Сердце матери
Поняв, что перед ней благодарный слушатель, старушка разговорилась:
– Уж как я радовалась-то, когда мне сына выучить удалось. После председателя первым в колхозе стал – за всю скотину в ответе, шутка сказать… А ведь ох как нелегко было на ноги его ставить. Муж мой не выдюжил в голодный год: квёлый был, болезни его трепали… Совсем мальцом Иван без отца остался. Как удалось нам с ним выжить – одному богу известно. Бывало, шабры спрашивают: «Чем живёшь-то ты, Пелагея, одни мощи остались? Сама-то хоть ешь сколько?» А где уж там: ежели бы я сама ещё ела – что же ему-то осталось бы… Кашу из коры себе-то варила…
Потому, поди, и вырастить-выучить мне его удалось, что после того голодного года нам с ним уже всё хорошо было, любая беда – не беда…
Нянчилась я с ним, правда, дышала на него. Потому что всё моё сердце в нём было… Не поверишь, я даже невесту ему сама подби¬рала, ей-ей… Приехал это он, значит, из свово училища, заступил на должность. С мужиками хоть куда – и прикрикнет, где надо, и посмеётся с ними, баб тоже мог где шуткой, где крепким словом работать заставить. А как к девке подойдёт – всё! – на себя не похож, слова не найдёт сказать. От любой-каждой шарахался. Что делать? Парню двадцать лет, а он, чуть стемнеет, брык в кровать, и никакая его гармошка не разбудит…
Я перепугалась: неужто бобылём останется? А уж так надоела мне изба-то наша пустая: всю жизнь ведь мы с ним вдвоём только… Всё вдвоём да вдвоём. «То ли дело, – думаю, – сношка появится, а там и внучатки пойдут, как грибки». Нет, чудак-чудачок – шарахается и шарахается от девок. «Ты что, – спрашиваю, – больной разве, о женитьбе совсем не думаешь?»
«Да ну их, – говорит, – мама… Злые они все после, как жёнами станут…» Только я вижу – не в том его боязнь-то, а просто робеет он девок со всеми их штучками – и вся недолга. Ну, думаю, плохи, мать, твои дела. Иль так до смерти пустота в доме будет, иль окрутит твоего молодца какая лядащая вдовица…
И стала тогда я сама ему невесту искать. Отобрала про себя трёх девчат, что на выданье – кровь с молоком, ладные, пригожие и скромницы. Только мне этого мало. По утрам, рано-рано, стала я по какому-нибудь случаю к их матерям забегать: попросить сольцы или яичек под клушку подбросить. А сама во все глаза смотрю, как мои невестушки ото сна встают: не неженки ли, не растрёпы ли… А то есть другие со сна опухают страшней Бабы-яги, час-два за дело опосля сна приняться не могут – такая в них лень засела. Словом, выбрала я, наконец, девушку себе по душе. Самой на себя смешно было, а всё-таки делала я это все сурьёзней сурьёзного. Потихоньку-полегоньку раскачала Ивана, выведала, какая ему из сельских невест больше всего по душе-то. И надо ведь – моя Настюша и оказалась…
Тогда я к этой Настюше – клинья подбивать. А чего там: все мои невестушки со своими мамками догадались уже, зачем я стала к ним похаживать. И ни одна бы не отказала Ивану, я-то знаю. И тут не в его должности и трезвости дело. Просто он очень видным удался парнем и здоровым – не в пример своему квёлому отцу. Я сама дивилась – откуда дрожжи такие: голод перенёс в малолетстве. А он – будто назло всем голодовкам – в кряж пошёл. Вон вишь на фотографии. Скажешь, плох парень? Ну вот… Настюше я только намекнула, она вся загорелась, как цвет маков… Трудно с девкой об этом говорить, но я шутя-шутя, а растолковала ей, что надо самой ей приручить Ивана. А уж я-то, мол, подмогу…
Словом, как ни дичился парень, а сношка скоро в моей избе появилась…
…На улице за окном кого-то окликнули, перебив рассказ Пелагеи Семёновны. Старушка подошла к окну, посмотрела в темень и, ничего не увидев, попросила:
– Выйди, сынок, глянь – кто это звал? Может, меня…
Я вышел во двор, потом за калитку, посмотрел, насколько хватал глаз, в тёмную улицу – разглядел силуэт целующейся парочки.
– Целуются? Да я так и подумала – не меня, а тут вот всё ёкает, –показала на сердце. – Теперь уж редко мне это мерещится. А вот в первые годы после похоронной… Ой, бывало, сижу-сижу, а он, Иван, ходит круг двора-то. Я говорю, Настя, иди, взгляни – кто-то ходит, снег-то хрустит. Ходит… Она выглянет, вернётся: «Что ты, мам, там и следов-то нет…»
А мне нет-нет да вдруг снова покажется: ходит под окном кто-то. Он, Иван, ходит… Шабёр возвратился с фронта: «Ты что, – говорит, – тётя Паша, – и не думай. Без вести пропавшие и те никогда не вернутся – или мина, или бомба в куски разорвала. А у тебя – похоронная… чего уж тут, не трави душу зазря, успокойся…» Да я ведь головой-то всё это понимаю… А вот всё думается – до сих пор ночей не сплю…
…Я про Настю хочу досказать. Ошиблась ведь я с ней, видно. Нельзя, наверно, свадьбы вот так, с бухты-барахты делать и третьему в это дело встревать. Первый раз я подумала об этом, когда Ивана на фронт провожали. Мы с сыном всю жизнь беспечные были, никаких запасов не делали. Взяли его у меня в сорок первом, вместе с другими сосновскими на станцию увезли. Сгоняла я в центр, обменяла разного тряпья на полпуда муки, испекла хлеба. Поехали мы с Настюшей и другими бабами на станцию. Настя-то на сносях уже, тяжёлая была. Доехали мы до станции, поспрыгивали. Вот веришь, нет – не знай, под землёй я шла, не знай, по земле бежала: всё мутно, как во сне. Спрыгнула я с телеги-то, бегу, значит, с караваями-то, бегу, бегу… Обняла Ванюшу, говорю: вот, сынок, принесла тебе хлеба на дорогу. И семечек ещё купила тыквенных – уж больно он семечки любил сызмалу…
Говорю с ним – сама не знаю, о чём. А сердце ровно чуяло… Он ничего, а я реву, как на поминках, и перестать не могу. А он только: «Да ладно тебе, мама». И Настюшка не с ним прощается, а меня тормошит: «Да перестань ты, мама!» Как на станции – я не очень помню, а вот дома она мне долго ещё выговаривала за это: от людей, вишь ли, ей стыдно было… Будто людям там только на нас смотреть: все ревмя ревели, всем беда наперёд виделась.
Плохо Настюша с Иваном простилась, хоть и дитя от него ждала. Но я подумала: может, стесняется, может, больная из-за брюхатости-то была, света вольного не видела от боли… Но и то правда, что с матерней любовью ни любовь жены, ни какая другая не сравнится. Хотя, конечно, и матери разные бывают. Вот наша Настя…
Родила она, значит, Коленьку, а вскоре мы эту распроклятую бумагу получили с чёрной полосой наискось… Не Коленька если бы – я жить не стала б. Нет, не стала… Он, Коленька, от дурной мысли спас: уж очень весь в отца – и лицом, и повадками. И стала я теперь внучка от голода спасать…
А Настю как-то на ферме увидела с безруким бригадиром – с госпиталя тока вернулся: смеются, играются… Больно мне на всё это смотреть было. Поэтому я ей прямо сказала: «Дело твоё молодое, женихов теперьчи мало – выходи, если возьмёт… Ты же не в меня, всё равно для одного сына жить не сумеешь, для себя жить потянет. Так что выходи, только Коленьку мне оставь. Боялась я за Коленьку-то – отнимет, а что я без него… Нет, оставила, вроде как даже с радостью – руки развязала. Вышла за однорукого бригадира, от него вскорости сына родила… К нам с Коленькой так, раз в год заглянет на полчасика. Не все мы, бабы, одинаковые… Есть и кукушки… Это мне вот сын до сих пор видится под окном… Да знаю, что не может быть ничего такого – не в сказке живём… А вот чудится. Не сплю частенько. Не сплю, а вижу его лучше, чем во сне. Теперьчи вот Николая нет-нет да прошу: «Выйди, внучек, вроде ветка хрустнула…» Коленьке-то моему уж скоро ого-го сколько стукнет – намного старше своего отца, а для меня всё равно внучек. Холостякует всю жизнь, не знай, почему…
…На улице давно уже метала громы и молнии первая весенняя гроза. Сильным порывом ветра сорвало с крючка одну из ставен, и она протяжно и громко заскрипела.
Пелагея Семёновна сразу оборвала рассказ, напряглась, насторожилась, всем телом подалась вперёд…
И вдруг показалось, что чудо очень даже возможно: распахнётся сейчас настежь дверь – и ворвётся в избу с широкой улыбкой Иван и, обняв старую мать, скажет виновато: «Прости, мама… Так уж вот оно получилось. На том свете был, да прогнали: кого любят на этой земле – не умирают…»

Крутой вираж

Когда подъехали к трём обглоданным осинам, Иван с шутовской лакейской суетливостью выскочил из-за баранки, обежал машину и, расшаркиваясь, распахнул дверцу. Из «Волги», высоко неся свою бороду, вышла чёрная, с жёлтыми подпалинами коза. В её ушах изумрудно поблескивали настоящие, правда вышедшие из моды, клипсы. Всё стадо с неискренне радостным блеянием устремилось к машине.
Чернавка величественно приветствовала соплеменниц небрежным покачиванием комолой головы. Комолой Чернавка была не от природы: её рога в решающей схватке за власть в стаде остались в брюхе одной коварной особы. Представителей сильного пола в стаде – по соображениям нравственным – не имелось, и отныне власть Чернавки становилась безоговорочной. Последняя из соперниц (брюхо – грубо зашито просмоленным шпагатом) с трусливой надменностью стояла сейчас поодаль, готовая, впрочем, восторженно заблеять и рвануться навстречу после первого грозного взгляда Чернавки.
Иван гордился августейшим положением своей козы в стаде, но его беспокоила ненадёжность этого положения: вдруг эти недалёкие рогатые сообразят всё-таки, что безрогой повелительнице можно и не повиноваться…
Ни благородного, ни плебейского сословия коз Иван заводить никогда не собирался: он потому и в райцентр из деревни подался, что пуще всего не любил ухаживать за скотиной. Но вот появился в их молодой семье потешный грудничковый малый, очень похожий на его, Ивана, детские фотографии, а молока у восемнадцатилетней мамки хватило только на три месяца… Тогда-то Иванов отец и посоветовал обзавестись козой:
– Ихнее молоко для мальцов всего полезней… После материнского, надо полагать, – бросил укоризненный взгляд на Валентину. И добавил ехидненько на диковатом наречии их Коростелёвки:
– Знаю, что вы, молодые, с радостью будете ходить за всякой животиной…
Так вот и «оскотинились». Во имя Коськи. И здорово сделали: Коська – не сглазить бы – сейчас на пятилетнего парня похож, а ему всего третий год пошёл. А всё – молоко Чернавки, они уверены в этом. Теперь бы её и продать можно, но как-то уж очень это неблагодарно с их стороны будет. Чернавка по праву заслужила у них пожизненную пенсию (да и Коська бунт поднимет без её молока)…
Ну а то, что в стадо на машине – это, к сожалению, не в знак признания чернавкиных заслуг перед их семейством. Это – из-за лени. Стадо собирают в посёлке рано-рано. Вставать, перебивать сон не хочется (хотя надо всего-навсего открыть калитку). Вот и приходится к восьми бежать в гараж за машиной, подгонять её к дому, забирать Чернавку (она сама запрыгивает на сиденье, только открой ей дверцу) и на пределе мчать в стадо.
Из-под тонкой тени обглоданных осин вышел – кнутовище через плечо – Фёдор Семёныч. Вид у него был препотешный: на затылке замызганный малахай, ватные стёганые брюки заправлены в валенки, рваная фуфайка застёгнута до последней пуговицы. И это при тридцатиградусной жаре…
– А вот и наша госпожа прибыть изволили. Вот и Чернава-свет Ивановна к нам зарулили…
Иссечённый морщинами огромный нос пастуха кривился в доб¬родушной усмешке, глаза светились всегдашней лукавостью. Иван когда-то обижался на Фёдора Семёныча за обидное приставление своего имени к козьему, но, узнав получше нрав старика, стал беззлобно принимать многие его колкие подсечки.
– Чернавка-то так и превратилась в твово начальника. Так что ты теперь у двоих в услужении.
– В каком это услужении?! – брови Ивана невольно насупились. – И откуда ты, Фёдор Семёныч, такие противные слова выдёргиваешь?
Но занозистый старик, как видно, решил сегодня потешиться всласть:
– Ну а как же… Вот барских кучеров взять в сравнение… Промежду прочим, скажу тебе – холопская должностишка была…
Иван, к явному удовольствию старика, вскипел:
– Я сейчас, Фёдор Семёныч, отыму у тебя кнут и высеку, как ту самую козу, не посмотрю, что старик. Чтоб думал, кого брать в сравнение… Да ты знаешь, что если мы, которые разное начальство возим, вдруг бросим баранки – в стране всё наперекосяк пойдёт?.. Чуешь ты это?
Старику, кажется, этот довод показался убедительным, и он сменил тон на серьёзный:
– Так-то оно так… Да ведь я не про всех, а про молодых, которые ещё в рост идти могут, а идти не хотят: гордости нет… Ты вот вроде как привесок к большому человеку. А ведь всю школу прошёл, и башка у тебя неплохо варит. Ты сам большой, куча грехов! Опять же мальчонка у тебя подрастает…
Иван удивленно приподнял брови:
– А пацан-то тут при чём? Вы за него не бойтесь. Он у нас и ест, что хочет, и одеваем его, как картинку. Райпотребсоюз – не стадо, где только шерсти клок взять можно.
Старик брезгливо махнул рукой и, бросив кнут на траву, лёг в круг, который очертил плетёный ремень.
– Да разве ж я об этом? Мальчонка подрастёт скоро – ему перед дружками отцом похвастать захочется – знаешь, как мальчишки любят погордиться… А что он им может сказать? Что у папки важный хозяин есть?
Иван, сидя на камне, делал вид, что внимательно рассматривает хлыст из конского волоса на конце кнута.
– Ты это брось, Фёдор Семёныч. Всё равно моя работа повеселей твоей. У тебя же скука дикая: с утра до вечера – ни одной живой души…
Старик вскинулся:
– Эге! У меня этих живых душ вона сколько! – Фёдор Семёныч выбросил руку в сторону стада…
Иван победно расхохотался:
– Ты с ними скоро сам блеять станешь…
Старик вдруг помрачнел, притушились светлячки в зрачках.
– У меня, мил человек, причина есть, чтоб под солнцем жариться…
– Болеешь, что ли? – участливо, забыв недавнюю злость, спросил Иван.
– Нет, парень. Просто вся жизнь моя в этих лугах. Ещё мальцом здесь в подпасках бегал. Подрос, женился, вместе с молодухой стадо взял, здесь медовый свой месяц праздновали. Вместо перины – трава, вместо одеяла – небо. Двадцать лет, до самой Настюшкиной хворобы медовый тот месяц тянулся… До сих пор по жинке тоска гложет…
Иван встал и направился к машине: старик его всё-таки раздражал. Бросил через плечо:
– Чем же ты хвалишься, не пойму? Как дикарь первобытный жизнь прожил, да ещё и гоношишься…
Уже сквозь завывания стартера до него долетел хриплый басок Фёдора Семёныча:
– Если с годами будешь умнеть – к старости позавидуешь мне…
Иван неприязненно подумал о старике:
– Ишь ты, на козе не подъедешь – сколько гонору…
Он не изменил обычному своему ритуалу: дал круг почёта вокруг стада, притормозил около Чернавки, помахал ей рукой. Коза в ответ закачала чёрной бородёнкой, кокетливо потряхивая изумрудными клипсами.
– Если этот хрыч вздумает тебя обижать – ты мне скажи.
Чернавка ещё усерднее закачала комолой головой…

* * *
Иван, развалясь на сиденье, на самой малой скорости почти полз по пустынной дороге: хотелось поговорить, как он шутил, с умным человеком – с самим собой. Старик, сам того не зная, разбередил давнюю боль, которая угнездилась в нём неизвестно когда и нет-нет – тихо саднила.
Было детство – и он мнил увидеть себя в будущем где-то среди первых маршалов или среди первых учёных страны. Все им восхи¬щаются, все превозносят его, удивляются его талантам. Настало отрочество – он потрезвее взглянул на жизнь и понял, что детские мечты – дворец на зыбучем песке. Но ещё теплилась вера в какое-то своё особое предназначение, в то, что когда-то, пусть через долгие годы, он сумеет вдруг чем-то поразить, огорошить, ошарашить своих родных и знакомых, а может, и весь район, а может быть, и весь мир каким-то неожиданным открытием, откровением, мудростью, не доступной другим.
И вот он совсем стал взрослым. Оказалось, что в этом мире не только вознестись над людьми, а элементарно устроить свою жизнь, добиться от окружающих маломальского уважения – и то кошмарно трудно. Срезался на экзаменах в институт – тебе обидно сочувствуют. Вынужден был (по секретному, но вдруг ставшему всем известным обстоятельству) рано жениться – над тобой посмеиваются. Нашёл – по подсказке практичной жены – тёплое местечко – над тобой начинают просто-напросто насмехаться…
Где уж там до восхищения – хоть бы человеком считали!
А в человека из «привеска» вырасти надо, тут старик прав…
В мечтах о будущей своей жизни он с годами сдавал одну позицию за другой. Теперь настала пора практически делать жизнь. И пусть здесь всё пойдёт по возрастающей.
В общем, хоть и поздновато спохватился, пора найти путь к своему началу. Надо испытать все свои силы. Чем чёрт не шутит – может, где-то что-то вроде таланта прорвётся…
И про Коську старик правду сказал. Сын должен иметь отца, которым хвастаться можно. Сам-то ведь в детстве ого как важничал: нацепил однажды без спросу на грудь отцовские ордена и выбежал к дружкам на улицу, упивался их завистью…
Ну, этот Коська!.. Сколько хлопот и забот с ним! Сначала из-за него пришлось каждый вечер вовремя возвращаться с работы (раньше частенько с друзьями задерживался). После – из-за него же – как-то стыдно стало на красивые ножки оборачиваться (до его рождения Валентина столько ревнивых скандалов устраивала). А теперь вот всю жизнь надо вверх дном переворачивать – и ведь не только же ради собственной гордыни!
…Иван резко тормознул. Тьфу, черт! Чуть не задавил гуся. А он хоть бы шагу прибавил… Важная птица. Как говорится, преисполнена самоуважения. Будто в самом деле что-то из себя представляет.
Шеф встретил Ивана занудливым брюзжанием. Оказывается, из соседнего района приехал его коллега по каким-то им одним понятным делам, они хотели выехать в сельмаги пораньше и не нашли Ивана ни дома, ни в гараже.
– Сколько раз было говорено: без десяти девять стоять у крыльца!..
Гость, давно знакомый Ивану, – кряжистый, простецкого вида мужичок, ничего не имеющий в своем обличье начальственного, сочувствующе улыбнулся ему за спиной шефа, бессильно развёл руками.
Успокоившись немного, Пётр Анисимыч, не стесняясь гостя, сунул Ивану записку и велел «быстренько слетать» на базу за двумя бутылками армянского коньяка.
Иван поморщился.
– Петрович прошлый раз предупредил, что без наличных не даст больше.
– Што-о? – взорвался Пётр Анисимыч. – Я вот ему ужо попредупреждаю!
…И скоро Иван снова рулил по самой знакомой ему дороге – в сторону стада. За спиной рокотал бас Петра Анисимыча. Председатель любил поражать всех размерами богатств нынешнего потребсоюза, почти уверенный, что всё пришло только его стараниями. Иван множество раз слышал эту похвальбу своего шефа. Да и гостю, как видно, не впервой приходилось её выслушивать.
– Я с чего начинал? С нуля. Пайщиков вначале несколько сот с трудом набралось. Двадцать лавчонок всего было с глиняными кладовыми. Товаров – шаром покати. А теперь? Теперь я миллионами ворочаю. Это, брат, тебе товарооборот, это уже масштабы. Мои масштабы. Пайщиков на сегодня – больше пятнадцати тыщ, грузовых машин – двадцать пять, магазинов – девяносто. А каких магазинов! Спроси птичьего молока – принесут! В каждом – холодильные установки, бетонные подвалы. Продавщицы все с образованием. И, между прочим, как на подбор, все красавицы… Хе-хе-хе…
И Пётр Анисимыч повёл свой полурассказ-полуанекдот о причинах растрат, которые порой делали незамужние продавщицы. Голос Петра Анисимыча при этом перешёл на шёпот, а рассказ часто прерывался визгливым подхихикиванием.
Но вот шеф снова заговорил о товарообороте, и голос его трибунно окреп. Иван подметил в зеркальце, как лицо начальника стало полно значения и самоуважения. Почему-то вдруг припомнился гусь, которого чуть не задавил в этом самом месте.
Как Иван и догадывался, у голых осин ему был дан приказ свернуть с прямого пути в ближайший лесок.
Иван на всякий случай предупредил:
– Фёдор Семёныч туда стадо гонит, видите?
– А-а! Этот мужик – могила. Он людьми не интересуется, знай пасёт всю жизнь своих козлищ. Наверно, тронутый малость.
Иван не смог не заступиться за пастуха:
– Зря эт вы, Фёдор Семёныч, – старик мудрый…
Пётр Анисимыч расхохотался:
– На твой аршин, может быть, и мудрый. Для мухи и кошка – слон. Хе-хе-хе…
Иван скрипнул зубами. У него появилось дикое желание загнать машину в кювет – пусть хоть самому себе при этом раскроить череп. Еле сдержался. Не сдержался гость:
– Пётр Анисимович, ты зачем же так хамишь человеку. Тем более – подчинённому…
Председатель пожал плечами:
– А что, по-твоему, подчинённые должны хамить начальству? Не бойсь, за Иваном не станет… Да и ему ли на меня обижаться? Я для него знаешь, сколько добра сделал? Добра – в главном значении слова… Хе-хе-хе…
Свернули в лес, через чапыжник, напролом прорвались до первой лужайки.
– Надеюсь, сегодня-то у тебя стаканы найдутся? – спросил Пётр Анисимыч Ивана.
– Один есть.
– Что значит – один? Ты же знаешь, какие у меня бывают гости! Это ты там со своими пей из горла, а мне, будь добр, обеспечь сервис, как полагается. Запомни на будущее. Икорку не забыл захватить?
– Петрович напомнил…
– Вот и учись у Петровича. А сейчас иди, погуляй по лесу часок- полтора…
Это «иди, погуляй!» доконало Ивана. Он походил сейчас на перегретый карбюратор. Чтобы не нахамить шефу, резко повернулся и зашагал к опушке. Слева услышал свист и тугой хлопок кнута. Пошёл на звук. Оказалось, что Фёдор Семёныч выгонял с опушки на луг трёх самых шкодливых коз во главе с Чернавкой. Помог старику. Чернавка долго не хотела отходить от него, тычась мокрым носом в ладонь и в карман. Как это он не догадался прихватить хлеба от шефской трапезы?..
– Что, велено подождать да задать корма коню?
– Кончай, Фёдор Семёныч. Без тебя тошно. – И вдруг, вроде бы как обрадовавшись чему-то, попросил:
– Знаешь что, старик? Дойди до машины, скажи моему бывшему шефу, чтоб не искал меня. Я домой пойду…
Фёдор Семёныч присвистнул:
– М-да… А он машину водить может?
– Нет.
– А тот, который с ним?
– И тот, кажется, не может… Тем лучше. Пусть пройдётся пешочком, поразмышляет кой о чём… Да я сам сейчас… Попорчу ему аппетит.
Иван по машинному следу побежал к лужайке.
Пётр Анисимыч, полулёжа на траве, крутил в руке стакан, до половины наполненный коньяком, и поучительно говорил гостю:
– Я высоко марку района держу! Потому что я – хозяин. Моего приезда в каждом сельпо с дрожью в коленках ждут… Зато и порядочек всегда идеальный.
Иван сел в машину, нажал стартер, развернулся на полянке. Пётр Анисимыч не обратил на это особого внимания. Тогда Иван опустил стекло дверцы, объявил:
– Я не за коньяком. Я в гараж – сдавать машину. Вам пришлют другую. Считайте меня уволенным. Счастливо оставаться…
Пётр Анисимыч на секунду оторопел, но когда машина пошла вперёд, вскочил:
– Волчьей ягоды обожрался? – И вдруг прокричал с торжествующим хохотком:
– Да я ж тебе трудовую испачкаю, дурья башка!
Иван притормозил, крикнул в ответ:
– Не пропаду!
И дал газу.
…Наутро, рано-рано, до зорьки, Чернавка во главе своих рогатых верноподданных пошла на пастбище своими ногами.

Отходчивые сердца

В самый разгар бесшабашного веселья, когда на двор выбросили уже с десяток пустых ящиков из-под водки, случилась драчка.
Кашу заварил старик Кротов. Он вдруг стал уверять всех, что во время одной бывалошней атаки спас от смерти самого маршала Жукова. Кротову досказать не дали – рассмеялись.
Другой старик, Сафонов, который всю войну от звонка до звонка прошёл и, по свидетельству многих, отчаянной храбростью отличался, одёрнул захмелевшего сверстника:
– Ты, Митрич, помолчи, ваша кротовская фамилия всем известна. У вас спокон веку все как один – хвастунишки…
Старики совсем распетушились, но гости сумели оборвать пере¬палку и заставили их пожать друг другу руки.
И тут, обернувшись к калитке, Клавдия Фёдоровна вдруг словно окаменела. Кротов и Сафонов звали её выпить вместе с ними за их перемирие, а она оторопело смотрела на входившего в калитку человека и не замечала, не слышала шумливых стариков. Кротов, проследив за её удивлённым взглядом, тоже увидел входящего и, присев, хлопнул себя ладонями по коленкам:
– А ба, мать честная! Да ведь это Иван!..
И, с подчеркнутой бесцеремонностью оглядывая подошедшего к крыльцу, объявил всем так, будто говорил об отсутствующем:
– А сдал он крепко, ребята. Будто не семь, а тридцать лет пропадал. Мда-а, что скажешь, Клавдия?
Клавдия Фёдоровна, молча, смотрела на пришельца. «Здравствуйте, – невнятно, хрипло поприветствовал тот. – Здравствуй, Клава…»
И вдруг, сменив тон, заговорил как-то наигранно, залихватски:
– Я ведь специально на свадьбу приехал. За тыщу вёрст был, а прослышал про Танькино замужество и прикатил. Как штык. Не из-за решётки, конечно. Я ведь уже два года как на воле…
Но, видя, что даже пьяный народ воспринимает его настороженно, смутился:
– Так-то вот, Клавуня… Захотелось мне, значит, на свадьбе своей старшенькой погулять…
Клавдия Фёдоровна никак не могла пойти на какой-то решительный шаг. Наконец растерянно и как бы против воли произнесла:
– Ну что ж, коли прикатил, так входи…
В избе, едва они вошли, затих шум и гвалт, заглохла музыка, замерла пляска.
Даже пьяных ошарашило появление нежданного гостя, все смотре¬ли на него выжидательно, напряжённо. Невеста какое-то время потерянно искала решение, как минутой раньше оторопела её мать. Удивлённо округлились глаза и у двух сестер невесты.
Гость, примечая знакомых, кивал головой по сторонам и протискивался к молодым, в передний угол избы. Только сейчас увидели в его руках небольшой свёрток.
– Хорошо, что хоть про подарок не забыл, – послышался высокий женский голос.
Мужчины засмеялись над такой прямолинейностью. Но смех был, как у плохих актёров, – деланный…
Подойдя к молодым, новый гость пожал руку жениху и хотел было поцеловать невесту, но та отстранилась. Тогда он протянул свёрток и громко, торжественно произнёс:
– Поздравляю, дочка, с законным браком!
И тут случилось то, чего боялись: невеста, приняв подарок, швырнула его под ноги (так, что по полу рассыпались какие-то блёсткие женские украшения) и, гневно сжав кулачки, прокричала:
– Уходи, отец! Слышишь – уходи! Не порть праздника!..

* * *
А было так…
…Дверь взвизгивала, трещала, ходила ходуном. Клавдия, прижавшись к косяку, еле сдерживала нервные всхлипы. «Осатанел, изверг, – пришёптывала она, не решаясь обругать мужа громко: вдруг совсем рассвирепеет… Иван пьяно ревел за дверью и придумывал для неё самые разобидные площадные прозвища… Вот снова ударил в дверь. Ногой, с разбега. Ясно, что в избу вломится. Не осилит дверь – высадит оконную раму…
– Отворяй, мать твою… Не зли зазря!..
Клавдия отчаянно выдохнула:
– Хоть бы детей-то пожалел, пропойца несчастный… Из-за тебя психами вырастут…
И тут же спохватилась: «Зачем это я? Хуже ведь будет!». Иван за дверью угрожающе прокричал:
– Вот я вас пожалею!
И снова посыпались удары. Скоба, слабо держащая щеколду, вдруг со скрипом полезла из косяка. В ту же секунду Клавдия упёрлась в эту предательскую скобу обеими руками…
Иринка и Верка сидели здесь же, на кровати, которую она весной вынесла в сени. Раньше при этих бешеных набегах отца обе плакали – надрывно, навзрыд. Сейчас их глаза были сухими. Но у Клавдии больнее обычного засаднило в груди, когда она заглянула в эти неплачущие глаза. С вымученной улыбкой постаралась успокоить дочек.
– Ну что вы, зайки-бояки. Он же ваш папка, чего испугались…
Но Иринку, которая была постарше, забило, как от озноба…
«К чёрту, хватит этого страху, – решила Клавдия. – Будь что будет!»
Она резко распахнула сенную дверь, так что Иван, разбежавшийся для нового удара, пролетел мимо неё до кухонной двери. Клавдия, не давая ему опомниться, толкнула его в избу, но Иван успел ногой упереться в порог. Сдержав крик, Клавдия ещё раз толкнула его через порог, на кухню, сама тоже юркнула из сеней в избу, быстро захлопнув за собой дверь. Подумала про дочерей: «Неужели не догадаются убежать?»
Но Иван не стал больше драться. Развалился на диване и, молча, играл пальцами на его валике. Чего-то выжидал. То ли нагонял страху, то ли готовился к долгому разговору…
Клавдия встала в пустом простенке, настороженно сложила на груди руки.
Иван тягуче, с наигранной ленцой в голосе, чтоб Клавдия почувствовала, как он уверен в себе, заговорил про старое – надоевшее, бесполезное: «Дурочку-то кончай валять… Собирай шмотки и убирайся отсюда по солнышку… Со своими сучёнками…»
Клавдия давно взяла себе за правило «не злить зверя понапрасну» – ведь один долго не проругается, но тут не выдержала, вскипела:
– Не мог для своих детей другого словечка найти?
Иван приподнялся на локте, злорадно ощерился:
– Для своих? А кто мне докажет, что они не соседские? Что-то слишком много шабров о тебе печётся теперь. Неспроста…
Клавдия брезгливо, с досадой отмахнулась:
– Брось, надоело… Всегда вы, мужики, так: сами за любой юбкой вприпрыжку, а грязь свою на жён льёте… Нечистые – судят, безгрешные – оправдываются…
Клавдия тяжко вздохнула. Вот уже второй год тянется эта волынка. Второй год выживает её Иван из дома. Вернее, не он, а эта прохиндейка – Валька из сельмага. Иван-то хоть смолоду и хулиганистый был, но сам по себе до того не дошёл бы, чтобы детей родных из дому гнать… Да и нести всякую чушь-напраслину – не в его характере было. Это всё Валька подзуживает его… От отцовства, вишь, даже отрекаться стал…
…Эх, Иван, Иван. Забыл, как радовался, что согласилась за тебя замуж пойти. Все тебя отпетым считали, пропащим, девчата шараха¬лись от тебя, как от бешеного быка… И было чего остерегаться. Даже пожилые мужики боялись чем-нибудь обидеть Ивана Беседина.
И помнится, как все удивлялись, что Иван так сразу вдруг остепенился. Старик Кротов только головой качал: «Укротительница ты, Клавуня, ей-ей! Куда мужицкому норову против женской ласки…»
И ведь в самом деле счастливо зажили. С миром и согласием, как старики говорят…
И вот эта Валька-продавщица…
А ведь не моложе и ничем не лучше – только стать сохранила, потому что не рожала троих, как она, Клавдия. Водка помогла ей заполучить Ивана… За два года-то, поди, море разливанное споила ему. Но не просто всё это, за ней не пропадёт – задумала взыскать в сто раз больше. Вот как Ивана натыркала… Уже раз десять порывался он очистить для неё дом… С матерщиной выбрасывал из сеней не только жену – ладно бы! – одну за другой всех трёх дочерей… Народу всегда сбегалось посмотреть такое представление чуть не полсела. Хорошо, что сосед Сафонов и другие мужики быстро справлялись с Иваном. Свяжут его, отвезут под окна Вальке и свалят, как куль. А народ долго ещё не расходится, всё судачит, жалеет её, Клавдию… Больно всё это… Начальство разных рангов толковало с Иваном – всё бесполезно. Что дальше делать? Оно, конечно, дом его, Иванов, до последней щепки его. Её ни рубля в этом деле нет. Она почти не работала. Лишь последние два года, как Иван закуролесил. Но зато ведь вон каких трёх девчонок вырастила! Старшая уже в город в техникум поступать поехала… Совсем взрослая. Да какой красавицей обещает быть! И плюнуть бы на этот распроклятый дом, лишь бы жить спокойно… Но где жить? В валяльном цехе ей платят мало, так что под крышу к людям за деньги не пойдёшь. И без того с хлеба на воду приходится перебиваться. Ведь она даже алиментов с Ивана не может добиться.
– Эй, ты что, не слушаешь меня! – вдруг истерично завопил Иван.
Клавдия встала в прежнюю настороженную позу. Сейчас она снова боялась его, знала: в любой момент его может вскинуть с дивана та пёсья злоба, которая всегда просыпается в нём, стоит ей сказать слово против. Но она знала и то, что сегодня по-доброму он всё равно не уйдёт. Он хочет нынче решить всё окончательно – раз и навсегда. Она тоже этого хочет.
– Ну, я долго ещё ждать буду? – брюзгливо тянул Иван. Собирай тряпьё – и к чёртовой бабушке. Лучше, если вас в селе вообще не будет. Поняла?
Клавдия посмотрела Ивану в глаза, но его мутные, остекленевшие от водки зрачки, кажется, даже не заметили этого взгляда – гневного, презрительного.
– Поняла. А детей тебе нисколько не жалко?
Иван приподнялся на диване, сел.
– Алименты получать будешь, чёрт с тобой. Только убирайся скорее… – он махнул в сторону двери. Клавдия не шелохнулась.
– Да, конечно, ты у Вальки столько пропил, что и домом не откупишься.
– Но-но! – грозным рыком попытался осадить её Иван.
– Только мне до этого никакого дела нет. Сами блудили – сами и выкручивайтесь. А с меня ты и так дорогую плату взял…
Иван удивлённо вскинул упавшую на грудь голову:
– Какую это я с тебя плату брал? Ты всю жизнь на моей шее висишь…
Клавдия, забыв про свою обычную осторожность, дала волю всему, что накипело:
– Я всю жизнь на тебя работаю, как прислуга на барина. Да детей твоих обшиваю-обстирываю. А теперь ты совсем в ад мою жизнь превратил. В кромешный. Вот про какую плату я говорю. Одна радость у меня – девочки. И я не хочу, чтоб они у меня бездомными были. Им твоя крыша по закону полагается. Так что ничего у тебя с твоей… не выгорит!
Через секунду Клавдия уже жалела о своей смелости. Иван рванулся с дивана, вцепился железными пальцами в её волосы, ударил головой о стену – раз, второй…
– Я тебе, стерва, покажу закон. Знай: житья тебе не будет, если не уберёшься! Ждёшь, когда я тебе кости переломаю? За мной не станет…
Теперь его пальцы больно вцепились в её ключицы.
– Душу вытрясу! Ну?!
Ему нужно было её немедленное согласие.
Клавдия невольно застонала, вырываясь из его мёртвой хватки.
Вскрикнула громко:
– Откуда пришёл, туда и убирайся!
Протяжно скрипнула дверь. В переднюю боязливо прокрались Верка с Иринкой. С глазами, полными страха, молча встали у косяков. Иван покосился, цыкнул на них: «Пшли отсюда, ублюдки!»
Девочки не уходили.
Иван тряхнул Клавдию так, что её голова снова ударилась о простенок. Иван процедил сквозь зубы: «Последний раз говорю».
Клавдия, сдерживая слёзы, молча покачала головой. Тогда Иван резко выдернул из розетки электрошнур и дёрнул его на себя. С тумбочки с грохотом упал на пол приёмник, зазвенел разбитыми лампами. Иван метнулся к посудному шкафу. Клавдия повисла у него на плече, но он отшвырнул её к окну. Локтём она разбила стекло. С этим стеклянным звоном слился звон летящей посуды: Иван сгребал её с полок шкафа по-обезьяньи длинной рукой. Верка с Иринкой заплакали. Отец пнул ногой табуретку, она с огромной скоростью прокатилась по полу в сторону кухонной двери и сшибла Иринку с ног. Девчатки заплакали ещё громче. Клавдию душила злоба к этому человеку. Сознавая бессилие, она всё-таки снова хотела броситься на Ивана. Но он её опередил: схватил с полки уцелевший фарфоровый чайник и швырнул в голову. Теряя сознание, она вспомнила только об одном: «Жаль, Татьяны нет…» Упала. Иван с удивлённо расширенными глазами смотрел на кровь, что быстро окрашивала чёрные густые волосы Клавдии, и спиной отступал к окну… Дрожащей рукой он нащупал шпингалеты, распахнул створки рамы и неуклюже спрыгнул с подоконника на молодую яблоньку, жалобно хрустнувшую под ним.
Убегая, он ещё долго слышал неутешный плач своих дочерей.

* * *
Татьяна возвращалась домой счастливая. В техникум поступила, будет получать стипендию. Мамке теперь станет легче. Она ведь совсем замаялась в последнее время. Работа у неё трудная: валяет валенки. Придёт из мастерской, поесть сготовит да снова принимается за ту же работу – за валенки. Это уже в чёрной бане, на задворках. Работа сама по себе тяжёлая, а тут ещё бойся, как бы кто тебя не увидел. Потому что прознают – налог огромный платить надо, такой, что и работать нет смысла. Мамку всё совесть мучает: нехорошо тайком-то валять. Но и выхода нет, потому что зарплаты её на четверых не хватает… Трудно мамке. Руки все истрескались, чёрные стали от крашеной шерсти. Даже пемзой не отмываются. А другой работы в их посёлке нет.
Ну ничего, теперь легче станет. Теперь мамке только о двух младших заботиться надо – она, Татьяна, себя прокормит. А то, глядишь, чуть-чуть и поможет сестрёнкам. Хоть изредка…
Теплоход встал против крутого берега, бросил якорь. Пристань до сих пор не пригнали из затона, поэтому с берега трое парней спустили на палубу широкое бревно и протянули матросу шест.
Когда Татьяна проходила мимо длинного ряда торговцев ягодами и махоркой, её насторожило то, что все односельчане как-то странно смотрят в её сторону. Пока она пыталась разгадать причину такого внимания к себе, рассеянно, но с улыбкой здороваясь почти с каждым, старик Кротов вдруг прокричал за спиной:
– Да ты, Тань, вроде и не знаешь, что случилось? Ну да верно! Откуда ж тебе знать! Вот горе-то какое… Ведь вечор отец-то… мамку твою прибил!..
– Что-о? – Татьяна резко обернулась, ошеломлённо уставилась на старика Кротова. Тот горестно кивал головой. Татьяна ещё мгновенье как пригвождённая стояла на месте, потом всхлипнула, закричала отчаянно и быстро-быстро побежала по дороге…
Первым пришёл в себя старик Сафонов. Он обозвал Кротова безмозглым ослом. Рядом восседал на мотоцикле кротовский племяш Коська, привезший своему дядьке второй мешок махорки. Сафонов кинулся к нему, резко вскочил в заднее седло мотоцикла:
– Гони!
Это было сказано так по-командирски жёстко, что Коська не посмел заартачиться.
У пожарной каланчи они, обогнав Татьяну, поставили мотоцикл поперёк дороги.
Старик Сафонов кинулся наперерез ошалевшей девчонке:
– Жива мать-то, жива! Слышь, Танюша, – жива! Иван Митрич не то сбрехнул…
Татьяна остановилась, старик перевёл дух:
– Прибил – это по-стариковски – вдарил сильно… В больнице твоя мать. Садись, подбросим быстренько… На поправку пошла, сердешная, очень-то не волнуйся…

* * *
Мать – бледная, с забинтованной головой – слабым голосом выговаривала Татьяне на третье утро:
– Мне сказали, ты от Сафоновых в свой дом ушла. Это правда? И Иринку с Веркой взяла? Зря, дочка, зря. Меня подожди. А то ещё придёт снова, перепугает вас всех…
Татьяна сидела в белом халате около койки с насупленными бровками, заметно посуровевшая за эти дни.
– Не бойся, мама. Я в сенную дверь крючок новый вбила. А из сарая и топор, и всё железное спрятала.
Мать грустно улыбнулась:
– Не поможет это, дочка.
Татьяна заговорила вдруг сердито, совсем по-взрослому:
– Он тебя, мамка, начисто запугал. Так не годится. Наверное, и во сне прячешься… Сознайся…
– Бывает, дочка…
– А вот не должно быть! Хватит. Зимой всех на мороз выгнал… Хорошо, что воспаление только я схватила, а если б Верка и Иринка? Теперь тебя чуть не убил. Я больше так не хочу.
У матери на глазах навернулись слёзы, она погладила Татьянину руку:
– Да, дочка, плохо у нас жизнь сложилась. Такая уж, видно, доля нам выпала. Я-то привыкла, всё перетерплю, да вот вас жалко…
У Татьяны дрогнули уголки губ, но она не позволила себе расплакаться:
– А мне тебя жалко, мамка… Тебе тридцать пять только, а ты говоришь «я-то ладно…». Будто и не жить тебе больше…
Мать попробовала улыбнуться.
– Жить-то я буду… Хотя бы ради вас…
Тут Татьяна не сдержалась, расплакалась.
– И Верку с Иринкой мне жалко. И себя жалко. Другие как живут – мечтают о чём-то, смеются… А мы – ночь бы прошла спокойно.
Мать спохватилась: она – всё же мать, она должна утешить дочь, дать надежду на что-то:
– Верно, Танюша: только бы ночь прошла спокойно… И ни смеха, ни радости… Плюнем, пожалуй, на всё, а? Отдадим отцу его хоромы, пусть подавится… Уедем куда-нибудь. Не пропадём, глядишь… Вот только поправлюсь…
Татьяна вздрогнула, упрямо насупила тёмные бровки:
– Нет, мамка, так не годится. Он и так нам весёлую жизнь устроил, не хватает, чтоб мы еще без дома остались…
Мать вздохнула тяжело-тяжело…
– Ну, хорошо, дочка, хорошо. Выйду из больницы – всё и решим. А сейчас иди, покорми Веру с Иришкой. Яичницу сделай, картошки поджарь. И опять к Сафоновым перебирайтесь. Мне так спокойнее будет…
Татьяна закачала головой.
– Не-ет, мам. Я больше не хочу от отца прятаться. Этой ночью он ведь уже приходил. Опять пьяный. Но я его быстро протрезветь заставила…
У матери вопросительно вскинулись брови.
Татьяна объяснила, растягивая каждое слово:
– Я ему сказала, что подам на него в суд…
Мать резко поднялась с подушки, удивленно посмотрела в глаза дочери.
– В су-уд?
Татьяна кивнула, поднялась со стула.
– Да, мам, в суд. На отца. Иринка уже заикой стала. Верка вчера под кровать полезла, как стук услышала… Ты вообще при смерти была… Я ему это не прощу.
Мать, растерянная, ошеломлённая, тихо спросила:
– Да… Но как же всё-таки: на отца – в суд? Что люди-то говорить будут?
– Люди и советуют это сделать. А ты что, уверена, что он нас больше не тронет? Раз вчера приходил, придёт и ещё. Ты не бойся только. Нынче придёт – лишний раз себе навредит, свидетелей на суде больше будет…
Мать стала говорить торопливо, сбивчиво:
– Ты, Танюша, подумай об этом как следует… Как следует подумай… По-моему, не стоит такую кашу заваривать, дочка, – честное слово. На суде народищу – не протолкнуться, а мы будем на своего отца всякую грязь лить…
Но по тому, каким непроницаемо-жёстким становилось с каждым её новым словом лицо дочери, мать поняла, что Татьяну не переубедить.
– Не грязь лить, а правду рассказывать… Ты же, мам, знаешь, как я отца любила. С рук его не слезала. Тебя из-за него не замечала иногда. А теперь видеть его не могу. Дочерью его себя ни вот на столько не чувствую.
– Нельзя так об отце…
– Это маленьким детям про настоящих отцов так говорят. А у меня зубы скрипят, как вспомню, что, когда Сафоновы на твой крик во двор вбежали, он тебя на кухне бил и кричал: «Смейся, а то убью!». Не прощу я ему этого, мама, не прощу. И ты зря такая добрая да отходчивая…
– Ну, это он по пьяной дурости куражился: помнишь ведь, прощения после просил. Он ведь и сюда, в больницу, за прощением приходил. Говорил, что больше не будет. А вишь, к вам уже стучался… Правильно, значит, я сказала ему, что нельзя больше в его слова верить…
– Чудная ты, мамка! А ты что, думала простить его?..
– Да ведь трезвый-то он спокойный, совестливый…

* * *
Оказывается, на свадьбе было немало родственников отца. Татьяна только сейчас это заметила. К ней подходили старушки, мужчины, молодухи и шептали на ухо примерно одно и то же: «Зря ты так, невестушка. В самый раз сейчас бы и помириться. Вишь он – издалека, а приехал. Значит, простил тебя за тюрьму-то…» Татьяна отвечала всем резко:
– Зато я его не простила!
…Почти все гости были на дворе – судачили, обсуждали случившееся, наседали на Ивана – зачем, мол, в самом деле, испортил свадьбу. Он не уходил, чего-то выжидал, вяло переругиваясь со стариком Сафоновым, который упорно пытался всучить ему деньги на пароход, на обратный, значит, проезд…
Жених, выпускник военного училища, увёл Татьяну в палисад, усадил на скамейку, сам остался стоять, положив руки на плечи невесты:
– Я, кажется, хорошо знаю всю вашу историю с отцом, – начал он нерешительно. Ему, видно, очень хотелось убедить невесту в какой-то своей правоте, и он продолжал напористо, горячо: – И всё-таки зря ты так, Тань. А?.. Понимаешь, уже то, что вы единокровные…
Об отце Татьяна давно уже не могла говорить спокойно. Не сдержалась и теперь:
– Ты, милый женишок, путано судишь о людях…
Парень понял, что не сумеет постоять за свои слова. Поэтому с шутливой безнадёжностью махнул рукой, улыбнулся добродушно, так что ямочки появились на почти мальчишеском лице:
– Да, по всему видно: хлебну я горя с тобой…
Из-за яблонь донеслось с детства знакомое, материнское:
– Таню-ю! Таяю-ю-ю…
Вырвавшись из объятий жениха, невеста, пригнувшись, пробежала под яблонями. Как лист перед травой, встала перед матерью. Клавдия Фёдоровна обняла дочь и показала в конец улицы: по ней уходил, видимо, к пристани её, Татьянин, отец.
– Прогнала я его, – сдавленным голосом сообщила дочери мать. – Он даже заплакал, да, да – попробуй себе представить – заплакал… «В тюрьме, говорит, только понял свою глупость: на кого тебя и дочерей променял…»
И мать ткнулась лицом в дочернино плечо. Кожу обожгла слеза.
И Таня-невеста вдруг ясно поняла то, о чём лишь смутно догадывалась Таня-девчонка: мать всегда, до последнего, несмотря ни на что, любила своего заблудшего мужа, понимая, что какая-то злая, неподвластная ему сила скрутила его по рукам и ногам…
И почему-то именно здесь, сейчас Тане раскрылась одна маленькая, но всё время мучившая её загадка пятилетней давности: странное трёхдневное исчезновение матери и накануне этого – таинственная пропажа двух кур-молодок… Наверное… Да не наверное, а точно – мать ездила тогда на далёкое свидание с мужем, заготовив для него нехитрую передачу тайком от дочерей…
– Между прочим, дочка, сейчас не было бы ни свадьбы, ни твоего счастья… вообще ничегошеньки бы не было, не полюби мы друг друга, – мать кивнула в сторону пристани и добавила тихо: – Когда-то…
И засаднило в душе у Тани. И неудавшееся детство её вдруг показалось маленьким горем в сравнении с тем, что вынесла мать, в сравнении с тем, что кипело сейчас в её сердце.
Она была нравом в отца – все так говорили… Сейчас же в ней побеждало материнское – незлобивость, мягкосердие… И она вдруг рванулась из рук матери и, как в детстве, раскрылив руки, быстро-быстро побежала вниз по улице, к Волге:
– Па-апка… Па-а-апка-а!

Слово о товарище
Год назад ушёл из жизни известный ульяновский писатель Геннадий Иванович Дёмин (1939 – 2010 гг.). Публикуя его рассказы, мы отдаём дань уважения нашему товарищу и напоминаем читателям, что он был одним из главных инициаторов создания журнала и в общественной должности заместителя главного редактора сделал очень многое, чтобы «Литературный Ульяновск» состоялся как журнал писателей достойного художественного уровня. Именно благодаря ему были подготовлены к печати мемуары современников, наших земляков в разделе «Жития народные», подборки стихов и рассказов многих авторов, в том числе и начинающих. К творчеству своих товарищей по перу Геннадий Иванович относился очень бережно, его критические замечания носили характер дружеских пожеланий и всегда доброжелательно воспринимались авторами.
Геннадий Иванович был воспитан на лучших образцах русской литературы, и его зачастую завышенная требовательность к своему творчеству послужила причиной тому, что написанное им по объёму не так уж велико, но его рассказы не просто удачны, они представляют собой образцы прозы самого высокого уровня и в будущей хрестоматии литературы Симбирского-Ульяновского края XX века, безусловно, займут достойное место наряду с произведениями Г.И. Коновалова, В.А. Дедюхина, Н.Н. Благова, В.И. Пыркова, Е.З. Мельникова и других признанных мастеров слова.
Геннадий Дёмин – писатель, не только хорошо чувствующий слово, бережно относящийся к нему, но и живо болеющий душой за своих героев; громко звучат в его творчестве ноты патриотизма, любовь к простому человеку – скромному труженику, родному народу, родной природе, красоту которой он не уставал воспевать.
Именно таким он навсегда останется в памяти благодарных читателей и сотоварищей по писательскому цеху.

Редакционный совет, редакция «Литературного Ульяновска»