Мы решили без пафоса поговрить о войне, которую увидели дети. Это поколение нынешних бабушек и дедушек, которые родились еще в мирное время и вместо счастливого детства получили эвакуацию, бомбежки, погибших родных и вечный страх перед голодом. Всю последующую жизнь они вспоминают войну, боятся войны и в то же время тоскуют о временах своего детства.
Этой историей мы бы хотели открыть серию публикаций “Дети войны”, которая продлится до мая 2005 года. Тех, кто ребенком пережил 1941-1945 годы, мы приглашаем присылать нам свои воспоминания. Напишите о том, что запомнилось больше всего, что стало ярким событием в это время, над чем вы до сих пор плачете или смеетесь.
Автор наиболее интересной истории получит возможность побывать в городе своего детства. На конверте сделайте пометку “ДЕТИ ВОЙНЫ”.
Ленинград
41-го
Это теперь я ульяновка. А родилась я в Опочке. Той са-мой, куда лю-бил путешествовать Пушкин: “И путешествие в Опочку, и фортепьяно вечерком”. Нас у родителей, простых крестьян, было пятеро. Мама рано умерла. Старшая сестра Пелагея жила в Ленинграде. Весной 41-го вместе с младшей сестренкой Нюшкой мы отправи-лись к Пелагее в гости.
Ленинград нас потряс, мы с Нюшкой ходили, разинув рты. А чуть позже весь Ленинград потрясла информация, что началась война. Я помню, как однажды утром проснулась от ощущения, что на Полин дом чуть ли не садятся самолеты. Потом бомбежки стали каждодневными. По сигналу тревоги в сопровождении людей с по-вязками на рукавах мы были обязаны спускаться в бомбоубежище. Я боялась их и не слушалась: встану под дерево и стою.
Как и все ленинградцы, мы рыли окопы, строили дзоты. Было тяжело, спасало лишь то, что после работы нас кормили. Давали суп и 120 граммов хлеба. А еще ложку, которую перед выдачей обмакивали в сахарном песке. Это был еще не голод, но из-за тяжелой работы мы все время хо-тели есть. Помню, как после работы забредали на колхозные поля, где разгребали землю в поисках капустных листь-ев и кочерыжек. Их можно было варить и есть.
Мустомякса
Перед октябрьскими праздниками объявили всеобщую эвакуацию. Кто хотел – мог уехать из Ленинграда. В Опочку мы не поехали. Как и боль-шинство советских людей, мы верили, что война ненадолго, что до севера немцы не дойдут. А там, где нет войны, – думалось нам – есть еда, много еды. Та осень сорок первого вспоминается мне сплошным голодом: “Хочу есть. Очень хочу есть!”
…В небольшом карельском поселке Мустомякса нас никто не ждал. Первой в холодной теплице, которую мы приспособили под жилье, умерла Нюша. Однажды утром я проснулась и почувствовала, что сестренка холодная. А я лежу, даже не отодвигаюсь. Потому что сил нет…
Потом умер Полин сын Юра. Не спас его даже суп из кошки. Ее принесли опаленную, но еще живую. Очевидно, кто-то начал ее убивать, и у него сил не хватило. Решили так спалить, а кошка вырва-лась… Поля очень хотела, чтобы Юрочка жил, она за сына боролась, поэтому смогла убить кошку. Потом сварила и почти всю Юре скормила. А он все равно умер.
Рассказывали нам: в соседнем бараке жила тетя Таня с пятью детьми. Ее старший сын делал попытку перебраться через Ладожское озеро. В поисках лучшей доли многие мечтали перейти Ладогу и вернуться в Ленинград. Не знали, что и там люди умирали от голода. В дорогу мать отдала ему хлеб, полученный на всю семью. Но он вернулся обратно. Усталый был, прилег отдохнуть и больше не про-снулся. В поселке говорили, что мать с соседками разрубили его тело и съели. Как-то тетя Таня пригласила нас в гости. Мы с Пелагеей пообещали, а сами не пошли: побоялись, что и нас захотят съесть…
Кубанские девчата
В феврале увеличили паек: со 100 граммов хлеба до 250. Мы получали на троих. Поля никому не сказала о смерти Нюши. Вначале – из-за Юры, потом – из-за меня.
Когда блокаду прорвали и открылась дорога через озеро, мы с Полей решили поехать на Кубань. В эвакуационном пункте нас впервые накормили досыта. Правда, предупреди-ли, что есть надо понемногу: многие из тех, кто набрасывался на еду, умирали. А вот кубанских яблок Поля так и не попробовала: она занемогла так, что не смогла ходить. Я каждый день приходила в больницу в станице Российской, справлялась о ней. От-вечали: “Лежит, лечим”. А однажды попросили не приходить.
После смерти Поли моими спутницами по жизни стали сестры Маша и Настя из Великих Лук. Вместе мы записались на торфоразработки в Горьковскую область.
Встречал нас мастер Николай Ананьич. Помню, ведет нас по улице и распределяет, кому где жить. Если квартира или дом закрыты – ногой распахивает дверь:
– Заходите, девоньки, устраивайтесь.
Их, высоких, здоровых, определили на торфоразработки, мне, заморышу, предложили работу за станком. Я и тут заупрямилась: “Только с ними”. Смеялись надо мной, а не понимали, что мне, еще ребенку, тепла хотелось.
Работали по восемь-одиннадцать часов. Днем торф снимали, вечером грузили. А если приходили вагоны, работали столько, чтобы загрузить все. Особенно тяжело было зимой. Чтоб согреться, каждой выдавали по рюмочке спирта. Я отказывалась, меня мутило даже от его запаха.
– Пей, чертова кукла, – орал на меня Николай Ананьич, – замерзнешь. Я за тебя отвечать не буду!
Однажды я попросила Ананьича:
– Отпустите в отпуск, Опочка отсюда недалеко.
– Еще чего выдумала! Какие отпуска … Война.
А через день мастер сам подозвал меня:
– Езжай ненадолго. Решили мы документы тебе не выдавать, смотри же, чтоб к назна-ченному сроку вернулась. Иначе – трибунал, срок, лагерь.
Невозвращенка
Я не узнавала свою Опочку. Все разбито, покорежено: немцы постарались. Отца нет, воюет. Из родных – только дядя да двоюродные братья. Слушают меня, ахают, плачут. Отогрелась я, душой отошла. Отпуск словно миг пролетел, пора возвращаться. А дядя вдруг говорит:
– Настюша, девочка, война, считай, почти закончилась. Вернется отец, а вас – дочерей его – нет. Ни одной. За что же он воюет? А вдруг и сам еще погибнет. Ведь род ваш пропадает… Подумай, надо ли тебе возвращаться?
– Да что ты, дядя, мне ж Ананьич трибуналом грозил, коли не вернусь…
– Ты теперь должна жить за троих. Ты говорила, что на Нюшу нет справки о смерти. Ты будешь Нюшей.
Сегодня, с высоты своих седин, я себя – ту, восемнадцатилетнюю – понимаю и жалею. Не хватило сознательности у гражданки Березкиной. Увидела места родные – расхлюпалась, тепла родной Опочки захотелось. Согласилась я с дядей. Эх, знала бы, на что я себя обрекаю… Вначале жила у дяди, скрывалась. Как-то приходил милиционер. Ему сказа-ли, что я уехала в Горький. Потом все успокоилось.
Я – Анна.
Я – Анастасия
Как-то дядя принес мне справку, что я – Анна Березкина. Я все слезами обливалась, ночами молилась, про-щения у сестренки просила. Дядя видел, как я мучаюсь, боялся, что по глупости каяться перед людьми начну. Решил, что мне нужно сменить место жительства. Однажды ночью проводил меня к границе с Латвией. Шла ночью, от людей пряталась… Местом моего нового места жительства стало село Карли. Устроилась домработницей. Хозяину не было дела, кто я, откуда… Да и сама я не заметила, как стала откликаться на Анну. А через три года вышла замуж и сменила фамилию.
В семье все сложилось: любящий муж, двоих сыновей родила. Но 57 лет в страхе прожила. Работала в столовой, девчонкам, похожим на Нюшу, побольше наливала. Шептала про себя: “Ешь, милая, ешь досыта”.
В 1986 году решила исправить то, что не давало покоя. Пошла в милицию и во всем призналась. И сон, что преследовал меня долгие годы, сниться перестал. Словно я – за Опочкой, на большаке. И вдруг кто-то догоняет меня и подает… голову сестры. Я испугалась и побежала. Бегу по тому большаку и падаю от усталости. Я и просыпаюсь усталой…
А когда получила паспорт со своим настоящим именем Анастасия, словно камень с души свалился. Словно воскресла, недаром имя греческое ношу (Анастасия с греческого – “воскресшая”).