От автора

Симбирск 30-х годов 19-го века был признанной столицей провинциального барства Среднего Поволжья. В него на зиму съезжались из своих усадеб помещики со своими домочадцами для веселого времяпрепровождения, покупок на Сборной ярмарке, участия в выборах, и устройства личных дел, самого деликатного свойства.
Дошедшие до наших дней воспоминания и другие документы помогли автору повести с художественой достоверностью воссоздать тот временной отрезок симбирской жизни, когда губернатором был А. М. Загряжский. События, в основном, происходят в Симбирске и Петербурге.

Глава 1

Зима, как это не раз с ней бывало, и в этом году задержалась с приходом в Симбирскую губернию. В первую неделю декабря погода металась из стороны в сторону: ночью схваченную морозом землю посыпала жёсткая снежная крупка, озерные и речные воды возле берегов обрастали ледяными закраинами, но вступал в свои права день, и тепло начинало по-весеннему бойко разрушать всё, что успела понастроить зима за ночь. Распутица продолжалась до тех пор, пока зимний Никола не взялся за дело. И за две недели до наступления Рождественских праздников наконец-то выпали по-настоящему глубокие снега, ударили крепкие и звонкие морозы, и далеко окрест по промёрзшему воздуху стали разноситься звуки, будь то стук топора порубщика в лесу и заполошные крики ворон, или переливчатые звоны бубенцов ямщицких троек, которые, обгоняя хлебные и рыбные обозы, поспешали по Московскому тракту от одного яма к другому.
Заслышав колокольчик, возчики приостановили лошадей. И мимо них по гладкому зимнему пути промчалась очередная тройка к заштатному построенному в свое время на засечной черте городку Тагаю, последней станции перед славным городом Симбирском, служившим зимним приютом для многочисленного и родовитого барства, укоренившегося в поволжских пределах ещё во времена царя Алексея Михайловича.
Кони, взбодрённые заливистым свистом ямщика, на последнем кураже, предчувствуя близкий отдых и кормёжку, не без лихости вынесли возок на невысокий пригорок, к дому станционного смотрителя. Тотчас в окне проявилась его расплывчатая физиономия и сгинула за грязной занавеской. К тройке с хрипловатым брёхом кинулась рыжая хромая собака, местная приживалка, ямщик бросил ей корку хлеба, и она завиляла облезлым хвостом.
Войлочный полог кибитки откинулся, и на снег, усыпанный клочками сена,
выскочил ухватистый господин в суконной николаевской шинели с пелериной и бобровым воротником. На голове у приезжего была белая фуражка с красным околышем, указывающая на его принадлежность к благородному сословию. К шинели и фуражке прилагались круглая физиономия с чёрными бакенбардами и твёрдым взглядом стального цвета глаз, а также вздёрнутый нос забияки в красновато-синеватых прожилках.
– В лучшем виде доставили, – молвил ямщик, теребя овчинный треух. – Как договаривались, барин, самый полдень.
– Ты, каналья, нас чуть было не опрокинул!
– Так в том, ваше благородие, барском рыдване, что мы обходили, лошади какие?.. Пахотные, большой дороги не знают, вот и испугались нашей молодецкой гоньбы, звону да свисту! Возок тряхнуло чуток, но какая езда без тряски? Это ж не на плоту плыть – где колдобинка, где вся тебе яма, другой дороги здесь отродясь не бывало.
– Ладно, держи, свистун!
В шапку ямщика полетел серебряный гривенник, на водку.
– Покорно благодарен вашему сиятельству, – вякнул ямщик, и ловко кинул монетку в свою обросшую ржавчиной бороды пасть, где, понянчив денежку языком, ловко спрятал за щекой, намереваясь донести её в целости и сохранности до кабацкой стойки, чтобы согреть своё озябшее на морозе нутро казённой водкой.
Барин бойко взбежал на крыльцо, мощным рывком отодрал плотную дверь, стуча сапогами, вошёл в низкую комнату и, отыскав глазами божницу, перекрестился. Смотритель торопливо привстал со стула и наклоном головы приветствовал приезжего.
– По казённой надобности! До темна надо быть в Симбирске, – на стол полетела подорожная.
Смотритель ловко подхватил бумагу, принялся вычитывать, но глаза у тёртых особ четырнадцатого класса устроены особенным образом, так что, читая подорожную, они могут охватывать зрением сразу несколько интересующих их предметов. В данном случае объект внимания был один – молодцеватый проезжий господин, который нетерпеливо притопывал твёрдым каблуком и барабанил пальцами, опершись на стол главнокомандующего казёнными средствами передвижения Тагая.
– Вы один изволите путешествовать?
– Нет-с, не один. Со мной находится благородная девица Варвара Ивановна Кравкова, следующая в Симбирский женский Спасский монастырь.
– Немного повремените, господин полицмейстер. Скоро прибудет свежая тройка.
Приезжий кашлянул, огляделся по сторонам и, выбрав на лавке место почище, сел, не касаясь закопчённой стены.
– Я, собственно, уже не полицмейстер. Я – сызранский городничий, – значительно промолвил он. – Еду представляться губернатору его превосходительству Александру Михайловичу Загряжскому!
– Чаю не изволите?.. Мне на той неделе на радости от близкого свидания с родительницей артиллерийский капитан презентовал свой походный чайный сервиз. Мне, говорит, больше не понадобится. Залягу в родовом имении, отслужил своё.
– Экое легкомыслие, – строго сказал городничий, – а ещё артиллерийский капитан. Мы тоже не одно имение имеем и под Москвой, и в Крыму, во фронте государю и отечеству служили. И сейчас вот служим. Без государевой службы благородному человеку никак нельзя. Долг, польза отечеству – вот первейшие обязанности дворянина!
– Точно так… Марфа, чаю! Не изволите выкушать?
– Минутку! Я сейчас приглашу попутчицу. Думаю, она озябла.
Сызранский городничий быстро вышел во двор и уже через несколько минут появился с благородной девицей Кравковой. Главным достоинством Варвары Ивановны была её цветущая молодость, но предстоящая разлука с мирской жизнью уже наложила тягостный отпечаток на её милое личико. Судя по всему, мысленно она уже переступила порог монашества и вступила в мир, где времени не существует. Впрочем, мужчин это, казалось, мало занимало, и они оказывали ей всяческие знаки внимания. Особенно старался тагайский смотритель: он поспешил к самовару, выбрал самую красивую и чистую чашку для чая, наложил в вазочку клубничного варенья, застелил колени Варвары Ивановны чистым полотенцем. Но эта суета мало затронула будущую отшельницу, она была тиха и молчалива. Напротив, сызранский городничий, выпив горячего чаю, пришёл в возбуждённое состояние.
– Саранские именитые люди провожали меня с большим сожалением. И, правда, мной за короткий срок было сделано немало добрых дел. Представьте себе, город мог остаться без бани! Я спас, отстоял баню, когда вокруг неё полыхали семь домов, крытых соломой. Головёшки так и летели во все стороны, словом, Бородино случилось, а не пожар! Я поспел вовремя и приказал сломать дом, который ещё не горел, но был рядом с баней, можно сказать принёс его в жертву! Я не дал распространиться огню быстрым полётом водяных труб! О сей огненной баталии я написал своему пасынку князю Владимиру Фёдоровичу Одоевскому. Я его за родного сына почитаю! А князь высоко стоит, на вершине, можно сказать, государственного олимпа! Шутка сказать – товарищ министра внутренних дел графа Блудова!
– Как же, слышали! – поддакнул смотритель. – На знаменитых подорожных видел руку князя Одоевского!
– Вот, вот… Всем Саранск хороший город, но полёта мало. Леса, мордва… Я вольные края люблю, чтобы Волга была, нивы на десятки вёрст, птицы хищные над степью. Присоветовал мне князь Сызрань. Город хлебный, рыбный. Опять же купцы-миллионщики жительство имеют. С ними благоразумному человеку есть о чём потолковать.
– А вы, осмелюсь спросить, большую запашку имеете?
– Судите сами, милейший: до тысячи десятин в подмосковном имении, и ещё полтора столько в нижегородском. А вы? Тоже, небось, имеете пашенку рядом?
– Всего десять десятин. Батюшкино наследство.
– У меня хлеба в этом году отменные. Управляющий пишет, вот только
письмо получил, почти сто пудов с десятины намолачивают…
– Вот счастье! А по всей России, сказывают недород.
– Хозяйствовать с умом надо! – сказал сызранский городничий и постучал пальцем по своему лбу, и затем обратился к спутнице. – Варвара Ивановна, голубушка! Чай стынет, а вы не кушаете. Что вы там разглядываете?
Внимание благородной девицы Кравковой было приковано к засиженной мухами литографии на библейскую тему возвращения блудного сына. Кто знает, какие мысли вызвал у неё этот нравоучительный сюжет, возможно, она жалела о своём поспешном решении бежать в монастырь, вспоминала родителей, родную усадьбу, кто знает.
Её телохранитель – городничий хотел утешить беглянку, но всеобщее внимание привлёк шум во дворе. К смотрительскому дому подъехал рыдван, запряжённый парой крепких лошадей, за ним следовали трое крестьянских саней, запряжённых одноконь, нагруженные коробами, рогожными тюками, свёртками и картонками. На последних дровнях дымился самовар, а перед ним для сбережения сидел мужик в овчинном полушубке.
– Кто это? – спросил городничий.
– Господин Верёвкин с семейством. Они каждый год из усадьбы переезжают на городское жительство. Дочки на выданье.
Варвара Ивановна, услышав разговор, немного оживилась.
– Это наша дальняя родня.
– Ах, вот как! – возбудился городничий и подтолкнул смотрителя. – Зови в дом!
– Так идут уже сами.
– А мы к вам со своим чаем! – объявил господин Верёвкин, протискиваясь в лисьей шубе в комнату смотрителя.
– Милости просим! Разрешите представиться: отставной подпоручик Дмитрий Павлович Сеченов, сызранский городничий!
– Ну, а мы – симбирские Верёвкины… Ба! Варенька! – воскликнул отец се-
мейства, увидев девицу Кравкову. – Ванька, тащи самовар! Петька, подай чайный
погребец! Холодную телятину несите, пряники, сахар!
Девицы Верёвкины бросились Варваре Ивановне на шею. Начались расспросы, вздохи, восклицания.
– Как ты похорошела, Варенька!
– Обрати внимание, Маша, как она интересно бледна!
– Ах, оставьте меня! У меня сейчас решающий в жизни момент!
Восклицание Кравковой остановило вокруг неё суматоху, поднятую экзальтированными дальними родственницами. Отец пытался привлечь внимание всех к пышущему жаром самовару, калачам и ватрушкам, холодной говядине и утренним сливкам, но девицы и родительница вцепились в Варвару Ивановну мёртвой хваткой и требовали объяснения. Поупиравшись, она сдалась, тем более, что ей хотелось поделиться обуревающими её сомнениями с другими людьми – ошибка простительная в молодые годы.
– Я решила принять постриг в Спасском монастыре.
Это признание девицы Кравковой повергло её дальних родственников в изумление, они замолчали, но потом суматоха продолжилась с новым пылом. Сёстры и их родительница – горячие поклонницы сентиментальной прозы Карамзина, весьма модной тогда в провинциальной России, – горячо поддержали решение Варвары Ивановны, верным чутьём уловив, что в её намерении содержится роковой тайный подтекст, вроде неразделённой и отвергнутой любви, запретных свиданий, а может чего-нибудь такого, о чём девицы любят шептаться втайне от родных. Чужие проблемы всегда интересны тем, кого они не касаются, для посторонних они представляют пикантное зрелище, и поэтому каждый из нас готов радоваться чужим несчастием, ведь все мы, в конце концов, эгоисты, хоть и не всегда преследуем в этом свою выгоду.
Сёстры и родительница стрекотали вокруг несчастной Варвары Ивановны, пока Верёвкин, привычный управляться со своим норовистым семейством, не отодвинул всех в сторону и, приблизившись к девице Кравковой, не потребовал у неё ответа, а знают ли родители о её намерении затвориться от мира в монастыре? Варвара Ивановна отвечала, что не ведают.
Верёвкин отыскал взглядом станционного смотрителя и крепко схватил его за рукав. Испуганный чиновник онемел от страха и жестами переадресовал Верёвкина к сызранскому городничему.
– Отдаёте ли вы себе отчёт, милостивый государь, в пагубности совершённого вами проступка? Девица юна, глупа, в голове блажь пузырится, но вы, человек государственной службы, потворствуете, споспешествуете преступлению против власти родителя!
– Позвольте! – ощерился сызранский городничий. – Власть родителей я чту, но есть власть высшая для всех смертных! Служить господу или вытирать слюни с халата пьяного отца – что предпочтительнее?.. Варвара Ивановна решила посвятить себя богу. Противиться этому нельзя!
– Да вы! Да я!.. Я губернатору доложу о мерзких проделках вашей милости! – затопал ногами Верёвкин.
Конфликт грозил перерасти в рукопашную схватку, но сызранский городничий держался стойко, сказывалась армейская закалка.
– Я готов дать удовлетворение! – дерзко заявил он. – Господин смотритель, прошу быть моим секундантом!
Чиновник проблеял что-то невнятное и отступил за девиц, которые с удовольствием начали раздувать вспыхнувшую искру нового скандала.
– Дуэль! Опомнитесь, папа!
– Молчать! – заорал Верёвкин и подчёркнуто вежливо обратился к сызранскому городничему. – Я остановлюсь в Симбирске в доме брата. Претензии адресуйте туда, начиная с завтрашнего утра.
– К вашим услугам! – щёлкнул каблуками отставной подпоручик, довольный счастливым выходом из щекотливого положения: завтра в это время он уже будет на пути в Сызрань.
Варвара Ивановна вышла следом за ним из смотрительской избы.
– Что надумали делать? – спросил её Сеченов. – Едете со мной или остаётесь?
– С вами. Всё решено.

Глава 2

«Литературный субботник», как именовали в светских и писательских кругах Петербурга еженедельные рауты, которые устраивал в своём двухэтажном флигеле в Мошковом переулке литератор и видный чиновник министерства внутренних дел князь Одоевский, начался, как обычно, после окончания представления в театре и завершился неторопливым расходом гостей уже далеко за полночь.
Владимир Фёдорович, сдерживая подкативший к горлу зевок, прощался с Иваном Андреевичем Крыловым, а маститый баснописец всея Руси неторопливо застёгивал водружённую лакеем на его мощную фигуру шубу и доверительно внушал князю, как он удовольствован проведённым в его доме вечером:
– Я, князь, не ожидал от тебя столь тонкой изобретательности. Признаться, даже был напуган слухами, которые витают в городе о твоём странном гостеприимстве, но ты меня разубедил, оказывается всё это враки.
Крылов покрыл крупную голову зимней шляпой и заоглядывался, ища свою спутницу в прогулках по городу – вырезанную из дуба трость, с которой он никогда не расставался.
– И что за такие слухи обо мне угнетают умы наших просвещённых современников? – улыбнулся Одоевский, заметив, что гость утратил нить своего повествования.
Иван Андреевич лукаво глянул на жену князя Ольгу Степановну и слегка причмокнул толстыми губами.
– С сегодняшнего вечера я враг всяким разговорам, которые смущают покой вашего семейства, ибо самым расчудесным образом убедился, что соус, коим был сдобрен поглощённый мной за ужином поросёнок, никак не мог быть приготовлен в химической реторте в секретной лаборатории, которую князь завёл на втором этаже своего флигеля. Болтают досужие языки, что ты изобретаешь там фантастические блюда и соусы, но такого поросёнка изобрести нельзя. Я это сразу прочувствовал и, кажется, знаю его родословную и даже чухонскую мызу, где он появился на свет и выпоен молоком. Позвольте, княгиня, поблагодарить за проявленную вами заботу о старике.
И, несмотря на свою тучность, Крылов легко наклонился и поцеловал руку молодой женщины. Ольга Степановна, которую из-за ее смуглости называли креолкой, смутилась, и от этого похорошела.
Иван Андреевич, наконец, обрёл свою трость и вымолвил то, что от него весь вечер ожидал Одоевский:
– Прочел твою прозаическую пьесу про Бетховена. Не хотел говорить при всех, чтобы не смутить тебя похвалой. Вещь вышла не просто удачной, нет, в ней, Владимир Федорович, есть нечто такое, что определит навсегда тебе место в нашей, ещё очень юной российской словесности.
Похвала маститого старца была нешуточной, Одоевский, смутившись, зарделся, как маков цвет и смущённо пробормотал:
– Это всего лишь слабая проба пера…
– Вот и создай в духе твоего Бетховена, что-нибудь более значительное, – Крылов запахнулся воротником. – Мы старики-писатели, свое образование получали в солдатских казармах, взять хотя бы Державина, Дмитриева или меня… Ваша поросль образована в лицее, университете, поездками к немецким профессорам, а я, грешный, живу своим умишком.
Провожая гостя за порог, Одоевский так и не понял, пошутил над ним Иван Андреевич или говорил правду. Верилось, что он не покривил душой, похвалу своему Бетховену Владимир Федорович слышал от разных людей, но как автор знал, что его произведение в некоторых местах слабовато, и другие, конечно, видели это, поэтому и приходил в волнение, когда кто-нибудь начинал его хвалить, а вдруг это подвох?
Перед важными визитами и готовясь к «субботнику», Одоевский для успокоения нервов употреблял немного опиума, сегодня действие лекарства закончилось раньше обычного, и князь пребывал в излишне возбуждённом состоянии.
– Как ты считаешь, Оленька, Иван Андреевич был искренен со мной?
– Иначе не могло и быть! – воскликнула супруга. – Твой Бетховен всем нравится, даже графине Лаваль, а это дорогого стоит. На днях я была у неё и прочитала письмо, знаешь, откуда, из Сибири. Твой Бетховен известен уже там, и несчастные его хвалят.
Владимир Федорович несколько окреп духом, но заметил:
– Графиня меня хвалит, но сегодня она была явно недовольна.
– Она была шокирована несдержанностью китайского попа отца Иакинфа Бичурина.
– И была права, – поморщился Одоевский. – Но какой он китаец? Хотя окитаился, набрался пекинской демократии и ляпнул, что китайские мальчики лучше женщин.
Конечно, случай был досадный, и поднимаясь на второй этаж в свой кабинет, который именовался «львиной пещерой», князь был смущён случившимся, но и только. При всём своём неоспоримом аристократизме Одоевский был не чужд демократизма и новых веяний века, что отразилось на людях, которых он пытался залучить на свои «субботники». Бичурин после своего длительного пребывания в пекинской дипломатической миссии был диковинкой, на него в петербургских салонах возникла мода, и на сегодняшний вечер к Одоевскому он явился, презрев приглашениями более значительных особ, чем малоизвестный литератор.
В кабинете было теплее, чем внизу и, провожая гостей, хозяин основательно продрог, поэтому, переступив порог, сразу потянулся и коснулся ладонью серебряного самовара, из которого княгиня сегодня потчевала посетителей, наливая чай в чашки собственноручно, что было ещё одной приметой демократизма в этом аристократическом семействе.
Одоевский налил чаю и подошёл к письменному бюро, с любопытством наблюдая, как на стене, чуть ли не до потолка отразилась его почти фантасмагорическая тень. Но иной она не могла быть, князь любил поиграть в Фауста, средневекового алхимика, и одевался дома соответственно: на голове – острый длинный и чёрный колпак, на плечах – длинный, до пят сюртук, ни дать, ни взять – астролог, а то и чародей.
Трудно сказать, одевался ли Одоевский подстать обстановке своего кабинета, но и она была подобрана с претензией убедить гостей, что здесь обитает и создаёт нетленные шедевры оригинальная и неповторимая личность. Кабинет и в самом деле отпечатывался в памяти людей, удостоенных чести его посетить, как странное, порой нелепое собрание причудливых этажерок с множеством ящиков и углублений, необыкновенными столами со всевозможными склянками и химическими ретортами и даже черепами, с выразительным портретом Бетховена на стене, седоголового лупоглазого немца в красном галстуке, с недоумением взирающего на царивший в комнате беспорядок. Книги лежали повсюду – на столах, диванах, подоконниках, на полу, попадались среди них и действительно ценные экземпляры европейских мистиков и российских древностей.
В этом безмятежном беспорядке любили бывать почти все представители цвета тогдашнего петербургского общества: государственные сановники, дипломаты, археологи, артисты, писатели, журналисты, такие уникумы, как китайский поп Бичурин и светские красавицы, где бесспорно первой была Наталья Николаевна Пушкина, стройная, как пальма, на которую не рекомендовалось заглядываться тем, кто еще не был знаком с африканским нравом первого поэта России.
«Снобы пеняют мне на мой демократизм, – размышлял князь, согреваясь чаем. – Но мне не надо притворяться аристократом. Мой род, пожалуй, наиболее древний в России, поэтому я без всякого умаления родовой чести могу быть демократом, а если быть безукоризненно точным – трудящимся аристократом, что уже и есть демократ».
Одоевский действительно был тружеником, и в этом качестве его высоко ценил министр Блудов, он являлся по сути дела главным творцом весьма либерального цензурного устава 1828 года, много занимался иноверцами, стал знатоком межконфессиональных отношений, много читал для умственного развития, но всепоглощающей его любовью была литература. К ней он относился более чем трепетно, тщательно обдумывая свои прозаические пьесы, по десятку раз переписывал страницы, с трудом решался на публикацию, а после ревниво прислушивался к мнениям людей, которых ценил и даже завидовал их таланту, но никогда в этом не признавался даже самому себе. И только иногда задавал себе вопрос, ответ на который был ему не нужен: «Пушкин бесспорно гений, но меня это почему-то не радует, хотя должно быть наоборот?». Нет, это была не зависть, а недоумение перед тем, что не укладывается в рамках обычного сознания. И Пушкин, понимая это, иногда позволял себе оценивать творчество князя весьма снисходительно, даже в присутствии малоизвестных ему людей. «Одоевский тоже пишет фантастические пьесы», – произносил поэт с неподражаемым сарказмом, и улыбался, показывая весь ряд своих прекрасных зубов.
Тягаться с Пушкиным было Одоевскому не по силам, но его неповторимый голос всё-таки был слышен в хоре российских литераторов. Но мало кто из окружения князя знал, что он замыслил нечто не слыханное, что могло поспорить с пушкинской прозой. Этим замыслом он поделился с Николаем Гоголем, и тот весьма одобрительно оценил задуманные князем «Дом сумасшедших» и «Жизнь и похождения Гомозейки», в создании которых отводилось не последнее место отчиму Одоевского – бывшему подпоручику Сеченову, который с помощью пасынка вступил на государственную службу и корреспондировал Владимиру Федоровичу о своих подвигах на полицмейстерской должности в Саранске.
Письма Сеченова для Одоевского, человека городского и кабинетного, были неиссякаемым источником знания провинциальной жизни, и давали писателю массу сведений, по большей части комичных и сатирических, которые ложились в тексты без всякой обработки, да и сам отчим смотрелся в переписке с пасынком фигурой, которая не могла не заинтересовать проницательного Гоголя, тот был в курсе творческих исканий Одоевского, и с удовольствием знакомился с «нравоописательными» посланиями саранского полицмейстера, вообразившего себя преобразователем российских порядков.

Глава 3

Павел Дмитриевич заботливо усадил девицу Кравкову в возок, укутал её ноги войлоком, уселся сам и крикнул ямщику, чтобы тот поторапливался. Ямщик засвистел, заулюлюкал, пугая собак, лошади всхрапнули, бубенчики зазвонили, зашаркали, возок заскрипел деревянным остовом, в отверстия потянуло струями морозного воздуха, и они понеслись по тракту к Симбирску.
Сеченов медленно отходил от стычки с Верёвкиным, и сейчас корил себя за излишнюю горячность. Он не выдержал верный тон, а ему, как государственному мужу, нужно было вести себя ровнее и твёрже, чтобы одним словом ставить любого на то место, какое Сеченов ему определит. Ведь что такое этот Верёвкин? Симбирский увалень, имеет душ с полста крестьянишек, государевой службы не нюхал, словом, пустое ничтожное двуногое, не чета ему, сызранскому городничему.
Павел Дмитриевич всегда считал, что имеет полное основание быть недовольным своей судьбой. Всё бы могло быть иначе, не свяжись он с этой Одоевской. Княгиня?.. Дочь прапорщика, на что смотрел князь Фёдор Сергеевич, когда вёл её к алтарю – обычная просвирня, ей семечки лузгать на Арбате, а не княгиней величаться. Князь Фёдор пожил недолго, оставил сыну Владимиру и супруге полтыщи крепостных, три деревни, отягчённые долгами. Екатерина Алексеевна сынка сразу после смерти родителя спихнула в благородный пансион, так он там, бедный, и маялся до окончания университетского курса.
Как раз в эти годы Сеченова, подпоручика Одесского полка, с позором изгнали из армии за нечестную картёжную игру, к коей тот был весьма пристрастен. Бывшие товарищи порядочно отдубасили мошенника и вынесли общее решение: запретить Сеченову носить красу и гордость полка – усы с подусниками. Пришлось Павлу Дмитриевичу всю оставшуюся жизнь выполнять этот нелепый приговор. В Москве, где он по большей части обитал, был велик риск натолкнуться на бывшего сослуживца и получить оплеуху с последующим распубликованием своей биографии в новостях московских сплетниц. Вот и пришлось Сеченову допустить на своё лицо в виде растительности только бакенбарды, из-за которых его часто принимали за шведа, а то и того хуже – француза, о которых память в народе осталась самая неприятная и язвительная.
Вышел Сеченов из полка без денег, без усов, остался один путь – жениться на богатенькой вдовушке. На «ярмарке невест», в Москве, беспризорным Сеченов пробыл недолго. Его заприметила некая Зотова, которая взяла на себя добровольную обязанность устроить счастье Екатерине Алексеевне, весьма изнывавшей в своей усадьбе Дроково, мучаясь неясными томлениями и предчувствиями. Вскоре Павел Дмитриевич был ей представлен и по достоинству оценён. Он толково рассуждал о хозяйстве, горячо хвалил её собачек, цветочные клумбы, птичник, пчельник и неиссякающую ораву незваных гостей и приживалок.
Отставной подпоручик верно оценил обстановку: трёх дней ему хватило для решительной победы над прелестями Екатерины Алексеевны. Бывшая княгиня неосторожно пригласила ухажёра в свой будуар, чтобы показать журнал известного виршеплёта князя Шаликова и свои вышивки гладью; отставной поручик решил, что это сигнал к сдаче неприступной фортеции и действовал по-суворовски смело и решительно. Впоследствии, вспоминая медовый месяц, Сеченов плотоядно облизывался, как кот, обожравшийся сметаны. Екатерина Алексеевна была дамой в соку, а княжеский титул придавал замоскворецкой мещанке ароматическую пикантность недоступного для большинства смертных диковинного плода, который удалось только ему, Сеченову, попробовать.
Екатерина Алексеевна жаловалась своему благоприобретённому супругу, что в первом своём муже она имела верного друга, но знатная родня её не жаловала, подумаешь – Рюриковичи! А посмотреть на их породу, так все квёлые. Володенька родился тщедушненький, недоношенный, его завёртывали в горячую шкуру, снятую с только что убитого барана, штук тридцать баранов на лечение извели. Младенца купали в бульонных и винных, из белого вина, ваннах. Всё это Екатерина Алексеевна нашёптывала Сеченову под турецким балдахином в спальне, уверенная, что наконец-то обрела в его лице и счастье, и ощущение полноты жизни.
Весь медовый месяц жизнь в Дроково кипела ключом, молодые давали гостям парадные обеды, устраивали маскарады и представления живых картин, катания на лодках по Яузе с песенниками, и этого месяца Павлу Дмитриевичу вполне хватило, чтобы разобраться во всех хозяйственных делах и оценить окружение своей суженной. По здравому рассуждению, он решил, что весь этот каждодневный праздничный бедлам нужно прекратить, и это ему удалось сделать. Сеченов прогнал всех приживалок; дворовых прихлебателей – артистов живых картин, парикмахеров, официантов и прочих бездельников – отправил в деревню заниматься крестьянской работой. Он полновластно стал распоряжаться деньгами супруги, наследный князь, будущий замминистра внутренних дел Российской империи, величал его папенькой, и отказался от своих законных прав на имение Дроково. Лет через пять отчим уговорами и лестью побудил князя Владимира уступить ему право на другое имение, которое деятельный Павел Дмитриевич продал и за двадцать тысяч рублей купил поместье в Симферопольском уезде, и оформил его документально на своё имя как благоприобретённое.
С годами присущая Сеченову гордыня приобрела черты гротеска и фарса, он стал помышлять о государственном поприще и для начала требовал от пасынка исхлопотать ему у императора Николая I звание камер-юнкера. «Родилось пресильное желание быть камер-юнкером, – писал он князю в Петербург, –употреби все свои средства и тем самым сверши желаемое».
Неугомонному Павлу Дмитриевичу стало тесно в подмосковной деревне, он жаждал приблизиться к престолу, жить в столице, являться на балы, где бывает царская семья, претензии его нрава приобретали всё больший размах. Отставной подпоручик забыл, что он изгнан из полка, лишён усов, ограбил жену и добродушного и наивного князя, он видел себя придворным. Что дальше?.. Член Государственного совета, министр?.. Князь этого письма друзьям не показывал, это бы значило выставить самого себя на посмешище, но как литератор сделал открытие – вот он нередкий тип русской жизни! Так появились наброски о Модесте Гомозейке, о котором узнает Пушкин и будет поощрять Одоевского к продолжению жизнеописания ничтожного враля и прохвоста, обременённого нешуточными амбициями.
Молчаливый отказ князя уязвил Сеченова, он нарушил зарок и начал играть в карты, стал требовать у Екатерины Алексеевны духовную в свою пользу на усадьбу. Письма матери к сыну открывают новые грани неугомонного нрава Павле Дмитриевича. Бывшая княгиня, вкусившая некогда сладостный плод «светского тона», стала подвергаться физическим нападениям обожаемого супруга… «Начал меня кусать, искусал щёки, не знаю, как я сохранила нос. Умоляю, поддержи меня!»
Павел Дмитриевич этим нисколько не смущался, а наседал с требованием доставить ему место чиновника по особым поручениям при московском губернаторе. Когда это ему не удалось, то он стал метить в городничие и бесцеремонно навязывал этот проект несговорчивому пасынку. Наконец Сеченов получил место полицмейстера в Саранске, уездном городе Пензенской губернии.
Князь Одоевский получал безграмотные депеши отчима из Саранска и был премного ими доволен, но не как свойственник бузотёра полицмейстера и государственный чиновник высокого ранга, а как литератор. Благодаря Сеченову он мог из петербургского кабинета наблюдать жизнь уездного городка во всех её проявлениях. Всё тщательно им собиралось, сортировалось, обдумывалось, чтобы потом войти в «Жизнь Гомозейки». К сожалению, эту книгу Одоевский не написал, но князь был знаком с Гоголем и посвящал его в похождения своего отчима. Невозможно утверждать, что Ноздрёв из «Мертвых душ» списан с Сеченова, подобных типов на Руси и сейчас хоть пруд пруди, но для писателя иногда важна пусть и случайная подсказка в каком направлении ему следует работать, и саранский полицмейстер вполне мог такой подсказкой быть. Очень уж он простодушен и откровенен в своих письмах, так бесконечно уверен в своей правоте, что ему никакой другой дороги не было, кроме как в литературное бессмертие.

Глава 4

В Саранске утомлённый беспокойной службой и тупостью обывателей, Павел Дмитриевич встретил родственную душу – помещика Метальникова. Случилось это на свадьбе у купца Ивана Паулкина, который женил сына и пригласил полицмейстера осчастливить своим присутствием это торжественное событие. Купец чтил установленные правила, приглашать явился с подарком – четырёхфунтовой головой сахара и большой жестяной коробкой китайского чая, любителем которого полицмейстер успел себя зарекомендовать среди купеческого круга, где ему приходилось по большей части вращаться.
За свадебным столом почётные места Сеченова и Метальникова оказались рядом. Полицмейстер довольно быстро присмотрелся к соседу и определил его как добропорядочную личность. Этой положительной оценке способствовало то, что помещик не гнался за модой, был одет в сюртук мышиного цвета из добротного русского сукна, нюхал табак, сморкался в огромный чёрный платок и тонким для объёмистого мужчины голосом осведомлялся:
– Я не обеспокоил вашу милость?
Во время перемены блюд, отягчённый половиной жареного поросёнка, Сеченов встал из-за стола и вышел в сад подышать свежим воздухом. Вскоре появился и Метальников, они отрекомендовались друг другу, помещик достал свою драгоценную коробочку с нюхательным табаком и предложил Сеченову.
– Не пользуюсь.
– А зря, зря… Государыня Екатерина Великая любила понюхать табачку и всё приговаривала, что очень это пользительно для нервов.
– У меня нервы крепкие, – сказал полицмейстер. – Крепче, чем у всех этих саранцев!
Метальников всплеснул руками и расхохотался.
– Что вы хохочете? Разве я сказал что-то смешное?
Помещик вытер платком наслезённые глаза и запротестовал:
–Нет, нет! Я не над вами смеюсь. Уж очень любопытно и верно вы назвали местных обывателей. Действительно саранцы. На улицах в потёмках нет проходу от собак и спящих коров. Я вчера поехал к знакомому играть в карты. Вышел из коляски, запнулся и руками угодил в горячую навозную жижу. Представляете, какой из меня получился визитёр!
– Я это сразу попытался истребить. Запретил коровам спать на улицах. Проучил кое-кого легонько. Жалуются городничему, дескать, нет такого закона, чтобы коровам на улице не валяться, свиньям в лужах не елозить. Вот и совладай с ними!
– Народ здесь трудный, тугодумы. А навоз под обеденным столом – дело для них привычное.
– Ведь я не грубиян. Я подхожу к каждому культурно, обходительно – не понимают! Вот сейчас все печи запечатаны, так нет, снимают печати и топят, холодно, видите ли!
Они помолчали. Затем Метальников взял Сеченова за обе руки и проникновенно произнёс:
– Приятно познакомиться с таким мыслящим человеком как вы! А знаете что, дорогой Павел Дмитриевич, через два месяца в первое воскресенье декабря мы отмечаем день рождения моего сына Серёжи. Непременно приезжайте по зимнему первопутку. Я вас познакомлю со своим тестем Иваном Петровичем Кравковым, владельцем ардатовской Репьёвки. Широкой души человек! Уникальный мыслитель, англоман, сколок, можно сказать, с вельмож прежних времён. Род его весьма древний, пращур Ивана Петровича был одним из первых воевод Симбирска.
Сеченов был большим любителем погостевать в домах людей значительных и богатых, поэтому дал своё согласие, которое его ни к чему не обязывало. Обещать Павел Дмитриевич любил, но если бы в тот момент он знал, к чему приведёт случайное знакомство с Метальниковым, то бежал бы от него сломя голову.

Осень года была для Сеченова хлопотной. Сначала ждали губернатора
Панчулидзева, самого великого в то время в России взяточника. К встрече готовились, усердно выбивали из обывателей деньги, способные удовлетворить пензенского самодержца. Ещё только услышав о приезде Панчулидзева, обыватели Саранска и начальствующие особы вострепетали. Всем было памятно судебное следствие по делу об убийстве сидельца суконной лавки, случившееся в Саранске два года назад. Посланный для разбирательства советник губернского правления, правая рука губернатора по административным разбоям, засадил в острог всех татар и выпускал их по мере того, как они вносили за себя выкуп, кто тысячу, а кто две тысячи рублей, сообразно состоянию.
Но и сам Панчулидзев не гнушался грабить подданных своими руками. Такой случай произошёл на следующий день по приезду его с сыном одного откупщика, который вместо положенных двух тысяч рублей принёс всего тысячу, объяснив, что остальное дадут чуть позже. Губернатор, как сообщает достоверный хроникёр, бросился на него, своими превосходительными руками выхватил у молодого человека из кармана бумажник и взял оттуда все деньги. Позже, присмотревшись к нему, Павел Дмитриевич удивился тому, что в Панчулидзеве не было ничего губернаторского: серая затрапезная физиономия, ношеная одежда, заметно стоптанные сапоги. И куда он деньжищи девает, недоумевал Сеченов.
Личного общения и соприкосновения с губернатором Сеченов благополучно избежал, но был опалён ужасом, который, казалось, источала его властвующая особа. Не будь этой обездвиживающей всех двуногих ауры, Павел Дмитриевич не преминул бы напомнить о себе как о родственнике товарища министра внутренних дел и обратить внимание Панчулидзева, что он достоин большего, чем скромная должность полицмейстера, но удержался от соблазна, возможно, и зря, поскольку судьба уже намеревалась определить ему нешуточные препятствия в самые ближайшие месяцы его жизни.

После отъезда Панчулидзева, Сеченов написал несколько слёзных писем пасынку, умоляя и требуя предоставить ему место городничего, ибо полицмейстерство предполагало подчинение, а городничий, по его мнению, был обличён полной властью, и это позволило бы ему послужить обществу с большей отдачей. У него, сообщал он князю, появилось много идей по улучшению жизни обывателей, некоторые предполагаемые им нововведения описывал подробно, и эти письма весьма потешали Владимира Фёдоровича. И, несмотря на курьёзный характер отчима, он исхлопотал ему должность городничего в Сызрани в виду своих литературных планов, наверное, Одоевскому захотелось посмотреть, как себя проявит Павел Дмитриевич в должности главного администратора Российской империи.
Занятый своими хлопотами, Сеченов и думать забыл о приглашении Метальникова. Он упаковал свои вещи, нанёс прощальные визиты, получил от обывательского сообщества на память о своей скоротечной полицмейстерской службе фунтовый серебряный кувшин, выправил подорожные документы и деньги, как явился мужик и передал ему письмо от случайного знакомого Метальникова, которое заключало в себе повторное приглашение на именины сына Серёжи. Сеченов глянул в окошко: во дворе стоял санный возок, запряжённый парой игреневых лошадок. Куда спешить, подумалось ему, заеду в Репьёвку, посмотрю, как живут и празднуют симбирские помещики.
Выехали рано утром и к вечеру добрались до ардатовской Репьёвки, довольно большой деревни, расположенной на пологой возвышенности. Внизу чернела в белых снегах незамёрзшая речка, а за ней стеной стоял густой и хмурый лес. Господский дом находился чуть в стороне от деревни на южной стороне склона, окружённый лиственными и хвойными деревьями. К нему вела узкая очищенная от завалов снега дорога, и, подъезжая, Сеченов увидел, что на крыльце стоит и машет руками Метальников. Они крепко, до хруста в спинных позвонках, обнялись и расцеловались.
– С приездом, любезный Павел Дмитриевич!
– Со встречей, драгоценный Модест Климентьевич!
Слуга подхватил баул и тюк с вещами, и Метальников повёл гостя по коридору в отведённые ему покои. Поселили Павла Дмитриевича в двух сообщающихся между собой комнатах, в одной была спальня с широкой кроватью, периной и двумя пуховыми подушками, другая представляла собой нечто вроде комнаты для отдыха. Здесь имелся шкаф с десятком книг, небольшой стол, комод, зеркало, умывальник и, наконец, большое покойное кресло для отдыха и раздумий, покрытое клетчатым шотландским пледом.
– Располагайтесь, Павел Дмитриевич! Сбор в зале на ужин объявляет колокол. А это Ванюша, мальчик для услуг.
Метальников вышел, и Сеченов послал Ваню за горячей водой, он вдруг обнаружил, что не брит, а отрекомендоваться у Кравковых он хотел столичным франтом. Сеченов открыл баул, развязал тюк, достал оттуда тёмно-вишнёвый фрак, спрыснул его изо рта водой и повесил отвешиваться. Затем он намылил щёки и приступил к бритью, удаляя растительность вокруг бакенбардов. Щетина на верхней губе была суха и жестка и каждый раз напоминала о полковом позоре. После бритья Павел Дмитриевич обильно облил себя кёльнской водой, которой пользовался в особо торжественных случаях. Надел узкие штаны со штрипками, тонкую рубашку из голландского полотна с остроконечным воротничком, приладил к кадыку высокий атласный галстук на пружинах. Приказал слуге прибраться и сел в покойное кресло.
Где-то в глубине дома три раза ударил колокол. Сеченов надел фрак, сдул с рукава пёрышко и вышел в коридор. Навстречу ему спешил Метальников. Он подхватил Павла Дмитриевича под руку, провёл через анфиладу комнат, и они вступили в ярко освещённый зал с наборным полом, оббитыми штофными обоями стенами, на которых висели несколько портретов предков владельца Репьёвки.
Модест Климентьевич отрекомендовал Павла Дмитриевича как своего сердечного друга, выдающегося администратора и подмосковного землевладельца. Затем подвёл к хозяину, Ивану Петровичу Кравкову, старику лет шестидесяти с резкими чертами лица, которые на Руси встречаются у мыслителей провинциального масштаба и запойных пьяниц. Кравков был одет по старинке, в камзол сине-чёрного цвета, под которым топорщилось бесчисленными складками жабо и в жёлтые штаны. Старик изучающе посмотрел на гостя и приветливо произнёс:
– Мы живём просто, Павел Дмитриевич! Всё у нас русское, я раньше порядочно знал и по-французски, и по-английски, но, слава богу, забыл. Вот дочка Варвара Ивановна та по-французски чирикает, книжки почитывает, журналы новомодные. А это моя надежда, сын Дмитрий Иванович, корнет корпуса инженерных сообщений. Подойди, Митя!
К Павлу Дмитриевичу подошёл корнет и неожиданно резко спросил:
– В каком полку изволили служить?
– В Одесском пехотном, отставной подпоручик, – ответил Сеченов и внимательно посмотрел на молодого человека. Митя был высок ростом, широкогруд, но всё равно в нём чувствовалось какое-то нездоровье, он был излишне резок в движениях, беспрестанно сжимал пальцы в кулак, слегка выпуклые чёрные глаза вспыхивали лихорадочным блеском, стоило ему произнести или услышать в свой адрес самую незначительную фразу.
Иван Петрович встал со стула и подвёл Сеченова к юной девице, которая при их приближении потупилась и залилась румянцем.
– Дочь моя Варвара Ивановна! Вы с ней сами лучше познакомитесь, если интересуетесь французскими романами и этими стихоплётами, как его там… Шаликов, что ли!..
Павлу Дмитриевичу вспомнилось увлечение жены стихами московской знаменитости, и он поспешил ввернуть тут же приготовленное враньё.
– Я имею честь быть лично знакомым с князем Шаликовым ещё тогда, когда он начинал свой ныне известный «Дамский журнал». Князя вся Москва знает, это большой оригинал. Стоит ему появиться на Тверском бульваре со своей записной книжкой, а он сочиняет свои вирши на ходу, как за ним немедленно устремляется толпа народа. Но князь ничего вокруг себя не замечает, бормочет какие-то выхваченные им только сейчас у музы поэтические строки, то идёт быстрым шагом, то остановится, распахнёт книжку и на ней что-то запишет…
– Ах, как я люблю стихотворцев! – воскликнула Варвара Ивановна.
– Будет, егоза, будет! – остановил дочь Иван Петрович и указал на стоявший рядом с ней пустой стул. – Это ваше место, Павел Дмитриевич.
Старик не подумал представлять гостю остальных домочадцев: супругу, которая сидела в чепце с поджатыми губами, старшую дочь, жену Метальникова, молодого человека, явно недоучившегося семинариста, и старую приживалку.
День был постный, пятница, но в Репьёвке не блюли церковные запреты: на стол подали жареного гуся с яблоками, сыр, паштеты, куриный бульон и большой пирог с грибами. Покупных вин не было, угощались своими домашнего изготовления наливками, настойками и запеканками. На отдельном столе ждал своего часа готовый самовар.
За столом ничего значительного сказано не было за исключением яростной филиппики Ивана Петровича против Сперанского. При императоре Павле служивший в Семёновском полку прапорщиком Кравков был уволен по вздорному поводу со службы. По протекции графа Палена определился секретарём в сенат, за десять лет выслужил чин надворного советника, но грянула печальной памяти административная реформа 1809 года, придуманная фаворитом императора Александра I графом Сперанским. От чиновников потребовали сдачи экзаменов по словесности, правоведению, истории отечественной и зарубежной, математике и физике. Получивший домашнее образование у сельского священника и беглого француза Кравков дважды попытался сдать экзамены в комиссии профессоров петербургского университета на выслуженный им чин статского советника, но был отсеян, после чего обиделся и уволился со службы.
Со времени требования реформы были ослаблены, но сдача экзаменов не отменена. Сеченов поступил на статскую службу с чином двенадцатого класса губернского секретаря, что соответствовало его армейскому званию подпоручика. Следующий чин он думал получить, минуя экзамены, при помощи князя Одоевского, и в этом был твёрдо уверен.
Павел Дмитриевич заметил, что домочадцы выслушали речь Ивана Петровича, уткнувшись в тарелки, только на лице жующего гусиную ногу Мити блуждала развязная гримаса.
Сеченову стало понятно, что положение отца семейства не такое прочное, как могло показаться с первого взгляда, просто при госте из столицы все сдерживались и не вели себя обычным образом.
Отказавшись от чая, Кравков пригласил гостя в свой кабинет.
– Вот моё убежище! – сказал Иван Петрович, усаживая Сеченова в покойное кресло. – Вы, надеюсь, заметили, что за столом было одно притворство. Я обычно к ним не выхожу, но зять сегодня упросил меня ради вашего приезда. Модеста Климентьевича я люблю – простая душа. Об остальных судить не могу, они мои кровные. Впрочем, разберётесь сами. А пока призовём утешительницу!..
Кравков отпер ключом дверцу дубового шкафа и вынул оттуда серебряный поднос, на котором стоял штоф и две чарки.
– Я совсем не против образования, – сказал Иван Петрович, наполняя чарки. – Я против глупости! Приглядитесь к России: во всех сословиях, будь то аристократия или крепостные, едва ли найдётся одна сотая часть тех, кто обладает здравым умом. Остальные опутаны химерами, условностями, привычками, страстями и пороками.
– Истинно так, Иван Петрович! В Саранске я убедился, что обыватели не понимают своего блага. Я запретил коров на ночь оставлять на улице, не понимают!
– А вы думаете у меня в деревне порядок?.. То же самое, грязь, нечистоты, отсюда болезни, ранняя смерть. Приехав в Репьёвку, я обошёл все крестьянские дворы, и только в двух подворьях и избах было чисто. Вот считайте – из пятисот душ, только двое мужиков понимали, что жить чисто, значит быть здоровым. Долго рассказывать, как я боролся с грязью, даже порол, и то не помогло. И решил подвести под свои требования к чистоте несомненные доказательства. Купил микроскоп, собрал с десяток уважаемых стариков и дал им заглянуть в каплю навозной жижи, которую можно найти в каждой избе. «Шевелится! Ох, страсти!..» – испугались старики, а я им объясняю, что это живая нечистота, которая, их ест самих. Вроде согласились, но тут же нашли причину жить по-прежнему. «Барин! А эти крохотульки божья тварь?..» Конечно, говорю, всё живое на земле божьи твари». «Тогда их уничтожать грешно», – заявили старики. Вот и поспорь с ними…
– А что я увидел в Саранске?.. Царство непросвещённого разврата, пустоту высших устремлений, прозябание опустившихся личностей!
Иван Петрович уже опрокинул третью чарку, а Сеченов едва выпил половину начальной. Хозяин заметно захмелел.
– Всё живое стремится к уюту. Смысл жизни – прожить её уютно, но редко кому это удаётся. Мне уютно в моём кабинете беседовать с Павлом Дмитриевичем, мужику уютно в грязной избе ругаться с бабой, Диогену в бочке было уютно. Хочешь быть счастливым – организуй свой уют. Когда люди безуютны, то случаются революции …
Оставив заснувшего Ивана Петровича, Сеченов тихонько вышел в коридор, прикрыл дверь и пошёл к себе. Широкая кровать была разобрана. Павел Дмитриевич с облегчением освободился от фрака, который стал ему тесноват, щёлкнул пружинками, снимая галстук, и вдруг почувствовал, что в комнате кто-то есть. Он резко обернулся, и тут же его колени обвили нежные руки девицы Кравковой.
– Павел Дмитриевич, я знаю вы благородный человек! Моя жизнь в ваших руках! Я несчастна! Я страдаю! Моё спасение – уйти в монастырь!
– Успокойтесь, Варвара Ивановна! – перепугался Сеченов, – Что происходит?.. Разве я могу вам чем-то посодействовать?
Он помог девице встать с пола, усадил в кресло.
– Рассказывайте.
Варвара Ивановна промокнула слёзы платочком, вздохнула и таким жалобным взглядом посмотрела на Сеченова, что сердце бывшего саранского полицмейстера вмиг растаяло от сочувствия к несчастной девице.
– Я люблю князя Романа Асатиани, но мама и брат решительно против нашего брака. Два дня назад здесь произошла ужасная сцена. Митя побил князя, затем травил собаками… Вчера я получила от него записку, вот!
Она протянула Сеченову листок бумаги. Павел Дмитриевич подошёл поближе к свече.

Бесценная Варенька!
Стреляться с Дмитрием Ивановичем я не могу, потому что он твой родной брат. Но и мой позор невыносим, поэтому я уезжаю сначала в Петербург, а затем, скорее всего, в Америку. Письмо пишу на почтовой станции, тройка уже меня ждёт. Желаю счастья!
Роман Асатиани.

Сеченов вернул записку девице Кравковой и в глубокой задумчивости начал мерить шагами комнату. «Блажит девица», – решил он, но вымолвил другое, поскольку в решительных ситуациях мысли начинали толпиться в его голове, как мухи над сахаром.
– Я подумаю. Торопиться не следует. Утро вечера мудренее.
– Я знаю, вы благородный человек, не чета другим, которые всё толкуют о скоте и мужиках, а возвышенного не приемлют. Монастырь для меня не могила, а светлый путь к будущей жизни. Помогите мне, благородный Павел Дмитриевич!

Утром он проснулся от яркого луча солнца, бившего ему прямо в глаза. На столике стоял накрытый льняным полотенцем завтрак, а рядом на стуле сидел Ваня, который, увидев, что гость проснулся, вскочил на ноги.
– Ну, Ванюша, рассказывай, что тебе приснилось?
– Двугривенный. Будто упал из рук на пол и покатился, покатился, потом в щёлку – нырк!
– Ага! Значит потерял. Ничего, мы его сейчас найдём. Подай-ка мне вон ту кожаную сумку, запомни – это портфель.
Получив двадцать копеек, Ваня, за неимением карманов, сунул его за щёку.
Сеченов пальцем поманил его к себе и спросил:
– Ты Варвару Ивановну любишь?
– Люблю. Она добрая барышня, не ругается. А молодой барин дерётся, таскает за волосы.
– А что у вас тут было недавно? Шум, драка…
Ваня приблизился к Сеченову и, жарко дыша, зашептал:
– Варвара Ивановна и князь Роман просили у барыни согласия на брак. Но барыня как закричит – поди прочь, голодранец! Тут и молодой барин подскочил, пнул жениха, потом ружьё схватил.
– Понятно. А что барина так и не спросили?
– Его здесь не слушают. Он из кабинета месяцами не выходит.
Павел Дмитриевич убедился в правдивости слов Варвары Ивановны и проникся к ней жалостью. Мамаша и сынок предстали перед ним бессердечными людьми, погубившими счастье влюблённых. Хотя сам Сеченов постоянно совершал жестокие поступки, какой-то частью своего характера он был сентиментален, иногда позволял себе увлечься высокими порывами, благородными и чувствительными идеалами, всем тем, что пел стихами его мнимознакомый князь Шаликов на страницах своего «Дамского журнала». Конечно, усилием воли он бы мог стереть эти черты своей натуры, но ему нравилось выступать в роли утешителя и сострадателя чужому горю. В этом была тонкая, ведомая только ему острота и сладость, которые он тщательно хранил и лелеял, любуясь собой и своими поступками, хотя они бывали порой весьма рискованными.
Павел Дмитриевич уже имел опыт патронирования девицы, жаждавшей поступить в монастырь. В имении Дроково в течении месяца тайно проживала некая девица Ураева, которую он «спас от беспрестанного тиранства её матушки и глупого родителя». Но в том случае не было романтической страсти несчастных влюблённых, каскада романтических чувств, да и сама Ураева была девицей «страшненькой», а Варвара Ивановна отличалась выразительной миловидностью, которая могла помутить рассудок любого мужчины. «Возможно, рука провидения движет этими несчастными, что они обращаются не к кому другому, а ко мне, и помочь им – не богоугодное ли дело?..» Эти резоны стали перевешивать присущую Сеченову осторожность.
– Ванюша, – сказал он. – Сходи к Варваре Ивановне и спроси, сможет ли она показать мне стихи князя Шаликова? Но может быть она ещё почивает?
– Нет, барышня с утра на ногах.
– Так ступай.
Сеченов быстро поднялся, умылся и оделся в то же, что и вчера. Вскоре появился посланец и сказал, что его ждут.
Варвара Ивановна встретила его на пороге, бледная и печальная, с евангелием в руке.
– Я вам помогу, – сказал Павел Дмитриевич, – хотя это может повредить моему положению сызранского городничего.
Кравкова схватила красную и волосатую руку «спасителя» и осыпала жаркими поцелуями, а Сеченов стал увещать её проверить своё решение, представить тяжесть монашествующих, скорбь родных. Он говорил, что их тайный отъезд вдвоём может вызвать злоязычные толки, что, возможно, родные от неё отрекутся и проклянут. Но беглянкой всё это было обдумано, взвешено и решено в пользу самозаточения в монастырь.
На дне рождения Павел Дмитриевич чувствовал себя как на иголках. Гости, несколько окрестных помещиков с жёнами, бурно веселились, стучали вилками, ножами, громко чавкали и звенели посудой. Сначала было вроде бы благопристойно: Варвара Ивановна спела романс сперва по-французски, затем по-русски, Серёжа прочитал две басни дедушки Крылова, Дмитрий Иванович, аккомпанируя себе на клавесине, исполнил довольно приличным баском несколько гусарских баллад Дениса Давыдова. Однако коварное вино домашнего изготовления делало своё дело: появились песенники из деревни, плясуны, засипели дуделки, зарычали рожки, зачастили балалайки и началась пляска с выкриками, свистом и визгом. Затем все повалили во двор, и пошло валяние в снегу, перестрелка снежками и катание с ледяной горки.
Павел Дмитриевич во всех этих бесовских безобразиях не участвовал, он был во власти ожидания и тревоги перед свершением героического поступка. К нему подошла Варвара Ивановна.
– Теперь вы понимаете, почему я желаю уйти в монастырь?
– Положитесь на меня, Варвара Ивановна, и уповайте на удачу. Ровно в полночь я буду ждать вас на дороге. А сейчас мне нужно собрать вещи. Ещё час, другой и все угомонятся. Настойки вашей матушки кого хочешь с ног свалят. Кстати, есть ли у вас деньги? В монастыре благосклоннее относятся к тем, кто делает вклад.
– У меня есть тысяча рублей золотом, тётушкин подарок.
– Думаю, и половины этой суммы, будет достаточно, остальное удержите при себе.
Веселье продолжалось до позднего вечера, наконец, гости разошлись по комнатам, некоторые уехали, и в доме наступила тишина. Варвара Ивановна взяла узелок с самыми необходимыми вещами и окинула взглядом комнату, где прошли её детство и юность. Её взгляд остановился на «Дамском журнале», она вздохнула и вышла из дома.

Глава 5

Штаб-офицер Корпуса жандармов подполковник Эразм Иванович Стогов выбрал местом своей службы Симбирскую губернию по той причине, что в ней не проживали и не служили близкие ему люди. Это решение понравилось графу Бенкендорфу тем более, что начинающий карьеру жандарм попросил у него наставления, как достигать цели, исполняя свои, порой щекотливые, обязанности и не погрешить при этом против нравственности. Граф не задержался с ответом и повторил Стогову сентенцию, которую в своё время получил сам от императора Николая Павловича, когда обратился к нему с точно таким же вопросом.
– Ваша обязанность, милостивый государь, заключается в том, чтобы утирать слёзы людей несчастных и предотвращать злоупотребления властных особ, и тем содействовать пребыванию общества в согласии. Постарайтесь, чтобы дворянство вас полюбило, и вы всего достигните.
– Ваше сиятельство, – Стогов робко глянул на всесильного шефа жандармов. – Общество играет в запрещённые правительством карты, должен ли я этому мешать?
– А вы любите играть? – остро глянул на Стогова граф.
– Я к ним равнодушен.
– Тогда я вам позволяю играть в банк до пяти рублей. Но вы не должны обыгрывать зелёную молодость и хранителей казённых сумм. И придерживайтесь утверждённой мною инструкции. Вы с ней ознакомились?
– Я, ваше сиятельство, знаю ее наизусть, – почтительно доложил Стогов и выдержал недоуменно-насмешливый взгляд Бенкендорфа.
– Даже так? Хорошо-с! Тогда повторите последний абзац.
– Впрочем, нет возможности поименовать здесь все случаи и предметы, на кои вы должны обратить внимание, ни предначертать вам правила, какими вы во всех случаях должны руководствоваться; но я полагаюсь в том на вашу прозорливость, а более ещё на беспристрастие и благородное направление образа ваших мыслей, – с чувством доложил подполковник заключительную часть служебной инструкции, заметив, что шеф весьма благожелательно на него поглядывает.
– Вот и славно! – тепло вымолвил граф и протянул штаб-офицеру узкую ладонь. – Жду от вас точных и исчерпывающих донесений.
Путь от Петербурга до Симбирска не показался Эразму Ивановичу долгим и утомительным, потому что несколько месяцев назад он совершил гораздо более длительное путешествие из Иркутска до столицы империи, а до этого долго служил в Охотском крае и на Камчатке, где освоил все доступные способы передвижения, от собачьих упряжек до корабля, которым ему довелось как морскому офицеру успешно командовать.
Возвращение в Петербург поставило Стогова перед выбором, в каком направлении продолжать карьеру. Из всех служб только жандармская выгодно отличалась от прочих солидным денежным содержанием, и давала возможность получить нравственное удовольствие. «Утирание слёз», провозглашенное самим императором, после разгрома дворянского бунта на Сенатской площади декларировалось им всерьёз, и жандармы первого набора отнюдь не были держимордами. Голубой мундир тогда носили многие образованные и порядочные люди, но со временем система сыска, в основе которой всегда лежит провокация, подгляд, подслух, превратила Корпус жандармов в заурядное сыскное ведомство. Стогов же пришёл в пору жандармского идеализма, когда штаб-офицеры, участливо вздыхая, утирали слёзы родственникам каторжан-декабристов, и только умница, по определению Пушкина, фон Фок, лишённый предрассудков, терпеливо плёл сеть из доносчиков, провокаторов и платных агентов, которой для начала опутывал светское общество обеих столиц Российской империи.
Стогов, несомненно, числил себя среди людей порядочных, но в жандармы он попал инициативно-явочным порядком, через барона Шиллинга, которому якобы случайно проговорился о своём желании сменить место службы. Но так ловко проговорился, что уже через день беседовал с Дубельтом и получил от него вожделенное приглашение определиться в жандармы.
Перед отъездом Эразму Ивановичу выплатили прогонные, столовые и квартирные деньги, а также жалование за полгода вперёд и, не простившись со старыми флотскими приятелями, для которых стал отрезанным ломтем, он отбыл к месту прохождения службы. Прибыв в Симбирск, Стогов был приятно удивлён, что в его распоряжении оказался добротный дом в двухстах саженях от губернаторского дворца и других административных учреждений провинции.
Когда Стогов подъехал к своей резиденции было уже сумеречно, но канцелярия светилась двумя окнами, и скоро к кибитке, из которой выходил облачённый в доху из камчатских песцов подполковник, подбежал служивый человек и, мигом оценив, кто явился, возбуждённо-радостно возгласил:
– Мы уже вас, ваше высокоблагородие, заждались!
Стогов не ответил, и только когда из кибитки был извлечён кожаный баул с деньгами и служебными документами обратил внимание на встречавшего его жандарма:
– Кто будешь таков?
– Старший канцелярист унтер-офицер Сироткин, ваше высокоблагородие!
– Ты что разорался, как боцман? Запомни: в моём присутствии изволь говорить внятно, но тихо.
– Так точно: внятно и тихо, – хрипнул Сироткин.
– Займись вещами и организуй баньку.
Полковник Маслов, предместник Стогова, выдрессировал свою команду, и всё по прибытию нового штаб-офицера сделалось скоро и словно само собой. Из дома выбежал второй канцелярист, и вещи мигом были перенесены на жилую половину дома, где Эразм Иванович подивился тому, что в нём не осталось следов от прежних жильцов: были освежены свежей охрой полы, а голубой краской – подоконники и рамы, на стены недавно наклеены свежие обои, в кабинете и зале – штофные, а в спальне – с пастухами и пастушками. Стогов порадовался чистоте и порядку и отнёс это на счёт Маслова, но ему тут же мягко возразил Сироткин, который доложил, что обновление покоев произведено за счёт средств лица, пожелавшего остаться неизвестным, от него же поступили пять возов берёзовых дров, шесть кулей овса и три воза сена.
– Стало быть некое лицо пожелало остаться неизвестным? – усмехнулся Стогов.
– Так точно, ваше высокоблагородие, – доложил Сироткин. – Явилась артель, в один день всё сделали, и скрылись без следа.
– Налицо взятка, – резюмировал Эразм Иванович. – Но кто взяткодатель и кто взяткополучатель? Остаётся надеяться, что загадочный меценат объявит о себе сам. Сейчас гораздо важнее знать, кто будет моим питателем?
– Авдей Филиппович, поди к барину! – позвал Сироткин, и на его зов скоро явился сухонький старичок, который весьма толково сумел изложить своё вечернее меню. Эразм Иванович взял повара за руку, поднес её к свече и, обнаружив, что под ногтями чисто, остался доволен.
– Показывай баню, – сказал он Сироткину. – Надеюсь, что и там так же чисто, как и здесь.
Проснувшись на следующее утро, Эразм Иванович, после недолгого размышления, решил не спешить с официальным представлением губернатору, о котором он перед отъездом навёл конфиденциальные справки у людей, знавших Загряжского по Преображенскому полку и совместной службе на гражданском поприще, и выяснил, что губернатор вполне возможно взяток не берёт. Зато безоглядно женолюбив, излишне разговорчив, легко впадает в панику и чрезмерно доверчив.
– Денёк, другой подождёт, – сказал Стогов в пустоту и, освободившись от простыней и одеяла, подошёл к двери:
– Умываться!
Приведя себя в порядок, Эразм Иванович позавтракал и отправился в служебный кабинет, что находился рядом с канцелярией, где уже бойко строчили гусиными перьями оба канцеляриста, которые, дружно поприветствовав начальника, опять уткнулись в казённые бумаги.
В кабинете было душно и, оставив дверь полуоткрытой, Стогов уселся на жёсткое кресло перед пустым столом, выдвинул один за другим ящики, ничего, кроме хлебных крошек и сургуча, не обнаружил, подошёл к шкафу, где на полке нашёл с десяток номеров «Полицейской газеты» за 1826 год, склянку чернил и моток бечевки.
– Перво-наперво надо обзавестись портретом государя-императора, – подумал Стогов и позвал Сироткина.
– Для сохранности он помещён в чулан. Принести?
– Изволь, братец. И заруби на своём рябом носу, что в чулане портрету не место.
Появление поясного портрета самодержавца придало кабинету вид государственного учреждения. Стогов устроился за столом, расположил принесённые Сироткиным письменные принадлежности в привычном для себя порядке, раскрыл прошнурованную книгу входящей и исходящей корреспонденции, но за окном вдруг стало шумно. Эразм Иванович хотел глянуть на улицу, но в коридоре раздался топот и на пороге возник жандармский поручик, который твёрдо отрапортовал:
– Жандармская команда в числе трёх унтер-офицеров и восемнадцати рядовых для представления его высокоблагородию господину штаб-офицеру Симбирского отделения Корпуса жандармов построена. Докладывает поручик Игонин.
– Скоры вы на ногу поручик, – довольно улыбнулся Стогов. – Посмотрим, кто у вас в строю.
Вдоль улицы в одну шеренгу на сытых вороных конях с подстриженными гривами и хвостами выстроились симбирские жандармы, все краснощёкие, усатые, и дружно «ели» глазами прибывшее из Петербурга начальство.
– Здорово, молодцы!
Жандармы грянули ответную здравницу, да так дружно и громко, что она донеслась до губернаторского дворца и возвестила его владетелю, что в Симбирск явился государев смотритель за всем, что происходит в губернии.
Стогов медленно шёл вдоль строя, осматривая своё войско. Жандармы смотрелись крепкими и здоровыми людьми, были экипированы в светло-синие шинели с красными клапанами и погонами и белыми пуговицами. Фуражные шапки тоже были светло-синими с такими же околышами. Сапоги короткие, с светло-синими отворотами. Весь конский убор был того же жандармского цвета, с красными выпушками. Пистолетные кобуры, ножны, палаша повторяли цвет и были украшены серебряными накладками.
– Благодарю за службу! – объявил Стогов и приложил руку к своей фуражке.
– Рады стараться, ваше высокоблагородие! – старательно ответили жандармы и, выполняя команду поручика Игонина, перестроились в колонну по двое и отправились на свои квартиры.
Эразм Иванович до обеда решил изучить дела, которые случались при Маслове, и пояснения ему давал старший канцелярист.
– И это всё? – удивился Стогов, перелистав тощую папку, которую положил перед ним Сироткин.
– Господин полковник не любил утруждать себя письменной работой, и по правде сказать, больший интерес к делам имела его супруга. Она была так деятельна, что даже осматривала рекрут.
– Чего же она в них искала? – недоуменно сказал Стогов.
– Авдотья Николаевна во всём находила только сплетни.
Эразм Иванович хмыкнул и похвалил себя за то, что до сего дня бог оберегает его от поспешной женитьбы. Затем встал из-за стола, подошёл к окну и, резко повернувшись, спросил:
– А кто в Симбирске сейчас самое значительное лицо, в смысле влияния?
– Разумеется, откупщик Бенардаки, – не задумываясь, доложил Сироткин. – Кстати, он просит разрешения представиться вам по случаю вашего вступления в должность.
– Он и Маслову представлялся?
– Нет, его жене, та была сладкоежкой, и господин Бенардаки отпускал ей по фунту конфектов на день.
– А что, этот Бенардаки, всем главным чиновникам платит? – лениво поинтересовался Стогов.
– Точно так.
– И по сколько?
– Вице-губернатору – двадцать тысяч ежегодно, прокурору – три тысячи, советникам – по две тысячи каждому и сверх того всем им отпускается даром из питейной конторы мёд, пиво, вино, ерофеич.
– А что, Загряжский, взятками так уж и брезгает?
– Он обыгрывает Дмитрия Егоровича в карты, по нескольку раз в год, тысяч на тридцать.
Стогов испытывающе глянул на старшего канцеляриста и расхохотался.
– Хитёр, ничего не скажешь!
Сироткин, довольный тем, что угодил начальнику, захихикал.
– Так и быть, – решил подполковник. – Приму твоего откупщика, только скажи ему, чтобы он свои ассигнации мне не совал, а то получит взбучку.
– Что вы! – воскликнул Сироткин, уже закрывая за собой дверь кабинета. – Дмитрий Егорович большого ума человек и грубостей не позволяет.
Стогов уже кое-что слышал о Бенардаки от изобретателя электромагнитного телеграфа Павла Шиллинга, которого посетил с прощальным визитом перед отъездом в Симбирск. Барон с лёгкой усмешкой много повидавшего в жизни человека выслушал благодарности, которыми осыпал его Эразм Иванович, и промолвил:
– Деньги в нашей жизни значат многое, но зачастую всё решают не они, а связи, особенно на новом месте, где тебя никто не знает.
– Истинная правда, Павел Львович, – проникновенно произнёс Стогов. – Если бы судьба не свела меня с вами в Иркутске, то не видать бы мне штаб-офицерского места, которое теперь имею по вашей протекции.
– Не преувеличивайте моих заслуг, Эразм Иванович, – слегка порозовев от лестных слов, сказал Шиллинг. – Да, я уведомил Дубельта, что знаю превосходного моряка, который достоин носить мундир жандарма, но моей заслуги в вашем воспитании нет. Впрочем, вы невольно повторили мою мысль, что в России главное – это связи с нужными людьми. Скажите, вы знаете кого-нибудь в Симбирске?
– Я намеренно выбрал сей город, чтобы там не было моих родственников и сослуживцев.
– Похвальное решение, – одобрил барон. – Так вот в Симбирске держит свою ставку ещё молодой годами, но большого и зрелого ума человек – откупщик Бенардаки. В нашем министерстве финансов его очень хвалят. И вы зря усмехаетесь, я слышал от самого графа Канкрина, что этот Бенардаки – делец честного склада, то есть не разоряет казну при помощи сговора с такими же мошенниками, а делает дело за довольно низкий процент, без обсчёта и обвеса, как это повелось на Руси со времён Ивана Калиты.
Стогов ничего из памяти не терял, и сказанное ему бароном Шиллингом тотчас же вспомнил, когда старший канцелярист заговорил о местном откупщике.
«А ведь он явно не дурак, – подумал о Бенардаке подполковник, – если идёт ко мне прямо, без зигзагов и загогулин. Знает, что мимо меня он ничего сделать не сможет».
Дмитрий Егорович прибыл к штаб-офицеру в щегольских лаковых санях, в которые был запряжён гнедой мерин. Откинув медвежью полость, Бенардаки легко выскочил из саней и прошёл на крыльцо, где его встретил младший канцелярист Жигалин и указал гостю дверь в зал, в котором у окна стоял штаб-офицер Стогов.
Испытующе взглядывая друг на друга, гость и хозяин обменялись приветствиями, и затем Эразм Иванович приглашающе указал на кожаный диван, на котором они и расположились. Дождавшись успокоения скрипучих пружин, жандарм рушил не ходить вокруг да около, а попробовать откупщика на медовую наживку лести.
– Я, Дмитрий Егорович, положительно наслышан о вас в Петербурге. Оказывается, вы удовлетворили своей деятельностью графа Канкрина, а ему понравиться весьма трудно.
– Я имел аудиенцию у министра, – сказал, не моргнув, Бенардаки. – Он поручил мне сделать для казны закупки зерна. Если я чем и очаровал графа, так только тем, что согласился на цену меньшую, чем заявляли другие поставщики.
– Конечно, главное удовольствие для финансиста – это прибыль, – ласково согласился с гостем Эразм Иванович. – Но чем-то вы пришлись по душе и барону Шиллингу, он тоже вас рекомендовал как человека, на которого во всём можно положиться.
На этот раз Бенардаки посмотрел на Стогова с беспокойством, предположив, что явной лестью жандарм хочет привлечь его к негласному сотрудничеству.
– Барон, конечно, мне знаком, но не визуально, а по мнениям, которые мне доводилось слышать о нём от людей уважаемых и достойных.
Эразм Иванович понял, что промахнулся, сославшись на Шиллинга, но не смутился.
– Хорошо, вы с бароном не знакомы, но не будете же вы отрицать, что в деле государственной важности вы всегда предельно честны и откровенны.
– Можете в этом на меня рассчитывать, но дела частных лиц меня не интересуют.
– А мы про них и не вспомним, – ласково улыбнулся Эразм Иванович. – Возьмём персоны верхнего порядка. Вчера, не успел я расписаться в книге приезжих на городской заставе, как мне начали жужжать о взятках, которыми вы опутали высших должностных лиц.
Бенардаки весело посмотрел на штаб-офицера и подмигнул, сначала правым, затем левым глазом.
– О взятках мне сказать нечего. Взятки предполагают выгоду, а я выгоду имею от торговых оборотов, но не от чиновников.
Стогов с интересом посмотрел на своего визави, он ещё ни разу не встречал человека, который бы давал взятки без всякой для себя выгоды. Но Россия велика, в ней всё от бога, а у того, как известно, всего много.
– Стало быть, вы даёте чиновникам суммы по своей прихоти?
– Я, Эразм Иванович, не извращенец, чтобы поступать таким образом. Вы согласны, что правительство чиновникам не доплачивает, взять хотя бы вас?
– О себе промолчу, – нехотя сказал Стогов. – Но у многих оклады действительно недостаточны.
– Об этом и я пекусь! – воодушевился Бенардаки. – Недостаток денег портит характер любого, не только русского, чиновника. Не доплати немцу, так и он злее нашего станет. Нервный чиновник – помеха всем делам, с ним дел никаких нельзя иметь. А привести его в добродушное умонастроение можно известной суммой. После этого он и на людей бедных и недостойных будет смотреть снисходительно и удовлетворит их по закону, то есть милостиво.
– По вашим словам выходит, что взятка не разрушает общество, а укрепляет? – удивился Стогов.
– Не взятка! Не взятка! – запротестовал Бенардаки. – Я оказываю воспомоществование тем, кого недооценивает правительство. И вы не догадываетесь, Эразм Иванович, сколько из них за то время, пока я живу в Симбирске, стали добрыми людьми.
– Это ещё кто такие? – подозрительно сощурился Стогов. – У вас что тут, своя табель о рангах? И что в вашем понятии человек добрый?
– В любом деле есть свой ранжир, – веско сказал Бенардаки. – Место человеку определяет мнение о нём общества. Сказано, что по делам его, узнаете… Собственно, у нас существует понятие доброго человека. Это здесь тот, кто берёт большими кушами, но с разбором, то есть знает с кого и за какое дело взять, а если возьмёт, то непременно сделает, а если не сделает, то деньги вернёт и подскажет, кому дать и сколько. Этим он приобретает себе друзей в тех, кому он нужен, потому что на него во всём можно положиться.
– Кто же тогда дурной человек? – заинтересовался Стогов. – Вы меня право, заинтриговали, тут, Дмитрий Егорович, целая философия золочения чиновничьих ручек проглядывает.
– Всё гораздо проще, Эразм Иванович, – усмехнулся Бенардаки. – Редко, но встречаются и паршивые овцы, те, кто берёт со всякого, что попадётся, который ничего не сделает и не умеет сделать. Такого называют дурным человеком. Их все знают и стараются обойти. Но как обойти губернатора, если он дурной человек? Я не о нашем милейшем Александре Михайловиче, он знает, что он дурной человек и взяток не берёт, чтобы не уронить свое реноме начальника губернии. Но ведь и до него на губернии бывали отчаянные мошенники.
– Тяжеленько Загряжскому себя блюсти на одно жалованье, – сказал Стогов и озорно всмотрелся в собеседника.
– Да, ему приходится непросто, – не дрогнув, ответствовал Бенардаки, ни чем не выдав своего участия в картёжных баталиях с губернатором. – Но он как-то выкручивается.
– Интересно с вами беседовать, – сказал Стогов. – Я понял, что существуют дурные и добрые люди. Но существует, наверное, экземпляр взяточника, мне совершенно неизвестного?
–Это – прекрасный человек! – Дмитрий Егорович заулыбался, показав сахарные зубы. – Прекрасный человек здесь тот, который сам даёт взятки и сверх того поит шампанским.
– Кажется, я этого человека знаю! – весело сказал Стогов. – На весь Симбирск есть всего один прекрасный человек, и это вы, Дмитрий Егорович!
– Я бы удивился, Эразм Иванович, если эта тайна была скрыта от штаб-офицера Корпуса жандармов, к коему я испытываю глубочайшее почтение. Позвольте мне надеяться, что я после этой встречи не утрачу своё звание?
– Что вы имеете в виду? – полюбопытствовал Стогов. – Уж не пытаетесь вы и меня осчастливить взяткой?
– Ни в коем случае! – воскликнул Бенардаки. – Вы при исполнении инструкции, начертанной государем, как я могу помыслить о неуважении к закону? У меня к вам всего лишь крохотная просьба, нет, не просьба, а одолжение, нет, я совсем потерялся…
– Говорите прямо, – поощрил откупщика Стогов.
– У меня по осени квартировал ротмистр одного из столичных полков. Как водится, задолжал мне и скрылся, оставив коня и записку, что бы я распорядился им по своему усмотрению. Не желаете взглянуть? Вам бы он пригодился.
– Подарков я не беру, – сухо сказал Стогов.
– Разве я вам что-нибудь предлагаю? – удивился Бенардаки. – Конь очень хорош, и мне бы не хотелось, чтобы он попал к негодному человеку. Тем более цена его известна: ровно столько задолжал мне ротмистр.
Стогов ненадолго задумался, предложение откупщика было своевременным, Эразму Ивановичу хороший строевой конь был нужен, чтобы соответствовать статусу. В предложении откупщика были некоторые шероховатости, но жандарм тоже был не лыком шит и, поразмыслив, он глянул в окно и заметил:
– Сегодня уже поздно, на дворе смеркается.
– Отложим смотр коня на завтра, – предложил Бенардаки. – А насчёт цены не беспокойтесь, лишнего я не возьму.
– В этом я не сомневаюсь, тем более, что вы прекрасный человек, – сказал Стогов и поднялся с дивана. – Будете писать расписку на получение от меня денег, так включите в неё, кроме стоимости коня, и расходы, понесённые вами на ремонт моих покоев, цену дров, словом всё, на что потратились.
Бенардаки попытался изобразить на лице недоумение, но не выдержал и рассмеялся:
– Вы, Эразм Иванович, проницательный человек и можете во всём на меня рассчитывать.
Конец дня Стогов посвятил разбору своего багажа и всему определил своё место: недавно пошитый жандармский мундир и сопутствующие ему головной убор, ремни, шнуры и кобура для пистолета нашли место в одном отделении дубового шкафа, штатская одежда для официальных присутствий, светских выходов и приёма гостей была определена в другое отделение; обувь – сапоги повседневные, парадные, для паркетных полов дворянского собрания, были определены в чулан; рубахи из голландского полотна, нижнее бельё и прочие мелочи поместились в пузатом комоде; форменная шинель, шуба на алеутских каланах, доха из камчатских песцов, оленьи унты, бобровая, песцовая и пыжиковая шапки, заведённые им в Восточной Сибири, нашли место на лосиных рогах в этом же чулане.
Сироткина такое поведение Стогова удивило, но Эразму Ивановичу, прошедшему выучку в кадетских классах русского флота, убираться за собой было привычным делом, этим он отличался от белоручек-дворян, которые не могли бы без посторонней помощи снять с себя штаны, чтобы завалиться на боковую.
– Надо определиться с прачкой, – сказал Эразм Иванович. – Но вряд ли кто здесь умеет стирать бельё до снежной белизны?
– Имеется у нас одно на французский манер портняжное заведение. Его владелица мадам Мими явилась сюда вслед за Загряжским, и там стирают губернаторские рубахи.
– Договорись, Сироткин, с этой Мими, с непременным условием, чтобы моё бельё стирали от Загряжского отдельно.
– Будет сделано, – усмехнулся Сироткин. – Я подготовил для вас отчёт по секретным суммам, которые выплачены Иванам Иванычам.
– Сколько их у нас всего? – оживился Стогов, поскольку платное осведомительство составляло основу всеведения жандармского сыска.
– Трое, на большее денег не хватит, – сказал старший канцелярист, развернув перед подполковником самодельную папку из картона, в которой имелись три поместительных кармана, с написанными на них названиями уездных городов: Ардатов, Сызрань, Карсун.
Стогов вынул бумаги из среднего кармана и познакомился с жизнью и деятельностью внештатного охранителя российского государства Ивана Иваныча сызранского, а в действительности Ферапонта Герасимовича Белкина, уездного почтмейстера, составившего себе приработок на перлюстрации писем. За своё хлопотное занятие он получал пять рублей в месяц, а ещё и удовольствие, какое ни за какие деньги не купишь – копаться в чужих жизнях и ощущать свою исключительность от приобщения к державной силе, которая может любого человека низвести до положения ничтожества.
Иван Иванычи ардатовский и карсунский были чиновники уездных управ, досконально знавшие подноготную своих территорий и составлявшие месячные отчёты о совершённых тяжких преступлениях и о передвижениях лиц, занесённых в особый список как подлежащих неусыпному надзору, в основном из дворян, каким-то боком касавшихся событий 1825 года, а так же известных несдержанностью в высказываниях относительно властных особ и похвалой якобинских порядков.
Эразм Иванович относился к людишкам стукаческого толка с пониманием: школа жизни, которую он прошёл на дальневосточной окраине, отсутствие сколь-нибудь значительного наследства приучили его смотреть на всё, что происходит у него перед глазами с точки зрения получения вполне законной и честной выгоды для себя. Он не брал взяток, не мечтал о богатстве и предпочитал жить и растить свой капитал до определённой черты, чтобы купить имение, жениться и со временем зажить в своё удовольствие в кругу многочисленного семейства.

Глава 6

Губернатор Загряжский по благоприобретённой сызмала барской привычке просыпался близко к полудню, вставал с кровати не сразу, любил понежиться под атласным одеялом на пуховой перине и повспоминать, что ему явилось во сне, а если ничего не привиделось, то сочинить новеллу для жены, большой любительницы толкований сновидений. Иногда ему действительно снились чудные сны, которые и смотреть было занимательно, а иногда мерещились такие дикие кошмары, которые могли сулить лишь Сибирь и каторгу, а не навороженное супругой желанное место министра внутренних дел Российской империи.
И лишь один сон повторялся Загряжскому с загадочной регулярностью на протяжении нескольких лет с тех пор, как он был назначен гражданским губернатором. И со временем Александр Михайлович уверовал, что его назначение в Симбирск произошло именно таким образом как это случилось во сне, и стал всем рассказывать именно эту версию своего возвышения.
14 декабря 1825 года, Сенатская площадь, взбунтовавшиеся полки, толпы народа, лихорадочная суета вокруг Зимнего дворца, бледный от волнения ещё не коронованный император Николай Павлович. О случившемся Загряжский узнал у дворника, сразу понял, что это его час и бросился, чтобы засвидетельствовать верноподданнические чувства. Государю требовались верные люди, и он, увидев капитана Преображенского полка, немедленно послал его к бунтовщикам с повелением сдаться. За день Загряжский совершил несколько подобных поездок, во время одной из них в него попал камень, слегка повредив ногу, и он извлёк из этой царапины милость царя, который его не забыл и как-то поручил брату Константину спросить, что капитан желает. Как раз этот эпизод сегодня опять приснился Загряжскому.
Он явился к великому князю, не зная причины вызова и с внутренним трепетом, поскольку Константин был известен в гвардии как самодур и придира.
– Так что ты хочешь за службу?
– Желаю быть губернатором! – выпалил Загряжский.
– А не много ли будет? – заметил великий князь.
– Для государя всё возможно.
– Это верно, возможно и учредить для тебя должность начальника тюленей на Камчатке.
Ничего этого, конечно, не было. Но приснившееся было, как всегда, так правдоподобно, что Загряжский проснулся несколько раньше обычного от учащённого сердцебиения. Протёр глаза, дёрнул за сонетку, в соседней комнате тренькнул звонок. Вошёл камердинер, рослый малый, одетый по-господски, за ним появился лакей с горячей водой, тазом и полотенцем. Александр Михайлович с помощью камердинера умылся и сел к зеркалу. Пристально всмотрелся в своё отражение, провёл несколько раз щёткой по волосам и вздохнул, отмечая, что кудри заметно отступили к верхушке, поредели и подёрнулись на висках изморозью.
– Бриться будете?
– Джентльмен обязан это делать каждое утро.
Камердинер намылил ему подбородок и шею, поправил на кожаном ремне немецкую бритву и ловко выбрил своего господина, уверенно лавируя лезвием между бакенбардами, губами, носом и крохотными прыщиками. Затем последовало обтирание лица кёльнской водой, подзавивка горячими щипцами волос, выщипывание из ушей и ноздрей кустистой и жёсткой растительности. Окончательная доводка внешности Александра Михайловича до кондиции светского льва заключалась в тщательной отделке ногтей. Камердинер их почистил, подрезал, отлакировал и отступил на шаг, любуясь содеянным.
– Скажи-ка, Пьер, – произнёс Загряжский, потрепав по щеке своего любимца, – кто тот человек, кто может сделать императору больно, не рискуя при этом потерять голову?
Камердинер задумался и развёл руками.
– Зубодёр! – сказал губернатор и расхохотался. – А теперь ступай и кликни Ивана Васильевича.
Вошёл правитель канцелярии, самое доверенное лицо губернатора и почтительно поприветствовал своего патрона.
– Рассказывай, Иван Васильевич, что нового?
– Ночью сгорел дом мещанки Сорокиной на Лисиной улице. Из приезжих лиц значительных не имеется. Отставной прапорщик Козодавлев плюнул в бороду купца Угрюмова за купленное в его лавке намедни гнилое сукно. В Сенгилее отравление девицы Пушной уксусом из-за несчастной любви. Пожалуй, всё.
– А что жандармский штаб-офицер? Не собирается навестить губернатора?
– Как заехал в своё отделение, так и не выглядывал. Но к нему заглядывал господин Бенардаки. Жандарм торгует у него коня.
– Не ожидал, что Дмитрий Егорович так прижимист. Мог бы подарить.
– Может новый штаб-офицер враг взяток? – предположил Иван Васильевич.
– Это было бы ужасно для вице-губернатора. А как поживают наши либералы?
– Господа Тургенев и Аржевитенов изволили вчера в собрании непочтительно отозваться об особе губернатора.
– Да? Интересно. Ну, и как отозвались?
Правитель канцелярии замешкался с ответом.
– Я жду!
– Они вас называли ветрогоном.
– И только-то! Ладно, ступай.

Александр Михайлович обладал характером лёгким, незлобивым и потому на «ветрогона» не обиделся. Местные либералы Аржевитенов и Тургенев против него фрондировали, но писем в Петербург не слали, не ябедничали, и это губернатора устраивало. Загряжский был человеком широких взглядов, допускавших определённый либерализм, не в пример, скажем, пензенскому владыке Панчулидзеву. Это был вполне светский, ни к чему определённому не обязывавший либерализм, приобретённый им в эпоху просвещенного и благословенного Александра I, в годы войны с Наполеоном, в которой четырнадцатилетним юношей Загряжский участвовал полковым адъютантом. Он с войсками побывал в Париже, посмотрел на тамошнюю вольготную жизнь, на систему гражданских взаимоотношений, на побеждённых французов, распевавших песни в обнимку с победителями, позавидовал их легкомыслию и умению превыше всего ценить комфорт и, можно сказать, заразился этими идеями, хотя другие вынесли из просвещённой Европы идеи революции и тираноборства, что и привело их, в конце концов, на Сенатскую площадь.
Загряжский принадлежал к древнему дворянскому роду, первые упоминания о котором восходили ко времени Дмитрия Донского. Он получил домашнее образование, свободно говорил по-французски и мастерски владел русской речью, но был малограмотен, читал редко, всерьёз ничем не интересовался. Писатель, современник Загряжского, довольно близко с ним знакомый, говорит, что «у него в памяти, как у швеи в рабочем ящике, были лоскутки всяких знаний, и он быстро и искусно выбирал оттуда нужный в данную минуту клочок». Он виртуозно владел устной речью, его рассказы напоминали тщательно отделанные загодя новеллы, которым он придавал видимость экспромта. Загряжский знал толк в живописи и в модной одежде, которую шил, живя в Симбирске, у петербургского портного, щеголял покроем и белизной белья, любил жить на широкую барскую ногу, и ухитрялся это делать на одно губернаторское содержание, впрочем, в этом были серьёзные сомнения.
Иван Васильевич ещё не успел дойти до двери, как губернатор его окликнул:

– Сегодня у нас вечер. Извести моих партнёров по висту.
Не одеваясь, в халате, Александр Михайлович пошёл на половину жены, в «мой сераль», как он изящно выражался даже в присутствии посторонних лиц.
– Как тебе спалось, Мари? – спросил Загряжский, целуя руку жены.
– Слава Богу, покойно. А тебе, Алекс, наверно не давали покоя твои одалиски?
– Ну что ты, дорогая. Представь, мне приснился великий князь Константин. Он хотел сослать меня на Камчатку!
– И кем?
– Начальником тюленей. Впрочем, не уверен, но на Камчатку, это точно.
– Этот сон к переменам.
– Ты думаешь?.. Как Лиза?
– Здорова. Сегодня на вечере будет в новом платье.
Загряжский поцеловал жену на этот раз в блеклую и увядшую щёку и вышел. Упоминание об одалисках не было беспочвенным, супруга знала, что её Алекс шалопай и волокита, не проходивший мимо сколь-нибудь миловидного женского личика. В начале семейной жизни по этому поводу возникали между ними сцены, порой ужасные, но постепенно всё вошло в привычную колею: муж волочился за кем ни попадя, и если попадал в неловкую ситуацию, то верная Мари бросалась ему на помощь. Она так горячо уверяла всех, что муж ей верен, что это уже давно стало банальным столичным анекдотом.
Завтрак Загряжскому, как обычно, подали в рабочий кабинет. Он присел за обеденный столик, завязал на шее салфетку и отрезал кусочек ростбифа.
– Присоединяйтесь к завтраку, – произнёс он ежедневную ритуальную фразу, обращённую к стоявшему рядом Ивану Васильевичу.
– Покорно благодарю, ваше превосходительство! – также ритуально ответил правитель канцелярии, привычно возвысив своего патрона до генеральского классного чина.
Покончив с завтраком, Загряжский сел в кресло за рабочий стол и стал подписывать разные бумаги, совсем их не читая, лишь изредка спрашивал, если бумага была большой, о чём в ней идёт речь. Иван Васильевич объяснял и губернатор подписывал, не сомневаясь, что в этот момент он занят умственной и важной для судеб губернии деятельностью. В этот час беспокоить его не полагалось, о чём знали все, а тем, кто не ведал, объясняли жандарм при входе и камердинер, безотлучно околачивающийся в губернаторской приёмной. Загряжского вполне устраивало, что благодаря этому порядку, все были уверены, что губернатор не бьёт баклуши, а работает, следовательно, радеет об общественной пользе.
Наконец бумаги были подписаны, Иван Васильевич удалился в канцелярию, а Загряжский принял первого назначенного на этот день посетителя. Это был архитектор Михаил Петрович Коринфский, невзрачный сутулый человек в круглых очках, сильно тушующийся в присутствии сановных особ.
– Разрешите представиться, ваше превосходительство, – произнёс архитектор, – по случаю переезда в Казань к новой должности архитектора Казанского университета.
– И вы покидаете нас, дорогой Михаил Петрович! – воскликнул губернатор. – Ваш отъезд – большая для нас потеря. Садитесь, прошу вас, вот в это кресло, здесь покойнее. Ну-с, в каком положении вы оставляете наши дела?
Здесь надобно уведомить, что Загряжскому от его предшественников досталось незавершённое и многотрудное дело – строительство Троицкого собора, к возведению которого приступили 25 июня 1827 года в день рождения императора Николая I. Полгода назад были завершены все виды работ, кроме росписи стен, сводов, колонн, а также установки киотов и иконостаса. В этот же день была заведена Бархатная Книга, в которую заносились имена тех, кто своими пожертвованиями принимал участие в возведении храма. Среди имён жертвователей Загряжский отсутствовал, видимо, он полагал, что вполне достаточно было и того, что храм возводился во время его губернаторства.
– Моего наблюдения за строительством дальше не требуется. Всю необходимую документацию я передал по описи казначею комитета по строительству Льву Борисовичу Плотникову.
Александр Михайлович задумался, решая про себя какой-то важный вопрос, затем открыл ящик стола и достал несколько листов бумаги.
– Вы не находите, Михаил Петрович, что Симбирск, не говоря уже об его окраинах, каких-нибудь Тутях, даже в своей центральной парадной части выглядит непрезентабельно и провинциально затрапезно? Хотелось бы его как-то разнообразить, украсить, что ли.
Коринфский был твёрдокаменным сторонником архитектуры классического стиля, мыслил коринфским и готическим ордерами, колоннами, фризами, капителями и мог предложить только это. Однако у губернатора были свои идеи, и он рискнул поделиться ими с известным архитектором. Как всякий начинающий автор, он испытывал неловкость и опасение, что его труд не будет должным образом оценён.
– Вот здесь я отразил некоторые свои идеи, – сказал Загряжский и протянул архитектору лист бумаги. – Как видите, это скамейка, а почему бы и нет? Начинать нужно с малого. Так вот, я предполагаю, что скамейка будет выполнена в металле и установлена на Венце, где открывается такой волшебный вид на Волгу. Это будет моим даром Симбирску, почином к улучшению жизни. Начальник полиции мне обещал, что от своего имени установит скамейку и металлический столб с фонарём. А вот тут табличка с именами жертвователей.
– Что же, проект достойный и понятный каждому обывателю. Мне самому не нравится, ваше превосходительство, что наши мещане всегда норовят залезть на скамейку с грязными ногами, лузгают семечки. Возможно, их остановит от непотребства ваше искусство, а достоинство проекта несомненно.
Александр Михайлович был польщён похвалой маститого зодчего. Он кликнул камердинера и приказал принести шампанского. Теперь был польщён и Михаил Петрович, в сановных покоях шампанским его угощали впервые, отношение к художникам в старые времена было презрительным, ибо ещё Пётр Великий повелел «незаконнорожденных записывать в художники».
Они освежились благородным напитком, Александр Михайлович почувствовал, что на него накатило вдохновение. И он обнажил перед архитектором тайное, что временами томило душу просвещённого администратора.
– Сейчас управители губерний стеснены в своих начинаниях, но, возможно, в будущем губернаторы получат большую свободу в решениях, у них появится возможность напрямую завязывать связи с заграницей, привлекать просвещённые идеи и капиталы. Например, Симбирску очень бы помогли связи с французским Лионом, где много шёлковых мануфактур, а у нас на Тутях, а название сей окраины происходит от тутового дерева, можно бы наладить выращивание шёлковичных червей, что вы на это скажите?
– Я – архитектор и мне трудно судить об этом, – сказал Михаил Петрович, а про себя заметил, что губернатора определённо заносит. – Да… скамейки железные, а на них долго не просидишь, вредно для почек.
Губернатор скис, он уже сожалел, что открыл перед архитектурным сухарём и плебеем свою восторженную душу. В свою очередь Коринфский был доволен тем, что удачно лягнул губернатора, от которого в своё время выслушал немало глупейших нотаций. Михаил Петрович сухо откланялся и вышел, а губернатор, сожалея о пустой трате, посмотрел на недопитую бутылку шампанского, приказал камердинеру плотно её закупорить и запереть под ключ. «А то ведь вылакает, шельма, – подумал Александр Михайлович. А Коринфский – сволочь, плебей, ему не доступны высокие движения души. И я тоже хорош, нашёл перед кем метать бисер». Но потаённая идея, сгоряча высказанная Александром Михайловичем архитектору – сухарю, продолжала ещё его беспокоить. Загряжский был мечтателем, он любил вообразить, что вдруг нежданно откуда-нибудь на него свалится миллион рублей золотом, или государь выделит ему пенсию, или ему в его имении вдруг откроются алмазные россыпи. Что ж так было и пребудет всегда: одни мечтают о богатстве, другие – о революции, романтичный девятнадцатый век ещё не оржавил душу людей сухим практицизмом и скепсисом.

Глава 7

Эразм Иванович ничего в своей жизни наобум не делал и прежде чем совершить какой-нибудь поступок, тщательно обдумывал последствия, взвешивал все за и против, и только когда шансы были равновесны, решался доверить судьбу случаю, если уж нельзя было совсем отказаться от принятия решения.
Первый визит к губернатору должен был прояснить многое, например, то, что Загряжский вовсе не такой уж легкомысленный и пустой человек, каким его повсеместно рекомендовала молва, и тогда возникшая по дороге в Симбирск в голове Стогова задумка получить заветные полковничьи эполеты могла в одночасье рухнуть, и впереди его ждало многолетнее унылое прозябание в захолустной провинции, где уже случался не один крестьянский бунт, и вполне могло случиться новое народное возмущение, а за это трудно ждать от начальства повышения по службе.
Собираясь в губернаторский дворец, Стогов уже вел мысленный диалог с Загряжским, то есть репетировал фразы, позы, придумывал фигуры речи позаковырестей, словом, устроил репетиционный прогон будущего рандеву с губернатором, но его увлекательное занятие осторожным постукиванием в дверь прервал унтер-офицер жандармской команды, дежуривший при особе штаб-офицера Симбирской губернии.
– Господин подполковник! Явился от Бенардаки приказчик и привёл коня.
– Пусть ждёт, я скоро выйду, – сказал Стогов и продолжил одевание. Эразм Иванович был морским офицером, и флотская форма существенно отличалась от парадного жандармского одеяния, в котором ему предстояло сделать визит к начальнику губернии. Он долго не мог справиться со шпорами, но на помощь пришёл Сироткин и помог прикрепить колючие побрякушки к задникам сапог, а с палашом, вместо кортика, Стогов справился сам. Затем он водрузил на фуражную шапку посеребренную каску с орлом и сутаной из конских волос, посмотрел в зеркало и с грустью подумал, что величественная форма жандарма любого дурака сделает на вид такой значительной личностью, что человек в штатском будет выглядеть перед ним ничтожеством, даже если он сам Иммануил Кант.
С визитом следовало отправляться верхом на коне: в жандармской команде за штаб-офицером числился вороной мерин, который сейчас стоял возле коновязи, но явленный приказчиком Бенардаки «орловец», осёдланный, в прекрасной светло-синей сбруе, согласно сочетавшейся с гнедой мастью коня, мгновенно покорил сердце Эразма Ивановича, он шагнул к приказчику и вдруг вспомнил, что этот конь – взятка откупщика, и на какое-то время замешкался.
– Извольте, ваше высокоблагородие, получить купчую, – прогнулся приказчик. – А это расписка бывшего хозяина о долге господину Бенардаки.
Стогов мельком заглянул в бумагу – семьдесят шесть рублей. Одна сбруя тянула на гораздо большую сумму, но купчая в корне меняла смысл происходящего, теперь это был уже не наглый посул, то бишь взятка, а торговая сделка, коих в том же Симбирске свершается за день бесчисленное множество.
Подполковник смело сунул сапог в стремя, взлетел на коня, взял в руку поводья и буркнул:
– Пусть Дмитрий Егорович зайдёт ко мне подписать бумаги и получить расчёт.
Губернаторский дворец, как именовали симбиряне двухэтажное здание на краю Соборной площади, дворцом можно было назвать только с натяжкой. Это был большой дом с балконом, у некоторых симбирских дворян деревенские усадьбы были побольше, но это была резиденция начальника губернии, а столь высокопоставленная особа иначе, как во дворце, обитать не может. Поэтому людская молва, склонная к преувеличениям, так и нарекла обиталище статского советника Загряжского, которому верный камердинер тотчас донёс, что внизу, позвякивая шпорами, разоблачается штаб-офицер Симбирской губернии.
Александр Михайлович быстро разложил на столе бумаги, взял свежее гусиное перо и сделал на лице значительную мину, человека занятого умственным трудом. Прошла минута, другая, губернатор уже устал изображать занятого человека, как дверь распахнулась и камердинер, не переступая порога, важно возгласил:
– Штаб-офицер Корпуса жандармов подполковник Эразм Иванович Стогов.
Загряжский поднялся с кресла, вышел из-за стола и, сияя приветливой улыбкой, встретил Стогова посередине комнаты. Они обменялись почтительным рукопожатием, и губернатор увлёк гостя к низкому столику, где усадил на банкетку, а сам устроился с противоположной стороны на стуле и слегка отодвинул в сторону стоявшую перед ними вазу с цветами.
– Мой предместник завел при дворе прекрасную оранжерею. Раньше я был к цветам равнодушен, но сейчас уверился, что розы способствуют вдохновению. – И, заметив недоуменный взгляд жандарма, продолжил. – Из Петербурга порой поступают столь путаные вопросы, что разобраться с ними можно только в порыве вдохновения, разумеется, не поэтического, а канцелярского…
Александр Михайлович тонко улыбнулся, призывая собеседника продолжить начатую им тему об иге петербургского казённого канцеляризма, довлеющего над мыслящими на современный лад губернаторами, но жандарм не подхватил брошенную ему ниточку и сухо произнёс:
– Должен вас предупредить, господин губернатор, что в Симбирск на днях явится ревизия по рекрутскому присутствию.
– Меня сие не касается, – довольно легкомысленно объявил Загряжский. – В рекрутском присутствии президентом вице-губернатор, но он, кажется, ещё ни разу от ревизий не пострадал. А вы к нам откуда перевелись служить?
– Я был по морскому ведомству, но судьба позволила определиться в жандармы. А служил я в Охотске и на Камчатке, в Иркутском адмиралтействе, общим счётом пятнадцать лет службы на окраинах империи.
Загряжский, услышав про Камчатку, чуть не вскочил со стула, поражённый совпадением со своим ночным сном: ему снилось, что его могут отправить начальником тюленей на Камчатку, и жандарм явился оттуда: к чему бы это?
– Скажите, Эразм Иванович, на Камчатке тюлени есть? – слегка дрогнувшим голосом вопросил губернатор.
– Беспременно есть, но ещё больше их на островах. Будучи командиром корабля, я наблюдал их громадные скопления, как и моржей и котиков.
– И кто же начальствует над этим множеством живности? – робко поинтересовался Загряжский.
– Пока они бесхозные, чем пользуются добытчики других стран, что промышляют в наших водах, когда им похочется.
«А ведь сон в руку, – содрогнувшись, подумал Александр Михайлович. – Как бы меня не турнули на Камчатку. Правда, там тройное жалованье, но скука, не приведи, господи! Может, и этого камчадала прислали жандармом в Симбирск, чтобы он присмотрелся, гожусь ли я быть начальником над тюленями?»
– Позвольте полюбопытствовать, господин подполковник, – немного окрепнув духом, сказал Загряжский. – В чём ваша служба будет состоять в губернии?
– Его императорское величество соизволил определить задачи штаб-офицера. В общих чертах – это противодействие всему противозаконному в обществе, вскрытие фактов, мешающих действию государственного управления, наблюдение за течением общественной мысли, и, разумеется, всемерная поддержка авторитета губернаторской власти на местах, а также искоренение взяток.
– Тяжёленькая вам, Эразм Иванович, выпала ноша, – сочувственно промолвил Загряжский, – особенно в части взяток. Я их не беру, и признаюсь, не потому, что не люблю деньги – укажите мне того, кто к ним равнодушен?.. Но вы ни за что не догадаетесь, почему я не беру взяток.
Стогов сделал вид, что задумался над словами губернатора, а на самом деле был доволен таким направлением разговора: Загряжский хочет перед ним заголиться, показать случайному человеку изгибы своего нрава – пусть его тешится, жандарму слушать треп значительного лица всегда в прибыток, авось услышанное где-нибудь и сгодится.
– Никак не могу понять, Александр Михайлович, почему вы равнодушны к взяткам, – развёл руками Стогов и подпустил в беседу романтического флёру. –
Может быть, причина кроется в какой-нибудь роковой клятве?
Загряжский весело рассмеялся смехом открытого человека, которому нечего таить от чужих людей, он был готов без всяких расспросов вывалить из себя всё, что только думает и чувствует.
– Причина моей стойкости к взяткам кроется в моей лени. Взятку за так не дают, надо что-то за неё делать. А я так этого не хочу, Эразм Иванович! Не хочу поступить противозаконно, потому что, если, не дай бог, всё откроется, то возникнет уже громадное беспокойство: кому-то нужно будет давать взятку, да не одну, а эту закидушку с крючками лучше не трогать, зацепит одной удой и не выпустит, пока не разденет догола, не выжмет досуха.
– Я поражен глубиной вашего ума! – поощрил Стогов губернатора.
– Вся беда, – вновь завёлся Загряжский, – что взятки берут хорошие люди от мошенников. Если бы брали хорошие люди от хороших людей, то взятка стала бы двигателем общественного прогресса.
– Как это так? – слегка опешил жандарм.
– Очень просто, – сказал Загряжский. – Хороший человек не будет давать взятку для плохого дела, другой хороший человек не возьмёт взятку, если она содействует плохому, в результате выигрывает всё общество, а это и есть прогресс и нравственное совершенство.
«Эк, его как заносит!» – восхитился жандарм, но виду не подал и вполне серьёзно предложил:
– Столь важные государственные мысли недурно было бы оформить в виде проекта и подать оный на рассмотрение в правительствующий сенат.
– Не понуждайте меня к столь серьёзным занятиям, – не согласился Загряжский. – Когда-нибудь общество поймёт, что взятка жизненно необходима совсем не в том виде, в котором она существует сейчас. Россия в этом смысле должна цивилизоваться, и по части взяток у неё большое будущее.
– Может быть вы, Александр Михайлович, более передовой администратор, чем пензенский Панчулидзев, но пока закон против взяток, я как штаб-офицер должен им противостоять как антиобщественному и безнравственному деянию.
– Вы думаете, что общество взятками возмущено? – осклабился Загряжский. – Не скрою, что до своего появления в Симбирске я считал, что дворянство, можно сказать – сливки общества, возмущены взяточничеством. Так вот. Мой предместник Жмакин был прожжённым мошенником и взяточником, но симбирские дворяне им были довольны, и это не враки. Прошлым летом на свадьбе у Бестужева собрались до двухсот дворян, разговор зашёл о Жмакине. И ни одного голоса против. Все двести, как в английском парламенте, проголосовали, что лучшего губернатора, чем Жмакин, они в России не знают.
– Других дворян, чем эти, у нас, Александр Михайлович, нет, – вздохнул Стогов. – Скажите, а как обстоит дело с картёжниками? В Петербурге весьма обеспокоены, что проигрываются состояния, большие казённые суммы. Мне указано графом Бенкендорфом не допускать подобного в Симбирске.
Когда Стогов заговорил о карточных играх, то губернатору стало заметно не по себе: он сконфузился, охваченный догадкой, что жандарм проведал о его встречах с откупщиком за картёжным столом и нацелился разоблачить Загряжского в том, что тот падок на дармовщинку. Однако жандарм заявил совершенно неожиданно:
– Я буду содействовать усилиям вашего превосходительства в соблюдении законов.
– Я рад, что вы искренне намерены мне способствовать, – обрадовался Загряжский. – Что вам потребуется для того, чтобы поправить мои отношения с дворянами: они против меня фрондируют?
– Ваше ко мне уважение и соблюдение тайны относительно того, что я буду сообщать.
– Это так немного, – почти восторженно вымолвил губернатор, – что я не только даю вам честное слово, но и считаю своей обязанностью всё исполнить!
– В таком случае мне приятно будет подать вам руку дружбы, – торжественно провозгласил Стогов. И взаимные обязательства были скреплены крепким рукопожатием.
Дежуривший в губернаторском доме жандарм отвязал от коновязи коня, штаб-офицер вполне уверенно сел в седло и неторопливо отправился к своему дому. Морская служба приучила его соображать быстро и трезво, и Эразм Иванович визитом к губернатору остался доволен. Можно сказать, начинали оправдываться его тайные чаяния, которые он лелеял, направляясь в Симбирск. Первое знакомство с начальником губернии дало Стогову основание предположить, что Загряжский сидит на своём месте некрепко, и не имеет настоящей поддержки ни в Петербурге, ни в губернии. К тому же, он несусветный болтун и егоза, такого можно будет легко подтолкнуть к совершению какой-нибудь громкой глупости.
На казённой половине дома усердно скрипели перьями канцеляристы, дежурный унтер-офицер приглядывал за поломойкой, чтобы та тщательно вымывала грязь из углов кабинета начальника, и в то же время подбрасывал полена в голландки, кои топками выходили в коридор. Увидев Стогова, баба заторопилась шлёпать мокрой тряпкой по полу, но Эразм Иванович посоветовал ей не торопиться, а сам прошёл в свои покои, где снял с головы каску и бережно поставил её на тумбочку, затем освободился от верхней одежды и шпор, испил с тёплым калачом большую чашку сливок, поднесённую Авдеем Филиппычем, и промокнув губы салфеткой, прошёл в свой кабинет, где сел за стол, оглядел конверт, полученный от сызранского Ивана Иваныча, и отложил его в сторону.
После посещения губернатора следовало отписаться в Петербург, сообщить о своём вступлении в обязанности штаб-офицера губернии и резюмировать впечатления от визита к губернатору. Важно было не обмишулиться с первым донесением: Дубельт предложил выбрать ему любую письменную форму для отчётности, и, поразмыслив, Эразм Иванович решил облекать свои сообщения в письма, дабы избежать сухости в языке изложения и придавать набившим оскомину фактам повсеместного безобразия доверительность и даже игривость. Стогов по своему опыту знал, если начальник закончит чтение документа с лёгкой улыбкой, то можно быть уверенным, что автор уже заслужил его благосклонность, от которой не так уж и далеко до реальной награды.
Бумагу, которая лежала у него на столе, Эразм Иванович посчитал слишком тёмной и грубой для первого сообщения в Петербург, но в шкафу у него имелся некоторый запасец китайской бумаги, вывезенной им из Иркутска, матовой белизны, с водяным знаком иероглифа, символизирующим почтение к сильным мира сего. Стогов встал из-за стола и встретился взглядом с ухмылкой дежурного унтер-офицера.
– Что у тебя? – поморщился подполковник.
– Явились две барыни. Просят принять.
– Кто такие? По какому делу? И перестань ухмыляться!
– Виноват, ваше высокоблагородие, – унтер-офицер приблизился к столу. – Пришли сёстры министра Дмитриева. Просят принять.
Стогов вопросительно глянул на явившегося вместе с унтер-офицером старшего канцеляриста.
– Капризные будут особы, ваше высокоблагородие, – доложил Сироткин. – Ихний брат Иван Иванович Дмитриев, известный поэт и баснописец, был министром юстиции, а это его сёстры. Возомнили себя тоже особами второго класса, если брат – действительный тайный советник. Никому не кланяются, исчванились вконец, губернатора обозвали петербургской мелочью…
– Как хоть их зовут? – перебил его Стогов. – Раз пришли, придётся принять.
– Имён их никто не знает, говорят, что Дмитриевы, одна – Покровская, другая – Московская, по улицам, где они и состарились барышнями в своих домах.
– Пусть войдут, а вы сгиньте!
Столь высоко мнящих о себе барынь Эразм Иванович принял с обвораживающей вежливостью, но сёстры министра её не заметили и, усевшись на предложенные им стулья, потребовали отрешить от должности помощника полицмейстера Филиппини, который уже давно стакнулся с симбирскими жуликами, смотрит сквозь пальцы на творимые ими бесчинства, и с каждого украденного у честного обывателя рубля имеет полтинник прибыли.
– Ваши обвинения, сударыни, пока голословны, – вклинился в их трескотню Стогов. – Для столь громкого обвинения нужно предъявить доказательства.
– Какие еще доказательства? – всплеснула руками Дмитриева-Покровская. – К меня воры повалили забор, и весь снег под окнами истоптали.
– А у меня окно выдавили и тоже снег весь истоптали вокруг дома! – поддержала сестру Дмитриева-Московская. – Сосед видел, как от меня через забор сиганул громадный человек в бекеше.
– Тогда скажите, что у вас украдено? – улучив паузу, сказал Стогов.
Сёстры переглянулись, на какое-то мгновение замешкались и враз заговорили:
– Откуда нам зимой знать, что пропало? Вот летом будем перебирать укладки, кража и обнаружится. А теперь как понять? У нас столько всего накоплено, лишь бы сберечь. Вот и братец наш министр Иван Иванович в письмах наказывает, чтобы мы в случае чего били в набат властям. А кто нынче власти?.. Наш батюшка Иван Гаврилович сызранским воеводой был, на четвёрке рысаков езживал. Разбойники мимо нашего Богородского с поклонами проходили.
– Вы в полицию обращались? – чуть повысил голос Эразм Иванович, которому надоела бабья болтовня. – На случай воровства есть пристав части, где вы живёте.
– Сейчас в полиции служат те, кто сам шастает по ночам в чужих домовладениях, – презрительно вымолвила Дмитриева-Покровская. – Кто этот Филиппини? Откуда он взялся? Сейчас берут на службу в полицию явных чужестранцев. А зачем они явились к нам? Ясно, чтобы нажиться на нашей простоте.
– Мы доверяем только жандармам, – призналась Дмитриева-Московская. – Защитите нас, господин штаб-офицер, от посягательств злоумышленников.
– Я переговорю на этот счёт с полицмейстером Орловским, – пообещал Стогов. – Говорят, что он отменный сыщик.
– Как бы ни так! – воскликнули сёстры. – Всем ведомо, что воры обитают в овраге, где течёт Симбирка, хотели бы их извести, так пожгли бы их пристанище, но полицмейстеру нет до этого дела. Одна у нас надежда, это вы – господин Стогов…
– Я не знаю, как вам помочь, – развёл руками подполковник. – Но я не забуду вашей беды.
– Дайте нам на день вашего унтера Сироткина! – в один голос воскликнули сёстры. – Он пусть посидит в сенях и злоумышленника схватит.
Стогов ухватился за открывшуюся ему возможность избавиться от старых барынь и кликнул старшего канцеляриста. Дмитриевы были удовлетворены обещанием Сироткина избавить их от незваных гостей и удалились.
–Ты действительно можешь им помочь? – недоверчиво произнёс Стогов.
– Конечно, смогу. Я, господин подполковник, знаю, кто шастает по ночам к племянницам Дмитриевых. Скажу, чтобы поутихли на время. Пора им думать о свадьбах.
(Продолжение следует)

Полотнянко Николай Алексеевич, родился 30 мая 1943 года на станции Тальменка Алтайского края, русский поэт, прозаик, драматург и публицист. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького СП СССР.
С 1973 г живет в Ульяновске. Автор 9 книг стиховорений, 5 исторических и 3 современных романов, 2 комедий, 5 повестей и 20 рассказов. В том числе, создал и опубликовал в изд-ве «ЭКСМО», Москва, романную трилогию из истории Симбирского края: «Государев наместник» («Богдан Хитрово»), 2007. «Бунташное войско Стеньки Разина», 2008. «Клад Емельяна Пугачёва»,2009.
Лауреат Всероссийской литературной премии им. И. Гончарова, 2008. Награжден медалью им. Н.М. Карамзина, 2011.
Главный редактор журнала «Литературный Ульяновск».
Председатель Союза русских писателей, Ульяновск. Член Союза писателей России.