25 марта 1874 г.
С.-Петербург, Моховая, дом № 3
Многоуважаемейший Константин Дмитрич!
То, что Вы прочитали нам у Михаила Матвеевича о Белинском, сделало на меня в целом самое благоприятное впечатление, разделенное, конечно, всеми слушателями: так много хорошего и так хорошо сказали Вы, что Ваши замечания сами по себе составляют миниатюрную характеристику известных периодов в жизни этой замечательной личности.
Все, что сообщаем мы, близко знавшие и любившие Белинского, его биографу, А. Н. Пыпину, имеет один общий недостаток, или, пожалуй, достоинство: мы пишем панегирики. Но иначе, я полагаю, и быть не может. Сам Белинский относился к одним людям симпатично, иногда до слабости, до пристрастия, даже нередко в ущерб некоторым своим взглядам на то или другое, – к другим, напротив, антипатично, и тоже до крайности. Точно так же все относятся, даже и до сих пор, и к нему: одни – крайне симпатично, как будто умышленно закрывая глаза на его слабые стороны. Другие же (я говорю про его современников) отзываются о нем враждебно, тоже закрывая глаза на его достоинства. Средины ни у тех, ни у других нет, как не было ее и у Белинского в его отношениях к людям, и ни к одним, впрочем, людям. Может быть, еще и не наступило время для этой «средины», не устоялась ни вражда, ни привязанность к нему до той степени хладнокровия, которое необходимо для правого суда и оценки.
Все мы, знавшие его, конечно, принадлежим к первой категории и в наших отзывах платим ему горячею защитою его против враждебной ему стороны за его горячие пристрастия к друзьям – и не мудрено, что впадаем в пристрастие. Вы не избегли этого и являетесь панегиристом, оставаясь притом верны Вашим наблюдениям и заметкам о нем.
Но между тем у Вас проскользнуло одно замечание, которое задело мое внимание, – и я хотел поговорить с Вами, даже написать Вам, не для того, чтобы полемизировать с Вами, хоть это само по себе большое удовольствие для меня, а чтобы постараться уяснить этот пункт в характеристике Белинс-кого, с Вашею помощью и с помощью других, более близких к нему, нежели я, – и установиться на чем-нибудь прочном и определенном. Это необходимо всего более для его биографа. Я говорил об этом с А. Н. Пыпиным, и он утверждает меня в мысли поговорить с Вами, даже письменно, чтобы затронуть этот вопрос, – и потом, что окажется, сообщить ему.
Вопрос этот довольно важный: именно об образованности или необразованности, или, вернее, об учености и неучености Белинского. Я не помню в точности редакции Вашего отзыва об этом пункте, но помню только, что и Вы упоминаете о недостатке подготовки, или знания, или учености у Белинского. У вас это приводится как простое свидетельство, в руках же противников его, как Вам известно, это был упрек, которым они, как архимедовым рычагом, старались столкнуть его с места и стараются даже до сих пор (недавно, кажется, Погодин)… Мне кажется, если это мнение, приведенное у Вас, например с Вашим авторитетом, повторится еще раз-другой, в виде ли простого показания, как у Вас, – с примесью даже сожаления, – о недостатке «учености» у Белинского, у некоторых других, то противники его уже смело составят Белинскому репутацию «неуча», «недоучки» и т. д. – и с этим паспортом передадут его внукам нашего поколения. А враги его, особенно в свое время, не скупились на эти клички: журналисты, профессоры, разные ученые по профессии, с патентами, дипломами и проч.
Всем этим я хочу сказать, что отзывы о «неучености» Белинского должны быть так же строго обусловлены и определены, как и нравственная сторона его характера.
«Сколько я наблюдал его (не надо забывать, что я знал его в конце его поприща, года за два или за три до кончины), я нередко удивлялся голословным отзывам о его неучености, недостатке подготовки. Может быть, в начале своей деятельности он, по застенчивости и нервозности характера, полнотой еще неполной зрелости (которая, как Вы приводите его слова, позднее приготовила его для философии), или, наконец, потому, что он не заглянул еще в ту или другую область знания – он и казался недостаточно подготовленным. Но когда я знал его – и видел, рядом с тогдашними передовыми, самыми образованными и, наконец, учеными (и официальными и неофициальными) людьми, и в изустных беседах, и в журнальных схватках, и, наконец, в непрестанном и бесконечно плодовитом развитии на каждом шагу его идей, взглядов, убеждений – я видел массу знаний: и фактических положительных сведений по части множества даже посторонних его деятельности предметов, и понятий, идей – решительно обо всем, что только входит в круг знания. Часто он не знал, но как-то непостижимо для простого наблюдателя постигал самые процессы какого-нибудь специального дела.
«Не учен», «не приготовлен», – слышал я и удивлялся. Как – не учен и для чего не приготовлен: чтоб быть профессором, академиком? Читать публичные лекции? Или излагать по тому или другому методу, по той или другой системе ту или другую науку, писать трактат? Конечно – не приготовлен для этого. Профессия ученого была не его профессия: да он никогда и не брал ее на себя. Отчего же его называют неученым, а массу других, у которых сотой доли не было его знаний (не говоря о развитии, об идеях, понятиях), никто и не трогает и не говорит об их образовании?
А если б он был и учен по-ихнему, как они, его противники, официальные ученые и другие, годился ли бы он для ученой деятельности, на кафедре или в сочинениях, то есть мог ли бы спокойно относиться к науке, углубляться, зарываться в архивах, обдумывать, соображать, строить систему и т. п.? Конечно, нет. Не усидел бы он ни в академии, ни на кафедре, ни даже у себя в кабинете, если бы туда не врывалась к нему свежая струя текущей жизни и шумная толпа симпатичных ему людей. Он жил учась, за пером и в живых схватках с противниками или разливаясь в импровизациях и печатно и изустно, – и туда уходили его силы.
Следовательно, говоря о его знаниях, необходимо обусловливать в точности: какой учености недоставало ему – и за этим ставить вопрос: довольно ли было у него подготовки для той роли, какая выпала ему на долю? – то есть для роли не эстетического критика собственно, не для публициста только, а для того и другого вместе, и еще для чего-то третьего тогда, чего-то вроде трибуна.
Разбирая строго, ведь и от Гумбольдта, от Гете или Вольтера – и от прочих можно пожелать большей подготовки, нежели какую они имели. Следовательно, от Белинского можно пожелать ее и подавно. Но тут опять надо спросить – отвечала ли эта степень подготовки эпохе и моменту его деятельности и его среде и много ли он сделал для своего времени и современного ему поколения? И вот только в совокупности на все эти вопросы и следует и можно давать по возможности покойный, то есть отрешенный и от вражды и от пристрастия к нему, ответ.
Сначала надо спрашивать, что сделал Белинский, потом уже, пожалуй, как он сделал?
Тут же, кстати, можно бы спросить, много ли сделали те «ученые», которые громили его за неученость, и назвать их по именам?
Вы помните, Константин Дмитрич, как искренен и нехвастлив был Белинский. С посторонним, мало знакомым лицом он почти совсем не говорил или говорил мало, несвязно и, конечно, не блистал ни умом, ни знанием. Только с близкими он распоясывался, так сказать, не остерегался ошибок и давал волю всем своим силам. И вот в таких именно импровизациях, спорах, против воли, как-то ненарочно и нечаянно, он обнаруживал массу сведений, которых нельзя было подозревать в нем, если бы речь прямо зашла об них. Но он ронял и сыпал их нечаянно, как часто нечаянно в печатных статьях сверкал остроумием, удачными сравнениями, ссылками на те или другие авторитеты и т. д. Следовательно, знания, собранные им медленно, иногда по клочкам, служили его прямой цели, его делу, то есть его перу. Он не держал на ученой конюшне оседланного, готового коня, с серебряной сбруей, не выезжал в цирк показывать езду haute ecole {высшей школы (франц.).}, а ловил из табуна любую лошадь и мчался куда нужно, перескакавши ученых коней. Это ему и было нужно, и строгая, глубокая или систематическая ученость сделала бы из него, конечно, другую, все крупную же фигуру, но не такую, может быть, какая нужна была именно для той публики и для того момента, когда пришлось ему действовать, как партизану. И выходит, что он «неученый», потому что не кончил курса, не получил патента. А вот нас, сотни полторы, в одно время с ним было в университете, никто не называет неучеными, а из нас ученый вышел, кажется, один Бодянский. А прочие – так себе, ничего. Но нас неучами не разумеют, потому что у нас есть патент. А много ли мы сделали? Например, называют ученым Строева (Скромненко), Станкевича, юношу, только подававшего еще надежды, – и что же сделали все современники Белинского сравнительно с ним?
Ученостью могли подавлять его, например, Герцен: это так. Но ведь и он не ученостью сделал все в литературе и жизни, что сделал, хотя ученость или, лучше, всестороннее образование было только подспорьем его таланту и блестящему остроумию. Вот Сенковский был и настоящий ученый: и тот если произвел какое-нибудь движение (новизны, некоторой смелости), то ведь тоже не ученостью, а кое-каким талантом. А ведь и Греч и Булгарин обзывали Белинского неученым: хороши ученые!
Но Белинский никогда не влезал в кожу Хлестакова и никогда не сказал – «знаю то или другое», даже когда и знал что-нибудь. И эта искренность и скромность принималась за незнание. Тогда как кругом его никто, я думаю, ни один не отрешался от самолюбия, чтобы сознаться в неведении чего-нибудь.
Общество кишело невеждами-всезнайками около него. Сколько академиков, профессоров, литераторов притворялись и притворяется ежедневно классиками, знатоками древних и новых языков, химиками, математиками и т. д. и т. д.!
Он – никогда, а посмотришь, знает или имеет понятие, наконец, живое и верное представление о предмете. Я помню, в спорах, бывало, вдруг окажется, что он имеет довольно основательные понятия о небесной механике или, вдруг, в разговоре с медиком, откуда-то являются у него сведения о некоторых процессах химических, или заговорит о физиологических функциях (в то время, когда книг и публичных лекций не было об этом). Сами Вы сказали в Вашей статье, что он верно определил некоторые положения Гегеля – вперед и т. д.
Как назовешь такого человека «неученым» без строгой оговорки, не обусловив этого приговора множеством разных определений и отношений –времени, среды, роли, не сравнив со всем прочим и прочими? Вспомним то, что мы все, учившиеся в университетах, получаем там только, так сказать, напутственную программу для учения и развития, но программу более или менее правильную, полную, систематическую, чем так и дорого университетское образование, которая охотнику учиться помогает только не сбиваться с прямой дороги, не терять нити, а которая сама не учит.
А собственно, как еще все кандидаты прав, математики etc. – далеки от учености! И сколько их, бросив эту нить и вообразив, что они с наукою кончили, гуляет по белу свету без всякого клейма науки, которое стирается бесследно. Или же, напротив, сама жизнь для таких умов, как Белинский, становится настоящей школой и академией. А у него еще была и академия в его деятельности, открывшаяся ему со школьной скамьи: это редакционная работа и непрестанное чтение десятки лет – и серьезного, путного, и хламу.
Следовательно, забыть ничего было нельзя, а набрать и усвоить своему уму в океане книг, журналов, в встречах с лучшими людьми, умами – можно было много.
Извините, Константин Дмитрич, что я пишу это беспорядочное письмо. Непростительно его отдавать Вам, и я бы не отдал, если б только дело шло о желании моем поговорить с Вами. Можно ведь и не поговорить: Вы бы ничего от этого не потеряли, а я не писал бы этих страниц. Но я думаю, что в этом вопросе, касающемся Белинского, есть неясность и что эту неясность, гораздо лучше меня, проясните Вы, с помощью некоторых других. А такое прояснение Ваше послужит А. Н. Пыпину и поможет оговорить или обусловить и в самой биографии Белинского вопрос неучености последнего так, что следующие поколения будут знать, насколько он был выше в этом отношении множества современных ему присяжных ученых, умея служить клочками учености живому делу, тогда как их «ученость» лежала мертвым капиталом.
Мне кажется, мы с Вами оба правы: Вы, находя также пробелы в подготовке Белинского, а я, не находя почти никаких, именно по той причине, о которой я упомянул выше: Вы знали его в начале, а я в конце его деятельности.
При Вас он расцветал, при мне разрушался – пережив даже пору зрелости. Следовательно, мы, относительно степени подготовки, видели почти двух разных людей, и между той или другой порой – большой промежуток и большая разница, хотя мне кажется, что в последний период его деятельности в нем уже и печатно заметно проявляется и начитанность, и некоторая уверенность в достаточности своей подготовки.
О недостатках Белинского, я знаю, будет большая речь впереди. Ему не простят так снисходительно, как прощаем мы, его почитатели, пристрастия его к друзьям, где у него строгость сознания и суда уступала сердцу (он хвалил преувеличенно Панаева, Брянского и почти всех, кто был ему близок), ибо мы знаем, что это были уступки, мягкость сердца и что других уступок он не сделал бы за миллионы – и подкупить или обмануть его можно было только симпатией: более ничем он не подкупался.
Если уже этой слабости нельзя скрыть (и не надо) или защищать от следующих поколений, то нужно, по крайней мере, нам не давать его в обиду там, где он гораздо меньше виноват своих quasi-ученых противников, и стараться прояснить всякие по этому вопросу недоразумения, чтобы после не было поздно, когда нас не будет, и чтобы кличка неуча не осталась за ним.
Простите и примите мой глубокий поклон с уважением.
И. Гончаров.
P. S. Письмо это, как и все, что написано и отдано мною А. Н. Пыпину о Белинском, – отнюдь для печати целиком не предназначается. А если бы оказалось нужным, можно приводить цитаты или делать ссылки и т. п.
И. Гончаров.
Кавелин Константин Дмитриевич (1818 – 1885), русский историк государственной школы, правовед и социолог, буржуазно-либеральный публицист.
Автор одного из первых проектов отмены крепостного права, участник подготовки крестьянской реформы 1861г.