(Продолжение)

Глава 18

Выйдя из дома и сев в сани, чтобы ехать на утренний доклад к губернатору, полицмейстер велел кучеру не спешить, поскольку, выслушав сумбурное сообщение Филиппини о пропаже Кравковой, не смог решить, какую версию случившегося объявить Загряжскому. Но одно он знал твёрдо из своего полицейского опыта: ни в коем случае не спешить, авось, дело самым благоприятным образом разрешится само собой, а ему надо только знать ход событий и умело их направить в нужную сторону. И всё-таки Орловский был крепко смущён и озадачен, ибо своим нюхом старого сыскного служаки чуял, что дело скверно пахнет, а измазать какой-нибудь гадостью свой послужной список полицмейстер не хотел, поскольку надеялся на щедрые наградные и почётную отставку, которую он испросил у министра внутренних дел, и сейчас его прошение находилось на высочайшем утверждении.
Орловский подъехал к губернаторской резиденции, подошёл к двери парадного крыльца, и тут его осенила догадка: « Попрошу-ка у ветрогона совета, он любит мешаться в чужие дела, а разыскать украденную девицу, намеревавшуюся поступить в монастырь – это как раз и нужно такому бездельнику». Найденная нечаянно возможность легко выйти из щекотливого положения ощутимо улучшила настроение Игнатия Мартыновича, в приёмной он оглядел себя в зеркало и через плечо бросил камердинеру:
– Доложи, братец.
– Входите без доклада. Его превосходительство уже несколько раз о вас справлялся.
– Что, недоволен? – напрягся Орловский. – По какому случаю?
– Про это вы знаете лучше меня, – бросил камердинер, открывая двери. – Господин полицмейстер!
Своего объявления при входе в кабинет он никак не ожидал, и это говорило о том, что губернатор им крайне недоволен и высказывал своё недовольство при слугах и даже посторонних лицах.
– А вот и наш разлюбезный Игнатий Мартынович! – откидываясь на спинку кресла, пропел Загряжский. – Как же это, разлюбезный вы наш столп правопорядка, допустили, что в Симбирске стали воровать дворянских девиц? Почему вы не доложили мне сразу, как это случилось, а предпочли спрятаться за подушками и спать без задних ног, когда надо было поднимать полицию, перекрывать выходы из города и обыскивать усадьбу за усадьбой в поисках несчастной Кравковой? Что прикажите докладывать в Петербург?.. Нет, вы не сверлите взглядом паркет, а садитесь на моё место и пишите, как было дело, министру внутренних дел. Затем я дам вам самую резвую тройку и отправлю в столицу объясняться за своё разгильдяйство!
– Филиппини доложил мне только утром, – вякнул Орловский.
– Пусть так! – радостно воскликнул губернатор. – Значит, вы уже распорядились перекрыть городские заставы и сюда явились доложить план своих действий.
– Никак нет! – голос полицмейстера слегка отвердел. – Без вашей помощи я не совладаю с этим делом. Прошу ваше превосходительство руководить следствием, имея меня в качестве исполнителя. Дело это тонкое, даже деликатное, и как бы мои охламоны не наломали дров. Но под вашим приглядом такого не случится, вы укажите полиции пределы, через которые она не будет иметь права переступать.
Загряжский задумался. Он был доволен тем, что нагнал на полицмейстера страху, и тот расписался перед ним в своей беспомощности. Теперь предстояло распорядиться действиями полиции, высказать руководящие идеи, а в этом у Александра Михайловича никогда не было недостатка.
– Что доложил Филиппини?
– Извольте ознакомиться? – полицмейстер вынул из-за обшлага шинели и протянул губернатору рапорт полицейского пристава.
Загряжский углубился в созерцание бисерного почерка Филиппини, который начинал полицейскую службу писцом на Одесской таможне, кое-где при прочтении похмыкивал и, не дочитав до конца, заявил:
– О чём, господин Орловский, вы думаете? Филиппини же ясно пишет, что полковник Дробышев видел, как сани с похищенной Кравковой пропали в овраге, где живут воровские люди. Надо перетряхнуть овражную слободку вверх дном и отыскать саму девицу или следы её присутствия. В любом случае нужно с пристрастием допросить главных заводил воровского промысла.
– Полицейскими я распоряжусь, но надо взять солдат из батальона, чтобы полностью оцепить овраг, – доложил Орловский.
– За этим дело не станет: солдаты будут, я сейчас же приглашу командира батальона, – сказал Загряжский. – Начнём штурм притонов в двенадцать часов дня. У нас в распоряжении на подготовку больше двух часов. Встречайте меня на Ярмарочной площади.
Полицмейстер повернулся и сделал несколько шагов к двери, но Загряжский его окликнул:
– Наша полиция насквозь разложилась: вчера будочник на Солдатской улице был пьян в стельку, рассыпал свой табак, будка открыта настежь, алебарда ржавая, в первой полицейской части полицейские не обходили участки с проверкой, а играли в шашки на щелчки; конюшня нараспашку, кони не поены. И, думаю, так везде. Но я нашёл средства, как узнавать правду о своих подчинённых, и теперь у меня вы будете все как на ладони. Намотайте, майор, это на ус, и внушите полиции, что она мной взята на просвет.
Загряжский выдал полицмейстеру то, что у него с утра вертелось на языке. Он уже доложил Марье Андреевне, что нарядившись старухой, обошёл центральную часть города и был никем не опознан и даже не заподозрен. Жену его вояж привёл в совершенный восторг, она сразу усмотрела в своём благоверном героя, презревшего условности административной этики, в чём-то даже рискующего своим благополучием для того, чтобы узнать действительное состояние доверенного ему города и внезапными разоблачениями держать полицию в постоянном напряжении.
Полицмейстер на последние слова Загряжского не обратил внимания и не увидел в его осведомленности опасности для себя. Чтобы говорить подобное, необязательно следить за будочником и полицейской частью, достаточно увидеть повседневную жизнь полиции один раз, чтобы иметь право судить о её бездеятельности, хотя она охраняет граждан уже тем, что существует, и при желании её можно натравить на всякого, когда это станет власти угодно.
Выйдя из губернаторского дворца, Орловский оценивающе взглянул на небо, оно было светло-голубого цвета, ярко сияло солнце, вчерашняя метель давно угомонилась, и вдоль по улице выставила, словно на продажу, сияющие алмазными брызгами молодые сугробы. Пригожее утро оживило воробьишек, они шумно ссорились из-за парного шевяка, выпавшего из-под хвоста полицмейстерского мерина, пока наиболее бойкий не завладел правом выклевать из ещё тёплого окатыша наиболее лакомые зёрнышки и комочки.
Игнатий Мартынович знал, что губернская политика состоит в сохранении равновесия между различными партиями, и умело балансировал над схватками, которые возникали между губернатором и фрондирующими ему дворянами, уже много лет. Это был старый воробей, всегда умело выклевывающий из клубка губернских противоречий свою долю питательных зёрнышек и комочков. Посему он счёл необходимым уведомить о пропаже Кравковой жандармского штаб-офицера, и предстал перед ним, имея на своей бритой физиономии выражение почтительнейшего внимания и почтения к губернскому «государеву оку».
Эразм Иванович был сама любезность, но встал из-за стола, приблизился и пожал полицмейстеру руку.
– Наслышан о пропаже несчастной Кравковой. И не сомневаюсь, что вы её разыщите уже сегодня.
– Всенеприменнейшим образом, господин подполковник, – осклабился Орловский. – Как не разыскать, когда во главе следствия вознамерился встать сам губернатор. Уж он то раскрутит все колёсики, освободит все пружинки нашей полицейской машины, проведя облаву в овраге.
– Надо же и ему отличиться, – тонко улыбнулся Стогов. – Я буду присутствовать при сём для недопущения особы губернатора в опасные места и для того, чтобы составить рапорт о подвигах Загряжского, которые он неизбежно совершит при освобождении девицы Кравковой. На какой час объявлен штурм овражной крепости?
– На двенадцать часов. Рекомендую, Эразм Иванович, одеться соответствующим образом: там нечисто, да и на голову может свалиться какая-нибудь гадость, воры на пакости большие выдумщики.
– Воспользуюсь вашим советом. У меня осталась от флотской службы непромокаемая накидка, ею и закроюсь. Но я славы не ищу и посмотрю на всё со стороны.
Известие, что губернатор намеревается взять приступом овражную слободу развеселило Эразма Ивановича, и он подивился, сколько в Загряжском юношеской фантазии. «Кажется, он вообразил себя средневековым рыцарем, которому предстоит спасти дочь своего сюзерена из сарацинского плена. С таким начальником губернии не соскучишься, а ведь я выбрал себе Симбирск случайно. В Пензе губернатор Панчулидзев совсем заклевал своего штаб-офицера, а с Загряжским, если не обращать внимание на его глупости, служить можно».
О похищении Кравковой штаб-офицер узнал рано утром от дежурного жандарма, который передал ему записку Сиротина, где тот уведомлял о происшествии в номерах Караваевой и начале предпринятого им расследования. Рвение старшего канцеляриста было похвальным стремлением жандарма обойти полицию в розыске исчезнувшей девицы, и теперь Стогов ждал своего ретивого подчинённого с докладом. Однако вместо него явился Мотовилов, весьма возбуждённый с горящими глазами и заговорил так тихо, что Эразм Иванович крайне удивился таинственности:
– Говорите, господин Мотовилов, полным голосом, а не шепчите. Я пока понял одно, что вы знаете о похищении.
– Поэтому и пришёл к вам с оглядкой и не повышаю голоса, чтобы сказанное мною не достигло чужих ушей.
– Здесь все свои, но будь по-вашему.
Стогов встал из-за стола, подошёл к двери и велел жандарму, чтобы тот никого не пускал к кабинету.
– Вы довольны? – обратился он к посетителю. – Тогда я вас слушаю.
Мотовилов присел на краешек стула и, помолчав, произнёс:
– Они уже больше десяти лет как находятся от нас по ту сторону закона, но ведут себя в России как хозяева.
– Кто это такие? – удивился Стогов. – Если это столь отвратительные для вас масоны, яростную филиппику супротив коих я имел возможность выслушать на балу у Бестужева, то каким образом они связаны с похищением девицы, коя бежала из родительского дома?
– Она решилась на великий поступок, – весь вострепетав, сказал Мотовилов. – Мы должны радоваться, что среди благородного сословия нашлась особа, решившая себя посвятить иноческому подвигу.
– Я не против, чтобы девица Кравкова изнуряла себя постом и молитвой, но согласитесь, господин Мотовилов, что в этом деле нет никакого масонского следа.
– Разве змея оставляет зримые следы?.. Но её укусы – и есть подтверждение, что она здесь только что проползла. Христос избрал к подвигу Кравкову, а нашим масонам – это нож острый. Потому они решили её выкрасть и обвинить в сговоре с похитителями, чтобы отвратить от монастыря.
– У меня на столе лист бумаги, – сказал Стогов, присматриваясь к Мотовилову, который сильно возбудился и говорил во весь голос. – Чьё имя я должен написать в качестве подозреваемого в содеянном?
– Пишите: Баратаев. Он – главный масон в Симбирске, о чём я имел честь вас известить на балу. Наши масоны прячут свои богопротивные мистерии каждый раз в новом месте, чтобы их не застали с поличным. На своих сборищах они назначают себе в жертвы людей, которые им мешают. Я уже есть в этом списке. Завтра в нём будете и вы.
– А меня за что внесут в этот окаянный список? – деланно удивляясь, сказал Стогов.
– Вы уверены, что среди ваших жандармов нет масонов? Не удивлюсь, если о моём к вам визите будет сегодня же известно Баратаеву, а от него Аржевитинову, Тургеневу, графу Толстому и прочим врагам Христова имени. А насчёт Кравковой узнайте у Баратаева. Может он сейчас держит Кравкову в своём гроте, где хранит гроб, молоток, меч, циркуль и другие масонские инструменты для сатанинских мистерий?
Мотовилова явно занесло в своих предположениях, и Стогову стало скучно, он сделал вид, что глубоко задумался и затем со значением произнёс:
– Вы мне наговорили столь много разного, господин Мотовилов, что я должен разобраться в услышанном. К сожалению, у меня нет времени продолжить беседу, я должен отлучиться по делам.
– Могу ли я надеяться, что мои предостережения будут услышаны?
– Без сомнения, – сказал Стогов. – А вы, наверно, отправляетесь к старцу Серафиму?
– Прямо сейчас, как только выйду отсюда. Не желаете ли, чтобы я спросил преподобного от вашего имени?
Штаб-офицер с удивлением воззрился на Мотовилова и сухо произнёс:
– Я соизмеряю свои служебные действия с секретной инструкцией графа Бенкендорфа. Скажите старцу, что я склоняюсь перед его подвижничеством.

Несмотря на показную строгость в разговоре с полицмейстером, в глубине души Загряжский был рад переполоху вокруг пропажи девицы Кравковой, потому что его бестолково подвижной натуре претила симбирская застойная жизнь, и все подчас нелепые и шокирующие высказывания и поступки губернатора объяснялись во многом вспышками его беспокойного нрава, придавленного условностями служебного долга. Александру Михайловичу временами хотелось пошалить, но как это сделать под недреманным оком жандармского штаб-офицера и полупрезрительным прищуром Аржавитинова и Тургенева он не знал, и пикантное происшествие, переполошившее весь город, наконец-то, дало ему возможность порезвиться в своё удовольствие, как мальчишке.
Вслед за полицмейстером во дворец явилась толпа дворян во главе с полковником Дробышевым и передала требование дворянского собрания ввести в городе чрезвычайное положение и провести повальные обыски в овражной слободке, а лучше поджечь её со всех сторон, обитателей выселить в кирпичные сараи за Северным выгоном. Из дворян было срочно составлено ополчение численностью до тридцати особ, кои прогуливались под окнами дворца, пока полковник беседовал с губернатором.
Накинув шинель на плечи, Загряжский сошёл вниз и объявил ополченцам благодарность за их гражданское мужество, но попросил разойтись по домам, уверив, что наличных полицейских сил достаточно, чтобы перетряхнуть воровские притоны и справиться с любым, кто начнёт устраивать помехи отправлению розыскных действий, и участь овражной слободки будет решена, но без поджогов, а добровольным переселением.
Это решение губернатора было встречено одобрительными криками, потому что многие дворяне записались в ополчение из-за куража, и вовсе не торопились посещать завшивленные и загаженные нечистотами развалюхи даже ради спасения Кравковой. Они нестройной толпой отправились в трактир с биллиардной на Большой Саратовской, чтобы погонять шары, махнуть по чарке, другой очищенной и покрасоваться перед теми, кто не был рядом с ними у губернаторского дворца.
Жаркое общение с депутацией дворян внушило Загряжскому, что он наконец-то принят в их круг и посвящён в звание неформального предводителя – мысль совершенно вздорная и ничем не обоснованная, но весьма обрадовавшая губернатора, и он, призвав Пьера, принялся одеваться для выхода и, экипировавшись должным образом, вышел к саням, где его встретил жандармский штаб-офицер.
– Если у вас ко мне дело, то отложите его на потом, – сказал губернатор. – Я сейчас занят.
– Ваше сегодняшнее занятие как раз меня и волнует, – объявил штаб-офицер. – По долгу службы я должен запрещать вам производить действия, которые влекут опасность лично для вас.
– Можно подумать, что я вам подчинюсь! – вскликнул Загряжский. – Я не кланялся пулям французов, и меня не испугает шайка негодяев в воровском притоне.
– В таком случае, как вам будет угодно, – едва сдержав ухмылку, сказал Стогов. – Но прошу вас соблюдать осторожность: наши воры тем и отличаются от французов, что не соблюдают рыцарских правил.
Губернатор и штаб-офицер прибыли к оврагу к самому началу облавы: полицмейстер выслушал сообщение командира солдатской роты, что служивые плотным кольцом окружили слободку, и теперь наставлял Филиппини:
– Буде попадется кто-нибудь из старых знакомцев, дави его до признания, где спрятана девица и кто стоит за похищением.
– Не сомневайтесь, Игнатий Мартынович! Я их тут всех наизнанку выверну, если не скажут, где Кравкова.
– И приглядывай за губернатором, чтобы он не вляпался во что-нибудь непотребное. Он уже сейчас не стоит на месте, рвётся, дурачок, показать себя там, во что и полицейские не торопятся влезать.
Загряжский, и впрямь, не дождавшись, когда кучер остановит коней, выпрыгнул из саней и напрямки по снегу брёл к полицейским офицерам. Стогов выбрал торный путь и следовал за своим подопечным.
– Не пора ли трубить атаку? – задорно провозгласил губернатор, выбравшись на утоптанный снег. – Прошу дать мне направление, в котором мы последуем со штаб-офицером.
– Трущобные притоны страшно загажены, ваше превосходительство, – доложил Орловский. – Даже полиция заходит туда только в крайнем случае. В моих санях имеется самовар с кипятком, чай и сладости. Извольте побаловаться чайком, а Филиппини обещает за полчаса вывернуть слободку наизнанку и найти девицу.
– Так точно, ваше превосходительство! – подтвердил капитан. – Не извольте беспокоиться, если Кравкова здесь, то я её непременно найду.
– Я ехал сюда не за тем, чтобы чаи распивать, – отмахнулся Загряжский. – Показывайте, господин Филиппини, дорогу. Я пойду сразу за вами, а спину мне прикроет штаб-офицер. Впрочем, я могу пойти и впереди, если нет желающих.
– Как же нет! – испугался Филиппини. – Следуйте за мной, ваше превосходительство, только почаще взглядывайте под ноги.
Они стояли на краю оврага, откуда к слободке была протоптана в снегу широкая тропа, которая круто шла вниз между чахлых берёз и редкого кустарника, за ветки которого и приходилось придерживаться прохожим, чтобы устоять на ногах. Однако в конце пути Филиппини и Загряжский не удержались и, осев назад, соскользнули вниз по ледяному насту. Капитан помог губернатору встать на ноги и принялся обхлопывать с его одежды снег.
– Из чего же они построили свои лачуги? – сказал Загряжский, разглядывая жилища гулящих людишек.
– Из всего, что только нашлось. Но они своей жизнью довольны.
С дальней стороны слободки послышался собачий лай и громкие крики: там облава уже началась. Это подстегнуло Филиппини и он, позвав жестом четырёх сопровождавших его нижних чинов полиции, поспешил к крытой соломой лачуге, вход в которую преграждал плетень, навитый на колья из прутьев ивняка. Через какой-то миг преграда была разрушена, бросившуюся к нему собачонку полицейский наградил мощным пинком, и облава ворвалась в жилище.
Загряжский поспешил следом за полицейскими и окунулся в застоявшуюся вонь, от которой у него перехватило дыханье. Пока он приходил в себя, полицейские обшарили притон и вытащили из чулана замурзанного мужичонку, который не мог связать и двух слов, и на вопросы о Кравковой отвечал нечленораздельным взмыкиванием.
– Оставили нам дурака, а сами укрылись в дальних избах! – догадался Филиппини и повёл свою ватагу к следующему домовладению, которое было гораздо мощнее первого и состояло из нескольких изб, соединённых между собою длинными закрытыми со всех сторон переходами. За углом что-то рухнуло, полицейские кинулись на шум, но вернулись с пустыми руками и доложили, что ничего явного ими не обнаружено. Филиппини взошёл на крыльцо и открыл дверь в сени. Загряжский пошёл за ним, но был задержан Стоговым:
– Я не советую вам заходить в притон. Это может быть очень опасно для человека, не знающего воровские ловушки.
– Пустое! – отмахнулся Загряжский. – Приключение нам не повредит, а то и вспомнить будет нечего.
В избе было темно, полицейский, что шёл впереди, освещал себе путь фонарём, но вокруг губернатора было непроглядно. Он запнулся о порог, покачнулся и почувствовал, как его кто-то схватил за ворот шинели и поволок прочь. Загряжский онемел от ужаса и не смог даже крикнуть, как крепко ткнулся лбом в стену, высек сноп искр, которые посыпались из его глаз в непроницаемую темноту, и тут же ему в зубы сунули железный ковш и леденящий душу голос повелел:
– Пей до дна!
Питье крепко воняло хмельным, было похоже на сусло и каждый глоток обжигал горло, но хуже всего была ошеломившая Загряжского мысль, что он пьёет отраву и не может от неё отстраниться: его крепко держали и спереди и сзади, наконец, ковш был опустошён и губернатора повлекли по переходу из этой избы в другую, затем в третью, и там затолкали в холодную каморку и, звякнув щеколдой, закрыли дверь. Александр Михайлович проморгался и почувствовал, что всё вокруг приобретает мертвенно-бледный оттенок, он повернул голову и ужаснулся – на него таращилась жуткая круглая рожа с горящими глазами, козлиной бородкой и острыми рожками. Появление страшилища совпало с опьянением от браги, настоянной на табаке которую силком заставили его выпить, и Загряжский, издав пронзительный вопль, опустился на ледяную скамейку с отверстием, из которого пронзительно дуло сквозняком.
Пропажа губернатора выяснилась не сразу, а когда полицейские догадались открыть в избе ставни на окнах.
– Ваше превосходительство! Где вы? – негромко позвал Филиппини.
Ответом ему было недоуменное шушуканье полицейских и сухой смешок штаб-офицера:
– Это и должно было неизбежно произойти! Но зачем ворам понадобился губернатор? Уж не затем ли, чтобы соединить его с Кравковой? Господин Филиппини, эта изба определённо соединена с другими. Но сначала осмотрите подпол, а я пойду вперёд.
Эразм Иванович вооружился зажжённым фонарем и в чулане отыскал низкую дверцу, открыв которую, быстро перешёл в другую избу, где нашёл много людей самого убогого вида.
– Это наши нищие, – сказал догнавший жандарма капитан Филиппини. – Здесь они имеют приют, чтобы согреться и разделить подаяние.
– Часть из которого они жертвуют на нужды полиции, – усмехнулся Стогов.
Филиппини предпочёл не заметить жандармского острословия и озабоченно возгласил:
– Где Порфирий Кузьмич? Что-то я его не вижу.
Нищие зашептались, и вперёд выдвинулась замотанная в овчинные и тряпочные ремки старуха.
– Где ж ему быть? Чай, в своей светёлке чай гоняет.
Порфирий Кузьмич уже знал о приходе незваных гостей и тотчас высунулся из своего укрытия.
– Милости прошу ваши высокоблагородия в мою палатку, – кланяясь, заговорил он. – А ну, кыш в сторону! Дайте пройти благородным людям.
Светёлка оказалась просторной светлой комнатой со стенами, обклеенными обоями лазоревого цвета, в святом углу висели несколько образов с небедными окладами, на столе, застланном чистой скатертью, стояли самовар и два чайных прибора, но вниманием Стогова сразу завладела поразительной красоты молодка, которая с приятной улыбкой поклонилась гостям и произнесла певучим с завораживающей хрипотцой голосом:
– Прошу почаевничать! Мы с Порфирием Кузьмичём завсегда гостям рады.
– Погоди, Мокрида, нам зенки своей приятностью застить, – сказал Филиппини. – Мы явились не в вашем рванье рыться, а за благородной девицей, коя была похищена вчера из номеров Караваевой.
Это заявление произвело на хозяйку совершенно неожиданное для гостей впечатление: её лицо вмиг побагровело, исказилось гримасой ненависти, и она, вцепившись в Порфирия Кузьмича, принялась его трясти, награждая хлёсткими затрещинами.
– Ах ты, кот шалобродный! Мало купеческой дочери, так теперь подавай тебе столбовую дворянку! Берите его, господа хорошие, забивайте в кандалы, гоните в Сибирь! Глаза бы мои на него, проклятого, не глядели!
– Помолчи, Мокрида! – вырвавшись из женских рук, крикнул Порфирий Кузьмич. – Знать не знаю про дворянскую девицу! И тебе, господин Филиппини, наш промысел известен. Мы – нищие, конечно, некоторые из моей орды могут прихватить то, что плохо лежит, но умыкать девиц – не в нашем обычае. Мне это известно с малых лет, когда я с моим дедом сидел на паперти Воскресенского собора.
– Значит, это люди Безрукого сотворили? – вцепился в Порфирия Кузьмича полицейский капитан. – Говори, что знаешь, не сходя с места. Тогда, так и быть, упрошу губернатора не поджигать твои избы, как он намерился сделать.
Атаман нищих знал, как нужно разговаривать с властью, и бухнулся на колени, и тотчас все нищие запричитали, захныкали, заподвывали, чем скоро добились, что Стогов выбежал из избы на улицу и за ним последовали полицейские. Вытье нищей братии было слышно и здесь, но уже не так навязчиво, и Эразм Иванович обрёл способность к здравому размышлению.
– Нам, капитан, надо забыть про Кравкову, коей здесь, конечно, нет и не было, и заняться поисками Загряжского. Не дай бог, он свалился в какую-нибудь яму с заострёнными кольями. Тогда нам точно не сдобровать. За губернатора нас, в лучшем случае, разжалуют, а могут и сослать на Камчатку. Я, правда, там служил, а вот вам придётся худо.
Не в пример Стогову, Филиппини чувствовал себя прекрасно: его полицейскую душу приятно согревали две сторублевые ассигнации, которые сунул ему в руку Порфирий Кузьмич. Не беспокоился он и о судьбе губернатора, потому что был знаком с повадками Безрукого, любившего подшутить над начальством: то исправника напоит до безумия и впряжёт в тройку вместо коренника, то первого встречного мужика напоит шампанским, то выкинет ещё что-нибудь, о чём станет известно на всю симбирскую округу. И в этот раз ребята Безрукого подшутили над Загряжским, приняв его за обыкновенного чиновника, и Филиппини собирался сказать Стогову об этом, но его опередило появление Загряжского, который вышел враскоряку на крыльцо соседней избы, и от обилия света щурился и нелепо разводил руками, словно собирался сигануть вниз головой в сугроб.
– Поддержите его! – велел Стогов и поспешил за полицейскими к губернатору, который раздумал нырять с крыльца и замурлыкал фривольную песенку, услышанную им на днях от Мими: «Папироска, друг мой тайный, как тебя мне не любить?.. Не по прихоти случайной стали все тебя курить…»
– Губернатор совсем нехорош, – сказал Стогов. – Господин Филиппини, возьмите крепких полицейских и доставьте его наверх к саням. Укройте Загряжского в них, чтобы его не видели прохожие и оправьте домой.
– Будем считать, что в сражении за девицу Кравкову появилась первая жертва, – сказал капитан.
– Вряд ли обойдётся только Загряжским, – сказал штаб-офицер вполне серьёзно. – Враг силён и коварен. Я вижу, и у полицейских глаза засверкали хмельной сытостью. Вот и задействуйте их в переноске губернатора.
С оставшимися у него полицейскими Эразм Иванович обошёл несколько домов, но не обнаружил в них никаких признаков пропавшей девицы. К такому же результату пришёл и полицмейстер, перетряхнувший свою половину слободки, и теперь косо посматривавший на полковника Дробышева, который со своими людьми также не нашёл Кравкову. Он был своей неудачей сконфужен, но хорохорился и предлагал всем дворянам угоститься за его счёт обедом, а затем пройтись по слободке ещё раз с более тщательным обыском.
Орловский решительно запротестовал против нового набега на завшивленные трущобы, но идею обеда одобрил, высказав при этом мысль, от которой не отказался бы сам Монтень, что на сытое брюхо в голову всегда приходят здравые мысли, и сообща они скорее решат, где надо искать взбаламутившую весь город девицу.
Стогов не вступал в рассуждения и только прислушивался к чужим мнениям. Ни на какой обед он не собирался идти, а вот от своего бы не отказался, поэтому с любопытством глядел на спешащего к нему старшего канцеляриста жандармского отделения.
– Ваше высокоблагородие, – прошептал на ухо штаб-офицеру Сироткин. – Новая беда: пропали племянницы бывшего министра юстиции и пиита тайного советника Ивана Ивановича Дмитриева.
– Как пропали? – поразился Стогов. – А эти-то куда подевались?
– По словам тёток – похищены лихими людьми. А что до совпадения с пропажей Кравковой, как вам давно известно, беда одна не ходит, а только вдвоём с несчастьем.
– Господа! – громко произнёс Стогов. – В городе обнаружена пропажа ещё двух благородных девиц. Это – племянницы министра Дмитриева.
Дворяне были поражены известием и тупо смотрели на штаб-жандарма, ожидая, что он скажет ещё.
– К сожалению, господа, трактирный обед отменяется. Прошу вас разойтись по домам и ждать дальнейшего развития событий. Вы можете понадобиться для проведения обысков и проверок уже по всему Симбирску.

Глава 19

– Как губернатора донесли до саней? – поинтересовался Стогов, поднимаясь за Сироткиным по овражному склону.
– Когда его в сани запихивали, изволил что-то напевать, – с усмешкой доложил старший канцелярист. – Стало быть, весел был. Видно овражные люди его знатно угостили…
– Хватит о губернаторе, говори о главном, – прервал подчиненного штаб-офицер. – Как, взяли след твои помощники?
– Другого и не могло быть, – самодовольно доложил Сироткин. – Искомый корнет задержан и сейчас отдыхает после обеда, которым его угостил повар.
«Сироткин – это сущий клад для меня, но баловать его ни в коем случае нельзя», – подумал Стогов и проворковал:
– Невелика задача найти в Симбирске человека, но ты с этим прокопошился до обеда. Где Кравков отыскался?
– Дрыхнул без задних ног в доме надворной советницы Сизовой. А задержался я по той причине, что корнет впал в истерику, плакал, никак не мог найти свою одежду, пришлось помогать.
– Он может слаб на голову, если так воспринял твой приход?
– Никак нет, ваше высокоблагородие, – почтительно продолжил доклад Сироткин. – Кравков понял приход к нему жандарма как обвинение в противоправительственном умысле и принялся клясться, что чист помыслами перед государем и отечеством.
– Выходит, он неженка, – удовлетворенно хмыкнул Стогов. – Ты его, Сироткин, поначалу настращай и лишь потом – веди в мой кабинет.
О пропаже Кравковой жандармскому штаб-офицеру стало известно рано утром, и он, поразмыслив, решил провести собственное расследование, хотя это было делом полиции. Эразм Иванович сразу понял, что этот случай позволит обратить на него внимание петербургских начальствующих особ, которые с удовольствием читали только те доклады, в коих было что-нибудь необычное и пикантное. Бегство Кравковой в монастырь, и её пропажа на пороге монашеской обители, несомненно, могли позабавить Дубельта и Бенкендорфа, и через них стать обсуждаемой новостью великосветских салонов столицы.
– Стало быть, корнет упёрся и не выдаёт место, где прячется его сестрица?
– Я поопасался на него крепко нажимать, – сказал Сироткин. – Кравков был вне себя от страха, и когда я его спросил про сестру, он прямо таки забился в истерике.
При въезде на Большую Саратовскую им повстречался ехавший в лёгких беговых санках губернский предводитель дворянства князь Баратаев, который придержал своего коня, лёгким наклоном головы поприветствовал Стогова и осведомился:
– Вы тоже восприняли симбирский обычай прогуливаться перед обедом?
– Я сейчас вместе с губернатором гулял по овражным притонам.
– Ах, да! – встряхнулся князь. – И как? Девица спасена?
– За этим дело не станет, – Стогов внимательно посмотрел на Баратаева. – Что вы обо всём этом думаете князь?
– Только одно: зимой в Симбирске никогда не бывает скучно. Я побывал в нескольких домах и везде заняты только одним – написанием писем своим родственникам. Скоро Кравкова станет известна всей России.
«Всё это так, но мне это громкое дело не даёт ничего существенного, – подумал Стогов, выходя из саней перед крыльцом своей резиденции. – А вот сегодняшний случай с Загряжским можно будет записать на его счёт, как явный служебный промах. И свидетели этому есть. Конечно, и это мелочь, но когда таких мелочей будет куча, то она накроет нашего ветрогона с головой, и ему из-под неё не выбраться».
От мысли, что он повёл со дня своего приезда в Симбирск правильную игру, и счёт в ней явно растёт в его пользу, Стогов расправил плечи и, пройдя в свой кабинет, стал ожидать появления корнета, которого стращал всякими карами опытный в следственных делах Сироткин. Дежурный унтер-офицер принёс Стогову стакан горячего и сладкого чаю с баранками и доложил, что к штаб-офицеру явился с визитом полковник граф Толстой.
– Проси! – велел Стогов и, отодвинув чай, разложил на столе несколько непрочитанных писем. С Толстым Эразм Иванович успел познакомиться день назад в дворянском собрании, и встретил его с улыбкой, думая, что граф зашёл к нему просто так, отметиться визитом вежливости. Но полковник его сразу удивил восклицанием, произнесённым весьма приятельским тоном.
– Наслышан о геройском поведении нашего доблестного губернатора. Побывать в опасном деле и выйти из него не только живым и здоровым, но в зюзю пьяным, на такое способен только Загряжский. Я только что из собрания, так там молодёжь во главе с князем Дадьяном сочиняют нашему герою приветственный адрес, конечно, в стихах, с соответственными рисунками. Представляете, полковник, дело уже идёт к тому, чтобы наградить губернатора учреждённым в одном экземпляре орденом «Святого Ебукентия!» То-то смеху будет! Нет, конечно, Москва – это столица, но и в Симбирске зимой бывает отменно весело…
– Граф! – строго произнёс Стогов и пошелестел бумажками на столе. – Секретная инструкция предписывает жандармскому штаб-офицеру препятствовать всякому умалению губернаторского звания. Загряжский – не частное лицо, а чиновная особа, поставленная на Симбирскую губернию именным повелением его величества. Следственно, все акции против губернатора должны пресекаться в зародыше.
– Эразм Иванович, – осклабился граф. – Компания молодых дворян просто резвится от избытка глупости, присущей их юному возрасту.
– Они – офицеры, и должны отличать пресное от кислого. Сообщите князю Дадьяну моё официальное мнение. Я не хочу лично во всё вмешиваться, чтобы не навредить молодым людям. Однако пусть остерегутся, иначе я буду вынужден сообщить об их шалостях в Петербург. Благодарю вас, граф, за услугу, которую вы мне оказали своим сообщением о готовящемся безобразии.
Похвала жандарма пришлась Толстому не по вкусу: он не имел ввиду доносить на молодёжь, а просто поделился со Стоговым горячей новостью, но оказался чуть ли не в доносчиках.
– Дорогой Эразм Иванович! А я ведь пришёл к вам только с одной просьбой: удивите симбирское общество своим великодушием! – с напускным веселием сказал граф.
– Рад бы это сделать, – в тон гостю подхватил Стогов. – Но не имею понятия, где находится адресат моего великодушия?
– Это даже не один, а два адресата, – полковник Толстой заговорщицки подмигнул штаб-офицеру. – Это ротмистры Нефедьев и Матюнин.
– И что за подвиги имеются у этих молодцов? – улыбнулся Стогов, уже начиная догадываться о том, что собирается сообщить ему Толстой.
– Кажется, вы уже познакомились со всеми достопримечательными личностями города и знаете Покровскую и Московскую, сестёр министра и стихотворца Ивана Дмитриева?
– Знаю, но только отчасти, – сказал Стогов. – Но какое отношение к этим милым старушкам имеют наши бравые гусары?
– Вот тут-то, Эразм Иванович, и завязана главная интрига, – доверительно сообщил граф Толстой. – У тёток есть две племянницы, девицы небедные, которые давно рвутся замуж, но одинокие тётки затеяли соблазнить их своим наследством с тем условием, чтобы они не выходили замуж. Наши ротмистры усмотрели в этом неправоту и принялись прохаживаться, один по Московской, другой по Покровской улицам. Затем стали видеться в окнах, перемигиваться, обмениваться записками, словом, как в красивых романах. Всё решил недавний маскарад у Бестужева, где вы, кажется, присутствовали. Гусары объяснились, девочки согласились, чтобы их увезли под венец без спроса. Нефедьев и Матюнин обратились ко мне, чтобы я ходатайствовал перед вами о благоприятном завершении задуманного ими мероприятия.
– Эта затея мне кажется более приличной, чем сочинение пасквиля на губернатора, – после некоторой паузы, благожелательно произнёс Эразм Иванович. – Но чем я могу посодействовать?
– Гусары с невестами сейчас катят на тройках по Сызранскому тракту. Сестрам только что об этом стало известного от слуг, которых отъезд гусар избавил от страха перед ними, и они уже обо всем известили своих барышень. Старушки скоро явятся просить защиты у вас, господин штаб-офицер. Вот и защитите обыкновенное человеческое счастье: и гусары, и девицы уповают на ваше молчаливое содействие.
Эразм Иванович не стал спешить с ответом, но мысленно раскинул перед собой затейливый пасьянс из задействованных в свадебной интриге фигур. Ни одна из них не представляла для Стогова реального интереса, он мог бы легко пожертвовать каждой, или всеми вместе без всякого ущерба для своего служебного положения. Но сама суть интриги была для штаб-офицера несомненно выгодна. Он мог поспособствовать молодым, и этим приобрести в глазах симбирян, падких на душещипательные интриги, репутацию справедливого и отзывчивого человека, что высоко ценилось в благородном обществе как некий идеал, о котором много говорили, но мало кто ему следовал в своей повседневной жизни.
Граф Толстой успел изложить свою просьбу как раз вовремя: неожиданно за дверью кабинета стало шумно: забасил дежурный унтер-офицер, разноголосо зазвучали женские голоса, затем в дверь просунулся Сироткин и доложил, что явились сёстры министра Дмитриева.
– Мне пора, – заторопился Толстой. – Что обещать обществу, кое ожидает вашего слова в благородном собрании?
– Пусть пьют за здоровье молодых. А сейчас, граф, покиньте кабинет через другую дверь, чтобы не столкнуться с жалобщицами.
Сироткин ещё на несколько мгновений попридержал двери, пока Толстой не вышел в соседнюю комнату, затем отступил в сторону и в кабинет друг за дружкой, как две гусыни, враскачку вошли Дмитриевы, Покровская и Московская, и принялись в один голос слезливо жалобиться на гусар, похитивших племянниц.
– Сироткин! – страшным голосом вскричал штаб-офицер. – Немедля подними по тревоге жандармскую команду и пошли жандармов в погоню за гусарами по Казанскому тракту. Приказываю ротмистров задержать и сопроводить сюда для расследования их проступка.
Унтер-офицер был понятливым служакой и учинил, раздавая приказы, во всем отделении такую суматоху, что Дмитриевы уверовали в скорое спасение своих племянниц и стали благодарно посматривать на штаб-офицера, такого решительного и строгого, каким в их старомодном понятии и должен быть блюститель законности и порядка.
– Прошу вас сударыни пребывать в полной уверенности, что с ваших племянниц не упадёт ни один волос. К сожалению, я не могу остаться с вами. Я должен лично возглавить жандармскую команду для погони за преступниками.
Дмитриевы удалились в полной уверенности, что их племянницы будут освобождены благородным жандармом из загребущих рук алчных гусар. Эразм Иванович, стоя на крыльце, помахал им рукой вслед и, вернувшись в кабинет, велел дежурному унтер-офицеру привести на допрос содержащегося в «холодной» инженерного корнета Кравкова.
«С глупыми старухами я, кажется, развязался, – подумал Стогов. – Теперь надо покончить с делом Кравковой и спровадить из Симбирска её взбалмошного братца».
Митю несколько часов одиночного пребывания в комнате, которая вовсе не была холодной, поскольку обогревалась голландкой, привели корнета в крайнюю растерянность. Он то сидел на скамье, которая была единственным предметом мебели в этом казенном помещении, то расхаживал из угла в угол, то уныло пялился в окно на угол конюшни, и в его голове роились самые ужасные предположения о своём будущем. С помощью Сироткина он крепко уверовал, что за участие в похищении сестры его немедленно закуют в кандалы, отправят в Петербург и там осудят на многолетнее пребывание в одиночке Алексеевского равелина Петропавловской крепости. Каждый раз, когда корнет представлял себя погребённым заживо на многие годы в каменный мешок, он оглашал своё узилище скорбным всхлипом, орошал лицо слёзной влагой и прижимался воспалённым лбом к холодному оконному стеклу, чтобы остудить чересчур разыгравшееся воображение. «Нет, надо бежать на Кавказ! – взбудоражено бредил Митя. – Гордые и свободолюбивые горцы примут меня в свою семью, но сначала я убью мерзавца Сеченова. Убью, как собаку!»
Стогов, взглянув на распухшее от слёз лицо корнета, сразу понял, что тот готов к покаянию, и мягко пригласил его присесть, и, следуя наставлению Бенкендорфа, не пожалел своего накрахмаленного из голландского батиста носового платка, чтобы утереть Кравкову слёзы раскаяния.
– Ваш платок уже нечист. Возьмите мой, и не стесняйтесь: жандармы обеспечены ими за казённый счёт в полной мере.
– Извините, господин штаб-офицер, – промямлил Митя, громко сморкаясь в жандармский подарок. – У меня голова идет кругом от всего, что со мной случилось. Меня подняли с кровати, приволокли сюда, затем унтер-офицер насел на меня и заклевал угрозами сгноить заживо в крепости.
– Он действовал согласно секретной инструкции, – мягко произнёс Эразм Иванович. – Чтобы вы осознали пагубность содеянного вами проступка.
– Я ничего плохого не совершил, – всхлипнув, жалко вякнул Кравков.
– Позвольте вам указать, корнет, – всё так же мягко продолжил Стогов. – Вы вместе с неизвестными лицами похитили свою сестру. С какой целью? Кто ваши сообщники? Где и каким образом вы стакнулись с разбойниками из овражной слободки?
– Никакие они не разбойники, – всхлипнул корнет. – Это достойные люди – поручик Сажин и ротмистр Сизов.
На какое-то время допрос пришлось прервать: в кабинет просунулся Сироткин в полной походной форме и, стукнув каблуками, доложил, что жандармская команда для задержания ротмистров Матюнина и Нефедьева готова к выполнению задания.
– Прогуляйся, Сироткин, – добродушно улыбнулся Стогов. – Но чужому счастью не мешай.
Эразм Иванович отпустил своего помощника, подошёл к окну и проводил взглядом конных жандармов, которые отправились совсем в другую сторону, чем та, куда уже скрылись лихие свадебные тройки.
– Как же мне с вами поступить, корнет? – повернулся Эразм Иванович к Кравкову. – Ваша вина в этом деле неоспорима, но если вы готовы её загладить и проявите при этом похвальное рвение, то я готов предоставить эту последнюю возможность очиститься без суда.
– Что я должен сделать? – ожил Кравков, по-собачьи преданно воззрившись на жандарма.
– Дежурный! – позвал Стогов и велел унтер-офицеру доставить корнета в дом, где спрятана девица Кравкова, изъять её из-под опеки ротмистра Сизова и водворить в номера Караваевой, откуда она была похищена.
– Значит, я свободен? – с надеждой вякнул корнет.
– С одним условием: чтобы завтра и духу в Симбирске не было. В другой раз разговор будет совсем другим, – мрачно произнес Эразм Иванович. – И держитесь, юноша, в стороне от таких господ, как Сизов и Сажин.

Глава 20

На девичью половину дома Сизова, утонувшего в снегах, особенно обильно выпавших в Свияжском подгорье минувшей ночью, зимнее солнце заглянуло близко к полудню, когда трём сестрицам уже наскучило нежиться, перебирая сновидения, в постелях, и они стали перекликаться друг с другом, пересмеиваться, и разбудили свою гостью. Варвара Ивановна выпростала из-под простынки личико, проморгалась и страшно огорчилась тем, что на дворе белый день, а она ещё не сотворила утреннюю молитву. В спальной рубашке девица кинулась к образам, опустилась на колени и принялась вполголоса воздавать хвалу Господу и каяться за совершённые ею прегрешения.
Девицы Сизовы на своих кроватях поутихли и с изумлением взглядывали на Кравкову, которую из-за вчерашней вокруг неё суматохи, никак не считали молитвенницей и постицей. Гостья вызывала у них восторг совершенно другим – решением из-за несчастной любви запереть себя в монастыре, где и можно будет предаваться молитвам, но не сейчас, когда вокруг от солнца так пронзительно светло, а из кухни так призывно пахнет жареной гусятиной и луком.
Но, кроме этого здесь витал дух вольтерьянства, каким он с благословения императрицы Екатерины Александровны, распространился по России, и во многих дворянских усадьбах не выветрился даже после поучительного французского нашествия, когда благородное сословие, поражённое заразой безверия, легкомысленно кидалось в объятия приезжих и доморощенных масонов. Воспитанные крепостными няньками, обученные кое-как русскому языку священником приходской церкви, французскому – пленным мусью, девицы Сизовы не были приобщены к религиозной жизни, и вместо «Молитвослова» знали вирши князя Шаликова, выученные наизусть из книжки «Последняя жертва музы», и по утрам следовали нетленному завету стихотворца: «Цевницу милую мою снимаю со стены – пою», то бишь читали, перебивая друг друга, вслух творения московской знаменитости.
Едва Варвара Ивановна закончила молитву, как в обширную девичью вошла молодая дородная девка с большим сливочником и налила каждой барыне по кружке свежих сливок, которые они, не жеманясь, выпили и приступили к утреннему туалету, который был незамысловат и состоял, в основном, из разглядывания себя в зеркальце, ужимок и подсчётом выскочивших на лице и шее прыщиков, которые тут же крестообразно придавливались до крови ногтем указательного пальца. Эта работа была кропотливой и на какое-то время разговоры прекратились, и было слышно лишь усердное посапывание увлечённых работой девиц.
Варвара Ивановна впервые лицезрела подобное и, ужасно смутившись, отвернулась к окну, в котором, покачиваясь на ветке, вертел головой взъерошенный воробышек, поблескивая при этом влажными бусинками глаз. Кравкова, не в пример дворовым ребятишкам, называвшим эту бойкую птичку обидным прозвищем, любила её за то, что она не покидала своего гнезда, когда лютовала зима, и оживляла унылые окрестности своим мельтешением и чириканьем.
Расчесав головы и обрядившись в сарафаны из недорогой крашенины, девицы, не забыв и гостью, переместились в зал, где было тесно от дедовской дубовой мебели, и разместились вокруг круглого стола, застланного тяжёлой плюшевой скатертью. Девицы Сизовы вознамерились показать Варваре Ивановне свои альбомы и устроили небольшой спор, чей альбом гостья будет разглядывать первым, но он сразу же прекратился, потому что Кравкова, сама страстная охотница до подобного рода увлечений, раскрыла лежавший ближе к ней рукодельный бумажный ларец, украшенный по сафьяновой обложке изображением пылающего сердца, креста, якоря и роем крылатых амурчиков.
– Это мой! – радостно выдохнула девица, сидевшая напротив гостьи. – Он беднее сестрицыных, я завела его всего год назад.
Страницы альбома были украшены изображениями всё тех же амурчиков и исписаны вихляющимися строфами всё того же виршеплёта князя Шаликова и анонимных авторов, чьи творения были Варваре Ивановне знакомы за исключением одного, и она, задержав на нём внимание, прочла вслух прерывающимся от волнения голосом:
Давно б душа моя увяла,
И охладела в сердце кровь,
Когда б меня не подкрепляла
Надежда, Вера и Любовь.
– Как мило! – воскликнула Кравкова.
– Вам понравилось? Чудесно! Это про нас!
Гостья вопросительно глянула на сестриц, и хозяйка альбома ответила за всех:
– Нас так и зовут: Надежда, Вера и Любовь. А вирши написал Мишель Сажин, и очень складно.
Варвара Ивановна взяла из альбома высохший кленовый лист, цветок ромашки, полюбовалась ими, перевернула ещё одну страницу и обнаружила две пряди волос.
– Это сестрицыны, мы обменялись друг с другом на память, – сказала хозяйка альбома.
– А вот эти вирши я не встречала, – рассмеялась Кравкова. – «Люблю я лук, люблю я квас, но пуще всех люблю я вас!»
– Это для меня кузен Ванечка сочинил, – покраснев, сказала девица. – Может, и вы что-нибудь напишите?
Но Варвара Ивановна, хотя и казалась увлечённой, всеми мыслями была далека от альбомного времяпрепровождения, её нервы были напряжены и, услышав в коридоре строгий голос, принадлежащий незнакомой барыне, она затрепетала, догадавшись, что это напрямую относится к ней, хотя спрашивали хозяина:
– А что, мой племянник всё ещё дрыхнет после вчерашних подвигов?
– Это наша тётя Глафира Аркадьевна! – всполошились девицы и стали прятать альбомы. – Она страсть как строга с нами!
Сёстры Сизовы поспешили в коридор и вскоре оттуда донеслись радостные восклицания и поцелуйные почмокивания.
– Вы что ещё только из постелей повылезали? – укоряла тётка племянниц. – Так и всех женихов проморгаете. А где гостья? Ведите, показывайте…
Варвара Ивановна справилась с волнением и приветствовала Глафиру Аркадьевну лёгким приседанием и наклоном головы.
– А ну-ка, попрыгуньи, оставьте нас одних, – сказала тётка. – И не суйте носы в дверь, а то прищемлю. А ты, милочка, меня не бойся, но так как по твоей милости и твоего братца я попала в глупое положение, то изволь быть со мной откровенной.
– Я, право, не ведаю, чем я и Митя перед вами провинились?
– Это уже всему Симбирску известно, но, видно, до Свияжского подгорья весь ещё не дошла. Тогда изволь выслушать, что два часа тому ко мне в дом явился жандарм и увёз твоего брата.
– Куда его увезли? – жалобно воскликнула Варвара Ивановна.
– Как куда? – всплеснула руками Глафира Аркадьевна. – Куда дурачков дворян возят? На гаупвахту, а оттуда через Петербург в Сибирь. А как государю с дворянами ослушниками поступать? Мужика можно выпороть и вернуть к сохе, а дворянина бить запрещает закон, а вот каторга – пожалуйста! Туда и братца твоего отправят, но может он на Кавказ поедет. Я слышала его крики о Кавказе.
Варвара Ивановна была потрясена Митиным несчастьем, и во всем винила только себя, но помалкивала, хотя Глафира Аркадьевна на неё выжидательно поглядывала и, не выдержав, спросила напрямки:
– Я сюда, милочка, не лясы точить явилась, а узнать от тебя истинную правду. Весь город только тем и занят, что тебя разыскивают. Полиция и солдаты лачуги в овраги переворачивают вверх дном, а наша дорогая покража жива – здоровехонька у моего племянника. Что, это он тебя украл из номеров?
– Я не видела, как меня сюда привезли и кто.
– Достаточно того, что ты нашлась в этом доме. Вот сейчас я задам хозяину за его баловство, как послушниц из монастыря таскать.
– Я ещё не послушница, – пролепетала Варвара Ивановна, но Глафира Аркадьевна её не слушала, она отправилась, расточая угрозы, на мужскую половину, где разбуженный явившимся Сажиным, умывался снегом из ушата и радовался, что и новый день будет веселее вчерашнего хозяин усадьбы.
– Я и не подозревал, что ротмистры Матюнин и Нефедьев окажутся бесшабашными храбрецами, – лениво говорил Сажин, алчно поглядывая на то, как лакей наполняет чарки очищенной водкой.
– Конечно, в Симбирске это невидаль – увезти невесту, потому что здесь никогда ни гусары, ни уланы не стояли на квартирах, – сказал Сизов, отдавая полотенце слуге. – В Житомире, помнится, наши молодцы одним махом увезли пять невест. Шум поднялся, дело дошло до верхов, но кончилось тем, что его величество осчастливил каждую пару нехилой суммой, заметь, в золоте.
– Я не эту храбрость имел в виду, – Сажин ухватил чарку и выплеснул в рот. – Согласись, Андрей, что невесты не очень-то и молоды, а назвать их пригожими язык не повернется.
– За триста душ любая из них мне показалась бы красавицей, – хохотнул Сизов. – Свадьба – это всего лишь два – три дня позора, зато какая жизнь впереди! Молодцы, гусары!
Глафира Аркадьевна стояла возле двери и, войдя в комнату, холодно осведомилась:
– Разве, Андрей, ты ещё что-нибудь натворил, кроме увоза монастырской послушницы?
– Ба! Дорогая моя тётушка! – не смутившись, Сизов обнял Глафиру Аркадьевну и начал кружиться с ней по комнате. – Вот возьму и увезу из чьёго-нибудь дома богатую невесту, что ты на это скажешь?
– Пусти, Андрей! – тётка высвободилась из рук племянника. – Тебе не похохатывать надо, а готовиться к приходу жандармов.
– Что-нибудь с Кравковой? – догадался Сажин.
– Прислали вы мне переночевщика, а он явно преступник!
– Какая ерунда! – отмахнулся Сизов. – Корнет спасал сестру, как было не посодействовать благородному поступку?
– Ужо вздуют вас, шалопаев, за благородство! Весь город переполошили, губернатор с жандармами и полицией сейчас обыскивают лачуги в овраге, а полгорода стоят наверху и любуются. Эта шутка вам так просто не обойдётся, – подытожила Глафира Аркадьевна. – Ехали бы вы вдвоём в мою карсунскую деревню, пока не уляжется суматоха.
Сизов и Сажин перемигнулись, и ротмистр, пригорюнясь, промолвил:
– Безденежные мы, тётушка. Готовы угодить тебе и уехать, но в деревне явятся к нам гости, а у нас и копейки нет. Пожалуй хоть рублей пятьсот…
– Иш чего захотел – пять сотенных! – вскинулась было Глафира Аркадьевна, но тут же помягчела. – Хорошо. Дам тебе двести, но с отдачей. Сейчас напишу записку бурмистру, а ты собирайся в дорогу, и чтобы вас духу в городе не было.
Озабоченность тётки благополучием племянника, совпала с его желанием, после венчания Нефедьева и Матюнина, уехать в Самару. Симбирск ему надоел, здесь всё и всегда известно, что произойдёт, задолго до события. Сизов любил пошалить, но в меру, и вовсе не хотел приобрести репутацию человека, способного в любой миг переступить через приличия. Через месяц все шалости забудутся, а за это время можно будет развеяться в Самаре, где есть перед кем пощёлкать каблуками и блеснуть красноречием. От скуки можно будет прихватить с собой и Сажина, но не неволить: Сизов обладал счастливой способностью никогда не скучать, даже в одиночестве.
– Поторапливайся, Андрюша, – сказала Глафира Аркадьевна, подавая записку. – Погляди там, как коров запускают на отёл. Скажи, что за каждого палого телёнка дюжину плетей отмеряю скотникам. Езжай и никуда не заглядывай, прямиком через Свиягу и на Карсунский тракт.
– Ты со мной? – сказал Сизов, поглядев на одевшего шинель Сажина, который только что отправил в рот чарку очищенной на посошок и похрустывал солёным огурчиком.
– Если Глафира Аркадьевна позволит, – щёлкнул каблуками поручик, – я провожу её до Большой Саратовской. – У меня что-то рука зазудилась, надо будет шары погонять в биллиардной.
– Ступай за мной и не отставай, – сказала обрадованная тем, что разлучает собутыльников, Глафира Аркадьевна. – Счастливого пути, Андрюша. Я за твоими сестричками пригляжу, чтобы не забаловали.
Варвара Ивановна видела, как хозяин дома собирается его покинуть и забеспокоилась. Сизов уже одевал шинель, когда она подошла к нему и дрожащим голосом осведомилась:
– Вы уезжаете, но что будет со мной? Долго вы меня будете удерживать?
Ротмистр весело на неё глянул и обратился к Сажину:
– Решай, Мишель, как вернуть девицу в первобытное состояние.
– Я за него решу, – вмешалась Глафира Аркадьевна. – Собирайся, милочка, и мы тебя доставим в номера.
– А ну-ка, попрыгуньи, найдите гостье что-нибудь из верхней одежды, – велел Сизов сестрицам. – Сюда она явилась в рогожном куле, но на то была ночь, а сейчас день, дайте ей шубейку.
Девицы Сизовы вновь вокруг неё заволновались, заохали, отчаянно завидуя выпавшему на долю Кравковой приключению, не захотели её отпускать с пустыми руками, и одарили малиновым вареньем, куском ветчины, свежими сметаной и творогом, жбаном с мочёными яблоками, всё это было уложено в большую корзину, поставлено в сани и рядом с ней поместилась Варвара Ивановна, чьё личико горело от жарких поцелуев, на которые не поскупились девицы, прощаясь со своей гостьей.
Пара бойких лошадей легко вынесла сани на Симбирскую гору к Вознесенскому собору, возле которого после обедни было людно. Вдруг Кравкова громко ойкнула и, спрыгнув на дорогу, подбежала к саням, в которых сидели жандармский унтер-офицер и корнет инженерного корпуса.
– Митя! – обливаясь слезами, вскричала Варвара Ивановна. – Я одна во всём виновата!.. Куда тебя везут? В тюрьму?
Брат с сестрой обнялись и заплакали. Возле них мигом собралась толпа, люди, не зная, что тут случилось, по привычке сочувственно вздыхали, некоторые спрашивали жандармского унтер-офицера, тот сначала отмалчивался, затем нехотя разомкнул замок бороды:
– Пустое. С жиру бесятся. Ужо штаб-офицер им ум-то вправит на место.
Глафире Аркадьевне надоело быть причастной к уличному беспорядку, причиной которому стала ехавшая в её санях девица.
– Мишель! – строго сказала она. – Поставь корзину на снег. А ты, Ермолайка, хватит на пустое глазами лупать, вези нас поскорее домой!
Тем временем встретившиеся после разлуки Кравковы успокоились и, глядя на это, толпа стала разбредаться по сторонам.
– Надо идти в гостиницу, – сказала Варвара Ивановна и, не забыв про подарки, попросила брата забрать сиротливо стоявшую посредине улицы корзину.
Дальше крыльца гостиницы Митя не пошёл.
– Я не хочу встречаться с твоим попутчиком, – покраснев, сказал он. – Прощай, Варенька, я пойду в другие номера, заночую и первой тройкой уеду на Кавказ.
– Значит, ты не оставил эту затею? – расстроилась до слёз Варвара Ивановна.
Митя торопливо поцеловал сестру, сбежал с крыльца и скрылся за углом дома.
К Варваре Ивановне подошёл жандармский унтер-офицер.
– Пойдёмте, барышня, – сказал он и взял в руку корзину. – Мне велено вас устроить на прежнем месте.

Глава 21

Варвара Ивановна вошла в гостиницу, испытывая смущение от ожидания, что её начнут беспокоить вопросами обитатели номеров, но они были захвачены свежей новостью о романтическом похищении перезрелых девиц Дмитриевых лихими гусарами Матюниным и Нефедьевым. Об этом говорил весь Симбирск, чему сильно поспособствовали родные тётки беглянок, объехавшие все дома благородных горожан в поисках утешения от постигнувшего их несчастья. Одних унижение гордячек, кичившихся близким родством с министром и поэтом Иваном Дмитриевым, весьма обрадовало, других позабавило, но все были довольны тем, что несчастье постигло не их дом, и находили большое удовольствие в лицемерных соболезнованиях старым девам, чьи планы не выдавать племянниц замуж были в один миг разрушены лихим наскоком амурных гусар.
Унтер-офицер, выполнив приказ, оставил Кравкову одну. Она опустилась на стул и пригорюнилась, но ненадолго: в дверь постучали и в комнату, перекрестившись, вошла монахиня Соломония.
– Рада твоему вызволению, сестрица, – приветливо сказала она. – Бог помог тебе опростаться от злодеев по молитвам всех сестёр нашей обители. Матушка-игуменья посылает тебе благословение и надеется в самое ближайшее время с тобой встретиться.
– Я готова приклонить перед ней колена хоть сейчас! – пылко воскликнула Варвара Ивановна. – Испытания последнего дня ещё более убедили меня поступить в монастырь.
– Этому как раз и мешает выказываемое тобой нетерпение, – сказала, зорко взглядывая на благородную девицу, Соломония. – В обитель поступают по зрелому размышлению, пройдя через испытание послушничеством.
– Мое желание посвятить себя богу, столь сильно, что я выдержу всё, что мне будет противостоять.
– Твои чувства похвальны, но для всего нужно время. Поживи пока вне монастыря. Думаю, матушка-игуменья скоро захочет с тобой встретиться.
После ухода Соломонии, Варвара Ивановна опустилась на колени перед образом Спасителя и принялась жарко молиться, временами остужая свой горячий лоб прикосновениями к холодному полу, по которому из двери к окну ощутимо сквозило. Но благородная девица не обращала на это неудобство никакого внимания: она искренне верила, что способна переносить монастырские строгости, и, в конце концов, обрести спасение своей мятущейся в потёмках бытия ничем не опороченной душе.
Её моление было страстным и продолжительным: несколько раз за её спиной приоткрывалась дверь и тут же закрывалась, это хозяйка номеров Караваева желала побеседовать с постоялицей, но не решалась прервать богоугодное дело, пока, наконец, не вытерпела и, открыв двери, крикнула коридорному слуге:
– Петрушка! Подай мой самовар и захвати ежевичное варенье с крендельками!
Варвара Ивановна поднялась с пола и вопросительно глянула на хозяйку.
– Ба! – чуть не вскричала Анна Петровна. – Значит вы, милочка, даже не догадываетесь о моём участии в вашем деле. Я, можно сказать, все последние сутки не присела, обошла дома всех значительных лиц, и везде, заметьте себе это, убеждала, что ваше исчезновение никак не связано с переменой желания поступить в Спасский женский монастырь. Не скрою, некоторые весьма неодобрительно отнеслись к дурацкому поступку вашего братца. Он поступил низко, оскорбив почтенного Павла Дмитриевича, но я всем так и говорила, что его извиняет молодость, горячность и, простите, свойственная нашей молодёжи черта по любому поводу впадать в крайности. И что ваш брат? Ваше исчезновение его рук дело?
– Митя здесь ни причём, – дрожащим голосом сказала Кравкова. – Я не знаю людей, которые меня увезли из номеров.
– Но вы же появились здесь с братом? – возразила Караваева и обратилась к старику, который устанавливал небольшой серебряный самовар на стол. – Ты, Петрушка, видел молодого барина?
– Как же, видел, – прошамкал слуга.
– И я его видела, но мельком, – сказала Кравкова. – Он здесь проездом на Кавказ.
– Что у государя взрослее его офицеров не нашлось, раз он посылает на войну мальчишку? – удивилась Караваева, разливая чай по чашкам. – Угощайтесь, варенье моего приготовления, кто ни пробовал, все хвалят. И оттого получилось удачным, что сам Андрей Ильич, наш блаженный, забежал на кухню, помешал варенье в тазу и убежал. Хорошо, что при этом свидетельница была, Васса Егоровна, а то бы не поверили, расскажи я кому, про такое счастье. Угощайтесь, и кренделёк берите.
– А как Павел Дмитриевич? – сказала Кравкова и осторожно взяла в руку чашку чая. – Я так сожалею, что стала для него причиной служебных неприятностей.
– И не говорите, соболезнующе вздохнула Анна Петровна. – Наш губернатор не по доброму отнёсся к благородному поступку Сеченова. Но я довела до сведения преосвященного Анатолия всю правду по этому делу, и он благожелательно меня выслушал. А его мнение значит очень многое. Жаль только, что начали сплетничать, но сейчас всем симбирским кумушкам не до сызранского городничего: сбежали племянницы министра Дмитриева с голоштанными гусарами, и сейчас все глаза и уши направлены в их сторону. А для вас у меня верное известие от человека, близкого к губернатору, что его супруга намерена предложить вам поселиться в её покоях. Тогда у вас и появится возможность помочь Павлу Дмитриевичу, который так испереживался, что потерял аппетит.

Последнее замечание хозяйки гостиницы вряд ли соответствовало истине, потому что с первого дня Павел Дмитриевич был окружён заботой, почти материнской. Анна Петровна сразу взяла в привычку сама доставлять ему в номер чай по утрам, озаботилась об его гардеробе, осмотрела одежду и пришила к халату пуговицы и, осмелев, подарила своему протеже ненадёванные голубые штаны и две рубашки, оставшиеся после покойного мужа. Она пила с Сеченовым чай по вечерам, и часто задумывалась и вздыхала, словно о чём-то глубоко сожалела. Ей явно не хватало мужского сочувствия, кровь чуть не закипала в её истомившемся теле, не находя выхода, и перед сном Анна Петровна для успокоения делала себе примочки к вискам и на затылок из протёртой редьки.
Сеченов, казалось, не замечал столь явных знаков внимания, он степенно поглощал хозяйкин чай и сахар, не ограничивая себя в их количестве, потел, соглашался со всем, что говорила Караваева, и никак не отвечал на её очевидное внимание к себе. Павел Дмитриевич был так глубоко обижен совершённой над ним губернатором вопиющей несправедливостью, что даже не упрекал себя за поспешное вмешательство в судьбу Кравковой. Сейчас все его помыслы были устремлены к одному: как выпутаться из щекотливой ситуации самому без посторонней помощи, ибо, князь Одоевский явно не горел желанием помогать своему отчиму.
Мучимый неопределённостью своего положения, Павел Дмитриевич сегодня рано покинул гостиницу, в которой из-за исчезновения Кравковой ему не было покоя от любопытствующих взглядов и шепотков. Он вместе с другими побывал на краю оврага и стал свидетелем геройского поведения губернатора, которого в стельку пьяного на руках подняли наверх и увезли в его резиденцию. Затем Сеченов зашёл в кабак и согрелся чаркой очищенной, которую закусил пышным расстегаем, и весь оставшийся день посвятил бесцельному блужданию по городу и стоянию на Венце, откуда на много вёрст было видно Заволжье. Несколько раз Сеченов заходил в выстроенный каменный собор, пока неосвящённый, смотрел на его величественные колонны и громадный купол. Губернаторский дворец по сравнению с ним казался овражной лачужкой. Площадь вокруг собора была ещё не прибрана, везде высились припорошенные снегом кучи строительного мусора и большие ямы. Работы шли внутри храма, и, Сеченов, заглянув туда, видел строительные леса и художников, которые на немыслимой высоте расписывали стены и верхнюю часть собора, населяя его фигурами, ликами святых, библейскими сюжетами и надписями на старославянском языке.
Уже поздно вечером, подняв воротник шинели, чтобы не привлекать к себе внимания, он приблизился к губернаторскому дому и смотрел на освещённые окна, за которыми было всегда весело: играла музыка, у коновязи стояли покрытые попонами лошади, пылал костёр, вокруг которого толпились кучера. Сеченовский мучитель, губернатор, беззаботно предавался утехам, и Павел Дмитриевич совсем не по-христиански желал ему споткнуться на лестнице и сломать ногу.
Он решил обойти дворец со стороны оранжереи и заметил, как из неприметной двери выпорхнула стройная женщина и, закрыв лицо воротником верхней одежды, скрылась за углом. Павел Дмитриевич подошёл ближе, но дверь отворилась и оттуда высунулись рыжебородая мужицкая харя и, не обращая внимания на вполне господский вид Сеченова, хрипло пролаяла: «Куда прёшь, шалопут!» Павел Дмитриевич страшно перетрусил и, промычав что-то невразумительное, по женским следам бросился за угол.
В тот раз Павел Дмитриевич понял, что после наступления темноты по Симбирску опасно разгуливать: отбежав от губернаторского дома, он попал в окружение большемордых и голохвостых собак, которые не лаяли и не рычали, а, сверкая глазами и скаля зубы, медленно приближались к Сеченову с довольно явными намерениями. С ужасом он понял, что это были гончие псы, волкодавы, которых используют, предварительно вытрубив и подняв зверя с лёжки, в загонах. Бывало, неумелые охотники, бросившись вслед за гончими в чащу, и сами пропадали бесследно. Павел Дмитриевич совсем было простился с жизнью, как из-за угла показалась водовозка и мужик, за которым волочился длинный кнут. Водовоз не оробел, а, не раздумывая, хлестанул собак кнутом и засвистел, как Соловей-разбойник. Псы бросились врассыпную.
– Что, барин, сомлели? На меня тоже лезли. Я вот вооружился. – И мужик взмахнул кнутом.
– Откуда они взялись? – спросил Сеченов, отряхиваясь от снега.
– Из Саратова.
– Откуда? – не понял Павел Дмитриевич.
– Саратовский барин, граф Рощупкин, выехал на охоту ещё осенью. Сначала гонял зверя в своей губернии, потом в нашей, так и дошёл до Симбирска. А псы его, у него их штук сто. Слышно, граф поиздержался, собак кормить нечем, вот их и выпускают со двора, чтобы с голоду не выли.
– Но они охотятся на людей! – возмутился Сеченов. – Куда полиция смотрит!
– Полиция смотрит, да не видит. Граф-то приятель губернатора.
– Ну, ты, братец, поезжай, а я рядом пойду.
На Большой Саратовской Павел Дмитриевич почувствовал себя увереннее, шумел кабак, были видны прохожие, некоторые обыватели выехали на прогулку в санях. Добравшись до номеров, он, не раздеваясь, лёг на постель: защемило в левой стороне груди, стало трудно дышать. Нужно было идти к Караваевой, она его утром приглашала на свой журфикс, но он решил, что не пойдёт, а если что, скажется больным, большой неправды в этом не будет. По правде говоря, Павлу Дмитриевичу порядком надоели вечерние посиделки в кругу одних и тех же лиц. Он заранее знал, что скажет каждый из гостей, и толку от этих разговоров не было никакого. Во всяком случае, для него.
Ночь он провёл ужасно, несколько раз просыпался в холодном липком поту, и только засыпал, как ему опять начали сниться гончие псы, которые, оскалившись, теснят его, обдавая горячим и смрадным дыханием, из пастей льётся тягучая слюна, глаза собак сверкают, как раскалённые угли, он натягивает на голову воротник шинели и оседает на снег. Просмотрев три или четыре ужасных сюжета, Павел Дмитриевич поднялся с кровати, облачился в халат и сел писать письмо пасынку.
Он, как обычно горячо и невпопад, сообщал Владимиру Фёдоровичу, что находится под вопросом решения своей судьбы «высшим начальством» и решил покинуть «проклятый город Симбирск» и отправиться на время в Никольское, чтобы «соблюсти интересы семейства». О Кравковых он написал, что это «семейство распутное, пьяное и буйное, понимающее лишь золото, дом их сосредоточие распутства и гнусного разврата, пьянства и нахальства до такой степени доходившего, что кавалеры сего семейства позволяли себе ходить полунагими и врать с плеча по имени… И посреди этого разврата девушка образованная милая, ценительница поэзии самого высокого полёта князя Шаликова, с чувством высокой добродетели, которой он счёл за правду помочь».
Но эти письма отчима уже не казались князю Одоевскому забавными. Он охладел к своему литературному герою Гомозейке, да и сам Сеченов ему порядком поднадоел смехотворными претензиями на государственную должность. В этом и следующих письмах отчим не унимался. Сызрань, писал он, уже ему не подходит, он настаивал на назначении в Вышний Волочок или Рыбинск. В конце концов, князь перестал отвечать на послания Сеченова, ему смертельно надоел сомнительный родственник, его фатовской гонор бывшего пехотного офицера.
Сеченов закончил письмо, когда в окно номера уже светило солнце. Он вышел в коридор и спросил хозяйку. Её не оказалось. Тогда он потребовал у ключницы расчёт за прожитое, расплатился, сказал, что он уезжает из Симбирска в свою деревню, будет обратно через месяца два, и отправился на почтовую станцию.
Скоропалительный отъезд Павла Дмитриевича вызвал новые толки среди симбирян. Предположений было немного, почти все, за исключением кружка Караваевой, решили, что Сеченов сбежал, а наиболее впечатлительные из обывателей утверждали, что он перед отъездом сумел занять у откупщика Бенардаки десять тысяч рублей золотом, и никому это не показалось странным. Спрашивали об этом у самого Бенардаки, хитрый грек от ответа на вопрос уходил, выдумка ему почему-то понравилась, и разоблачать Сеченова он не захотел.

Глава 22

Хмельное табачно-бражное пойло, коим губернатора насильно опоили подручные атамана Безрукого в овражной слободке, выветрилось из него лишь на следующий день, который он встретил в комнате свиданий дворцовой оранжереи. Проморгавшись, Александр Михайлович почувствовал во рту и на зубах мерзкую накипь. «Будто эскадрон гусар заночевал» – подумал бывший кавалерист и увидел перед собой большую чашу с прозрачной жидкостью, которую держал в руках Степан.
– Испей, барин! Враз полегчает…
Загряжский припал пересохшими губами к прохладному краю посудины и, сделав несколько глотков, почувствовал, что у него заметно прояснилось в голове, уменьшилась дрожь в разбитом теле и стало легче дышать. Он жадно допил огуречный рассол и заоглядывался.
– Как я сюда попал? – сказал Александр Михайлович. – Я помню, как спустился в овраг, зашёл в лачугу и с той поры память отшибло.
– С такой дури, что твоя милость изволили выблевать в помойный жбан, и умереть было недолго: брага на табаке, – доложил Степан. – Хорошо, что у капитана Филиппини достало ума не втаскивать твоё превосходительство во дворец на глазах у народа, через парадный вход. Подвёз сюда, а тут уж я взял тебя на своё попечение.
– Я в долгу не останусь, – приветливо глянул на крепостного раба Загряжский. – Меня здесь никто не видел?
– Одна Марья Андреевна, да ещё эта, что здесь бывает, прибегала затемно, но я не дал ей засидеться, отправил восвояси.
– Больше никого не было?
– Ходил тут один приезжий барин вокруг за около, – поразмыслив, доложил Степан. – Я справился у жандарма: кто таков? Это, говорит, отставленный от службы городничий, а вот фамилию не упомнил.
«Что искал вокруг меня Сеченов? – догадавшись, кто рыскал возле дворца, подумал Александр Михайлович, и тут же вспомнил про Кравкову. – Надо идти к себе, узнать новости от Ивана Васильевича».
– Ещё рассола налить? – спросил Степан. – Или очищенной чарку. Но лучше всего, говорят, помогает с похмелья ерофеич.
– Это лекарство для мужиков, – отмахнулся Загряжский, заправляя рубаху в штаны. – Где моя обувь?
– Я сапоги вымыл, – сказал Степан и, встав на колени, стал обувать своего барина.
Перед выходом из комнаты Загряжский заглянул в зеркало и скривился: он был явно не свеж – на щеках щетина, нечёсан и краснолиц. Стараясь не попадаться никому на глаза, губернатор прошёл на жилую половину, где его встретил камердинер Пьер, привычный к внезапным ночным отлучкам хозяина и приготовивший горячую воду и поместительную ванну для омовения губернаторских чресел. Но в первую очередь последовало отпаривание лица горячим полотенцем, затем тщательное бритьё лица.
– Что Марья Андреевна? – поинтересовался Загряжский, с отвращением освобождаясь от пропотевшего насквозь бражным потом нижнего белья.
– Почивают-с, – ответил Пьер и ловко поддержал хозяина, шагнувшего в ванну. – Как вода? Может добавить кипяточку?
– Только немного. И подай мне турецкое мыло. Я пропотел насквозь каким-то собачьим потом.
Камердинер ополоснул барина горячей водой из медного кувшина, затем, намылив мочалку, принялся растирать его холёное и крепкое тело, пока оно, сполоснутое в трёх водах: горячей, тёплой и ключевой, не стало поскрипывать, как накрахмаленный коленкор, атласно-розовой кожей. Загряжский, вытершись сначала грубым, затем мягким полотенцем, облачился в нижнее бельё из французской бязи, потом натянул узкие панталоны со штрипками, надел рубаху, жилет, сюртук и, конечно, повязал на стоячий воротник галстук. И сразу же к нему с раскалёнными щипцами в одной руке и с гребнем в другой приступил Пьер и соорудил из кудрей нечто похожее на парусную оснастку фрегата, когда тот покидает родную гавань на глазах восхищённой публики.
– Этим ты мне и дорог, лентяй, – сказал Загряжский, оценив в зеркале мастерство своего Фигаро.
– Кто ждёт приема?
– Откупщик, ваше превосходительство, – доложил камердинер. – И, конечно, Иван Васильевич.
– Зови последнего. А Бенардаки подай, чтобы не скучал, какую-нибудь книжку. Того же Пушкина. Он, кажется, к нему неровно дышит.
Губернатор прошёл в свой кабинет через жилые комнаты, мельком глянул на бумаги, лежавшие на столе, отодвинул их в сторону и обратился к секретарю:
– Итак, Иван Васильевич, что стряслось за последнее время в Симбирской губернии.
– Годовые отчёты городов и уездов поступают, сделаны экстракты по Карсуну, Ардатову, Сенгилею, как вы распорядились. Каждый по сто страниц, взята самая суть, то есть арифметика: там убыло, здесь прибыло, сумма, разница, доход, расход – всё сразу видно.
– Знаю я эти отчётные экстракты, – отмахнулся Загряжский. – От них у меня оскомина. Разве у тебя нет какой-нибудь вкусненькой новости?
– Как нет: Кравкова нашлась.
– Где же она была? Кто её похитил? – заинтересованно воззрился на чиновника Загряжский.
– Весь этот бедлам затеял её братец корнет. А ему помогли Сажин и Сизов, которые организовали кражу девицы из гостиницы.
Загряжский покраснел и нахмурился: вчера он так нелепо себя повёл, что дал повод своим врагам над собой потешаться.
– Вот оно значит как, – тихо сказал губернатор. – Зря я поспешил объявить тревогу.
– Позвольте заметить, ваше превосходительство, что вы распорядились и действовали с большой обоснованностью и пользой, – важно промолвил Иван Васильевич. – Решительные действия полицейской и воинской силы напугали злоумышленников, и они освободили Кравкову, не причинив ей никакого урона.
– Это ты мне говоришь так, чтобы я оставил их явную вину без последствий? – зорко глянул Александр Михайлович на чиновника. – Или Бестужев ходатайствует за своего шалопая племянника?
– Вчера эти ребята опять отличились, – усмехнулся Иван Васильевич. – Помогли ротмистрам Нефедьеву и Матюнину увезти под венец племянниц министра Дмитриева.
– Вот так новость! – воскликнул, вмиг повеселев, Загряжский. – Молодцы гусары! А что тётки?
– Бросились к штаб-офицеру. Тот поднял по тревоге жандармскую команду в погоню. Пока девиц не нашли, но вроде все ищут.
Губернатор в раздумье прошёлся по кабинету, встал напротив окна и резко обернулся к чиновнику.
– Пригласи ко мне Стогова с отчётом по этому делу. А сейчас зови откупщика.
Александр Михайлович часто совершал нелепые, порой даже недостойные поступки, но окончательно падшим человеком его назвать было трудно. Скорее он был подвержен злому мальчишеству, которое ещё не выветрилось из него, и в то же время не приобрело характер законченного порока. Он всегда находился в колеблющемся состоянии между хорошим и плохим деянием, и совершал поступки чаще всего по нашёптыванию бесёнка, который никак не хотел отпускать свою жертву и мало-помалу толкал её в сторону, противоположную пути к спасению души. От уныния и пугающих размышлений о смерти Загряжского отвлекала природная игривость нрава, он жил одним днём и, если удавалось перелистнуть его без труда, то отходил ко сну в радостном состоянии, и встречал новое утро с полной уверенностью, что проживёт его в своё полное удовольствие.
Вчерашний случай в овражной слободке ненадолго смутил Загряжского, но Иван Васильевич как великий проницатель губернаторского сердца сумел быстро и умело обратить принеприятное происшествие в обыкновенный провинциальный анекдот, которые в бесчисленном множестве, подобно хлопьям сажи, витают над всеми губернскими городами России. И Александр Михайлович из своего кабинета уже видел вчерашнее как забавный промах, случившийся с другим, отдалённо смахивающий на него человеком, поэтому встретил Бенардаки радушной улыбкой и полный уверенности в собственной непогрешимости.
– Что Дмитрий Егорович, – поднялся он навстречу откупщика. – Не скучно было со стихами дожидаться нашей встречи.
– Как можно! – воскликнул Бенардаки. – Пушкин – истинный русский гений. Из его «Евгения Онегина» становится понятной вся Россия.
– Даже так? – небрежно произнёс Загряжский. – Тогда я продешевил, возвращая ему пятую главу романа.
– Она была у вас? Каким образом? – поразился Бенардаки.
– Самым обыкновенным, – хохотнул Загряжский. – Через карты… Да вы присаживайтесь, господин Бенардаки, в ногах правды нет. А тот случай обыкновенный. Наш поэт продулся в «фараон», кстати, дело было в Москве, лет семь-восемь тому. У него было с собой не больше тысячи. А что такое тысяча в «фараоне»? Если не повезёт, то фук – и нету! Быстрее, чем в печке, сгорит. Я в тот вечер был в ударе, карта шла, вокруг меня сугроб из сотенных, шампанское… Я всех, кто был, в тот вечер обыграл. А нашего поэта это задело: «Ставлю главу, только что оценена у Смирдина по двадцать пять рублей за строчку!» Я потом посчитал в главе больше пятисот строк, сумма несусветная! Сошлись на тысяче. Метнули карту, и бац – я в выигрыше!
– И как он рассчитался? – сказал Бенардаки.
– На следующий вечер, – засмеялся Загряжский. – Пушкин был в ударе, а меня удача покинула. Всё проиграл, а, уходя, взял у Александра Сергеевича пятьсот рублей в долг.
Откупщик взглянул на губернатора, и на его губах мелькнула усмешка, которую остроглазый Загряжский не преминул заметить.
– Вы правильно меня поняли, господин Бенардаки, что я этот долг не вернул и не верну, поскольку некоторые долги я не возвращаю, о чем вам прекрасно известно. Надеюсь, вы на меня не в обиде?
– Как можно, ваше превосходительство! – проникновенно произнёс Бенардаки. – Я почитаю за честь иногда составить вам компанию за игорным столом.
– Относительно Пушкина, – сказал Загряжский. – С недавних пор он стал мне очень далёким, но всё-таки родственником, через свою жену, которая сейчас одна из первых красавиц Петербурга. Но я свой долг не забыл, и, при случае, возмещу его самым приличным образом. Теперь я хочу знать, с каким делом вы обеспокоились навестить губернатора?
Александр Михайлович вернулся за стол на своё место, подвинул к себе бумаги и стал серьёзен.
– Я, ваше превосходительство, пришёл ходатаем по делу, о котором сейчас говорят во всем городе.
– Ну-с, и о ком чешут языки? Надеюсь, не обо мне? – Загряжский нервно хихикнул. – Тогда это для меня не новость. Аржевитинов и Тургенев почему-то сочли, что я прислан сюда императором, чтобы быть причиной для их брюзжаний.
– Случай весёлый, – сказал Бенардаки, – даже гусарский…
– Можете не продолжать, – прервал Загряжский. – Я обо всём знаю. Но не пойму, зачем вы хотите в этом поучаствовать, в чём ваш интерес?
– Я, как человек холостой, но надеющийся обрести своё семейное счастье в скором будущем, по-доброму завидую нашим гусарам, вернее той лихости, с коей добились исполнения задуманного, и прошу вашего соизволения сделать им по свадебному подарку.
– Поражаюсь вашему уму, Дмитрий Егорович! – восхитился Загряжский. – Нет, вы непременно будете богатейшим человеком в России. И не поглядывайте на меня с недоумением. Лучше скажите, что намерены подарить?
– По тысяче рублей каждому. Или по полторы.
– Тысячу хватит! – решительно заявил Загряжский. – Не стоит баловать наше благородное сословие.
– Но я не всем по тысяче намерен преподнести, а Нефедьеву и Матюнину – напомнил Бенардаки.
– Я хорошо понял ваше намерение, – смеясь глазами, сказал губернатор. – Наши дворяне, узнав о вашем благородном жесте, будут готовы носить вас на руках, забыв, что цены на хлеб в трёх губерниях держите вы, и, стало быть, их достаток.
Однако откупщика было трудно смутить, и он невозмутимо достал из кармана большой платок, шумно высморкался, привёл себя в порядок и, поднявшись со стула, сказал:
– Благодарю вас, ваше превосходительство, за благожелательный ответ. Так и быть я дам гусарам за их подвиг по тысяче рублей.
– Вы удивительной души человек! – воскликнул Загряжский. – Нет, я вас так не отпущу. Извольте следовать за мной.
Он предупредил камердинера, чтобы тот попросил Стогова подождать в приёмной и повёл Бенардаки по коридору к лестнице, которая вела в оранжерею. Откупщик был здесь впервые и хвалил всё, что попадалось ему на глаза.
– Ближе к весне здесь будет воистину роскошно, – небрежно сказал Загряжский. – Но и сейчас есть на что посмотреть.
Бенардаки был жителем южных широт, и поэтому мог вполне справедливо оценить явленное ему собрание декоративных тропических растений, среди которых выделялись своими размерами несколько пальм, фикусов и кактусов, кое-где небрежно опутанные побегами бегоний. На отделённых друг от друга грядах произрастали примулы, хризантемы, гортензии, лилии, гиацинты и тюльпаны.
– Вот это, – указал Загряжский, – очень редкие китайское тюльпановое дерево. Но нам надо заглянуть в розарий. Там, кажется, расцвели белые розы. Как раз к случаю, – он хихикнул. – Будем считать, что тётки соблюли невинность своих племянниц, поэтому, Дмитрий Егорович, преподнесите новобрачным от лица, пожелавшего остаться неизвестным, белые розы. Можете завернуть их в подарочные ассигнации, но в этом не настаиваю. В деньгах вы понимаете толк без подсказок.
Бенардаки пропустил плоскую шутку губернатора мимо ушей, и поинтересовался историей губернаторской оранжереи. Александр Михайлович враз оживился:
– Во время пугачёвского бунта в Симбирске находилась ставка главнокомандующего Панина. Сам граф разместился в доме Пустынникова, где была небольшая теплица, в которой зимой выращивали к столу разную зелень. Панин привык жить как вельможа, ему в Симбирск из Франции живьём устриц доставляли: государыня в нём крепко нуждалась и не глядела в сторону его безумных трат. У него был в Симбирске свой оркестр, театр, три камердинера, три личных повара… Но как-то он огляделся вокруг себя и понял, что ему не хватает зимнего сада, чтобы предаваться чревоугодию под пальмой в окружении порхающих диковинных бабочек. Вот так и началось то, чем владеют нынче симбирские губернаторы. Каждый из нас добавляет в оранжерею своё: я увлечен розами.
Загряжский взял из жбана, который держал перед ним садовник Степан, белую, как только что выпавший снег, розу и пришёл в умиление:
– Знаете, Дмитрий Егорович, срезанная с куста роза всякий раз напоминает мне невесту после первой брачной ночи – те же нега и растерянность, от того, что произошло. Вот и несколько капелек росной влаги на лепестках, но может быть это слёзы радости?
Александр Михайлович придирчиво оглядел все бутоны.
– Сколько их тут?
– Четырнадцать, как велено, – прохрипел Степан.
– Заверни их так, чтобы не помялись и не замёрзли.
– Не надо! – запротестовал Бенардаки. – Пусть постоят в жбане с водой, а я пришлю за ними человека с утеплённым ящиком, он их упакует и заберёт. А вам, ваше превосходительство, я обязуюсь выписать для оранжереи что-нибудь такое фруктово-цветочное, чего на Волге никогда не было.
– Буду помнить, что вы обещаете, – сказал Загряжский. – Однако мне пора вернуться в кабинет: ко мне по вызову должен явиться Стогов. Кстати, как он вам кажется?
– Милейший человек! – воскликнул Бенардаки.
– У вас все милейшие – нахмурился Загряжский. – Наш штаб-офицер из тех, кто тянется тебя поцеловать, а норовит откусить ухо.
Загряжский нередко давал справедливую оценку человеку, но практических выводов для себя не делал, и с опасными людьми вёл себя безалаберно, говорил лишнее, словом, выглядел в их глазах простаком, которого легко провести в любом деле. Однако это было не так: Александр Михайлович почти всегда видел, что его собираются водить за нас, но находил в этом для себя одному только ему ведомую пикантную остроту от сознания того, что может в любой миг осадить зарвавшегося умника. Но в отношениях со штаб-офицером он был в заведомо безвыигрышном положении, потому что обычно губернатора пытались провести, чтобы получить денежную выгоду, а у Стогова был к Загряжскому план неприменно погубить ему карьеру, то есть явить начальника губернии перед глазами императора в столь неприглядном виде, чтобы тот без раздумий подписал решение о губернаторской отставке.
Штаб-офицер заставил себя ждать и явился во дворец, когда Загряжский уже собирался пройти к обеденному столу, куда его настойчиво зазывала супруга. К этому времени изобретательный на затейливые пустяки Александр Михайлович успел придумать, как построить разговор со Стоговым, и встретил его с весьма недовольным видом.
– Вы мне объявили, что прибыли сюда, чтобы способствовать губернаторской власти, разве не так?
– Вы правильно объяснили моё положение в губернии, – согласился штаб-офицер. – Но что из этого следует?
– Вчера вы не сумели меня защитить от нападения разбойников! – закипятился для виду Загряжский. – Я чуть не лишился жизни, а здоровья мне точно убавила та отрава, которую меня заставили проглотить насильно в каком-то грязном нужнике.
– Случай, конечно, неприятный, но вполне житейский, – спокойно ответствовал Стогов. – То, что вы называете отравой, есть обыкновенная брага, настоянная, для крепости, на самосаде. Я нашёл тот жбан, из которого вас опоили, и бочку, где это хмельное варилось. Полицейские не отказались испробовать отраву и довольны и живы.
– Какое до этого мне дело? – резонно заметил Загряжский. – Однако вы напишете в рапорте Бенкендорфу совсем не то, что было на самом деле.
– В третьем отделении принято писать по команде письма, – заметил Стогов. – Но вчерашний случай, вряд ли, заинтересует моё петербургское начальство, поэтому можете не волноваться: если кто и будет знать о конфузии с вами, то не от меня. Да и похищения никакого не было, обычная семейная история. Кстати, и сопроводитель Кравковой доложил мне, что собирается съездить по делам в Нижегородскую и Московскую губернии. Может ему это запретить?
– Нет, не надо, – торопливо произнёс Загряжский. – Пусть едет на все четыре стороны, раньше лета ждать от графа Блудова решения его дела нельзя. Петербургская улита долго едет, когда-то будет. А теперь я прошу вас со мной отобедать.

Глава 23

Варваре Ивановне не дала залежаться в кровати хозяйка номеров, и тому была веская причина: вчера она имела встречу с Иваном Васильевичем, который уведомил её, что губернаторша горит желанием устроить кандидатку в отшельницы на жительство в свои апартаменты, чтобы иметь при себе столь знаменитую особу. Анне Петровне это чрезвычайно не понравилось, она была готова вспыхнуть протестом, но чиновник губернатора строго погрозил ей пальцем.
– Не препятствуйте желанию сильных мира сего, чтобы не пострадать безвинно.
– Посмотрим, что у неё выйдет от того, что она потакает похотливым желаниям своего супруга, – не удержалась и проворчала Караваева, которая с уходом Кравковой лишалась столь выгодного для своей славы городской всезнайки неусыпного попечения за скандально известной постоялицей.
– Я могу явиться за ней и с жандармом, – заметил Иван Васильевич. – Не мешайте, Анна Петровна, спокойному течению жизни. К тому же, Сеченов от вас не уйдёт. А уж его звать на жительство во дворец не станут. Вот прогуляется по Нижегородской губернии и явится в Симбирск. В утешение от потери Кравковой могу вам шепнуть, что архиепископ Анатолий весьма одобрительно отозвался о несостоявшемся сызранском городничем в присутствии самых значительных лиц губернии. Он назвал Сеченова невинно пострадавшим при исполнении богоугодного дела.
– А разве не об этом я твержу всем встречным и поперечным! – вспыхнула Караваева. – Дай-то бог помощи Павлу Дмитриевичу обрести желанную должность, а Кравкову я отправлю, думаю, эта девица не пропадёт, а если её опять украдут, то пусть не от меня, а от губернаторши.
Анна Петровна распорядилась, чтобы большую кружку наполнили сливками, положили рядом свежую баранку и доставили в номер Кравковой, в дверь которого она так энергично постучала, что переполошила постоялицу, которая предстала перед хозяйкой в мятой спальной рубашке и босиком.
– Собирайтесь, милочка, – поторопила она Кравкову. – Скоро уже полдень, а вас ждёт не дождётся губернаторша. Вот вам баранка со сливками, это придаст вам силы дойти до губернаторского дворца, а там уж для вас повар готовит не как я, по-русски, а все на французский манер.
– Вы меня выселяете? – испугалась Кравкова.
– Что за глупости! – всплеснула руками Караваева. – Говорю вам, что сама губернаторша предлагает поселиться на её половине дворца. Вам в своей Репьевке и не снилось такое счастье – жить рядом с губернаторской семьёй.
– Ах, как же я соберусь? – воскликнула Варвара Ивановна. – Я не причесана, мои платья измяты, обувь не вычищена.
– Что за беда, – утешала её Караваева. – Пейте сливки, и я отведу вас к себе. Там вас умоют, причешут, завьют локоны, а здесь тем временем соберут ваши вещи, и не беспокойтесь – всё будет цело, до последней иголки.
Через пару часов Кравкова покинула гостиницу и в сопровождении слуги, который нёс ее вещи, стала подниматься по Московской улице к губернаторскому дворцу. Было послеобеденное время, и симбирские обыватели, отягчив свои желудки, предавались покою, поэтому выход девицы был отмечен лишь полицейским, который проводил её взглядом, в котором не прочитывалась ничего, кроме ленивой скуки, и, оглядевшись по сторонам, он достал пенковую трубку и, прикурив, с наслаждением затянулся табачным дымом.
На улице, взволнованная сборами к выходу, Варвара Ивановна мало-помалу пришла в себя и, поразмыслив, успокоилась, вполне резонно предположив, что если богу угодно ввести её в свою обитель через губернаторский дворец, то сопротивляться этому не только бессмысленно, но и опасно. «Пусть всё идёт своим чередом, – подумала девица. – Моё решение неизменно, но мои испытания на пути к монашеству едва-едва начались. И вчера Соломония говорила мне об этом».
Спасский женский монастырь находился всего в нескольких десятках саженей от губернаторского дворца, и, поравнявшись с его каменным забором, Кравкова невольно остановилась и, встав на цыпочки, попыталась заглянуть на монастырский двор. Но всхрапывания коня и скрип саней её остановили, она обернулась и столкнулась взглядом с хмельным Сажиным, который дыхнул на неё оставшимся от вчерашней попойки перегаром.
– Куда же вы спешите, сударыня? Ужели переезжаете от Кравковой к Загряжскому? – поручик делано рассердился и скрипнул зубами.
– Дайте мне пройти, – пролепетала благородная девица.
– Пройти? – поручик стал серьёзен. – Нет, чёрт возьми! Я уже второй раз вас здесь встречаю. Может вы – моя судьба? Как ты думаешь, Сизов?
– На сегодня у нас судьба – продолжение гусарской двойной свадьбы, – хохотнул ротмистр. – Второй раз увозить девицу лишено смысла, разве что жениться на ней.
– А что? – задумчиво произнёс Сажин и упал на колени в снег. – Я так и сделаю, прямо сейчас. Дорогая Варвара Ивановна, предлагаю вам руку и сердце!
– Как вам, сударь, не стыдно! – воскликнула благородная девица и омочила свои пушистые ресницы слезами. Её негодование было таким искренним, что Сажин, встав с колен, повторил своё предложение руки и сердца, конечно, не из-за того, что был неравнодушен к Кравковой, а из-за врождённого упрямства картёжного игрока, поставившего в азарте проигрыша на то, что ему ещё не принадлежит.
– Ах, оставьте меня! – вскричала Кравкова и быстро пошла к подъезду губернаторского дворца, где, позёвывая, прогуливался дежурный жандарм. Он уже знал о её приглашении и перепоручил гостью камердинеру губернатора, который привёл Варвару Ивановну в жилые покои. Хозяйка дворца была занята, за это время Кравкова сумела с помощью горничной устроиться в отведённой для неё комнате, разложить вещи, поправить прическу, поразглядывать из окна занесенное снегами Заволжье. Она даже заскучала, но тут её пригласили к губернаторше, устроившей по случаю приобретения Кравковой небольшое чаепитие для самого близкого круга доверенных лиц, который состоял из двух приживалок, вдовы почтмейстера, дочери Лизы и полного молодого человека, недавно окончившего университетский курс и служившего секретарём у Загряжского по настоянию своих родных лишь для того, чтобы приобрести навыки для поступления в один из столичных департаментов.
– Что же вы остановились на пороге? – слегка жеманясь, произнесла Загряжская, обращаясь к Кравковой, которая, войдя в залитую солнцем столовую, слегка замешкалась и жалко улыбалась, глядя на присутствующих. – Проходите. Ваше место за столом будет рядом с Лизочкой.
– Да вы дикарка, – удивилась губернаторша. – И совсем не такая, как вас представляет молва. Правду я говорю, Константин Сергеевич? – обратилась она к молодому чиновнику. – Многие в городе склонны признавать нашу гостью опасной особой.
– Я такого не слышал, но вполне допускаю, что у нас такие разговоры возможны.
– Во всем виновато её похищение, – сказала губернаторша. – Но я постараюсь, чтобы эти разговоры утихли. Вы будете жить не в номерах, где не редкость безобразия, а в самом почтенном семействе, которое есть в Симбирске. Само ваше пребывание возле меня станет гарантией вашей добропорядочности и заткнёт рты всем городским сплетникам.
Какое-то время все за столом уделяли внимание чаепитию, но любопытство переполняло Лизу, и она то и дело бросала на гостью жаркие взгляды, пока мать не заметила:
– Лизочка, ты смущаешь Варвару Ивановну? Или тебе не терпится её о чём-то спросить?
Гостья поставила чашку на стол и улыбнулась юной Загряжской.
– Правда ли, что мой папа освободил вас из рук разбойников?
Все за столом напряглись, дочь губернатора пребывала в неведении относительно отцовских подвигов в овражной слободке. Варвара Ивановна замедлилась с ответом, но она была девицей понятливой и сообразительной, и ответ у неё получился применимым для всех присутствующих.
– Твой отец вёл себя как настоящий герой.
Лиза расцвела от счастья, Мария Андреевна была тоже довольна находчивостью сверх всякой меры, и с этого момента Варвара Ивановна обрела в них надёжных друзей и, можно сказать, вошла в дом Загряжских на правах близкого человека.
Мария Андреевна страдала от одиночества в симбирском светском обществе, которое состояло из отборных фамилий, славных в истории России, но дворянство не то, чтобы открыто пренебрегало посещением вечеров, которые устраивались в губернаторском дворце, но и не спешило сближаться, что повергло губернаторшу сначала в недоумение, а затем и в обиду. Круг светского общения Загряжских состоял, в основном, из чиновников и приезжих из глухомани на зиму дворян, которые не утратили уважения к губернаторской власти.
Сам Загряжский чрезвычайно дорожил своим губернаторским званием, ставил его очень высоко над всеми другими, и его очень задевало, что в обществе отзываются о губернаторах дурно, называют взяточниками и тупицами. Причину этой вопиющей несправедливости Александр Михайлович находил в небрежном отношении к губернаторам со стороны правительства. Губернатор имел значительные полномочия, но об истинной его деятельности на ниве соблюдения законности и просвещения общество знало очень мало. Из столицы Россия виделась как огромная на десять тысяч вёрст в длину сказочная скатерть-самобранка, где всё появлялось само собой: продукты питания, изделия промышленности, огромные толпы рекрутов, Суворовы и Кутузовы, Ломоносовы и Пугачёвы. А ведь всё это разнообразие возникало не само по себе, как результат усилий начальников губерний, и Александр Михайлович считал, что губернаторов столица игнорирует, недооценивает и, после недолгих раздумий, решил исправить это упущение.
У него в крепостном владении был художник, выучившийся мастерству в Италии, который приносил своему барину до тысячи рублей оброка ежегодно. Загряжский призвал его в Симбирск, дал ему список имён губернаторов, правивших до него, и набросок портрета своего предместника Андрея Фёдоровича Жмакина. На вопрос художника, с кого писать головы ещё восьми губернаторов, Загряжский ответил, что не худо бы присмотреться к бюстам римских императоров и заключил, что всем властителям присуще не только духовное, но и внешнее сходство. Художник написал портрет Загряжского, уехал в Петербург, а через год оттуда прибыла повозка с живописными портретами. Загряжский осмотрел их и остался доволен. Один губернатор был похож на Суллу, другой на Нерона, третий на Веспасиана и так далее. Каждый портрет был заключен в раму с золочёным багетом. Загряжский развесил эти шедевры в особой комнате, с непременным уведомлением на каждом, что он изготовлен его личным попечением.
Симбирское общество было приглашено к осмотру, и все были в восторге, хвалили губернатора за патриотический вклад и внимание к своим предтечам. Аржевитенов и Тургенев поначалу недовольно куксились, но всё-таки сквозь зубы были вынуждены признать, что губернатор сделал большое дело. Скоро узнали о портретной галерее и в соседних губерниях. Пензенский Панчулидзев попытался замахнуться на скульптурные бюсты в мраморе, но, узнав об их стоимости, пожадничал, да что с него, известного взяточника и скупердяя, взять. А вот саратовский губернатор завёл не меньше, чем у соседей, портретную галерею. О поступке Загряжского стало известно в Петербурге, и он был благосклонно оценён. Как и всегда в России, не обошлось и без перекосов. Ставропольский губернатор поставил памятник из мрамора себе любимому перед губернаторским дворцом, и ему был сделан всего лишь мягкий выговор, потому что немирные кавказцы сочли истукана ещё одним доказательством могущества «белого» царя русских.
Через несколько дней после переселения Варвары Ивановны в гостевые покои губернаторского дома, Загряжский, приводя в исполнение свой план, полностью им отработанный и отрепетированный, предложил Кравковой познакомить её со своими владениями. Произошло это в присутствии Марьи Андреевны, сказавшей, что интересного в доме мало, разве что оранжерея, которой она не занимается, галерея портретов, и картины, принадлежавшие их семье. Лиза с категоричностью, свойственной молодости, высказалась, что портреты ужасны, на них сплошь изображены напыщенные старики в измятых костюмах, почти все с красными носами и мутными глазами. Это выпад дочери Александр Михайлович пропустил мимо ушей и, заявив, что он забирает Варвару Ивановну, поднялся с кресла. Кравкова последовала за ним.
Войдя в портретную усыпальницу симбирских губернаторов, Варвара Ивановна была ошеломлена великолепием и зала, и золочёными рамами и напольными часами, похожими на узкий шкаф, которые при их появлении стали громко отбивать время. Александр Михайлович, нежно подталкивая смущённую гостью, подвёл её к бронзовой табличке в начале портретной экспозиции и обратил внимание, что гравировка по бронзе исполнена старым письмом, полууставом, которым пользовались при царе Алексее Михайловиче. Предоставив ей дальше возможность осматривать портреты самой, он отошёл к окну и, красиво опершись на подоконник, сам принялся рассматривать Варвару Ивановну, которая после отдыха выглядела гораздо привлекательнее, чем по приезду в Симбирск. Загряжский с удовольствием отметил, что у Варвары Ивановны тонкая и гибкая талия, лебединая шейка и притягательные ямочки на локтях.
Как и полагал Загряжский, Варвара Ивановна была ослеплена величием портретной галереи, но это было лишь началом его плана. Александр Михайлович захотел ещё и поразить ардатовскую дворяночку собственным величием и открыть некоторые изгибы своего сердца. Поэтому, когда Варвара Ивановна подошла к последнему портрету и увидела художественное отражение своего покровителя, он легко проскользил к ней по навощённому паркету и остановился рядом.
– Как вы находите, Варвара Ивановна, портретное сходство удалось?
– Очень! Я не думала, что вы так на себя похожи!
Александр Михайлович не обратил внимания на нелепую оценку, прозвучавшую из уст деревенской простушки, и пристально глядя в глаза, стал «поражать» её, как и задумывал.
– Я кажусь вам, Варвара Ивановна, недоступным, и это так. Я недоступен для многих, кто желал бы ко мне приблизиться из соображения корысти. Воля государя воздвигла меня на сей пьедестал губернатора, вручила ключи от благополучия огромного края и более полумиллиона его жителей. Мне подвластно очень многое, я могу угодного мне человека возвысить, а неугодного низринуть. Знаешь ли ты, друг мой Варенька (я надеюсь, ты разрешишь мне так тебя называть), что власть выхолаживает сердце, честолюбие, гордыня – это медоточивый яд, и я бегу от всего этого. Большая власть – это ещё большее одиночество человека, которому она принадлежит. Я открываю тебе эту тайну потому, что вижу перед собой создание хрупкое, безобидное и способное на сочувствие, такое же одинокое, как и я. Не удивляйтесь, Варенька! Да, я одинок, хотя вокруг меня всегда мельтешат, но кто?..
Загряжский отвернулся к окну, скрестил, по-байроновски, на груди руки и склонил голову. Варвара Ивановна сделала несколько прерывистых движений и взволнованно пролепетала:
– Александр Михайлович! Мне, право, так вас жаль…
Поцеловав ей руку, губернатор вышел из зала, спустился по лестнице и быстрыми шагами направился в оранжерею. Там его ждала Мими, которая приятно удивилась тому, что Загряжский был в этот раз более мужчиной, чем несколько дней назад.
Встречи наедине с Варенькой продолжились. Каждый раз для этого случая Александр Михайлович заготавливал и заучивал наизусть целую новеллу, которую читал Кравковой, принимая соответствующую позу. Он говорил о человеческой неблагодарности, об искуплении греха и самом грехе, своём желании украсить Симбирск скамейками, о роковой разнице между мужчиной и женщиной, наконец, о природе любви, для чего пять раз перечитал диалог Платона «Пир». Иной раз он доводил разговор до опасной черты, но благоразумно останавливался и, покинув взволнованную Варвару Ивановну, устремлялся в оранжерею к весёлой Мими.
Девицу Кравкову эти разговоры затрагивали чрезвычайно болезненно, она осунулась, похудела. Она никак не могла взять в толк чего добивается от неё Загряжский и, вернувшись в свою комнату, падала, обливаясь слезами в постель и, выплакавшись, обращалась к молитвам.

Глава 24

Сеченов вернулся в Симбирск с большой неохотой, как арестант в тюремную камеру после прогулки. Он находился в подавленном состоянии, потому что им были недовольны: и пасынок князь Владимир Одоевский, родня которого оспаривала расчёты по долгам, и оставленная супруга, подозревавшая Павла Дмитриевича в коварных изменах со ставшей ей уже известной девицей Кравковой, на которую якобы он тратил большие суммы, собранные с доверенных ему в управление имений. Ещё больше нервировало несостоявшегося сызранского городничего молчание министра графа Блудова, для которого личность отставного подпоручика Одесского полка представляла собой столь ничтожную величину, что ее можно было отбросить в небытие как ничтожную погрешность, коя неизбежна во время работы гигантских административных маховиков и колёс административной машины управления Российской Империи.
Возвращение в Симбирск для Павла Дмитриевича означало, что его снова будет утеснять враждебное окружение, которое слегка подзабыло о его существовании, но теперь с новой силой примется облаивать и покусывать несчастного подпоручика, которому на роду было написано страдать за проявленную им доброту и участие к случайным людям. Поэтому Сеченов на этот раз выехал в губернский город, не вступая в разговоры ни в ямских избах со смотрителями, ни с попутчиками, чтобы не дать случаю повод ввергнуть себя в какую-нибудь неприятность, которая могла отягчить его и так непростое общественное положение.
Он ожидал увидеть в губернском городе обычное запустение на улицах, но в нём было шумно и людно: началась ежегодная Сборная ярмарка. По улицам бродили толпы приезжих, обширная площадь на Большой Саратовской кипела народом, все номера были заняты, в том числе, и тот, где до отъезда жил Павел Дмитриевич. Караваева была вся в ярмарочных хлопотах, но встретила его с распростёртыми объятьями.
– Вы не представляете, Павел Дмитриевич, как я вам рада! – защебетала она, – Все вокруг твердят одно: убежал! убежал! Вот такие людишки! Но я была уверена, что это не так. Я всегда им говорила, что дворянин и офицер не может так низко поступить! А тут ещё эти десять тысяч золотом!
– Какие десять тысяч? – изумился Сеченов.
– Да те, что вы якобы взяли у Бенардаки!
– Да я знать не знаю никакого Бенардаки!
– Я так всем и говорила, что это вздорная выдумка, чтобы очернить вас в глазах губернатора. Но вы с дороги, пройдёмте ко мне, я напою вас чаем.
Известие о том, что в городе пущена о нём очередная грязная сплетня, поразило Павла Дмитриевича до крайних изгибов души. Он чрезвычайно оскорбился этим и решил непременно выяснить автора. Круг людей, кого он мог обидеть в Симбирске был узок, поэтому очень скоро Сеченов пришёл к заключению, что сплетню про него могли пустить или Сажин, с того станется, или помещик Верёвкин, с которым у него случилась перепалка в Тагае, на почтовой станции. Как к справочнику, он обратился к Караваевой и узнал, что Сажин отпадает: вскоре после масленицы он уехал вместе с Сизовым в Самару и доходили слухи, что они весьма удачно потрошат охочих до картёжных баталий богатых степных помещиков. Оставался Верёвкин, и Павел Дмитриевич решил непременно с ним расквитаться. Но пока нужно было определяться с местожительством. Всё решила Анна Петровна, предложив ему поселиться к своему племяннику, чиновнику акцизного ведомства, имевшему свой дом в конце Панской улицы близ Покровского монастыря.
Караваева была так любезна, что решилась проводить Павла Дмитриевича к своему родственнику. Во дворе им встретился стройный рыжеусый молодец в короткой шинели, на голове у него была чёрная каска с гербом, с левого бока красивая полусабля на перевязи, а с правой стороны висела большая чёрная сумка через плечо.
– Вы господин Сеченов? – спросил молодец и протянул Павлу Дмитриевичу письмо. – Распишитесь в получении корреспонденции.
Анна Петровна очень заинтересовалась письмом, но Сеченов не дал ей даже взглянуть на него, сунул пакет за пазуху, и они пошли на Панскую улицу. Письмо было от пасынка, и Павел Дмитриевич в последнее время стал так осторожен, что перестал упоминать имя князя Одоевского, хотя совсем недавно козырял им на каждом шагу. И для того, чтобы отвлечь внимание Караваевой от письма, он игриво спросил:
– А вы, любезная Анна Петровна, будете навещать меня в доме племянника?
Караваева растерялась: слова, которые, не признаваясь себе в этом, она ждала, прозвучали.
– Надеюсь, и вы не забудете нас, Павел Дмитриевич?
– Конечно, любезная Анна Петровна! Да, знаете, почтальон напомнил мне стишки одного петербургского шалопая. Случайно я их запомнил:
Скачет форменно одет
Вестник радости и бед.
Сумка чёрная на нём,
Кивер с бронзовым орлом,
Сумка с виду хоть мала –
Много в ней добра и зла.
Часто рядом там лежит
И банкротство и кредит…
– Очаровательные стишки! – воскликнула Анна Петровна и горячей щекой прижалась к рукаву сеченовской шинели.
Племянник находился в полном подчинении Караваевой, и Павлу Дмитриевичу выделили большую и светлую комнату с окнами в сад. После ухода Анны Петровны, он сел к столу и распечатал письмо.

«До меня дошли слухи, почтеннейший Павел Дмитриевич, что вы в Симбирске для своей защиты употребляете моё имя, рассказываете о моём небывалом влиянии в Министерстве, что чрез меня вы получили место и пр. пр. Вы не можете себе представить, до какой степени эти слухи меня огорчили; а когда они дойдут до Министра, тогда произведут самое невыгодное и для меня, и для вас действие, такое самохвальство с моей стороны, воспользовавшись его благосклонностью к моим работам, есть такое для меня унижение, которого бы я ввек не желал испытать. Я предвидел это пред вступление вашим в службу. Я знал, как понимают это всегда в провинциях; я тысячу раз толковал вам на письме и на словах, что я решительно не имею никакого влияния в Министерстве и никогда не захочу иметь его, ибо это не моё дело, что моё дело это работать, работать и только, что благосклонность Министра ко мне есть благосклонность начальника к чиновнику усердно трудящемуся, а совсем не та благосклонность, какую понимают в провинциях, где не понимают другой службы, кроме интриг и происков; что если б я не захотел когда-нибудь решиться на какие-либо происки, то они не произвели бы никакого действия на моего начальника; и что, следовательно, вам никогда не должно надеяться на моё представительство и заступничество как по характеру моего начальника, так и по собственному характеру. Вы пренебрегли моими советами и поставили меня в самое мучительное положение. Я не смею глаз показать Министру теперь уж; вообразите себе, что будет тогда, когда он будет иметь всё право назвать меня самохвалом; сколь приятно мне будет это состояние, разыгрывать пред моим начальником ролю лицемера, который во зло употребляет его снисхождение, торгует им; и кому же – мне? Мне, человеку, который осмеливается громко смеяться над интриганами и пройдохами и во всеуслышание презирать их? Нет! Ввек я не думал дойти до такой степени унижения. – Вы знаете, Павел Дмитриевич, что я не богат, не имею сильных родных, – имею одно: моё чистое, честное, незазорное имя, которое я ни от кого не получил, но приобрел сам и беспрестанным следованием за собою и разными пожертвованиями. Как вам известно – всё мне вздор, и имение, и места, кроме моего имени. – Именем Бога, пощадите его, моё единое сокровище, уважайте его и не бросайте его людям, которых один язык будет уже для меня осквернением. Не удивитесь, если вслед за сим письмом получите от меня уведомление, что я подал в отставку. Вы знаете мои правила: я не смогу служить более с начальником, которого лишусь доверенности. – Мы не поняли с вами друг друга, почтеннейший Павел Дмитриевич. Повторяю вам мой совет, действовать в вашем деле просто, не напрашиваться в Сызрань, не ссориться с губернатором. Одна правота вашего дела, и прямость ваших поступков может спасти вас.
Растолкуйте мне ради Бога, какую выгоду имеют Кравковы преследовать вас, я этого понять не могу. Вы пишите мне о том, о чём нечего писать, а о нужном умалчиваете».

Сеченов с трудом дочитал письмо до конца и презрительно бросил его в сторону: «Вон мы какие! В каждом слове упрёк, а я ли не пекусь о его благополучии?» Он раскрыл кожаный саквояж и вынул из него перевязанный тесёмкой толстенный пук ассигнаций, собранных им с княжеских крестьян.
– Думал его сиятельство порадовать, а теперь – дудки! – произнёс Сеченов и спрятал деньги в саквояж. – Пятнадцать тыщ мне и самому пригодятся.

Он тщательно подбрил бакенбарды, надел шинель, новую фуражку с красным околышем и вышел на улицу. Свежо пахло мартовским снегом, под подошвами весело хрустели льдинки, дышалось легко и свободно. На Большой Саратовской Павел Дмитриевич сразу окунулся в толпу, которая стремилась на ярмарочную площадь. Сеченов не спешил, рассматривал дома, прохожих, строго поглядывал на солдат местного батальона кантонистов, в киверах и серых шинелях, которые резко бросали правую руку к виску, увидев красный околыш. Сеченов отдавал честь, придирчиво вглядываясь по форме ли одет служивый, нет ли каких нарушений в одежде. Военная косточка в нём была ещё жива, сейчас был бы майором, а то и полковником, если бы не дурацкий случай с картами.
Перейдя Московскую улицу, он остановился и посмотрел на вывеску парикмахерской, которая была в своём роде шедевром: на ней были изображены банки с пиявками и нарядная дама, опирающаяся рукой на отлёте на длинную трость, и рядом с ней молодой человек, который пускает из её локтевой ямки фонтанирующую кровь. Сеченов потрогал волосы на затылке и, решив, что стричься рано, пошёл дальше. Через несколько шагов взгляд его упёрся в турка, курящего кальян, затем в негра в поясе из цветных перьев с большой сигарой в ослепительно белых зубах. Ясно – табачная лавка. А дальше – «Гробы с принадлежностями». Одна вывеска его озадачила: «Здесь вообще воспрещается».
Павел Дмитриевич был человеком чувствительным и любил шарманку, поэтому, услышав её звуки, поспешил насладиться музыкой и зрелищем. Растолкав толпу мужиков и мальчишек, он вплотную приблизился к шарманщику. Это был разбитной малый с ловко подвешенным языком. Показывая рукой на шарманку, он кричал: «Вот на этой площадке танцуют люди и лошадки! А вот это Петрушка, ребятам и взрослым игрушка!»
Эта шутейная декламация сопровождалась действиями кукольных приказчика и чертей. Сеченов просмотрел ещё сказку про то, как «поп Макарий ехал на кобыле карей», бросил в чашку пятачок и пошёл дальше. Отмахнулся от приказчика, который, выскочив из лавки, закричал: «Пожалуйте к нам! Товар самый английский!»
Но вот и сама ярмарка. Сеченов бывал на Макарьевской ярмарке, пожалуй, самой большой в России, но и Сборная ярмарка была после неё третьей. Всё открытое пространство от Большой Саратовской до реки Симбирки было уставлено торговыми лавками, лабазами, ларьками, которых было несколько сотен, между ними ходили, торговались, покупали и продавали многие тысячи людей, местных и приезжих, и население Симбирска в ярмарочные дни увеличивалось вдвое.
Сеченов не собирался что-либо покупать, но азарт купли-продажи был ему не чужд, и, переходя из одного ряда в другой, он приценивался, а иногда смотрел, как торгуются другие. Сначала он обошёл ярмарочный гостиный двор, где, по словам опрошенного Сеченовым служителя, было четыреста тридцать шесть номеров лавок, торговавших практически всем, что производилось в России, от гагачьего пуха с островов Карского моря, употребляемого пожилыми барынями для набивки набрюшников, до бивня единорога-нарвала из Русской Америки. Это, конечно, была экзотика, доступная немногим богачам.
Вдоволь насмотревшись на редкости, Павел Дмитриевич перешёл в ряд, где торговали тканями, в основном, русского производства: шерстяными, полотняными, хлопчатобумажными, и тут же немного в стороне иностранными. Бойкий приказчик деревянным аршином отмеривал какому-то господину английское сукно, натягивая его как можно туже, чтобы выиграть у покупателя лишний вершок. Сеченов краем уха подслушал цену, она была не для его кармана. Заинтересовала его лавка с часами, где было всё – от простых мещанских ходиков с высовывающейся кукушкой до швейцарских брегетов, часов-брелоков и перстней с вделанными в них крохотными часиками. Несколько лавок торговали колониальными товарами: ананасами, грейпфрутами, апельсинами, бананами, жгучим кайенским перцем, индийским и цейлонским чаем, тростниковым сахаром в кусках, лавровым листом, гвоздикой, корицей и десятками видов других продуктов из южной Азии и Африки. Множество лавок было с пушным товаром. Перед прилавками висели шкуры белого и бурого медведей, рассомах, волков, на самих прилавках и стеллажах возлежали песцы, чёрнобурки, бобры, выхухоли, колонки и горностаи; для людей ниже среднего достатка имелись во множестве кошачьи шкурки. Мимо табачных лавок Павел Дмитриевич прошёл, не останавливаясь: он не курил. А там было много того, что влекло к ним курильщиков: гаванские сигары, египетские пахитоски, турецкий табак, украинский табак и погарская махорка. Много лавок было с украшениями. Сеченов любовался блеском бриллиантов и других драгоценных камней, облечённых в золотые и серебряные оправы, колец, подвесок, медальонов и браслетов. Глядя на игру света, он решился и купил для Анны Петровны позолоченный браслет.
Человек так устроен, что ему важно решиться на первый шаг, а потом всё становится легче и проще. Войдя в обувные ряды, Павел Дмитриевич перестал чувствовать себя зрителем, он стал по-настоящему прицениваться к нужным ему летним полусапогам, щупал их, мял, определяя носкость кожи, растягивал швы на прочность изделия, стучал сгибом пальца по подошве и по звуку выяснял: не из гнилой ли кожи изготовлена подмётка. Пересмотрел до полусотни пар, наконец, выбрал и купил кромского производства отличные полусапоги, и почувствовал себя неимоверно усталым от людской толкотни, изобилия впечатлений и шума.
Он вышел из гостиного двора и определил, что сумел посмотреть едва ли одну пятую часть ярмарки. Из складов шла оптовая торговля всем тем, что предлагали лавки гостиного двора, с множества возов и наспех сколоченных открытых рядов торговали хлебом, щепным товаром, рогожами, валеной обувью, мясом, рыбой, салом, свечами, колоколами из Самары и валдайскими колокольчиками. Деньги, скопленные симбирянами за год, оборачивались на Сборной в нужные бытовые вещи, и все покупки приурочивались к ярмарке, основному источнику городских доходов.
Держа в руке покупку, Сеченов вышел из гостиного двора на Большую Саратовскую. Полусапоги, чтобы дольше носились, следовало по русскому обычаю обмыть, и он завернул в биллиардную, где было людно и шумно от нетрезвых разговоров и стука шаров. Павел Дмитриевич протиснулся к стойке, выпил стакан хересу, закусил лесным орехом и встретился взглядом с Верёвкиным, тагайским обидчиком. Какое-то время они со взаимной ненавистью смотрели друг на друга, затем Верёвкин отвернулся, и Сеченов вышел из заведения. Бросать вызов обидчику в тесноте, среди пьяных людей, по мнению Павла Дмитриевича, было бы неблагородно, общество бы этого не поняло, а подставляться под пересуды самому было бы нерасчётливо. Какие мысли были у Верёвкина на этот счёт, мы не знаем, хотя трудно представить симбирского помещика в роли дуэлянта. Ему ближе размышления о ценах на пшеницу, зуботычины мужикам, озорство в девичьих комнатах собственного дома.

Глава 25

Между тем небо покрылось тучами и начал идти зимний дождик. Дорога, деревья, дома, заборы – всё вокруг начало покрываться наледью. Лошадь, вёзшая беговые санки, вдруг заскользила на всех четырёх копытах и осела на круп. Тут и Сеченов поскользнулся, не упал, но резко прогнулся назад, и в спине что-то больно хрустнуло. Покупка упала на мокрый снег, поднимая её, Павел Дмитриевич с трудом нагнулся и выпрямился. Дальше он пошёл, одной рукой осторожно придерживаясь за заборы, ощущая в спине огненную боль.
Недалеко от дома племянника Караваевой он увидел странную фигуру. Человек был одет в жалкое рубище, с непокрытой головой, бос и стоял в рыхлом мокром снегу по щиколотки. Нечёсаная голова его была запрокинута вверх, он что-то искал взглядом в низких чёрно-серых тучах, то судорожно взмахивая руками, то прижимая их к груди. Это был Андрей Ильич. Итак, встреча состоялась, и Павел Дмитриевич дёрнулся, чтобы увильнуть от юродивого, но его обожгла боль в спине, и он, чтобы не упасть, повис на заборе. Андрей Ильич был увлечён созерцанием небес, казалось, не обращал на окружающие его предметы никакого внимания, и Сеченов понадеялся, что юродивый его не заметит. Но этого не случилось: высоко поднимая коленки, Андрей Ильич подбежал к нему, вытащил из висящей на животе холщовой сумки калач, протянул Павлу Дмитриевичу, а другой рукой стукнул его по спине. Затем блаженный отпрыгнул от него, положил ладони рук на свои плечи и прокричал: «Мама Анна! Мама Анна!»
Сеченов сделал несколько шагов и почувствовал, что резкая боль в спине и пояснице исчезла. Он резко повернулся вокруг себя – и не почувствовал боли. Андрей Ильич опять стоял на своём месте в мокром снегу и что-то, ведомое только ему, отыскивал взглядом в небе. Павел Дмитриевич невольно подумал: «Свят человек Андрей Ильич!»
Не заходя в дом, он отдал открывшему дверь слуге покупку и поспешил к Караваевой. Предсказание блаженного требовало немедленного объяснения, и Сеченов надеялся найти его у Анны Петровны, часто общавшейся с Андреем Ильичём и находящейся, по её убеждению, под его покровительством. В гостиной были все свои. Дамы рассматривали покупки Анны Петровны и хвалили их на все лады. Юридический старичок помалкивал в кресле. Сеченов подошёл к нему и, присев на диван, спросил о своём деле в земском суде. Он уже предлагал юридическому старичку для подмазывания судебной машины, пятьсот рублей, но тот сказал, что такому благородному человеку не стоит этого делать, он со своей стороны переговорил с первым лицом уездного суда, и тот объявил, что соль дела Сеченова состоит в общественном мнении. Склонится оно в пользу Павла Дмитриевича, и он будет немедленно оправдан. «Ждать надо», – молвил судейский.
Но вот подали чай, все разместились за круглым столом, накрытым кружевной скатертью, испили по первой чашке, кто с сахаром, кто с вареньем, и Павел Дмитриевич доложил о встрече с Андреем Ильичом.
– И сразу боль прошла?
– А как он вас ударил, кулаком или ладошкой?
– Калач какой был, ржаной или ситный?
– А в сумке у Андрея Ильича ещё что-нибудь было?
Сеченов обстоятельно ответил на все вопросы, и его объявили счастливцем, потому что каждый, получивший подарок из рук Андрея Ильича, пусть даже самый мелкий, неожиданно для себя приобретал что-нибудь значительное, деньги или имущество. Относительно чудесного излечения Сеченова караваевское сообщество пришло к заключению, что это ещё одно проявление целительной силы симбирского блаженного. Некоторое затруднение вызвало толкование жестов Андрея Ильича, но после дебатов все сошлись в одном: ладони на плечах означали получение классного чина.
– Непременно полковником будете, – заявила Караваева.
– Я состою в гражданской службе, – засомневался обрадованный разгадкой предсказания Сеченов.
– Тогда станьте действительным статским советником, а это то же, что и генерал! – убеждённо сказала Анна Петровна. – Закончится ваше дело, и высоко взлетите.
– Да, да, генерал, – закивал юридический старичок.
И действительно, через неделю дело Сеченова стало меняться в благоприятную для него сторону. Из ардатовской Репьёвки донеслись до Симбирска верные известия: в семье Кравковых произошёл новый грандиозный скандал. Взбалмошный Дмитрий Иванович всё-таки сбежал из дома на Кавказ воевать с чеченцами простым солдатом. Странно, что ничего благородного в этом поступке молодого Кравкова симбирское общество не нашло. Но это была только прелюдия скандала. Жена Кравкова объявила, что уходит от мужа и оставшуюся жизнь посвятит сыну и дочери. О философском затворнике Репьёвки Иване Кравкове ничего не было известно. Особую пикантность скандалу придавало то, что мать написала обо всех безобразиях в доме дочери, кандидатке в монахини женского Спасского монастыря. Письмо это, не без помощи почтмейстера Лазаревича, ходило в Симбирске по рукам, его читали во всех гостиных, и при этом непременно всплывало имя Сеченова, как явно пострадавшего из-за своего благородного порыва. Многие даже почувствовали угрызения совести оттого, что «изуродовали» Павла Дмитриевича. В кружке Тургенева и Аржевитенова решено было преподнести презент невинному страдальцу с чувствительной гравировочной надписью: «От благородного собрания дворян Симбирской губернии». Всё это, конечно, задумывалось в пику губернатору-ветрогону, от которого Сеченов премного потерпел. Прослышав о затейке оппозиции, Александр Михайлович послал Павлу Дмитриевичу любезное приглашение явиться к нему в любое время. Сеченов посетил губернатора и нашёл его в самом благоприятном расположении духа.
– Любезный Павел Дмитриевич, – сказал Загряжский. – Вашего дела я решить не могу, оно находится у графа Блудова, но позвольте выразить вам самое искреннее сочувствие и сожаления, что я сгоряча не распознал в вас благородного человека. Вот вам моя рука.
Сеченов пожал вялую губернаторскую руку, сказал, что рад был бы служить под началом его превосходительства и с гордо поднятой головой удалился. Известие об этом событии мигом распространилось по Симбирску. Презент Сеченову от дворянства отменился сам собой, решили ограничиться дюжиной шампанского в буфете благородного собрания, что и было вскоре исполнено. Павел Дмитриевич прибыл на раут в новом фраке брусничного цвета и ослепительно белых штанах, напомаженный и завитой, поскрипывая новыми полусапогами. Его встречали очень радушно, хлопнули пробки, зазвенели бокалы, предводитель симбирского дворянства князь Баратаев произнёс энергичный спич, в котором воздал должное благородству и терпению Павла Дмитриевича.
В это самое время торжества Сеченова в дверях буфета появился Верёвкин и остолбенел: благороднейшие люди губернии, столпы дворянства чествовали его врага, от которого он в своих мыслях находился на расстоянии дуэльного выстрела. Верёвкин немедленно стушевался, поспешил к семье и на следующий день отбыл, от греха подальше, в своё поместье.
Но сильнее всего симбирян поразило посещение высокопреосвященным Анатолием дома племянника Караваевой. Архиепископ приехал в богатой коляске, поставленной на полозья. Хотя о его приезде никто не был предупреждён, из окрестных домов мигом сбежались обыватели. Архипастырь благословил народ и прошёл в дом, где все переполошились, забегали, и Павел Дмитриевич никак не мог попасть в рукава сюртука из-за сильного смятения чувств. Его преосвященство выкушал предложенную ему чашку чая, съел две ложечки крыжовникового варенья и наедине о чём-то беседовал с Павлом Дмитриевичем. О чём именно, не известно, затем он отбыл.
Анна Петровна опоздала на это событие и очень горевала. Павел Дмитриевич сказал, что приглашён архиепископом на монастырский ужин, честь, оказанная в Симбирске очень немногим. Положение Сеченова в городе чрезвычайно укрепилось, и вот-вот должно было произойти разрешение его затянувшегося дела.

Возвращение в Симбирск отставного подпоручика Сеченова не прошло мимо жандармского штаб-офицера, который каждое утро получал от полицмейстера список прибывших в город и убывших из него лиц благородного сословия, обязанных регистрироваться на городских заставах для того, чтобы начальствующие в городе лица не пропустили появление важных особ, даже если они находятся в губернии проездом. Эразм Иванович пробежал взглядом лист, никого, кому бы он должен отдать визит первым, в списке не было, но фамилию опального городничего подчеркнул тонко заточенным карандашом и вызвал дежурного унтер-офицера.
– Найди, где этот господин остановился и доставь его ко мне.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие, – хрипнул жандарм. – Каким способом прикажите доставить?
– Просто извести, что я желаю его видеть.
Из Петербурга было всего одно письмо, предупреждавшее, что в обращении появились фальшивые ассигнации. Стогов внимательно прочитал его, отложил в сторону и повернул голову к окну, привлеченный неожиданным шумом: это с крыши дома съехал подтаявший пласт снега и упал на рябину, и теперь она, покачивая ветками, отряхивалась и уронила последнюю гроздь почти чёрных ягод к своему подножию.
Зима была на исходе, она пролетела для Эразма Ивановича незаметно на одном дыхании, он с утра до вечера был занят сыскной суетой, про которую не забывал, даже сидя за картами в накуренной комнате, или кружась в вальсе с хорошенькой вдовушкой – всегда был настороже, и ни одно слово не проходило мимо его ушей. За полгода службы он удостоверился, что полагаться во всём на платных и добровольных агентов нельзя, все их сведения нужно переправлять, чтобы не поставить себя в глупое положение. Ещё в одном убедился Стогов, что в жизни большое значение имеет случай: он может погубить человека, но может и возвысить. Казалось бы, что можно отыскать в Симбирске, касающееся непосредственно шефа жандармов? Ан нет! Во время облавы на похитителей девицы Кравковой при обыске одной из лачуг был найден седельный пистолет, что само по себе уже немалая ценность, но еще большую ценность представляла золотая надпись на пистолетном стволе: «Бенкендорф».
Когда его доставили штаб-офицеру, то он едва сумел скрыть от подчинённых охватившую его радость. Быстро выпроводив их из кабинета, Эразм Иванович тщательно исследовал пистолет и нашёл, что он прекрасно сохранился, как и золотая гравированная пластинка. Решение, как поступить с находкой, чтобы она принесла ему пользу, пришло к Стогову сразу. Он написал короткое, но емкое письмо Бенкендорфу о найденном пистолете, со скупым уведомлением, что оружие было им лично отобрано у разбойника, когда тот намеревался в него выстрелить. Этот абзац в письме доставил Эразму Ивановичу некоторые затруднения, но жандармы тем и отличались от полицейских, что в них брали людей творческого склада, собственно так было и будет всегда: все спецслужбы более половины наград от правительства получают за красивое враньё, а не за действительные успехи.
Во вчерашней почте наконец-то пришел ответ от шефа жандармов. Письмо графа было небольшим, но задушевным, и там содержалась такая радостная для Стогова ключевая фраза: «Я в вас не ошибся, вы показали себя с самой лучшей стороны…» Далее Бенкендорф уведомлял, что пистолет им был утрачен, когда он шёл в кавалерийскую атаку под Лейпцигом, и это оружие штаб-офицер может оставить себе в память и награду за личную храбрость, проявленную им при задержании опасного преступника.
Эразм Иванович, полюбовавшись пистолетом, положил его в ящик письменного стола как ещё одну исписанную страницу своей служебной биографии. Историю с овражной слободкой можно было считать отыгранной до конца. И она пока ни насколько не приблизила Эразма Ивановича к главному замыслу – громкому смещению с должности губернатора. Загряжский, доставленный из оврага в непотребном виде в губернаторскую резиденцию, нисколько не потерял от этого в глазах симбирских обывателей. Его не только не осуждали, но даже нашлись, и в немалом числе, сочувствующие ветрогону дворяне. Князь Баратаев побывал у Загряжского с визитом сочувствия и нравственной поддержки, а предводитель дворянства, к тому же видный масон, пострадавший от царского произвола, был, пожалуй, главной фигурой «дворянского гнезда», коим был Симбирск в первой половине девятнадцатого века.
В паутине жандармского сыска, которую штаб-офицер простёр над губернским городом, немалая часть липучек и присосок была нацелена и на предводителя дворянства. Стогов нисколько не сомневался, что Баратаев за те годы, что прошли с его сидения в Петропавловской крепости, окреп духом и принялся за старое, уже тайным образом совершает масонские камлания в каком-нибудь подземном уединении с кучкой своих приспешников. Эразм Иванович поручил Сироткину поближе сойтись со слугами и выспросить у них о тайной жизни Баратаева, но все в один голос твердили, что их барин истово исповедует веру Христову, а из подозрительного случалось только то, что на усадьбе и близ неё стала появляться по-господски одетая старуха, и один раз попадья видела, как она удалилась вместе со старшей княжной в каменный грот, который добрые христиане обходили стороной из-за происходивших там в прежние годы масонских беснований, от которых всех предостерёг баратаевский батюшка отец Никодим.
«Надо будет князя прощупать насквозь и найти его масонские причиндалы, какие у этой публики приняты: молоток, циркуль, меч, – решил штаб-офицер. – Про эту старуху я, кажется, уже слышал от пьяного Сажина, он, хоть и был под шафе, но вроде не лгал. Надо будет, когда стает снег и высохнет грязь, выставить возле грота засаду. Бывших масонов не бывает, как и бывших моряков и жандармов. Князь, наверняка, не оставил масонские игрища. В этом уверен и Мотовилов. Он точно не лгал, когда говорил о том, как Баратаев его запугивал и загонял в свою ложу силком, под страхом преследования».
Эразм Иванович в своём секретном блокноте пометил, что нужно будет сделать по разработке масонского следа, в первую очередь личными расспросами расположенных к штаб-офицеру дворян, потому что Стогов не гнушался оказывать им услуги во всяких щекотливых, но безопасных для государства и общества проступках.
В кабинет заглянул штаб-офицер и доложил, что отставной подпоручик Сеченов доставлен согласно приказу его высокоблагородия господина подполковника.
– Где ты его нашёл?
– На улице. Ротозейничал на петрушек. Он, господин штаб-офицер страшно напугался. И сейчас пьёт воду.
– Как перестанет трястись, так и заводи.
Эразм Иванович был убежденным противником того, чтобы общество жандармов боялось. Но события 14 декабря 1925 года потрясли всю Россию, и теперь за каждым жандармом дворянину любого чина и состояния всегда виделась виселица с болтающейся на ней намыленной веревкой. Политика «утирания слёз», озвученная Николаем Павловичем, не развеяла опасений, и по своему опыту Эразм Иванович знал, что стоит ему опустить руку в карман, чтобы вынуть платок для «утирания слёз» как его собеседника начинала бить трясучка от страха, что жандарм вместо платка вынет удавку. Такого поворота событий и опасался Сеченов, когда на непослушных ногах вошёл в кабинет жандармского штаб-офицера.
– Долгонько же вы, господин Сеченов, манкировали своими должностными обязанностями городничего, – насупив для пущей важности брови, строго произнёс штаб-офицер.
– Но вы же знали, что я был занят разбором дел порученных к моему управлению имений, – пролепетал, вытягиваясь в струнку, отставной подпоручик.
– Всё так, – небрежно сказал Эразм Иванович. – Но вы срочно понадобились губернатору, а у него нет ковра-самолета, чтобы доставить вас из нижегородской деревни, нет и голубиной почты.
– Покорнейше прошу меня извинить, ваше высокоблагородие – вякнул Павел Дмитриевич. – Я готов с рвением исполнить всякую доверенную мне службу.
– А куда же вам деваться, – снисходительно произнёс Стогов. – Губернатору пришло решение графа Блудова о вашем назначении на должность.
Сеченов задрожал от нахлынувших на него радостных чувств, но глядел на штаб-офицера выжидательно, не зная, на какое место его определили.
– Почему-то Загряжский не хочет вас видеть, и поручил это дело мне, – задумчиво сказал Стогов. – Может Кравкова, которая сейчас живёт в губернаторской семье, вас нелестно представила губернатору.
– Не хочу знать ни каких взбалмошных девиц! – разволновался Сеченов. – Впредь мне наука. Правду говорят, что хочешь заиметь несчастье, сделай кому-нибудь доброе дело.
– Вы что готовы отказаться от христианской добродетели? – удивился Стогов. – Хотя какое мне до этого дело. Получите предписание о назначении городничим уездного города Буинска.
– Меня же поставили на Сызрань, – слабо вздохнул Сеченов.
– Не надо было мешаться в чужую жизнь, господин Сеченов. Советую вам ехать в Буинск без всякой задержки.

Глава 26

Писатели – плохие чиновники, но это ни в коей мере нельзя было отнести к князю Владимиру Одоевскому, который ни только не манкировал служебными обязанностями, но представлял невиданный в России экземпляр трудящегося аристократа, пытавшегося, где только можно, внести в исполняемую им работу свойственные ему основательность, рассудительность и настоящий русский толк, насколько это было возможно, в ход немецкой бюрократической машины, устроенной для управления Россией ещё Петром Великим.
Не в пример большинству высших чиновников, князь на службу не только не опаздывал, но приходил в свой кабинет одновременно с рядовыми сотрудниками и первым делом ощупывал изразцы голландской печки: хорошо ли та натоплена. Владимир Фёдорович ввиду тщедушности здоровья предпочитал тепло холоду, и, согрев руки, брался за просмотр почтовой и министерской корреспонденции, выбирая из груды конвертов письма, адресованные ему лично.
В этот день пришли сразу два письма от Сеченова, и князь отдёрнул от них руку, затем всё-таки взял и положил на край стола, и принялся просматривать и читать служебные бумаги, увлёкся ими, один запрос, из министерства иностранных дел, требовал немедленного ответа, Владимир Фёдорович набрал черновик оного, затем дёрнул за шнур и велел явившемуся секретарю подобрать справки о религиозных предпочтениях жителей зауральской окраины, а сам принялся листать подшивку министерских решений по конфессиональным претензиям инородцев.
За этим занятием он забыл про сеченовские письма, пока министерский служитель не поставил рядом с ними поднос с чаем и мелкими сладкими баранками. Появление чая пришлось кстати, князь сделал осторожный, но полный глоток, и пришёл в благодушное настроение, которому подвержен почти каждый россиянин, испивший этого китайского напитка, и это позволило ему свободно, даже с некоторой насмешкой, распечатать замазюканный на почтовых станциях конверт, откуда выпал свёрнутый вчетверо лист бумаги.

«Любезный друг и князь Владимир Фёдорович и многоуважаемая княгиня Ольга Степановна! Не есть ли верное доказательство вашего равнодушия ко мне, как длительное молчание в ответ на мои письма про то, каким несправедливым гонением я был подвергнут за моё человеколюбие и помощь оказанную дочери распутных родителей, коя возымела пресильное желание посвятить себя Богу? Вы, князь, молчали и знать меня не хотели, и поделом мне за мою к вам глупую верность и службу по управлению имением, кое теперь почти очищено от долгов, а вам послан обоз со всякими съестными припасами: мясом, рыбой, яйцами, грибами, мукой, мёдом – всего и не перечислить; от вас я не надеюсь получить и спасибо, но вот явилась ко мне правда и не угадаете от кого. Ладно, не буду, ваши сиятельства, вас томить – от здешнего жандармского милейшего штаб-офицера господина Стогова; он объявил мне, что я допущен в должность городничего уездного города Буинска. Конечно, в этом решении я вижу вопиющую несправедливость, и отношу её целиком на ваш счёт, родственник мой Владимир Фёдорович! Извольте исправиться переводом меня на должность городничего Сызрани или Самары, или подумайте, как мне получить камер-юнкерство, ибо я, по своему глубокому знанию подноготной российской действительности, мог быть весьма полезен государственным мужам своими советами…»

Последняя фраза заставила Одоевского хохотать, но в его смехе не было веселья и удовольствия, которые он получал от отчима в прошлом году из Саранска, когда читал, иногда вместе с Гоголем, его безграмотные писульки. «Надо будет всё-таки узнать из надёжного источника, как обстоят дела в Симбирске», – подумал князь, и хорошее настроение его покинуло.
Одоевский распечатал другой конверт, и обнаружил в нём расчёт по долгам, который произвёл от его имени с должниками Сеченов, всего на пятнадцать тысяч семьсот рублей, а также сообщение о скором увеличении дохода с имения до двадцати пяти тысяч рублей.
Не проверяя правильность сумм, Владимир Фёдорович отбросил письмо в сторону и горько вздохнул: ему из-за матери, вздумавшей обзавестись сердечным другом, придётся терпеть ещё неизвестно сколько выверты и кульбиты отставного пехотного подпоручика, которому в министерстве вряд ли бы доверили отворять перед князем двери. И ведь ничего не поделаешь – родственник! Весть о происшествии с сызранским городничим за какие-то две недели долетела из Симбирска в столицу, и все светские салоны расценили её как острую приправу, призванную поперчить пустые сплетни, коими пробавлялись на своих сходках в гостиных насельники роскошных дворцов, выстроенных на заболоченных берегах невского устья. Всё это, конечно, подавалось не без лёгкой насмешки над причудами судьбы, связывая благородное имя князя Одоевского с сызранским городничим Сеченовым, которого все признали за коварного соблазнителя невинной девицы Кравковой, и встречали Владимира Фёдоровича, в основном, сочувственными взглядами, как невинно потерпевшего от шалостей судьбы.
Усилием воли, князь заставил себя продолжить работу, но нет-нет, да взглядывал на край стола, где лежали прочитанные письма, которые раньше его потешали и были очень к месту в задуманной Владимиром Фёдоровичем литературной пьесе о похождениях бахвала и враля Гомозейки, прототипом которого мог бы стать сызранский городничий, если бы не выкинул этакий фортель, с девицей Кравковой, после которого Одоевский не знал, как ему классифицировать отчима, этот гротескный персонаж российской действительности. Пока Сеченов блажил, будучи полицмейстером в Саранске, он князю был понятен, но впав в благородство и нравственную щепетильность, которые настырно стал выпячивать в письмах, он стал писателю неинтересен, как и всякий враль, который начинает повсюду кричать о своей неподкупной честности.
В три часа пополудни Владимир Фёдорович закончил работу, убрал бумаги со стола, а письма отчима спрятал в потёртый кожаный портфель, чтобы захватить с собой, и вечером в домашнем кабинете перечитать ещё раз и решить, как на них реагировать – молчанием или ответом.
В высоком и гулком коридоре министерства шаги звучали подобно ударам метронома, и Одоевский воспринимал это как один из признаков величия имперской власти, простиравшейся отсюда на всю азиатскую и европейскую Россию, и сама принадлежность к ней не могла не тешить сознание аристократа, имевшего восьмивековую родословную. Мраморная лестница с искусно вырезанными перилами розового мрамора, античными бюстами, каменными чашами и барельефами на стенах и таким же плафоном на потолке были предназначены для шествия римских жрецов, но по ним рысью из своих кабинетов промчалась писарская челядь, и Одоевский недовольно поморщился: эти «тараканьи бега» лишили дворец придуманного им очарования, которым писательское воображение его наделило по своевольной творческой прихоти.
Старый, из преображенских солдат, швейцар Парамоныч, снял перед его сиятельством полукартуз-полушапку с лакированным козырьком и пожелал князю счастливого пути. Возле министерства стояли несколько экипажей, но Владимир Фёдорович, хотя и имел собственный выезд, предпочитал ходить пешком, что было еще одним из принципов «трудящегося аристократа», под личиной которого он скрывал нежное и сверхчувствительное нутро рафинированного интеллигента, вынужденного добывать себе средства умственным трудом. Но мало кто ещё, кроме проницательного Пушкина, догадывался об этом, светская молва в пеших прогулках князя усматривала снобизм ненашенской пробы, взятый от английских аристократов, где, по слухам, всё большее значение стали приобретать спортивные состязания, и какое-нибудь перебрасывание мяча через сетку или забивание его ногой в ворота стали модой, подчинившей себе все английское дворянство. Одоевский не отвергал и не признавал подобные увлечения, и в глубине души чувствовал горделивое удовлетворение от того, что ему удаётся жить по-своему, без оглядки на чужие мнения.
Суровое казарменное детство в университетском пансионе приучили князя к пунктуальности, и домой он являлся всегда точно к тому времени, когда Ольга Степановна, сверившись с часами, распоряжалась накрывать на стол. Владимир Фёдорович вошёл в столовую, поцеловал жену, сел к столу, и она серебряным половником наполнила тарелку прозрачным супом с фрикадельками, и поставила её перед мужем. Ольге Степановне нравилось исполнять обязанности заботливой и почтительной жены, и она предпочитала помалкивать, если Владимир Фёдорович не начинал разговора. Сегодня он был заметно чем-то удручён и рассеян, и жена его не беспокоила, шёпотом отдавала необходимые указания лакею и только изредка взглядывала на своего любимого Володеньку, пытаясь угадать, что могло смутить её уравновешенного супруга.
Откушав, князь сам разрешил её сомнения, потому что супруги не скрывали друг от друга содержание полученных ими писем. Увидев корреспонденцию, Ольга Степановна вздохнула и успокаивающе коснулась руки мужа.
– Опять явился господин Сеченов со своими дурацкими амбициями?
– Я не в силах понять и тем более объяснить, что ему надо. Возьми и почитай сама.
Ольга Степановна глянула на нечистые бумаги и брезгливо поморщилась.
– Что, его дело по отстранению от должности не решено?
– Граф Блудов отдал решение этого вопроса на усмотрение губернатора, – сказал князь. – Загряжский определил нашего родственника городничим уездного городка, но тому это кажется слишком незначительным местом, где он мог бы развернуться во всю ширь своей фантазии.
– Слава Богу, что его хоть так успокоили, а то в свете он не перестаёт быть пикантной новостью, и любого, кто о ней не слышал, тотчас в неё посвящают, присовокупляя к этому, что мы его родственники. Слушатели удивляются: какое тут родство? А ему начинают толковать о браке моей вдовой свекрови с отставным подпоручиком.
– Ах, Оленька! – вздохнул Владимир Федорович. – Чует моё сердце, что в Симбирске у Сеченова не всё ладно. Как бы он не выкинул чего-нибудь такого, что могло задеть и нас.
– Что, он не в себе? – вздрогнула княгиня. – Я видела его давно, но навсегда запомнила то и дело вспыхивающую сумасшедшинку в его белых глазах.
– Не знаю, как сказать, но Сеченов опять требует, чтобы я начал хлопотать об его камер-юнкерстве.
– Не переживай, дорогой, – Ольга Степановна полуобняла пригорюнившегося супруга. – Мы что-нибудь придумаем.
– Что тут придумать? – покачал головой князь. – Симбирск – не ближний свет, но надо как-то узнать, не по слухам, а из первых рук, что с Сеченовым и с той девицей, которую он вздумал спасать от родителей. Но довериться в столь щекотливом деле некому.
– Если ты хочешь узнать о симбирских делах, так для этого есть просто великолепная оказия: скоро в Поволжье и Оренбург едет по делам хорошо известный тебе человек.
– И кто это такой? – оживился князь.
– Вчера ко мне на минутку заезжала показаться в новой собольей накидке Натали Пушкина. Мы с ней мило побеседовали, и она обмолвилась, что её Александр намерен ехать за сбором материалов по Пугачёвскому бунту и непременно будет в Симбирске в конце лета или в начале осени.
Владимир Фёдорович задумался: его отношения с первым поэтом России были непростыми, Александр Сергеевич с теплотой и участием интересовался его творчеством, однако иногда в его тоне Одоевскому чудилось слегка насмешливое отношение Пушкина к пиесам, которые сам автор считал своими удачами. Князя, всерьёз считавшего, что шедевры рождаются из пламени и света где-то на небесах, а не произрастают из житейской суеты, коробило то, что Пушкин много внимания уделял литературным гонорарам и рядился с издателями со страстью бывалого барышника.
– Я, Оленька, не знаю, как к нему подойти, – робко произнёс князь. – Не хотелось бы получить отказ, дело-то наше, семейное.
Ольга Степановна была много находчивее своего мужа.
– Напиши ему записку. Он твою просьбу услышит без встречи с тобой. Я при случае передам записку ему лично, когда поеду с визитом к Натали. Не забудет о тебе – хорошо, не выполнит просьбу – тоже не худо, можно сделать вид, что ничего и не было.
Записка была передана Ольгой Степановной адресату, прошло больше месяца, и в министерство к Одоевскому явился Пушкин.
– Извини, князь, что без предупреждения. У всех поэтов память девичья, и я не исключение: помню, что княгиня передавала мне записку с твоей просьбой, касающейся моей поездки в Симбирск, а вот в чём твое дело, прости, запамятовал. А завтра я уже еду в Москву.
Одоевский смущённо, запыхающимся голосом, поведал проницательно взирающему на него поэту о сеченовской истории. Вопреки опасливым оживаниям Владимира Фёдоровича тот даже не усмехнулся, и вполне серьёзно сказал:
– Больнее всего нас жалят близкие люди, особенно если мы их допускаем к себе, не думая о последствиях. Я непременно буду в Симбирске, остановлюсь скорее всего у губернатора и по-родственному попрошу его не угнетать твоего отчима излишними придирками… Однако я тороплюсь, ещё не собрался в дорогу. Я обязательно напишу тебе, князь, скорее всего из своего Болдино, куда заеду отругать мошенника-старосту и взять, какие есть, деньги.

Глава 27

Начало весны в Симбирске – не самое лучшее время года: горы снега, скопившиеся на улицах и усадьбах, начинают таять, хорошо унавоженная земля горы, на которой расположен город, быстро раскисает, и не мощёные улицы превращаются в туго перемешанную ногами людей и животных, а также тележными колёсами непролазную грязь. Через неё вдоль заборов в спешном порядке чинятся старые, а кое-где настилаются новые дощатые переходы, по которым как-то пробираются люди, кто на службу, кто на бесцельное сидение в лавках, потому что покупатели предпочитают в такую распутицу не выходить из дому и доедают зимние запасы. В эти дни Симбирск будто впадает в оцепенение, на улицах безлюдно, вся жизнь перемещается во внутрь домовладений, все живут ожиданием настоящего тепла, которое, чуть помедлив, неизбежно является вслед за ледоходом на Волге.
Но вот заканчивается весенняя распутица, и все зимовавшие в губернской столице помещики, вместе с семействами и многочисленной прислугой, начинают разъезжаться по своим усадьбам, чтобы строгим хозяйским взглядом оглядеть, как идут полевые работы, каковы виды на урожай, и в состоянии ли он восстановить барское благосостояние, которое весьма расшатала зимняя гулевая жизнь в Симбирске. Служивые на городских заставах только успевали записывать отъезжающих: не успел пройти обоз с Бестужевым, как подъехали коляска, рыдван и десяток телег с домочадцами и вещами полковника Толстого, который чуть отстал от своих, потому что отдавал прощальный визит штаб-офицеру Стогову, с которым сдружился после нашумевшего «бегства» племянниц Дмитриевых.
Эразма Ивановича визит полковника не удивил: за последние дни почти каждый отъезжающий в свою усадьбу помещик счёл своим долгом навестить Стогова и выразить ему своё уважение, на что в ответ жандарм довольно покашливал и говорил:
– Полно меня хвалить! Блюсти интересы благородного сословия – мой прямой служебный долг. И я польщён, что отборное симбирское благородное сословие удостоило меня чести быть принятым в его именитый круг.
После обмена любезностями каждый визитёр приглашал штаб-офицера посетить его усадьбу в удобное для гостя время, обещая ему, кто – невиданную уху, кто – царскую охоту с ловчими птицами, кто – пир с баядерками и катанием по Волге с оркестром роговой музыки и разудалыми песнями. Эразм Иванович всем обещал быть, но в его намерениях отдых полностью отсутствовал: лето сулило ему беспокойную жизнь, поскольку нужно было приглядывать за настроением крестьян, которые из государственных переводились в удельные, то есть становились принадлежащими царствующему дому Романовых, что ухудшало их теперешнее положение, а, учитывая, «угольки» Пугачёвщины, бушевавшей в Симбирском крае пятьдесят лет назад, здесь могло проявиться народное возмущение, которое неизбежно станет лихом для всего благородного сословия.
Исходя из этих опасений и руководствуясь на этот счёт секретной инструкцией шефа жандармов графа Бенкендорфа, Эразм Иванович почти всё лето провёл в разъездах по губернии, которая по своим размерам была вполне сопоставима по площади с некоторыми европейскими государствами, ко всему приглядывался и прислушивался и не только с тем, чтобы выявить первые ростки народного возмущения, но и проводил смотр невестам, потому что ему пришла самая пора жениться и заводить семью.
Минувшую зиму, бывая на балах и просто в гостях, Эразм Иванович не забывал подыскивать себе подходящую невесту, и скоро сделал вывод, что здесь их столько, что хоть лопатой греби, и не абы каких, а большей частью весьма пригожих личиками, и принялся составлять список девиц, за коими он мог получить не менее ста крепостных душ в приданое. После поездок по губерниям, у Стогова к концу лета составился список из более ста пятидесяти фамилий, которые он мечтал осенью тщательно просмотреть, выбраковывать из него тех, кто имеет изъяны в родне, а к остальным невестам присмотреться по второму разу, по третьему, чтобы прийти к окончательному решению до Рождества.
Будучи занятым всё лето столь животрепещущим делом, Эразм Иванович не упускал из виду и губернатора, которого давно решил принести в жертву ради своего возвышения по службе, и через своего верного старшего канцеляриста Сироткина знал, что Загряжский продолжает вести жизнь светского ветрогона и мота, но в чём-то явном, за что его можно было бы уцепить, не замечен. Однако в городе нет-нет да и стали поговаривать, что время от времени по улицам бродит странная, явно не здешняя, старуха. Более просвещённые обыватели считали эти слухи бреднями, но они не пропадали и, вернувшись в Симбирск, штаб-офицер, решил, не откладывая в долгий ящик, это дело расследовать, тем более его нюх жандармской ищейки доносил ему, что следы загадочной старухи надо искать в губернаторском дворце.
На другой день после возвращения, Эразм Иванович устроил жандармской команде смотр, где строго, даже придирчиво проверил экипировку жандармов, заставил их, к восторгу ребятни и к удовольствию прохожих, совершить несколько строевых эволюций, затем отпустил всех к месту дислокации, а сам в парадной форме, в коей проводил смотр, в седле поехал к губернаторскому дворцу.
Загряжский через своего верного Ивана Васильевича знал о водворении штаб-офицера на место своей постоянной службы, но не ожидал его увидеть у себя, и, разобрав почту, был занят тем, что разглядывал заинтриговавший его конверт с письмом, адресованным Александру Сергеевичу Пушкину, первому поэту России, с которым его с некоторых пор стали связывать родственные отношения.
Первым порывом скорого на всякие глупости Загряжского было вскрыть корреспонденцию, но конверт был сделан из столь крепкой и плотной бумаги, что Александр Михайлович его не смог разорвать и, покраснев, посмотрел на секретаря.
– Вот говорят, что в России, за что не возьмись, всё гнило, – сказал Загряжский. – А этот конверт я на твоих глазах попробовал на разрыв и только пальцы ожёг о бумагу. Они что на толчёном песке её замешивают? Ну чисто наждак?
– Это точно, ваше превосходительство, – подтвердил секретарь. – На этой бумаге гусиные перья истираются впятеро скорее, чем на вощённой.
– То-то я и гляжу, что расходы на канцелярию каждый год растут и растут, – усмехнулся губернатор. – Сделай, Иван Васильевич, милость не говори мне про всякую мелочь. Бумага, что бумага? Ты меня скоро заставишь о чернилах голову ломать, как сократить их непомерный расход. Ступай и кликни ко мне Пьера.
Выпроводив чиновника, Загряжский взял конверт, оглядел его со всех сторон, понюхал и скривился: от бумаги попахивало чем-то потно-кислым, будто из Петербурга до Симбирска его везли завёрнутым в мужицкие онучи. Александр Михайлович отодвинул письмо на край стола и вдруг его осенило: Наталья Николаевна прислала мужу весточку в Симбирск лишь только потому, что тот скоро будет здесь.
– Пьер, ты знаешь, кто такой господин Пушкин? – лукаво воззрился на камердинера Загряжский.
– Никак нет, ваше превосходительство, такого не припомню.
– Это не важно, знаешь ты его или нет, но он будет к нам в гости. Большая комната для гостей у нас в порядке?
– Месяц тому в ней генерал ночевал, не жаловался.
– Вот и приготовь её для господина Пушкина: чистое бельё и прочее, а также положи на столик стопку белой бумаги, перо и чернильницу. Я и не знал Пьер, что ты туп в словесности, как мужицкий лапоть.
Впервые за много лет камердинер не нашелся, что сказать своему господину.
– Господин Пушкин – первейший поэт России. Возьми в библиотеке книгу с его виршами и выучи хотя бы десяток строк, чтобы я не краснел, когда Александр Сергеевич поймёт, что я держу близ себя такого болвана. Да ты никак, братец, осерчал? Ну-ка говори, чем я тебя больно царапнул?
Пьер шмыгнул носом и, глядя в пол, пробурчал:
– Пусть господин Пушкин и великий поэт, но и я в своём деле мастер. Вы об этом, барин, знаете лучше всех, иначе бы не подпускали к себе стричь, брить и прибирать голову.
Загряжский звонко расхохотался и краем глаза увидел, что из особой двери, ведущей в личные апартаменты, в кабинет вышла его супруга.
– Представляешь, милочка! – воскликнул Александр Михайлович. – Пьер считает, что его мастерство брадобрея ничем не хуже поэзии, и ставит себя по мастерству никак не ниже самого Пушкина.
– Ты его сам избаловал, Александр, – небрежно сказала супруга. – Вот он и сочиняет невесть что. Он уже и со мной разговаривает нехотя и сквозь зубы. И всё от того, что ты его величаешь Пьером, а он – Петрушка, и быть ему таким до конца его дней.
– Слышишь? – строго сказал Загряжский и погрозил своему любимцу пальцем. – Ещё раз не угодишь барыне и пойдёшь вниз к Степану, чтобы он освежил твою голову полусотней розг. А теперь ступай в библиотеку и учи вирши Пушкина.
– Но причём здесь Александр Сергеевич? – сказала губернаторша, нежно взглянув на угодившего ей взбучкой камердинеру супруга.
– Сегодня явилось на его имя письмо, – улыбнулся Загряжский. – Это может означать только одно, что вслед за ним в Симбирск явится и сам поэт. Я уже велел Пьеру приготовить для него большую комнату. Ты меня не слушаешь?
– Ах, Алекс! – всплеснула ручками губернаторша. – Договорим о Пушкине не сейчас. Мне надо идти, к тебе явился этот несносный жандарм Стогов. И, кажется, он обратил внимание на Кравкову и любезничает с ней.
– В самом деле? – оживлённо воскликнул Загряжский. – У штаб-офицера губа не дура. За Кравковой имеется богатое приданное, а у Стогова одно жалование.
– Что ты говоришь такое, Алекс, – укоризненно вымолвила, уже стоя в дверях, губернаторша. – Кравкова готовится вступить в монастырь…
– Знаю я вашего брата, – небрежно обронил Загряжский. – На дню семь пятниц у каждой.
Но губернаторша уже удалилась, она так всегда поступала, когда на Алекса находила блажь учить её уму разуму. Многие порицали Марью Андреевну, что она потакает ветрогонству мужа, изо всех сил его защищает, когда он очередной раз вляпается в какую-нибудь дурную историю, но такой уж у неё был характер, а это, как утверждает опыт, всегда судьба человека, а её нужно принимать безропотно и безотказно.
Мысленно Загряжский решил никому не говорить о близком приезде Пушкина, но едва Стогов, позванивая позолоченными шпорами, вошёл в кабинет, как губернатор продемонстрировал ему письмо жены поэта и объявил о своём с ним родстве.
– Пути господни неисповедимы, – сказал штаб-офицер. – Считайте, что вам повезло иметь в родстве столь знаменитого человека.
– Пока я не вижу для себя в этом никакой выгоды, – засомневался Загряжский. – Поэты – во всех смыслах ненадёжный народ.
– Находиться рядом с Пушкиным, – сказал Стогов, – значит получить для себя частичку той славы, которая не покидает поэта во все времена. Но может быть вам не интересно, что вас будут вспоминать и через двести лет, поскольку вы были рядом с великим человеком.
– Какое заблуждение, – усмехнулся Загряжский. – После смерти его сразу забудут, как уже не помнят Державина. А мне мой отец всё темечко продолбил, заставлял знать наизусть «Фелицу», что писана про Екатерину Великую. Кто сейчас её знает?.. Разве что старики, которые являются на выборы предводителя дворянства в мундирах екатерининского кроя. Да, кстати… вы, Эразм Иванович, кажетесь таким серьёзным и неприступным, но только что так мило щебетали с девицей Кравковой, что моя жена обратила на это внимание.
Штаб-офицер кисло взглянул на губернатора и звякнул позолоченной шпорой.
– Я спросил Кракову, скоро ли она переселится из губернаторских покоев в монастырь, на что она ответила, что живёт в келье и ходит сюда по приглашению губернаторши. Разве это щебетание?
– Ну вот, вы уже и осерчали, Эразм Иванович! – развёл руки в сторону Загряжский. – Если желаете, я вам поведаю об одной своей глупости.
– Рассказывайте, но только одну глупость, не больше.
Внезапно лицо Загряжского покрылось красными пятнами, он вскочил на ноги и заявил с отчаянной решимостью:
– Вы меня оскорбили!
– Чем? Разве первый раз вы пытаетесь мне рассказать про свои глупости?
– Ах, так? Я прошу удовлетворения! Я не позволю себя оскорблять! Я вызываю вас на дуэль!
Стогова такой поворот событий слегка взволновал, но не удивил, он был испытан пятнадцатилетней морской службой на Дальнем Востоке, и видывал такие виды, что Загряжскому даже не снились.
– Я бы с большим удовольствие с вами сразился, но я, видите ли, моряк, а пока существует русский флот ни одной дуэли в нём не было, мы презирали этот способ удовлетворения, однако я принимаю ваш вызов. И хочу предупредить, что по сухопутному дуэльному кодексу вызываемый избирает оружие, я изберу шпагу, потому что я первый боец. А теперь разойдёмся. Я жду вашего секунданта с вполне официальным визитом.
После этого весьма озадачившего Загряжского заявления штаб-офицер щелкнул каблуками и, позванивая шпорами, вышел из кабинета. По пути домой он встретил ехавшего в коляске графа Толстого и предложил ему быть секундантом.
– Я, конечно, не верю, что ветрогон решился на дуэль, однако, по надобности, окажите мне услугу.
– Можете быть во мне уверены! – твёрдо заявил полковник. – Всегда к вашим услугам.
Толстой не обещал Стогову держать всё это происшествие в тайне, и скоро о могущей быть дуэли узнало всё благородное сословие Симбирска, правда, в эти дни ещё не столь многочисленное, каким оно становилось зимой. Все, конечно, были на стороне жандарма, и многие всерьёз желали, чтобы он проткнул ветрогона шпагой, не имея на Загряжского никакой причины его ненавидеть, а просто по традиции: здесь не любили губернаторов, а какие они были – плохие или хорошие, это не имело никакого значения, в Симбирске общественное мнение приговаривало начальника губернии к порицанию ещё до того, как император его назначал на эту должность.
Большинство симбирян восприняли дуэльную историю между двумя главными лицами административного управления губернией как забавный казус, но и в Симбирске имелись умные головы, и они предрекали скорое падение губернатора. Впрочем, были и скептики, кто утверждал, что будет отозван Стогов, но эти голоса скоро умолкли: блаженный Андрей Ильич всё решил в пользу жандарма, явившись к нему в кабинет с калачом в руке, который прихватил в ближайшей лавке.
Дежурный унтер-офицер не воспрепятствовал этой встрече и, войдя в кабинет, юродивый бросил калач смущённому Эразму Ивановичу и, указав на образ Спасителя, явственно произнёс: «Бог», – что с ним случалось очень редко. Происшествие стало предметом горячего обсуждения женской части благородного сословия, и это означало, что авторитет Стогова вознёсся на небывалую высоту. Однако он мало обращал на это внимания, Эразм Иванович всем своим нутром чувствовал приближение решающих событий, и сосредоточившись на сборе сведений о губернаторе, подключил к этому делу всего одного человека. Это был Сироткин, остальные жандармы и сочувствующие Третьему отделению обыватели узнавали, что им велено, не ведая, на что будет использована их работа.
Стогов так увлёкся плетение сетей вокруг губернатора, что, когда тот вдруг неожиданно вошёл в его кабинет, даже слегка растерялся. Но Загряжский сразу развеял его опасения:
– Я хочу разрешить то недоразумение, которое случилось между нами позавчера, – сказал Александр Михайлович весьма непринужденно. – Я каюсь в своей несдержанности. Если вам угодно меня извинить, то вот моя рука.
– Хорошенькое недоразумение, – проворчал Стогов, пожимая вялую ладонь губернатора. – Ведь я мог проткнуть вас насквозь шпагой, как это сделал с медведем неподалеку от Охотска. А что вы пришли? Написали бы записку, я ведь понимал, что вы погорячились, ваше превосходительство…
Назвав Загряжского «превосходительством», Стогов уколол своего визитёра, и дал ему понять, что ничего не забыл и не простил. Однако губернатор не постиг иезуитского выпада жандарма и отбыл в полной уверенности, что инцидент исчерпан, и о нём не стоит помнить дальше порога.
Стогов на этот счёт был другого мнения и взялся за осаду губернатора ещё плотнее. И скоро к нему пришёл успех, о котором доложил старший канцелярист Сироткин:
– Мой человечек, ваше высокоблагородие, сошёлся на любви к «ерофеичу» с губернаторским садовником Степаном и сделал у того обыск в комнате при оранжереи. Надо сказать, что она обставлена по-господски: трюмо, ширмы, на окнах гардины с павлинами…
– Говори дело, Сироткин! – перебил унтер-офицера Стогов.
– Мой человечек нашёл в шкафу женскую одежду, полный гардероб.
– И что ты думаешь по этому поводу?
– Не хочется думать плохо, – помедлив, доложил Сироткин, – но люди нормального образа жизни в одежду другого пола обычно не наряжаются.
– Даже так, – заметил Стогов. – Дай своему человечку три рубля и пусть он с оранжереи глаз не спускает.

Полотнянко Николай Алексеевич, родился 30 мая 1943 года на станции Тальменка Алтайского края, русский поэт, прозаик, драматург и публицист. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького СП СССР.
С 1973 г живет в Ульяновске. Автор 9 книг стиховорений, 5 исторических и 3 современных романов, 2 комедий, 5 повестей и 20 рассказов. В том числе, создал и опубликовал в изд-ве «ЭКСМО», Москва, романную трилогию из истории Симбирского края: «Государев наместник» («Богдан Хитрово»), 2007. «Бунташное войско Стеньки Разина», 2008. «Клад Емельяна Пугачёва»,2009.
Лауреат Всероссийской литературной премии им. И. Гончарова, 2008. Награжден медалью им. Н.М. Карамзина, 2011.
Главный редактор журнала «Литературный Ульяновск».
Председатель Союза русских писателей, Ульяновск. Член Союза писателей России.

(Окончание следует)