить в беспривязном состоянии, ему нужен пастух с крепкой дубинкой.
– Не буду спорить. Но далеко не всё так просто и однозначно. Пойдём в храм, и я кое-чем тебя удивлю.
– Ты меня и так наудивлял, дальше некуда, – сказал, вставая с чурбака Козырев. – Погляжу и на то, что в храме, хотя я там уже был.
Отца Антония ждали несколько человек.
– Благослови, батюшка!
– Бог благословит. Я что-то вас не знаю?
– Сказывают, икона тут святая объявилась, – сказал старик в заношенном офицерском кителе, на котором отсвечивал солдатский орден Славы. – Вот и пришли поклониться.
– Посидите на лавочке, отдохните. Я к вам скоро выйду, и мы обо всём побеседуем, – сказал отец Антоний и, подойдя к церковному крыльцу, тихо заметил. – Людская молва, как вода растекается с нашего храмового взгорка. Эти люди за тысячу вёрст пришли из вятской земли, по автомобильным номерам видно.
– Так что это за чудо? – поспешая за батюшкой, сказал Андрей Ильич.
В храме было всего двое молящихся, и отец Антоний, мягко ступая по холстинным половикам, повёл Козырева в северный придел храма, скрытый от посторонних глаз полупрозрачной, из толстых плетёных нитей, занавеской. Там было темно, и священник затеплил три свечи, которые высветили тесное без окон помещеньеце, где была всего лишь одна, писаная на доске, довольно большая икона. Отец Антоний трижды перекрестился, приложился к образу и опять трижды перекрестившись, отошёл в сторону, освобождая Андрею Ильичу обзор местной святыни.
Козырев глянул на неё и обомлел: на него глядел Сталин. Вождь был без головного убора, в длинной шинели и солдатских сапогах. Левее его, в глубине иконы, была изображена одетая по-простонародному пожилая женщина. Андрей Ильич кашлянул и вопросительно посмотрел на иерея.
– Это и есть чудо?
– Уже четверо верующих свидетельствовуют, что моление перед иконой «Блаженная Матрона благословляет Иосифа Сталина» помогло двоим из них избавиться от тяжёлой болезни, а двое других получили исполнение своих благочестивых желаний.
– И как архиепископ Пров? Его не перекосило от лика вождя народов?
– Пока он делает вид, что ему о моём самовольстве неизвестно. Николай Второй приобщён к лику святых, но ведь он бросил Россию на произвол судьбы, а Сталин спас Отечество, чтобы о нём ни говорили, и каких бы собак на него не вешали предатели родины.
– Не знаю, что и сказать, – развёл руками Андрей Ильич. – Мне Сталин не мешает, но для наших демократов – это как красная тряпка для быка. Как бы ты не прикрывал эту иконку занавесками, скоро о ней пронюхают журналюги и разнесут по всей округе, а потом и по стране.
– В Петербурге один батюшка уже пострадал от этого, но я, Андрей, за своё священство не держусь. Самое большее – отставят от служения, но молиться ведь не запретят. Возьму икону и уйду в избу. Пенсия у меня есть, а похоронить дети и внуки позаботятся. Если выбирать, где мне быть, то честнее быть с народом, чем с клириками, набранными из бывших комсомолят и партийцев.
– А что, и такие есть? – удивился Козырев.
– Наша церковь как Ноев ковчег: в ней всякой твари по паре. Но при Сталине и до перестройки в ней было не в пример больше православия, чем сейчас, потому что она была гонимой. В священники шли истинно верующие. Вообрази: сейчас попы по воздуху летают, как ангелы. Намедни рядом с храмом один приземлился на дельтаплане с мотором. Садись, говорит, прокачу: храм свой узришь с высоты птичьего полёта. Я отказался, так он меня дураком обозвал. А он меня почти втрое моложе.

Они вышли из храма и стали прощаться. Андрей Ильич взял с отца Антония слово, что когда того будут одолевать трудности, он обязательно известит о них президента «Народной Инициативы».
Сева завёл джип и подкатил к хозяину. Андрей Ильич распахнул дверцу и, устроившись на сидении, произнёс с затаенной грустью:
– Ты многое во мне разбередил, Антон. Как раньше, почти полвека назад.
Отец Антоний проводил взглядом умчавшийся в клубах пыли автомобиль, усмехнулся и тут же укорил себя за то, что был слишком откровенен в суждениях перед Козыревым и, страх сказать, несдержан в оценках церковной жизни, что было ни чем иным, как всплеском восторжествовавшей над смирением гордыни. И он, войдя в храм, опустился на колени и сорок раз прочёл Иисусову молитву.
Очистившись от мирской скверны, которую внёс в его жизнь весь пропитанный насквозь, как губка грязью, сребролюбием, угождением плоти и гордыней финансово-промышленный воротила, отец Антоний обратил свой просветлевший взор на приезжих вятичей. Проведя их в придел к иконе с изображением Сталина, оставил там одних, а сам прошёл в каморку, где занялся отписками, которые от него требовало епархиальное управление.
Через некоторое время его побеспокоила прислужница, сказав, что приезжие люди хотят с ним попрощаться. Отец Антоний вышел их храма, держа в руках «Молитвослов», которым одаривал верующих по своему выбору, и был приятно удивлён, что пребывание в приделе с иконой Сталина оздоровляюще подействовало на верующих, особенно это было заметно на ветеране войны. Он смотрелся совсем молодцом, будто побывал на параде Победы, куда только подевался понурый искательный взгляд, слабый голос – старый солдат от общения с генералиссимусом будто в живой воде искупался и орден Славы обмыл: тот сиял на старом офицерском кителе как новенький и только что полученный из рук Верховного Главнокомандующего.
– Не обессудь, батюшка, прими наркомовские сто грамм, – сказал он, протягивая отцу Антонию гранёный стаканчик с водкой. – И угостись рыжиками свежего посола. Сам брал.
Отец Антоний был непьяющий, но от предложения не стал отказываться, уж очень душевно оно прозвучало и, не дрогнув, опорожнил посудину и захрустел ядрёным грибком такой вкусноты, что не удержался от похвалы и тут же получил в подарок запечатанную баночку рыжиков вятского посола.
– Вы у нашего Блаженного Андрея не были? Советую побывать, – сказал он, благословив каждого. – У вас есть, где остановиться?
– Мы у родни гостим, за Волгой. На могиле Блаженного вчера побывали, там и услышали об иконе Сталина, – сказал ветеран. – А завтра Ленинские места оглядим, или это сейчас грешно для верующего человека? Ленина как только не ругают. Может он, и правда, в аду мучается?
– Не людского ума это дело, – мягко молвил отец Антоний. – Кто первым в рай попал?.. Разбойник. Говорят, что Ленин был жесток. Но по своей ли воле? Может сам господь наказывал Россию через его окаянство? Нам сие не ведомо. Сказано: не судите и судимы не будете.

Отец Антоний вернулся к прерванной отписке в епархию и осилил её лишь к обеду, после которого прилёг в амбаре, где было всегда свежо, на лавку, и недолгим сном укрепил свои силы, чтобы продолжить служение, освободившись от суетных воспоминаний, кои навлёк на него своим появлением Козырев. Однако испив послеобеденный стакан чаю, он опять вспомнил о своём недавнем госте и подумал, что надо было заставить его хотя бы раз перекреститься и поставить свечку перед образом Николая Угодника, покровителя всех путешествующих и торгующих, чтобы испытать Козырева – жив ли он или совсем окоченел душой, и уже не способен откликнуться на слово божественной истины.
Ещё пять лет назад священнику не приходилось подталкивать зашедшего в храм человека приобщиться хоть как-то к православию. Храмы и совершавшиеся в них священнодействия воспринимались людьми, заблудившимися в перестроечной кутерьме и бедламе, как островок спасения от насилия, где они найдут покой измученной душе и обретут уверенность, что их жизнь имеет высший смысл и значение. В действительности всё оказалось совсем не таким, что рисовало воспалённое воображение только что выбравшемуся из-под обломков коммунистического чуда советскому человеку. И он неприятно удивился, узнав, что православие считает человека существом греховным и обречённым всегда находиться в падательном состоянии, и ему предстоит осознать свою греховность, дабы спасти душу искренним покаянием.
Наиболее ретивые батюшки приступали к тем, кто ещё только-только стал захаживать в храм, с требованием исповеди и немедленного исполнения всего, что полагается исполнять глубоко религиозному человеку. И многих отшанулись от церкви, которая скоро стала, по мнению народа, ещё одной государственной конторой, и простому человеку следует обходить её стороной. Если после Октябрьской революции народ отпал от церкви, которую гонения и репрессии излечили от многих недугов, коими она страдала в дооктябрьский период, то после двухтысячного года началось отпадение церкви от народа, который, как никогда прежде нуждался в утешении и поддержке.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ