Страницы жизни

Странное название «Первая точка»? А я вот думаю, каждый человек на земле, в том числе и я, помнит ли он свой первый вдох? Очевидно, и я из точки, как молекула. Вот уже несколько лет я пытаюсь (не знаю, успешно ли) познать: откуда «Я» – мои истоки, а уж после мне интересно (хотя этого никогда не узнаю), что же, вернее, кто же будет после меня.

Эта публикация первая и не полная, и, тем не менее, предоставили возможность её издать мои современники – ульяновские писатели. выражаю им глубокую благодарность.

Итак, я начинаю.

Сегодня 9 декабря 2001 года. Когда-то в юности я думал, доживу ли до конца XX века? Дожил. Мне сейчас уже 64 года, и через полгода будет 65 – как раз 7 мая 1937 года я родился. Кто были мои предки? В старину летописи и родословные вели в основном дворяне и знатные люди, а у простолюдинов этого не было, и часто в семьях помнили своих родственников примерно до третьего поколения. Это моя попытка создать родословную.

Происхождение нашей фамилии. Предки отца жили в Западной Украине. По-украински слово «скло» обозначает «стекло». Очевидно, кто-то из наших предков занимался ремеслом, связанным со стеклом: то ли варили его, то ли стеклили окна или ещё чем-нибудь, связанным со стеклом, занимались. Отсюда и Склярук – стекольных дел руки.

Отец мой Склярук Николай Анисимович. Дед – Анисим Зотьевич и, стало быть, прадед – Зотий. О нём у меня нет никаких сведений. К деду я ещё вернусь. Мама отца (моя бабушка) Степанида Никифоровна родила 10 детей. Поскольку я родился на Дальнем Востоке, а они жили на Украине в деревне Нижний Ташлык, Джулинского района Винницкой области, и я не со всеми из них виделся, то и не всех знаю. Кстати, к концу пятидесятых годов деревню почему-то переименовали в Костюковку, как будто таких названий очень мало. Кстати, в Ульяновской области я встретил созвучные названия деревень: Солдатская Ташла и Ясашная Ташла. Наверняка, это отметины Татаро-монгольского нашествия.

Вот мои дяди и тёти – папины братья и сёстры: Евгения (пропала без вести в 30-е годы, поехав в Москву искать работу), затем идут Николай (мой отец), Александр (или Антон, погиб в войну), Григорий (тоже погиб в войну, оставив четверо детей), Фёдор, Пётр, Лида, Евге-ний, Надя, Виктор.

Отца призвали в Красную Армию на службу на Дальний Восток. Я до сих пор не могу понять эту странную логику Советского периода, перемещать людей на огромные расстояния: с Севера на Юг и с Запада на Восток (и наоборот): чтобы не было соблазна посетить родные места? Чтобы не иметь возможности встретиться с родными?

Вот оттуда – с Дальнего Востока, мои родственники по материнской линии. Отец нашёл себе жену – Прокопенко Анастасию Исааковну (Асю). Попали же они на Дальний Восток, как я решил по каким-то дальним рассказам и воспоминаниям родственников, в начале XX века во времена “Столыпинской реформы” переселенцами с той же Украины, откуда и родные отца. Они приехали осваивать новые земли. И в нашей деревне все говорили на украинском языке. Помню, мы с двоюродным братом Витей играли ещё под столом, и я предложил ему: “Давай будем говорить по-русски”.

Дед Прокопенко Исаак Осипович был крестьянином-хлебопаш-цем и умел делать всю крестьянскую работу: мог делать конскую сбрую, столярничать, имел несколько ульев. Вторая моя бабушка– баба Паша (Прасковья) тоже была чадолюбивой, она родила тоже 10 детей. К глубокому моему сожалению и тут я не могу их всех вспомнить и спросить не у кого. Знаю точно, и что её два сына погибли на фронтах Великой Отечественной Войны. Я помню, что у меня было там три тёти: Мария, Татьяна и Марфуша, которая не хотела так себя называть и, в конце концов, стала именоваться тоже Марией. Из двух погибших дядей помню, что одного из них звали Антоном. Ещё помню Фёдора и младшего Александра (Шурку), он был лет на 7 старше меня, поэтому и такая фамильярность: я его дразнил и убегал от него.

Детство моё в нашей деревеньке, название очень примечательное Тамга (скорее всего-это «тавро-отметина»), Шмаковского района Приморского края прошло как-то очень быстро, да, впрочем, и после юности жизнь поскакала ещё живее. Моя мама Ася была сельской учительницей в начальной школе. У меня в памяти только несколько эпизодов о ней, так как мне было всего 3 года, когда её не стало. Как рассказывали мне отец и его брат (мой дядя) Федя, она была очень весёлой и неугомонной девчонкой, в некотором роде, проказницей и выдумщицей, даже забиякой, “спортсменкой, комсомолкой”, не страшилась невзгод, неудач, короче, в её характере была этакая бесшабашность, которая привела к трагическим последствиям. Во время весеннего ледохода на реке Уссури мама искупалась среди льдов, заболела и буквально сгорела от скоротечной чахотки в апреле 1941 года, а было ей в ту пору всего двадцать один год.

Когда мама поняла всю серьёзность своей болезни и уже точно знала, что её ожидает, она сказала отцу, что она не хочет, чтобы у её сына была другая мать и что она заразит туберкулёзом и его, тогда он не сможет жениться. По воспоминаниям родных он уехал. Я помню очень смутно, как меня обманывали, когда он уходил из дома.

А про маму помню только несколько эпизодов – мне тогда даже трёх лет ещё не было. Как-то я что-то нашалил, и мама говорит: «Пойди и принеси ремень». Я сообразил, что ремень предназначен мне. Но так как мама не вставала уже с постели, я воспользовался этим и сказал, что я не принесу его, чтобы мне ещё и попало. Потом, когда мама уже лежала в гробу (он стоял на табуретках), я подошёл, начал тормошить её: «Мама, вставай ». Бабушка тут же заплакала. «Она больше никогда не встанет», – и заголосила. “Сиротинушка ты наш “– непонятные мне слова. И ещё мне запомнился запах масляной краски, замешанной на олифе, которой были покрашены гроб и деревянная пирамидка со звёздочкой (это уже было сделано по новым советским обрядам). И спустя 38 лет я посетил родные места и посетил дорогую могилу; только благодаря тёте Марусе, сестре матери, мы нашли холмик на её могиле. В нашей деревне Тамге уже из родственников нет никого. Тёте Марусе и дяде Саше (Шурке) я оставил деньги, чтобы они поставили памятничек, хотя бы скромный, чтобы можно было найти это место в следующий раз – придётся ли?

Дальний Восток – моя малая родина. Там впервые меня коснулось ощущение прекрасного. Это было удивительным явлением, когда мы с моими друзьями забирались в нашей Тамге на сопку и смотрели вдаль, меня поражала красота голубизны уходящих друг за другом к горизонту гор. И чем дальше они были, тем тоньше цвет и тон голубизны. И ещё, более осознанная память восходит к 44-45 годам, то есть, к началу учёбы. Это конец войны. Бедность. Босоногость – мы ведь всё лето бегали босиком, и ноги вечно были в цыпках, в занозах, ссадинах; сколько раз надо было бежать и искать холодную воду –мочить ноги после того, как наступишь на очередную пчелу. Чернила для письма делали, из каких-то орешков, гораздо позже я такие же делал из дубовых орешков (наростов на дубовых листьях, в которых зимуют крылатые муравьи). Кстати, такими же чернилами писал и Пушкин, как я догадываюсь. Рецепт их изготовления я вычитал в книге художника Лаптева «Рисование пером».

И тут… Японская рисовая бумага, разграфлённая элегантными линейками с красивыми и непонятными значками – позже я узнал, что они называются иероглифами. И что это не буквы в нашем понятии, а каждый из этих знаков в себе содержит целое слово. У меня и сейчас хранится на такой красивой бумаге справка о том, что я ученик 2 класса Тамгинской начальной школы, конечно, на русском языке.

Я не помню в детстве ни одной фабричной игрушки. Может быть, какие-нибудь погремушки и были, когда я был совсем младенцем. Помню, что я завидовал сыну одной работницы геологоразведки, которая жила у нас на квартире. У этого мальчика была игрушка –маленький деревянный самолетик, и, предел моих мечтаний, на носу этого самолётика – вертящийся на гвоздике пропеллер. Так он свою игрушку никому в руки не давал. Надо было самому мастерить себе забавки, что я и делал. Так начиналось моё творчество. Глины вполне порядочно было на речке и из неё можно было вылепить всё, что угодно. То это был московский кремль (я его углядел в какой-то книжке) или танк, а то и машина (виллис или студебеккер, там их в конце войны было море), да и того же вожделенного самолётика сообразить можно, а почему бы и не вылепить человечика? А можно поиграть консервными банками или спичечными коробками. Тут уж черёд завидовать мне наступал для моих друзей.

Через наши места проходила масса войск на войну с Японией – это

как раз трасса Хабаровск- Владивосток. Войска останавливались на отдых, а когда они уходили, мы, мальцы, обследовали оставленные бивуаки и что-нибудь находили. Я однажды нашёл оловянную ложку, черёнок которой был сделан в виде человеческой фигурки. Мой маленький друг по фамилии Дьячёк попросил её у меня, а сам сунул мне в руку пустую консервную банку с красивой этикеткой «MEAT», гораздо позже я узнал, что слово на русском языке обозначает «мясо».

Я глянул на пустую банку и возвращаю Лёньке. А он мне: «Казённая печать – назад не ворочать».

Приморский Край. Моя малая родина. На географической карте он выглядит языком, вытянувшимся к Югу от Хабаровска до Владивостока. Также тянется по равнинной части, минуя предгорья Сихотэ-Алиня, и железная дорога, и магистральное шоссе, по которым движутся войска на войну с Японией.

Для меня и для моих сверстников всё это кажется забавной игрой, мы ещё не знаем, что такое жизнь, у нас ещё нет ответственности за свою жизнь, инстинкт самосохранения находится на примитивном уровне, он ещё не имеет опыта. Мы ещё не знаем, какую опасность таит в себе забавная и симпатичная игрушка – патрон от винтовки. И мы горстями бросаем их в костёр, разбегаемся в разные стороны и прячемся, кто, как может, а затем со щенячьим восторгом и ужасом слушаем, как свистят проносящиеся мимо нас пули.

Но больше всего нам нравится быть рядом с солдатами, помогать им, чувствовать себя взрослыми, будущими солдатами.

Вот однажды я и увязался с солдатами на сенокос: они поехали в луга накосить травы для лошадей, и я “помогать”. Естественно, косил не я, в основном я кормил комаров, которых в тех краях тьма-тьмущая, особенно в сенокосную пору. Пропадал я весь день, поэтому напугал деда, бабку, тётку. Я же ни у кого не спросил разрешения. Они меня обыскались. Нигде нет мальца. И вот возвращаемся мы с сенокоса, я спрятался в подводе с сеном. Последняя надежда родных. Они про меня спрашивают у солдат, не видели ли они Борю? А я притих и ни гу-гу. А затем вскочил и с радостью: “А вот он я!”, – ну и досталось мне за эти шуточки.

Как-то зимой были маневры. Через деревню наступали “наши”, они ловко перепрыгивали через забор, везли на широкой лыже-санях пулемёт “Максим”, остановились, развернули его и стали стрелять.

А какой вкусной была солдатская каша перловая, которой нас угощали солдаты?

Научили меня старшие оболтусы мату. Я эту науку очень быстро усвоил и стал щеголять своими новыми познаниями. Особенно перед бабами, которые собирались у колодца и воды набрать, и обменяться деревенскими новостями. Они же и доложили деду о “художествах внука”, и он запер меня на целый день в чулан, это для меня была первая гауптвахта. Надо сказать, что из наказаний меня это запомнилось надолго, и я не помню, чтобы дед хоть раз ударил меня. А вот своего сына Шурку, помню, наказал. За столом все ели из общей миски деревянными ложками, по очереди отхлебывая из неё. А мясо можно было брать только по сигналу деда, когда он постучит по краю миски своей ложкой. Так вот, Шурка не удержался и первым без сигнала взял кусок мяса. Дед, ни слова не говоря, облизал ложку и через стол огрел Шурку по лбу ложкой так, что у того сразу на лбу возникла гуля.

Каким я помню деда Исаака? У него на одном глазу было бельмо, и я страшился этого, но потом привык. Он носил небольшую седую бороду несколько небрежную, причёсывая её только своими заскорузлыми пальцами. Курил самосад, цигарку делал из нарезанной газеты. Чтобы прикурить, пользовался кресалом, добывая огонь, или, если топилась печка, доставал из печки уголёк и держал его на ладони, от него же и прикуривал. Это было для меня страшно удивительно, и я гордился такой способности своего деда. Мне казалось, что мой дед обладает магической силой.

Как я пошёл в школу, первый свой день, я не запомнил. В памяти всплывает какая-то тётенька и школьный класс с двумя рядами парт. На одном ряду занимались ребята 3 класса, а на другом мы – первоклашки. Учительница давала нам задание писать в тетрадке палочки и крючки-закорючки, а с теми занималась арифметикой или родной речью. Мы небрежно делали своё дело и отвлекались на параллельные задания, не успевая ни там, ни тут. Более того, там мы вообще ничего не понимали. Но с горем пополам за один год мы как-то научились читать и писать. Но что касается арифметики, тут мои познания были более, чем скромными. Я это гораздо позже узнал.

Повествование моё не имеет выверенной композиции. Я его веду спонтанно, в зависимости от того, что приходит мне в голову.

Вот что произошло во сне со мной накануне Рождества 2002 года. Москва. Кремль. Сталин ведёт Политбюро. Кроме “великих вождей” присутствуем и мы с Шибановым Женей. Сталин делает разнос своим соратникам. Перед ним стоят навытяжку и трясутся Молотов, Ворошилов, Каганович и Микоян – почему – то этот квартет.

– Что вы сделали с великой страной, которую я создавал с таким трудом? Вы её про…ли, разорили, расшвыряли. Вы её отдали на откуп мировому империализму. Вам ничего нельзя доверять. Что с вами делать?

Они стоят ни живы, ни мертвы. Вид их чрезвычайно жалок. Что их ждёт впереди – Колыма или Соловки, а может, дорога в лапы к Берии?

– Идите и работайте, исправляйте, что напортачили. А теперь послушаем новых товарищей. Пусть нам расскажет товарищ Шибанов.

Шибанова не находят.

– Так пусть нам скажет товарищ Склярук, как народ относится к представителям творческой интеллигенции. Что о них думает трудовое крестьянство и рабочий класс?

– Мне кажется, что не очень одобрительно. Они считают нас, по меньшей мере, дармоедами. На творческую интеллигенцию смотрят как на никчемных людей, занимающихся непонятным делом, которые не производят никаких материальных ценностей, а ведут праздный и вольный образ жизни, непонятный простому народу. Они не сеют, не пашут, не работают на производстве.

– Понятно. А теперь, скажите, товарищ Склярук, как вы относитесь к новой программе товарища Зюганова по вопросу подготовки к выборам нового Президента России?

– Я не могу ничего сказать по этому поводу. Я не читал её.

– Безобразие, товарищ Склярук! Как же можно так беспечно относиться к партийным документам и партийной печати?

Тут я просыпаюсь. На часах 8-30. Пора вставать. Ну, скажите на милость, что это за фантасмагория? Человек из преисподней стремится командовать живыми и решать их судьбы. Я тут же звоню домой моему другу Жене Шибанову, чтобы рассказать этот сон. Но его дома нет, берёт трубку Таня – его жена. Я рассказываю ей сон и, когда доходит во сне до Жени, до того места, где он должен быть представлен Сталину, Татьяна говорит.

– Ну вот. Ты уж очень многое хочешь от Шибанова. Его ли дело присутствовать на ваших заседаниях Политбюро? Его место в буфете: квасит где-нибудь.

Нет, лавры нашего великого Гоголя беспокоят не только меня. Я

убеждён в этом, и не только потому, что такой сон приснился мне однажды. Если вспоминать сны, то есть ещё два интересных и загадочных сна, которые необъяснимым образом возникли в моём мозгу. Вот один из них.

Сон 1956 года. Приём в Кремле. В это время правит Никита Сергеевич Хрущёв. На приёме почему-то и я со своим другом Ленькой Бедринцевым. Напротив меня за столом сидит Иосип Броз Тито – правитель Югославии. Только почему-то он с большой бородой. И он мне жалуется на свою судьбу. Он считает несправедливым, что его в нашей печати изображали то в качестве палача с кровавым топором, то как собачку-бульдожку на поводке у дяди Сэма.

– Я хороший, я – ваш. А нехорошие – это Ракоши и другие. Поясняю, это руководитель компартии Венгрии, при нём произошёл Путч, началась гражданская война, когда расправлялись с коммунистами, их вешали за ноги на телеграфных столбах. Так вот, он тоже оказался на этом приёме. Затем Ракоши выхватил пистолет и пытался стрелять. Я бросился на него, выхватил оружие и решил воспользоваться им как в боевике – стрелять по врагам социализма. Но не тут-то было. Всё происходит как всегда во сне: хочешь бежать – не бежится, хочешь кричать – не кричится. Я вставил оба указательных пальца в скобу, где находится курок, и хочу нажать на него и выстрелить, но не стреляется, хоть умри. В конце концов, враг повержен, и нам с другом надо принимать поздравления. Благодарит нас за это Председатель Совета Министров Булганин. Он достаёт чековую книжку (о которой при советской власти мы вообще никакого понятия не имели) и предлагает нам выписать денег столько, сколько мы пожелаем. Я отвечаю, что никаких денег нам не надо, что мы старались за Родину. Тогда он говорит, что нас представят к награде. А я отвечаю, что от этого мы отказываться не будем. И нас провожают из Кремля с Красного крыльца. Первое – Красного крыльца в то время не существовало, оно будет восстановлено гораздо позже, при Ельцине, во-вторых – оно не имеет выхода на Красную площадь. И, тем не менее, вместе с нами провожают какую-то женщину с ребёнком на руках, а ребёнок этот якобы от Ворошилова, и ему держать в Кремле эту женщину не пристало. И вместе со свёртком – ребёнком на руках у неё ещё авоська, набитая деньгами, чтобы ей как-то жить и растить его.

Выходим мы на Красную площадь. Нас как героев встречает благо-дарый народ, кругом фотографы, и один из них – Пашка Андреев – мой одноклассник. Тут я пожалел, что отказался от денег, что мне предлагали. И делаю такой пасс, который применяют фокусники: вынимаю носовой платок, вращаю его в разные стороны и накрываю авоську с деньгами женщины и стараюсь под прикрытием этого платка достать трёшницу (были такие деньги – три рубля), чтобы расплатиться с фотографами. А на руках у меня почему-то резиновые меди-цинские перчатки, которые цепляются при прикосновении и мешают мне нащупать эту злосчастную трёшку. Я понимаю, что этими своими пассами я вызываю подозрение у публики, и что среди них есть не только честные люди, но и мошенники, и что они могут и ограбить, и я в жутком поту просыпаюсь…

Возвращаюсь в первый класс, в Тамгу. В общем, мне нравилось учиться, потому что я каждый день узнавал что-то новое, интересное, то, чего до сих пор не знал или не умел. Но занятия совместно со старшими ребятами, отвлекали от системного обучения, и создавали трудности психологического плана. Я пытался самоутвердиться, заявить о себе, что, дескать, вот он “Я” Так, однажды, чтобы доказать кому-то какой я «мужчина», я ни за что побил девочку из нашего класса. Это увидел директор школы. Он привёл меня к себе в кабинет и объяснил, что обижать человека, который слабее тебя, нельзя и взял в руки большую деревянную линейку.

– Вот я сейчас побью тебя этой линейкой, я же сильнее тебя, а ты ничего мне сделать не сможешь. Будет ли это честным и справедливым? Впрочем, справедливым это будет, я же тебя побью в наказание, за девочку, которую ты обидел. Но я сильнее тебя, поэтому тут не полная справедливость. Иди, и чтобы этого больше не было.

После войны отец приехал за мной на Дальний Восток. Все уже забыли о нём, есть ли он у меня? Бабушка только иногда напоминала этим непонятным словом “сиротинушка”. Какой я сиротинушка, если у меня есть дед, бабка, тётя? А он не забыл.

Как-то я пришёл из школы домой. У нас сидит какой-то дядька. Бабушка говорит:

– А где твое “здравствуйте?”– я отвечаю, – «здрасьте», – и пошёл в другую комнату, совершенно не обращая внимания на нового человека: мало ли приходит к нам в гости людей? Это всё дела взрослых. Я тут не причём. Но бабушка проявляет настойчивость.

– Ты посмотри, кто сидит у нас? Это не твой ли папа?

Я подошёл к нему и начал проверять пальцы на руках. А мне рассказывали, что на левой руке у моего отца нет двух пальцев (большого и указательного), а на правой – указательного. Я проверяю: да, на левой руке точно так, а на правой, на указательном пальце нет только одной фаланги. Я решаю, что это не мой отец. Бабушка просит, чтобы я принес фотографию папы. Я приношу, но я не вижу сходства с тем человеком, который смотрит на меня. И естественно, как я это сейчас понимаю. Фотография не даёт достаточно убедительного сходства, т.к. она является секундным воспроизведением момента. Вдобавок к этому прошло несколько лет, отец пронёс свою жизнь через годы вой-ны, они наложили отпечаток на его внешность, он стал старше, нет в нём того лоска, который на снимке (ведь фотографы в павильонной съёмке делали людей “красивыми”). Где уж мне, ребёнку 8 лет, провести столь строгий анализ и сопоставить, узнать? Потом мне пришлось постепенно узнавать его, привыкать к нему. Я был строг по отношению к новому человеку. Что же это за фрукт такой – папа?

Как раз по приезду отца у нас состоялась свадьба тёти Марфуши (маминой сестры). Я помню мои первые впечатления от шоколада, от красивой коробки, в которой он был. Там был даже маленький пинцетик, чтобы шоколад не брали пальцами. А какой необыкновенный горьковато-сладкий запах и вкус этого коричневого яства, это ни в какое сравнение не входило с теми маленькими подушечками, которыми баловала иногда нас бабушка. Хотя она была к внукам наиболее заботливая, приветливая. И ещё одна заметка со свадьбы. Мы с Витькой под столом собрали испитые бутылки и слили с них остатки, а затем тоже выпили за здоровье молодых. Это был мой первый алкогольный опыт. Второй случился вскорости. Когда мы уезжали, отец распечатал на прощание бутылку водки и разлил по кружкам. Дал и мне для порядка. Я посмотрел на дно моей алюминиевой ёмкости и почти ничего там не увидел.

– Мало, – заявил я.

– Ах, мало? Сейчас и это отниму.

И я робко слизнул свою долю прощального спиртного. А мой двоюродный брат Витя (сын тёти Маруси) использовал наш подстольный опыт полностью, превратился в алкоголика, всегда по пьяной лавочке встревал во всевозможные конфликты и стычки, потерял при этом почти все свои зубы и ушёл на тот свет, едва перешагнув пятидесятилетний рубеж.

Мои двоюродные братья и сёстры по женским линиям, естественно, носили другие фамилии. Витька был Лазаренко по фамилии своего отца, а тётя Маруся второй раз вышла замуж, и следующие дети были уже Шуваловыми. Я знаю, что после моего отъезда родился мальчик, и его назвали в честь меня Борей по настоянию бабушки.

Детство я связывал с именем Витьки и его мамы, тёти Маруси. Так как я был сыном её сестры, она взяла на себя все заботы обо мне. Когда она шила штаны-шаровары, то она их делала в двух экземплярах – для Витьки и для меня. Также было и с рубашками, и с трусиками…

А я, подлец, платил чёрной неблагодарностью. Витька был на год

моложе меня, и я издевался над ним. Когда дома не было никого, я повадился пугать его самым жестоким образом: брал большой столовый нож и угрожал ему, что я сейчас зарежу. Он орал благим матом, визжал до невозможности, я клал нож на стол и успокаивал его. Когда он утихал, я проделывал экзекуцию снова. И так по несколько раз. Короче, Витька заболел – стал по ночам вскакивать, кричать, начал заикаться, сделался чрезвычайно пугливым и плаксивым.

Бабушка позвала какую-то бабку и стали Витьку лечить. Они посадили его на маленькую табуретку на пороге, который был на пути в другую комнату. Моя бабушка держала на Витькиной голове миску с водой, а та бабка-ворожея что-то шептала и лила в воду расплавленный воск. Воск в воде застывал и превращался в подобие рельефа. Затем они его поворачивали в разные стороны и рассматривали: что же там получилось? И они увидели, что за Витькой кто-то гонялся с ножом. Тут уже мне стало не до смеха, и я постарался смыться с их глаз долой, чтобы меня там не признали. Самое поразительное то, что пос-ле этого Витька перестал заикаться. А я, естественно, больше не пугал его таким страшно злым образом.

Мы с отцом стали собираться на новое место жительства, загадочный город, имя которому Борисоглебск, и название его начиналось точно так же, как и моё имя. Что ждёт меня впереди?

Я впервые увидел огненную машину, под названием “ПАРОВОЗ”, это чудо меня поразило, а вот столыпинский вагон “ТЕПЛУШКА” мне сразу не понравился, я не хотел в нём ехать, но пришлось. Путешествие было очень долгим, примерно месяц мы ехали до станции Ужур (в Красноярском крае), где отец встретился со своей сестрой Лидой, которая носила интересную фамилию – Ворона.

Байкал произвёл на меня огромное впечатление, и многочисленные тоннели, и обрывистые скалы по которым люди проложили неизвестно как железную дорогу. На станциях мы видели пленных японцев и немцев, которые занимались разными работами. Меня тогда удивило то, что они такие же люди, как и мы. А я их представлял такими, как их изображали на карикатурах – страшными и безобразными, даже и не людьми вовсе, а какими-то чудищами. Это я подсмотрел в газетах, которые иногда дед читал.

Что же это за сооружение такое – теплушка? Это специальный товарный вагон, который был спроектирован по просьбе Председателя Совета Министров царского правительства Столыпина П.А. для переселения крестьянских семей за Урал – в Сибирь. Вагон этот имел посередине раздвигающиеся двери с обеих сторон. В центре его стояла круглая железная печка, которая постоянно топилась, а тепло было только около неё и на некотором отдалении. По периметру же вагона оно было весьма относительно. В торцах вагона были устроены нары в два этажа, на которых можно было спать. Если посмотреть фильмы про войну, к примеру, “Баллада о солдате “, то можно себе представить, что это такое. Но в фильме было лето, а мы ехали уже поздней осенью, отец меня прикрывал своим телом от холода, и сам здорово простудился. Его схватил жестокий приступ радикулита и, когда мы остановились у тёти Лиды в Ужуре, его стали лечить народным способом. Ставили на пороге лошадиный хомут и он, превозмогая боль, со слезами на глазах пытался через него пролезть, чтобы избавиться от боли. Я на него глядел не то чтобы с сожалением и сочувствием, а с какой-то садистской жалостью, ну что же за отец мне достался? У других детей отцы – герои, они с орденами и с медалями пришли, а мой не может без слёз пролезть через хомут. Правда, одна медаль у него была – “За победу над Германией”. Но такие всем давали, кто воевал. А он служил со своими покалеченными руками в ремонтных армейских мастерских и подвигов не совершал. О своих потерянных пальцах никогда не рассказывал, отмалчивался.

У тёти Лиды муж был полковником, но мы его не видели, так как офицеров сразу после войны не отпускали, им надо было найти замену. Но я завидовал Толику, их сыну, которому его папа прислал настоящую военную форму с погонами лейтенанта, только маленькую, детского размера. Он ещё пел частушку, когда его просили:

– Лейтенант с котелком, куда ты шагаешь?

– Ищу бабу с молоком, разве ты не знаешь?

А впечатление от сибирской бани, мне кажется совсем незабываемым. Здесь и парная, и лёгкий пушистый снег на дворе, и сибирский мороз. Помнится мне и какой-то здоровяк Аркадий с могучим и красивым торсом, который прыгал на одной ноге в сугроб. Вторая его нога была страшно изуродована осколком снаряда. Как мне было его жалко! За что же его наказал фашист?

Дальше мы поехали с отцом, что называется на перекладных, в переполненных пассажирских вагонах, где на вторых, а где и на третьих полках, где-то останавливались и пересаживались на другие поезда, с великим трудом сажали нас в вагоны следующих поездов. Отцу это стоило неимоверных усилий. Для меня в памяти всплывают станции Новосибирск, Омск, Челябинск, Уфа, Куйбышев, Пенза, Балашов, Поворино. Тут мы снова сходим – последняя пересадка. Здесь мне отец купил два красивых, красных по бокам яблока, и говорит:

– На, вот попробуй настоящие яблоки.

И я впервые в своей жизни ем эти прекрасные, насыщенные неизвестным мне ароматом плоды и вспоминаю те яблочки, которые я перебирал в Тамге, когда отец приехал за мной. Они были по размеру не больше вишни. Я не могу до сих пор понять, с чем это связано, но другие в те времена там не росли.

От станции Поворино до Борисоглебска около 30 километров, тут мы едем “рабочим поездом” и вечером являемся в новую для меня семью. Это Карнауховы. Нас встретили три женщины, одна из них старушка-мать и две её дочери, довольно симпатичные и милые. Одну из них я скоро стану звать мамой – это Полина Александровна, а её сест-ра будет мне новой тётей Марусей. Я до сих пор не порываю с ней связи. Позже она вспоминала о нашем приезде в Борисоглебск и рассказала, как я её удивил своей недетской деликатностью. Она мне предложила сесть на диван, который был накрыт светлым холщёвым чехлом. Но я отказался:

– Я с дороги, моя одежда грязная и я не могу садиться на такой чисто застеленный диван.

Надо сказать, что, попав в непривычную обстановку, к новым людям, я стеснялся самого себя, боялся, что я что-то делаю не так. Как- то сели за стол ужинать, я неловко повернулся, и тут же тарелка с кар-тофельным пюре оказалась на полу, да ещё и разбилась. Я увидел, что такая драгоценность, как белая фаянсовая тарелка разбита, и виноват в этом я, испугался и заплакал. Это очень не понравилось старшей женщине. – На мочежиннике заложен, – поставила она на мне штамп.

Начались мои житейские будни. Пока мы ехали с Дальнего Востока, закончилось первое школьное полугодие. В принципе, меня надо было посадить учиться в первый класс, если вспомнить, как я учился в Тамге, но отец не хотел, чтобы я пропускал год учёбы, и настоял на своём, хотя мой новый учитель Иван Григорьевич Лебедев отцу так и советовал сделать. Помню, что в один из первых же дней на уроке арифметики он назначил контрольную работу, где были задачи. О том, что это такое, я не имел ни малейшего представления. Я пытался у своих соседей по парте подглядеть, но они так усиленно закрывали свои тетрадочки, что у меня не было никаких шансов узнать что-либо.

– Не слизывай – шипели они. И говорили, – пачек хочешь? Что такое на мальчишечьем жаргоне «пачки» я не знал, но догадывался, что будут бить. Удивительное чутьё к незнакомому языку меня не обмануло. На новеньких в стае всегда испытывают своё превосходство во-жаки или «кодла». Мне прислали записку с вопросом. «Будешь драться с Поляком?». Ну, как я должен ответить? Если «нет», значит, я трус, и буду всеми презираем. Конечно же, я ответил словом «да», хотя к этому мальчишке я не имел никаких претензий. Скорее всего, и ему тоже вручили такую же записку. И вот после уроков за воротами школы нас уже поджидают «любители зрелищ», из толпы образуется своеобразный ринг, нас запускают внутрь него. Я думаю, что драки не избежать, и чего мне дожидаться, когда мне будут давать «пачек», надо действовать, и я пошёл вперёд. Чаще всего выходит победителем тот, кто более смелый и кто в первую очередь сломит соперника морально. Я очень быстро сломил его сопротивление и считал, что дело сделано, пора прекращать это малоинтересное занятие. Мой соперник плачет, и мне его жалко: он ни за что получил «пачек». Но тут я внезапно получаю предательский удар пинком под зад со стороны его бо-лельщиков. Это верх несправедливости по отношению ко мне, я честно вёл поединок, так за что такое бесчинство творят со мной? И я не могу себя защитить, так как я даже не знаю, кто меня ударил. Из моих глаз тоже потекли слёзы, я подобрал свой портфель и пошёл домой.

А теперь расскажу, как меня обучали курению. Тетка Марфуша покуривала дедов самосад, который я ему нарезал специальной машинкой. И вот однажды она и мне предложила покурить. Я взял цигарку, набрал в рот дым и выпустил облачко. А она говорит, что так не курят, что надо дым проглотить. Я это добросовестно выполнил. Дым попал в желудок, и началось нечто ужасное. Я никак не мог вздохнуть, а дикий кашель, для которого тоже нужен новый прилив воздуха, выворачивает наизнанку все внутренности. Бабушка в это время разбирала сваренные для холодца кости и попробовала остановить этот непонятно для неё возникший приступ, кусочками мяса… Это продолжалось довольно долго. Марфа тоже испугалась, но не объяснила бабушке причину моего приступа, а я был так напуган и своим состоянием, и тем, как испугалась тётка, что не испытывал никакого желания наябедничать на неё. Это было ещё до школы.

И вот теперь уже в Борисоглебске надо мной такую же экзекуцию проделал мой одноклассник. Этот злосчастный Бирюков уже во втором классе был законченным рецидивистом, что в будущем и подтвердилось. Он ходил на воровство со своими старшими подельниками, имел огромную связку ключей и отмычек. Я диву даюсь, как он не втянул меня в свою компанию? Ведь если бы позвал, я бы не нашёл в себе силы отказаться, потому что уже имел понятие о стае, в которой я живу, и что я не имею права нарушить её законы, не должен быть трусом. Я же ещё не имел понятия о других человеческих ценностях. И вот он точно также стал меня обучать куреву, как и тётка. Но почему я за два года забыл ту «учёбу», до сих пор не могу понять. Но на этот раз курение мне не понравилось настолько, что я до сих пор обхожусь без него. А Бирюков, наверное, и закончил свою жизнь в каком-нибудь лагере. Помню, я встречал как-то его после окончания школы на улице, он мне рассказывал о тюремных своих похождениях, как он пытался ошпарить кипятком из чайника охранника, но ничего из этого не вышло, так как по технике тюремной безопасности кипятка там не подают. Он был беспредельно жесток, не испытывал жалости ни к кому. Мог дать кому-нибудь в руки перочинный ножик с наполовину раскрытым лезвием и поспорить с ним, что тот не сможет одним пальцем его раскрыть дальше. И доверчивый мальчишка, если он не соображал, чем это может закончиться, пытался это сделать. Дальше происходило следующее. Лезвие начинает раскрываться, а палец, который его открывает дальше, скользит по лезвию, и чем туже пружина, которая сдерживает клинок ножа, тем глубже рана, а то и пальчик может отлететь в сторону.

К пятому классу я поумнел и стал учиться уже без троек. Появилось и увлечение рисованием. Как-то попал на выставку детского рисунка, и меня удивило умение ребят рисовать с натуры, как у них ловко получается нарисовать обыкновенную чайную чашку как «живую», чтобы она казалась объёмной, с тенями и с бликами. Я стал ходить в Дом пионеров в изокружок, чтобы научиться рисовать также хорошо. И заодно записался в авиамодельный кружок, чтобы делать летающие модели самолётов. Это уже не тот маленький самолётик, о котором я мечтал в Тамге. Я теперь сам сделаю такой, который даже полетит. И ведь полетел! Но потом победила во мне тяга к морю, к судомоделизму. И дальше уже пошли занятия параллельно в двух кружках. С моделями мы стали ездить в Воронеж на соревнования. Моя самая последняя модель был парусник – бриг «Меркурий», над которым я трудился полтора года. Двухмачтовый, с пушками и парусами, с вырезанной полуфигурой бога Меркурия на бушприте, со спасательной шлюпкой, висящей за кормой. За эту модель меня наградили всячес-кими призами, начиная от электромоторчика и паяльника, фотоаппарата «Любитель» и карманных часов «Молния» до Почётной грамоты ЦК ВЛКСМ. Но всё это ерунда по сравнению с моделью, которую я никогда не увижу, так как она не была возвращена после Всесоюзной выставки детского технического творчества, проходившей в Москве.

В советские времена это было своеобразной нормой. Хорошие вещи оставались в центре и, очевидно, шли на какие-нибудь подарки разным чиновникам. Впрочем, с этим событием я по хронологии моей жизни заскочил немного вперёд – в 1954 год.

Возвращаюсь к 1946 году. После сытной Сибири пришлось узнать и трудные, голодные послевоенные годы, те, которые потом называли годами «восстановления народного хозяйства». Это – хлеб по карточкам, когда на каждого едока в семье была определённая пайка, которую ещё надо было выкупить, отстояв огромную очередь. Эту очередь народ занимал с раннего утра или даже с вечера. Когда человек занимал очередь, ему мелом писали номер прямо на одежде, обычно на груди или на рукаве. Сейчас мне самому это странно вспоминать, почти не верится, что люди не роптали, когда пачкали мелом их пальто или костюм. Но, видимо, одёжка была такого качества, что никто и не возражал. А уж когда открывался магазин, в очереди люди плотно стояли, держась друг за друга, чтобы никто не смог вломиться в эту очередь. Помню, как я стоял и уже близок был прилавок, я приближался к месту выдачи хлеба, как тётки мне сказали, что у меня из рук выхватил карточки мальчишка. Я этого не заметил. Ведь когда держишь зажатую руку, то быстрое и резкое движение не успеваешь ощутить; кажется, что у тебя в руке тот же предмет. Этот приём используют и фокусники, и жулики. Это был воришка примерно моего возраста, я набросился на него, подрался с ним (это уже был не Поляк, тут было за что сражаться), отнял свои карточки и был очень благодарен тёткам в очереди, что они вовремя меня предупредили о моей беде. А то я оставил бы всю семью без хлеба недели на две (ведь это событие произошло в начале месяца). И всё-таки мне было жалко того мальчишку, которого я побил. А, может быть, у него положение было хуже, чем у меня, может быть, у него не было родителей. Кто знает?

Ребёнку всегда хочется чего-нибудь сладенького. У нас в двухст-

ворчатом шкафу, в его левой, узкой части, были полки для посуды и съестных припасов. Стоял там эмалированный кувшин с вишнёвым вареньем и лежал кулёк с конфетами-«подушечками». Я иногда перед школой брал пару конфет и несколько ягодок из варенья. Это мне казалось не заметным, но долго это продолжаться не могло – всему есть конец. И когда недели через три решили попить чайку, оказалось, что

чай пить не с чем. Кроме меня виновных не было никого.

– Он съел килограмм конфет!

Поначалу я хотел оправдываться, что, мол, я не за один раз их съел, а в течение месяца, но потом сообразил, что довод этот не убедителен, эти конфеты были не только для меня припасены. И не мог удержаться от слёз. И снова бабкин вердикт:

– На мочежиннике заложен.

Это для меня было унизительным обвинением. Я был готов сгореть от стыда. К тому же я осознавал своё положение. Я теперь понимал причитания моей дальневосточной бабушки по поводу «сиротинушки». Но я был бессилен, что-либо изменить.

Жили мы в коммунальной квартире площадью 12 кв. м. в старом двухэтажном доме из красного кирпича, на первом этаже которого была аптека, так наш дом так и называли «Красная аптека». Впятером на такой площади жить было невозможно и старушка-мать с тётей Марусей переехали жить в их старенький собственный домик на две комнаты. Там ещё жили: брат Полины и Марии – Сергей с женой (её также звали Мария) и двумя сыновьями – Альбертом и Геной. Гена рано погиб, он запускал воздушного змея и упал в старый колодец, который не имел ограждения.

Ещё одно «преступление» мы с Геной совершили, когда я был у них в гостях. Он предложил отрезать по маленькому кусочку «чернушки» (чёрного хлеба), посыпать его солью и полить подсолнечным маслом. Это было очень вкусно. Но мы не имели опыта обращения с маслом. И, когда полили маслом хлеб, то бутылку с маслом Гена пос-тавил на скатерть, на ней сразу образовалось масляное пятно, скрыть которое мы не могли. Нас одолевали муки совести, особенно после появления пятна на скатерти. Но я не помню, чтобы нас наказали.

Генку после его смерти мне было очень жалко, особенно после того, как я увидел его худенькое тельце, когда его привезли из морга. Мне показалось диким такое надругательство над мёртвым, как анатомирование, и страшной нелепицей грубый шов по разрезанному телу. Так ведь зашивают только мешки, разве можно зашивать так человека? И было обидно за взрослых людей, которые должны были завалить или, по крайней мере, огородить этот старый колодец. Тогда Генка был бы жив. А он был таким весёлым пацаном, его смех был так заразителен! Меня тогда поразила мысль, что вот это никак нельзя вернуть назад. Вот провернуть, как плёнку в кино, и начать всё с начала, только без этих страшных ошибок. Понятие невозвратности вре-

мени запечатлелось в моём детском сознании.

Моя новая мама Полина Александровна носила фамилию своего первого мужа – Иванченко. Я на это не обращал особого внимания. Для меня было главнее всего, как она относится ко мне. Мне ведь не хватало материнской ласки. И я от неё получал и заботу, и жалость, и ласку. Она по-настоящему заменила мне родную мать. Была и кормилицей и поилицей. Защищала меня и от отца, когда он, бывало, учил меня довольно грубо. Иногда от него я получал достаточно сильную взбучку, попробовал на своей шкуре и широкого солдатского ремня. А за что? За какую-то маленькую провинность, да хотя бы и за двойку, которую я получил, потому что пропуск школьной программы был сделан не по моей вине. Меня же надо было посадить в первый класс, а не выбивать из меня знания, которых у меня не было. Я же не виноват, что я не знаю того, чему меня не учили. Как я могу решать эти задачки, когда я даже понятия не имею о них? Я с этими задачками встретился только во втором классе в Борисоглебской школе. А однажды он меня побил за то, что я якобы заныкал куда-то его перочинный ножик со множеством складных вещичек, в том числе там были и малюсенькие ножнички. Я не брал этого ножика, а он не верил, и мне влетело. Потом этот ножик нашёлся. А мне было обидно, что отец передо мной не извинился. Защищала меня моя новая мать.

Она работала в буфете на железнодорожном вокзале. И поэтому, несмотря на голодные годы, она кое-что приносила домой из продуктов, что-то доставалось и мне. Кроме этого она умела достаточно хорошо шить и брала частные заказы, подрабатывая этим на жизнь. Делала это, скрывая от огласки. В те времена, при советской власти это было страшным грехом. С частником велась борьба, и можно было нарваться на непосильный налог или сесть в тюрьму. Иногда она шила и мне то какую-то рубашонку, то штаны. Всё было сшито из очень бедных тканей. Я помню, у моего товарища костюмчик был сшит из ткани под названием шевиот, так я ему завидовал. А такую ткань выдавали работникам железнодорожного транспорта, их парадная одежда шилась из неё. Вот его отец и сшил своему сыну из своего куска материи этот костюмчик.

А мой отец работал на предприятии местного легпрома, где шили рабочую одежду: ватники, штаны, рукавицы. Он работал слесарем – ремонтником швейных машин. И не имел привилегий, какими пользовались железнодорожники. Железная дорога была вопросом стратегического плана в масштабе страны, и её работники имели лучшее обеспечение по сравнению с другими отраслями. Так что жили мы достаточно скромно, более того, бедно, как, впрочем, и большинство моих товарищей. Отец тоже иногда делал какую-нибудь подённую наёмную работу. Как- то мы с ним ремонтировали старый диван для главного режиссера нашего драмтеатра: перетягивали пружины, меняли обивку. И я гордился работой, потому что диван стал выглядеть как совершенно новая вещь. По весне мы высаживали на выделенном за городом участке земли картошку, летом за ней ухаживали: пропалывали, окучивали, а осенью получали урожай мешка три-четыре картошки, чего нам хватало на зиму. Ещё одним увлечением отца был ре-монт часов-ходиков, иногда он брался и за наручные или карманные, но жаловался, что не хватает часовых инструментов. И с завистью говорил об одном своём знакомом часовщике, который после войны из Германии привёз набор хороших немецких инструментов и живёт очень хорошо, так как открыл часовую мастерскую и имеет много клиентов, у него хватает даже доходов на покрытие налогов.

Надо признать, что к 1949 году жизнь стала немного легче, что-то стало появляться в магазинах в свободной продаже, а не по карточкам. Смешно сказать, но на полках в магазинах было много консервов с крабами, с очень характерной этикеткой с надписью «СНАТКА», была в развес икра красная, появилась колбаса, рыба вобла (иногда её у нас называли колодкой).

И вот как-то сидим вечером, ужинаем. К нам приходит человек с исполнительным листом и говорит отцу:

– У вас растёт дочь на Украине, и вы должны платить алименты на её содержание.

Это было как удар грома среди ясного неба. Выясняется, что когда отец демобилизовался после войны, он заехал на побывку к матери и в соседнем селе познакомился с молодой симпатичной девушкой, украинкой Ганной, влюбился в неё, женился, а потом поехал за мной на Дальний Восток. Но у него была довоенная любовь – Полина Иванченко. И пока он ездил за мной, влечение к Ганне как-то ослабло, и он привёз меня в Борисоглебск, думал, что украинское увлечение как-то исчезнет, забудется, рассосётся. С Полиной они жили в гражданском браке, а там, на Украине, всё было «в законе». Чесал он затылок, чесал и надумал, что надо ехать воспитывать дочь. А если платить алименты – от 300 рублей двадцать пять процентов, то не очень разжи-вёшься, да и ребёнок, ведь тоже его. Я не знаю, догадывался он о дочери или нет. Но решение было не лёгким. И мы едем на новое для меня место, искать новую родину, новую маму. Для меня это было нелегко. Мне здесь было достаточно комфортно, я был принят в семью, меня уважали, меня считали своим, и я должен стать не по своей воле в какой-то степени предателем. Я даже сказал матери, что я сбегу по дороге от отца в Лисках и вернусь. Она сказала отцу о моих планах, и он особенно тщательно следил за мной, чтобы я не сорвался в бега.

И вот мы едем на Украину. Дорога для меня всегда была интересна, и я внимательно всматривался в новые пейзажи, меловые горы за Лисками, знаменитую реку Дон. Всегда кто-нибудь из соседей по вагону рассказывал интересное из истории. Где-то должна быть пещера, где Стенька Разин спрятал награбленные сокровища, и я старался увидеть её из окна вагона. Или как воевали с немцами.

Много разрушенного и ещё не восстановленного после войны. Особенно это было заметно уже на территории Украины, когда проезжали большие города, как, к примеру, Харьков.

И вот мы с большими приключениями, с многочисленными пересадками прибыли на станцию Кублич, а оттуда уже близко было до тёти Нади, в районный центр Теплик. Надя была в многочисленной отцовской семье самой младшей девочкой. А у бабушки с дедушкой были знакомые муж и жена поляки Плохоцкие. Они не имели собственных детей и выпросили Наденьку для удочерения. Отец рассказывал, что когда он приезжал к ним в гости, чтобы проведать сестрёнку, то маленькая Надя била его ручонками и говорила, что он нехороший, потому что как раз он отвозил её отдавать Плохоцким. Они относились к своей приёмной дочери хорошо, они её вырастили, как на Украине говорят «выгодували», то есть выкормили, выучили. Она росла в более благополучных, не бедных условиях по сравнению со своими братьями и сёстрами, но, всё равно, была в обиде на свою родню (она мне как-то признавалась в этом гораздо позже, когда я уже был студентом и приезжал к ним на каникулы). Также она мне рассказывала, что у неё был парень, которого она любила и собиралась за него замуж, но тут началась война, и он погиб. А мужем её стал Григорий Збаращук. Он тоже воевал, был офицером, пришёл с войны с многочисленными наградами. Добрый и хороший человек, заботливый и хозяйственный мужик, он построил новый дом (не такой шикарный, как нынче строят), но в нём было достаточно просторно, чтобы можно было растить двух детей – Любу и Толю. Вспоминаю, как мы с ним ездили на карьер, где брали розовый гранит для строительства погреба. Он взял на работе грузовик, сам сел за руль. На карьере рабочие заложили в пробуренную в породе скважину, диаметром сантиметров пять, тол, а мы спрятались, чтобы от взрыва не попало нам… Потом грузили корявые куски гранита на машину, и я поцарапал себе грудь большим куском, так как не рассчитал его вес. Толю и Любу я помню маленькими детьми. И вот получил недавно поздравление с Новым 2002 годом от дочери Толи – Оли, которая просила у нас прощения за то, что не сообщила о том, что в феврале 2001 года тёти Нади не стало. Тётя Надя же написала раньше, что дядя Гриша умер года три тому назад. А я всё собирался поехать в гости. Тётя Надя в письмах своих сожалела о том, что “как так могут бездушные политики радисобственных интересов делить когда-то единую и великую страну на какие-то клочки, и для того, чтобы поехать сейчас в гости, мы вынуждены пересекать границы, и там тебя могут ретивые пограничники даже обыскать, проверить, не везёшь ли ты какую-то контрабанду?»

У тёти Нади в то время в гостях был ещё один брат – мой дядя Женя. Это был очень весёлый малый в таких смешных, как мне показалось, очках с толстенными стёклами. Он всех смешил своими рассказами и байками на деревенские темы. И сопровождал их невероятно забавным показом в лицах. Дядя Женя хорошо играл на балалайке и гитаре. Он участвовал в сельской самодеятельности и рассказывал, как разыгрывали они «Запорожец за Дунаем» Гулак-Артёмовского. А это ведь можно сказать по-современному – мюзикл. Для этого нужно было обладать и вокальными данными. А ещё он писал стихи. Достоинство их я не могу оценить, мне в то время было 12 лет. Помню, что это была поэма о семье, о деревне, о том, как они жили во время войны под немцем, о тяготах и невзгодах, о бедности. Что-то похожее на «Страну Муравию» Твардовского. Не знаю, читал ли он её раньше? Я ведь читал её гораздо позже и сравнение моё чисто умозрительное.

Судьба Жени трагична. В детстве он упал с табуретки, сильно ушибся затылком и стал катастрофически терять зрение. Когда я его встретил, ему было около двадцати лет. В то время он был инвалидом по зрению. Надо было как-то искать себе профессию. И он поехал в Одессу, поступил в музыкальное училище, хорошо закончил его и, списавшись с Лидой, решил попытать свою долю в Сибири. По дороге он окончательно ослеп. Сильное нервное потрясение, его сняли с поезда и поместили в психиатрическую больницу. Когда стало легче, дали знать в Ужур Лиде, чтобы за ним кто-нибудь приехал. Но никто не смог этого сделать, и тогда его отправили с сопровождающим. Но этот сопровождающий не уследил за Женей. На ходу поезда тот разбил окно и выбросился в него – не хотел быть никому обузой.

К тёте Наде приехала и моя бабушка Степанида Никифоровна, ей не терпелось познакомиться с одним из первых своих внуков, то есть со мной. Ей хотелось подержать меня на коленках как ребёнка, ведь моё детство прошло без её присмотра. И она посадила меня на свои сухонькие колени, а я боялся, что я такой большой и что ей не легко меня держать, и я постарался побыстрее освободить её от этой ноши.

Дальше мы с отцом поехали в деревню с названием Саша, где меня познакомили с новой мачехой и с сестрой. Надо сказать, что я совсем был не против того, чтобы у меня был брат или сестра. Даже наоборот, считал уместным и желанным: семья должна быть нормальной, не с одним ребёнком. В довольно приличном доме на две половины жила семья: старуха-мать, молодая женщина и девочка трёх лет Галя. У неё были пухлые, яркие, как накрашенные, щёки и насупленные бровки. Слово «молоко» она произносила как «молото». Меня она встретила очень ревностно – я был для неё совсем ненужной личностью. Мать её – Ганна была учительницей начальной школы (для себя я отметил – как и моя мама). Ганна была чернявой украинкой, каких рисуют художники, любила ухаживать за своей внешностью, подкрашивала свои чёрные брови, красила губы, занималась прилежно причёской, участвовала в самодеятельности.

– Я поеду в район на смотр и буду читать «гумор», – я понимал, что это обозначает «юмор», но юмора от неё так и не услышал.

Очень скоро я понял, что надежды встретить в этом доме мать более чем тщетны. Брат Ганны – Фёдор Данченко был учителем в той же самой сельской школе, где и мне предстояло учиться, да ещё и на украинском языке. Он был ко мне благосклонен и старался на уроках помогать. Мне не хватало материнской ласки, я пошёл на сближение, стал называть Ганну мамой, ластился к ней, но та была неприступной. Я был не её ребёнок, лишний рот в их семье. Она не понимала, что я ни в чём не виноват. Её мать была добрее, но не могла повлиять на ситуацию, поэтому я зачастую оставался голодным, а родная дочка цвела, ей в первую очередь – кружка «молота», вот щёки её и наливались румянцем. Тогда я воровал кусок хлеба, шёл в клуню, смотрел, где снеслась курица, брал из кладки яйцо и обливался слезами:

– Зачем ты, мама, так рано меня покинула?

Школа. Мне надо было учить в пятом классе новые предметы: алгебра, геометрия, физика – и всё это на украинском языке. Новые понятия, а тут, хотя и похожий язык, всё же я чего-то не понимал. Да ещё кроме украинского надо было и немецкий язык учить. Мне «по блату» ставили хорошие оценки, я понимал, что это не совсем честно. Но старался не подводить надежды отца. Помню, как учил стихи Тараса Шевченко, они и сейчас у меня в памяти:

Як умру, то поховайтэ

Мэнэ на могыли,

Сэрэд стэпу широкого,

На Вкраини мылий.

Щоб ланы шырокополи,

И Днипро, и кручи

Було выдно, було чуты,

Як рэвэ рэвучый.

Отец меня заставил выучить кусочек из «Полтавы» Пушкина, чтобы я выступил на октябрьские праздники в сельском клубе. Когда я вышел на сцену, то испугался переполненного зала, но заставил себя начать читать:

Горит Восток зарёю новой,

Уж на равнине по холмам

Грохочут пушки, дым багровый

Клубами всходит к небесам…

И тут я взглянул в зал и испугался. Язык прилип к нёбу, во рту пересохло, и я не мог с собой ничего поделать. Я прекрасно слышал, как мне из-за кулис подсказывает текст брат Ганны Фёдор. Я ему хочу ответить, что не надо меня сбивать с толку, и сам знаю, но не могу совладать с собой, язык меня не слушается, и я, махнув рукой, ухожу со сцены. Перед отцом я не смог ничем оправдаться. Ведь с его точки зрения я опозорил его перед всем селом.

Эх, и ругал же он меня тогда!

Чтобы как-то оправдаться, на другой день на школьном утреннике

я снова вышел перед «публикой», и, упёршись глазами в какую-то точку на потолке, чтобы не встречаться ни с кем взглядом, пробубнил, как пономарь, стихи великого Пушкина. Для меня главным было доказать, что у меня хорошая память и что вчерашняя неудача случайна. А о художественном чтении, о красоте интонации или о жесте, о ритмике поэтического слова у меня не было понятия, хотя подспудно я это чувствовал, но никто не мог подсказать. А, тем более, «участница самодеятельности» Ганна. Она с презрением и высокомерием смотрела на меня. Вот подсунули ей «чудо». Для неё была дополнительной головной болью моя речь «москаля». Воистину перед ней был гадкий

утёнок, но она его не видела, не хотела видеть, душа её была глуха.

Постепенно я стал замечать, что и с отцом у неё не очень тёплые отношения, вечные придирки по пустякам. Всё шло к разрыву. И он решился на развод. Тем более, что заметил отношение ко мне. Как-то случился очередной скандал, отец взял в руки ящичек с инструментом и, подняв на вытянутых руках над ней, чуть не обрушил ей на голову.

Я страшно испугался, если эти железяки упадут ей на голову, то будет «смертоубийство», и дико закричал. Отец опомнился.

Нижний Ташлык, где жила бабушка, был в трёх километрах от деревни, где жили мы, и я часто навещал её. А уж когда дело у отца дошло до развода с Ганной, мы переехали к ней.

Что за хата у неё была? Глинобитная халупа, разделённая на две половины: зимнюю и летнюю. Пол в обеих половинах был глиняный, в зимней стояла русская печь. Вот написал слово «русская» и подумал, а, может быть, следовало написать «украинская печь», ведь это на Украине. Но дело в том, что конструкция совершенно такая же, какие я видел и на Дальнем Востоке, и в Воронежской области, и в Сибири, и в Ульяновской области. Крыша соломенная. И маленькие подслеповатые окошки. Керосиновая лампа. Это мне напоминало Тамгу. Первый раз я увидел электрическую лампочку и радиорепродуктор в Борисоглебске и уже успел к ним привыкнуть. И теперь я возвращался в привычные мне деревенские условия. Простая деревенская утварь, изготовленная деревенскими ремесленниками, посуда глиняная, гончарная. Бабушка сеяла коноплю для производства ряднины, верёвок, половиков и полотенец. Когда вытираешься таким полотенцем впечатление такое, как будто лицо трёшь наждачной бумагой. И тут я снова узнал, что полотенце называется «рушнык». Почему «снова»? А я ведь уже писал о том, что мой детский язык на Дальнем Востоке был украинским. Но к тому времени я уже его забыл – он мне был не нужен. В детстве переход с одного на другой язык происходит незаметно и безболезненно.

1949 год на Украине был жалок на урожай, и было туго с хлебом. Я на самодельном «жернове» молол кукурузу, получая муку. Из этой муки бабушка пекла кукурузный хлеб. Он был золотистым, красивым и, пока был тёплым, его можно было есть с молоком. Но когда ешь его остывшим, то ощущение такое, как будто глотаешь что-то с речным песком. Вкусна была и тёплая мамалыга (кукурузная каша) с молоком. Но молоко было не всегда.

У бабушки в это время жил ещё один внук – сын погибшего на войне дяди Гриши – Валерка, стало быть, мой двоюродный брат. Он был лет на пять младше меня. У Валерки был ещё старший брат – Анатолий и две сестры (их имён я не знаю). С Валерой мы сдружились, помогали бабушке копаться в огороде, бегали на леваду, где протекал небольшой ручей, охотились на лягушек, когда ходили в гости к бабушкиной сестре. Та нас одаривала яблоками и грушами. Она очень любила слушать наши с Валеркой песни, особенно когда мы жалобными детскими голосами надрывали душу такими песнями, как «Вот умру я, умру я, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя».

Когда мы пели, поощряемые бабушками, такие жалобные песни,

мне и тогда, и сейчас мерещатся беспризорники, оборванные и грязные, просящие милостыню на базарах и в вагонах. Пока мы с отцом путешествовали, я встречал их довольно много, и всех их мне было жалко, хотя мне им помочь было невозможно. Я сознавал, что они в это лихолетье потеряли близких. А мне здорово повезло – несмотря на бабушкино клеймо «сиротинушка» у меня был отец! С Валеркой у меня произошёл казус с украинским языком. Как – то мы возвращались от нашей двоюродной бабушки, и я по дороге спросил у него:

– Ты устал?

– Чого?

– Ну, ты устал, надо отдохнуть?

– Чого встав?

– Я тебя спрашиваю, ты устал? Давай отдохнём, посидим.

И так мы долго не могли понять друг друга. А мне всего-навсего надо было спросить его: «Ты ухляв?» Это слово я узнал гораздо позже. А он при моём вопросе думал, что я спрашиваю его про утро, встал ли он с постели. И, естественно, мой вопрос в данном случае был неуместен для него. Да и слово «отдохнуть» для него было созвучным «сдохнуть», а мне надо было сказать «видпочиты».

Кое – что из бытовых мелочей в бабушкином доме. Кровать имела вид своеобразного корыта, в которое накладывалась солома, она застилась домотканой из конопли простыней, такой же, как и упоминавшееся мной полотенце. Подушка была перьёвой, нормальной.

У бабушки был довольно большой приусадебный участок, на нём вишневый садочек, остальное место занимал огород, и часть отводилась под «жито» – рожь по-русски. Я наблюдал настоящую крестьянс-кую работу – как мужики и бабы, которых бабушка пригласила помочь ей, сеяли рожь под озимые. У них на животе висели лукошки, которые держались на верёвке, перекинутой через плечо. В лукошках зерно. Они шли друг за другом, брали в горсть зерно и, широко размахивая рукой, разбрасывали его в землю. Для этого нужна была сноровка, чтобы зерно легло равномерно, без огрехов. И это должен был чувствовать и видеть каждый участник этого священнодействия.

Помогать бабушке было некому. Младший сын Витя учился в школе ФЗО (Фабрично-заводского обучения) в Харькове, Евгений поехал на учёбу в Одессу, мой отец занимался разводом и готовился к новому переезду. Мы с Валерой оставались, а с нас какой прок?

Смешно вспоминать, как я чистил у бабушки картошку. Она всё

удивлялась моей городской привычке экономно чистить картошку, чтобы кожура была потоньше. В деревне эти отходы не были отходами – все остатки шли на корм скоту. А я и сейчас так же картошку чищу и не могу научить этому внука. Помогал я бабушке тем, что пас бабушкину корову. Вместе с деревенскими мальчишками мы выгоняли их на свободные места, не занятые посевами. Там у нас происходили «диспуты» на темы о «москалях» и «хохлах», иногда они приобретали довольно острый характер, когда мне приходилось защищаться. Так я на практике обучался украинскому языку. До сих пор мне противен и непонятен спор о приоритете языка любых националистов и шовинистов. Как со стороны русских, так и со стороны украинцев. А ведь это языки одного корня. Что уж тут говорить о клубке противоречий на Кавказе, Средней Азии, Ближнем Востоке? А если мы коснёмся ещё вероисповеданий, религиозных отношений народов друг с другом? Вернее всего тут будут понимание, дружба людей, независимо от их национальности, ведь народная мудрость всегда права: перед Богом все равны. И люди, исповедующие различные религии, говорят, что Бог един. Но на бытовом уровне их почему-то охватывает зуд, что только они правы, никак не воспринимают, что с такой же уверенностью о своей правоте может заявить и оппонент. Где же та истинная точка понимания, которая сближает?

Иногда я писал письма под бабушкину диктовку. После я ей зачитывал написанное, и она проводила «редакторскую правку» или цензуру. Помню, я написал дяде Жене, как мы помогали бабушке вскапывать грядки под осень и носили навоз, так это место она заставила вычеркнуть. Она не хотела, чтобы друзья Жени узнали о том, что его мать обыкновенная крестьянка. Меня эта её наивность удивляла, я не понимал, зачем стесняться самого естественного, что составляет сущность крестьянского бытия. Ведь большинство народа так живёт и так трудится. Как-то мы с отцом попали на ярмарку, куда свозили крестьяне плоды своего труда. Это зрелище похоже было на то, как его описывал Гоголь. Я не смогу так смачно описать ярмарку, но яркие куски мне запомнились. Я видел слепца с мальчиком – поводырем. Он играл на кобзе и пел старинные сказания. Для меня было каким-то чудом образцы народного промысла и ремесёл. Я не мог себе представить, как это из обыкновенной глины можно получить и глечик, и макитру и свистульку, как можно из конопли сплести покрывало и полотенце-рушник или половик под ноги. А какими красивыми казались искусственные цветы для украшения красного угла хаты, где располагались иконы и фотографии родичей. Меня удивляла красота вышивки на одеждах. Что поразительно было, так это то, что не только женское платье украшалось вышивкой, но и мужская сорочка тоже. Позже я купил себе вышитую украинскую рубашку и носил её. Эту покупку я сделал сам, когда стал работать. И гордился тем, что такой сорочки не было ни у кого. С ней я расстался, когда был студентом в Одессе, мне пришлось её продать – туговато было бедному студенту.

И вот мы прощаемся с родными, с бабушкой и уезжаем снова в ставшим родным Борисоглебск. Не удалось мне сбежать от отца, когда мы сюда ехали, зато мы возвращаемся с ним вместе. Теперь знакомые места идут в обратном порядке. Мы долго едем на телеге по разбитой и грязной осенней дороге к тёте Наде в Теплик, это целый день. Оттуда до станции Кублич, затем пересадка в Помошной. В Кремен-чуге переезжаем древний и великий Днепр, перед Полтавой (вспоминаю «Горит Восток зарёю новой») пересекаем речку Ворсклу (Вор стекла, это напоминает мне нашу фамилию), снова пересадка, в Харькове, затем идут Валуйки, переезжаем Тихий Дон, это уже Лиски, затем Бобров, Новохопёрск, Поворино, тут у нас последняя пересадка и, переехав ещё одну речку Хопёр, мы, наконец, в Борисоглебске.

Полина Александровна, которую я уже звал мамой, нас встречает добром и лаской. Позже она говорила, что пожалела меня, и отец был прощён. Не знаю, в чём тут дело. Но мне думается, что здесь сыграл материнский инстинкт. Странная была закономерность в семье Карнауховых по женской линии: у всех трёх сестер не было детей. Конечно же, я их должен назвать. Старшая была Полина – это моя вторая мать, затем Клава и Мария. В славном городе Борисоглебске было авиационное училище, из которого вышло много замечательных лётчиков, прославивших нашу российскую авиацию. Там учился и знаменитый во всём мире лётчик Валерий Чкалов, и Талалихин, совершивший первый в ночном небе воздушный таран, когда он защищал от налётов Москву. Более ста лётчиков стали Героями Советского Союза во время Великой Отечественной Войны. Один из них, уроженец Борисоглебска Прохоров, стал дважды Героем.

Двое из выпускников этого училища стали мужьями Клавы и Марии. Муж Клавы, Копадзе, погиб в войну. Детей у них не было, Клавдия не выходила после замуж. А Мария стала носить фамилию Дачанидзе. Этот, судя по фотографиям, был красавцем, как сейчас принято называть, кавказской К рассказу А.Н. Толстого. Русский характер.

национальности. После войны Мария поехала в Грузию, но вернулась и со слезами рассказывала сёстрам, что её красавец нашёл молоденькую девочку, которая стала его женой. Позже Мария поехала на Дальний Восток, там вышла замуж и стала Лисовой.

У меня началась уже четвёртая эра вхождения в царство знаний. И снова предстояло начинать сначала. Я ведь в украинской школе снова отстал от российской программы, да ещё вд