(Окончание)
Глава 28
Направляясь в поездку для сбора исторических материалов к написанию «Истории Пугачёва», Александр Сергеевич Пушкин сумел выправить себе столь убедительную для станционных смотрителей подорожную, что они, как только дочитывались до слов «по Высочайшему повелению», так сразу начинали суетиться, чтобы поскорее избавиться от опасного путешественника. И Александр Сергеевич на этот раз ехал со скоростью особ, имеющих генеральство, и был этим премного доволен.
На последней станции перед Симбирском смотритель только заглянул в подорожную и сразу же кинулся к окну, высунулся из него наружу по пояс и заорал:
– Где там Федька? Пусть заводит четверню в коляску! – и, убедившись, что криком делу не поможешь, выбежал из избы, и скоро до Александра Сергеевича, который спасаясь от злых осенних мух, вышел из жарко натопленной смотрительской, донеслось из-за угла похрапывание коней и позвякивание сбруи, в которую их обряжали свободные от езды ямщики, помогая своему товарищу.
Стоял золотой осенний день, лёгкий ветерок доносил из смотрительского сада запах палой листвы и яблок, и Александр Сергеевич пребывал в умиротворённом состоянии, которое человек испытывает, находясь наедине с самим собой, и воспринимает его как редкую и случайно выпавшую ему награду за терпение, с коим он переносит тяготы жизни. В такие мгновения отдыхает и набирается сил не человек, но его душа, поскольку всё вокруг: бездонное бледно-голубое небо, жёлто-золотое сияние дня, журавлиные всхлипы под облаками воспринимаются душой как мановения врачующих её божественных сил.
Но в жизни всё рядом, и, всхрапывая, и из-за угла избы показались запряжённые четверней кони, и дорожная коляска, похлопывая дверцей, остановилась возле крыльца, и Пушкин, не оглядываясь, в неё поместился, и экипаж, сделав полукруг по двору, через покосившиеся ворота направился к почтовому тракту. Какое-то время Александр Сергеевич разглядывал окрестности, но скоро утомился от их однообразия и, устроившись поудобнее, попытался, если не уснуть, то покачаться на сладко успокаивающих волнах дремоты.
В начале осени дни стали заметно короче, но были ещё достаточно продолжительны, чтобы ехать по десять часов подряд, останавливаясь только для замены лошадей, поэтому к Симбирску поэт подъехал к вечеру второго дня по выезду из Казани. В лучах уходящего солнца вспыхивали золочёные главы храмов, но когда Александр Сергеевич въехал в гору, то очарование городом сразу развеялось: вокруг были ямы и кладки сырого и обожжённого кирпича, глухие заборы, из-за которых на экипаж свирепо лаяли большеголовые гладкошерстные псы, лужи с гниющей водой; после первой из них Пушкин высунул голову из коляски и крикнул:
– Поглядывай там, чтобы колеса не переломать!
– Гляжу в оба! – крикнул в ответ ямщик. – Этим ямам уже по десятку лет. Кони их наощупь знают!
Ближе к дворянской части города дорога на улице стала ровнее, и скоро экипаж уже въезжал в обширный двор гостиницы госпожи Караваевой. Александр Сергеевич вышел на дощатый настил перед крыльцом и сказал склонившемуся перед ним гостиничному слуге:
– Хозяйка у себя?
– Сейчас выйдет. Она нас видит в окно.
Пушкин посмотрел на окна первого этаж, но ничего не увидел, однако Анна Петровна не замедлилась явиться перед гостем и подарить ему свою приветственную улыбку.
– Мне нужен недорогой, но пристойный номер. Надеюсь, вы не скупитесь на персидский порошок?
– У нас чисто, – поджав губы, сказала Караваева. – Будете довольны. Как вас записать?
– Александр Сергеевич Пушкин. Из Петербурга, по казённой надобности.
– Прошу вас, господин Пушкин, в номер. Мы здесь живём, можно сказать, по-домашнему.
– Да, здесь очень мило, – сказал Александр Сергеевич, едва уклонившись от столкновения с явно нетрезвым офицером, который спускался со второго этажа по лестнице.
– У нас здесь останавливаются люди смирные, сейчас треть нумеров пустые, но скоро выборы губернского предводителя, тогда наш Симбирск будет походить на ярмарку. Вот и ваш номер.
Пушкин вошёл в помещение, принюхался и одобрительно кашлянул: хозяйка его не обманула, ощутимо пахло персидским порошком, которым морили клопов. Открыв саквояж, он предъявил хозяйке свою подорожную, она прочитала её и осталась довольной, но не надолго. Александр Сергеевич имел привычку иногда постукивать пальцами по столу, Анна Петровна взглянула на руки гостя и была поражена величиной ногтей.
«Батюшки! – испуганно мелькнуло в голове Караваевой. – Только что капитан Филиппини предупреждал меня о скором набеге картёжных мошенников на Симбирск, а этот как раз похож на шулера. Капитан говорил, что все они с длинными ногтями, чтобы метить карточки, а у этого – настоящие когти».
Караваева устремилась в свою служебную коморку, где записала имя приезжего в тетрадь, и на отдельной карточке, которую сунула за лиф платья. Капитан Филиппини был дома. Выслушав хозяйку гостиницы, он достал служебные бумаги, сверился с ними и, не найдя фамилии приезжего среди лиц, разыскиваемых полицией, попросил Анну Петровну описать его внешний вид. Она сделала это с большим энтузиазмом и таким бурным многословием, что утомила полицейского пристава, и он поспешил её выпроводить вон, но забыть про Пушкина ему не дал его сын, приехавший в отпуск армейский прапорщик. Он лежал на диване в соседней комнате, и всё прекрасно слышал.
– О ком вы так бурно сейчас беседовали? – поинтересовался он, войдя к отцу.
Александр Иванович подал ему карточку с именем приезжего.
– Не может быть! – воскликнул, сверкая глазами, прапорщик. – Да вы знаете, папа, кто это такой?
– Пока не знаю, – хладнокровно ответил пристав, – вполне возможно, что ярмарочный шулер.
– Как можно не знать Пушкина! – вспыхнул младший Филиппини. – Это же лучший поэт России.
– Это ты, что ли, назначил его лучшим для всей России? – скептически хмыкнул отец.
– Почему я? – смешался сын. – Все, кого я знаю в своём полку, отдают Пушкину первенство среди современных поэтов.
– Мало ли что вы постановили, – сказал Филиппини. – В России решить, кто лучший, кто худший, может только царь. Я, Саша, не какой-то пенёк замшелый и понимаю, что такое поэт. Может Пушкин и лучший, но ведь царь об этом не сказал. А вот Державину государыня Екатерина Алексеевна пожаловала табакерку с бриллиантами и несколько тысяч золотых червонцев. Гаврила Романович был сановник державного размаха, а приезжий Пушкин описан Караваевой как плюгавец с бакенбардами и шулерскими ногтями. И не торопись с этим господином обниматься, как бы он тебя не оцарапал.
На следующий день рано утром капитан Филиппини, встретив возле своей части совершавшего объезд города майора Орловского, доложил ему о прибытии в город некого подозрительного господина Пушкина.
– Какое для меня счастье, что он явился! – обрадовался полицмейстер. – Губернатор меня чуть ли не каждый день о нём спрашивает. И где он остановился?
– У Караваевой.
– Поеду во дворец. Может наш воевода сегодня не залежался в постели. Надо его обрадовать хорошей новостью.
Между тем Загряжский провёл беспокойную ночь. Вчера, после недельного перерыва он решился возобновить свои прогулки по городу. На это его подвигла записка, полученная им от некой особы, которую он донельзя заинтриговал знаками внимания: посылка цветов, книг, наконец, записок от некоего инкогнито, который находится почти при смерти от неразделённой любви. И вот неприступная крепость дрогнула, о чём свидетельствовала надушенная записка. Нет, особа не соглашалась на свидание, но ждала его появления в условленном месте и просила обозначить своё появление тремя световыми вспышками напротив усадьбы, откуда она будет за инкогнито подсматривать.
Промаявшись в сомнениях весь день, Александр Михайлович, наконец, решился, и, переодевшись старухой, в сумерках выскользнул из оранжереи за калитку и, крадучись, вышел на волжский берег, по краю обрыва вышел к тому месту, откуда собирался повернуть к месту встречи, как вдруг почувствовал, что за ним кто-то наблюдает. Он крутнулся по сторонам, и его обуял страх, мелькнула догадка, что все его знаки внимания молодой особе попадают не к ней, а к тем же Аржевитенову и Тургеневу, и они приготовились его захватить и предъявить губернатора благородному сословию как ветрогона, переодевшегося старухой.
В панике Загряжский ломанулся через кусты акации и помчался во дворец. Ему повезло, его никто не видел, он, оттолкнув Степана, забежал в комнату, спешно сбросил с себя одежду и в изнеможении упал на кровать. Наверх он не поднимался, ночевал на ложе, более приспособленном к другому времяпрепровождению, чем сон.
Известие, что Пушкин уже в городе, отвлекло губернатора от вчерашнего происшествия. Он поспешил к жене, сообщил о приезде Александра Сергеевича и поднял на ноги прислугу, чтобы она навела порядок и чистоту в коридоре верхнего этажа и в портретной галерее, а также послал человека на помощь Степану в оранжерею, которую он и хотел показать гостю как человеку, сведущему в искусстве. Было всего девять утра, и Загряжский после беспокойной ночи выглядел помятым, поэтому полностью отдал себя в руки Пьера, который за какой-то час сотворил из губернатора светского льва, каковым тот и предстал перед Пушкиным, который, сияя белозубой улыбкой, вошёл к нему в кабинет.
Они пожали друг другу руки, затем Пушкин отступил на шаг и восхищенно вымолвил:
– У нас в Петербурге почему-то считают, что в Симбирске по улицам разгуливают медведи, но разве это может быть в губернии, где губернатор уже с утра смотрится лондонским денди.
– В России всего много, – легко хохотнул Загряжский. – Есть и денди, и медведи, но другого такого поэта как вы, Александр Сергеевич, нет. Пушкин один, и этим сказано все.
– Полно меня хвалить, Александр Михайлович, – улыбнулся Пушкин. – Не спорю, что я один такой, но разве есть в России ещё один такой же Загряжский?
– Конечно, нет, – Загряжский подмигнул гостю. – Меня здесь за глаза называют ветрогоном за моё лёгкое отношение к жизни. Но разве она нуждается, чтобы о ней задумывались?
В ответ на столь глубокомысленное заявление Пушкин только развёл руками и вспыхнул белозубой улыбкой.
– Ах, да! – спохватился Загряжский. – Где же оно?.. Вот, пожалуйста, письмо от вашей прекрасной супруги.
Александр Сергеевич обрадовано схватил конверт, взглянул на адрес и направился к окну.
– Располагайтесь в моём кабинете, как вам заблагорассудится, – сказал Загряжский. – А я тем временем отлучусь по делам.
Александр Михайлович вышел в коридор, заглянул в комнату, где под началом Ивана Васильевича поскрипывали перьями чиновники личной канцелярии губернатора, затем направился на половину жены, где пробыл не менее получаса, наблюдая, как жена озабоченно перебирает наряды и никак не может решить, в каком из них предстать перед столичной знаменитостью. Затем, решив, что гость уже справился с прочтением письма, Александр Михайлович направился в свой кабинет и нашёл Пушкина в приёмной комнате, занятого разглядыванием из окна почти готового к открытию собора.
– Мне вспомнилось, что Симбирск – родина Карамзина, – сказал он. – Память о первом историке государства Российского должна быть увековечена. И это не только моё мнение. Два месяца назад государь позволил начать сбор средств на возведение памятника. И в Петербурге только на одном обеде было собрано, кажется, более четырёх тысяч рублей. Симбирскому дворянству надо просить государя, чтобы памятник Карамзину был поставлен на его родине.
– За этим дело не станет. Я слышал, что этим делом занялись три брата Языковы, один из них, кажется, поэт.
– Я сегодня еду к нему, в деревню, – сказал Пушкин. – До неё, говорят, не более, чем сорок вёрст.
– Мы надеемся, что вы не уедете, не отобедав с нами?
– Как можно отправляться в дорогу на пустой желудок! – засмеялся Пушкин. – А пока, с вашего позволения, я пройдусь по тем местам, что видели Пугачёва.
Будучи в Казани, Александр Сергеевич объехал места, связанные с кровавыми безумствами пугачёвской вольницы: Адмиралтейскую слободу, пущенную на огненный распыл башкирами Салавата Юлаева, городскую крепость, единственное, что осталось невредимым в буре пламени, дотла уничтожившим почти всю Казань, Арское поле, на которое, подкалывая пиками, согнали жителей, поставили их на карачки, и мужицкий царь с коня вопрошал, любят ли его ограбленные и бездомные люди? Ответ был громким и утвердительным, Пугачёв призывно махнул рукой, и народу выкатили несколько громадных бочек с вином, к которым бросились все, а утром гренадёры подполковника Михельсона взяли пьяные толпы без разбору в штыки, и началась такая резня, что трупы запрудили речку Казанку, и она вышла из берегов.
По дороге в Симбирск эта ужасная картина не раз ему представлялась как живая, и всё существо поэта обжигала скорбная мысль, что судьба человека, а то и всего народа, может зависеть от игры случая. Откуда взялся этот Пугачёв, занюханный казачишка, который никак не мог своим умишком прийти к решению объявить себя самодержцем всея Руси? Определённо его кто-то направлял, и этот вопрос занимал в своё время генерала Павла Потёмкина, который толковал по душам со вздёрнутым на дыбу мужицким царём, и вынес из этой беседы твёрдое убеждение, что в Емельке нет ничего людского, а душа его насквозь прокопчена подлым духом ненавистника всего дворянского сословия.
В Симбирске Пугачёва содержали в подвале дома Пустынникова, перед которым стоял Александр Сергеевич, разглядывая почерневшие кирпичные стены, тяжёлые железные ворота, из которых дворник выметал опавшие с деревьев листья. Увидев Пушкина, он обнажил голову, поклонился и опять взялся за метлу.
– Скажи, старинушка, не здесь ли держали Пугачёва?
– Здесь, – подтвердил дворник. – В подвале его держали на двух цепях.
– Укажи, если ведаешь, где? А я тебе полтину пожалую, – сказал Александр Сергеевич.
– Было бы что показывать, а там что? Мётлы, доски, бочки… Ужели, чтобы на это смотреть и полтины не жалко?
– Я на хлам глазеть не буду. Веди!
Подвальная камора, куда вошёл Пушкин, была довольно обширной и занимала примерно четвёртую часть от всего подвала. Дворник запалил смольё, Александр Сергеевич огляделся, но ничего интересного для себя не заметил.
– Не туда глядишь, барин, – сказал старик. – Подними-ка голову. Видишь кольцо в потолке? Вот, сказывают, на нём и вздёрнули Емельяна Ивановича, когда пытали.
Пушкин поднял голову и в мечущемся из стороны в сторону пламени от смолья увидел большое железное кольцо, намертво вделанное в кирпичную кладку. Через него палачи просовывали цепи, чтобы приподнять узника над полом, сорвать с его плеч рубаху и после заданного вопроса, не дожидаясь ответа, ожечь размашистым ударом сыромятного кнута.
Александр Сергеевич резко повернулся и поспешил выйти на свет. Дворник, не отставая, шёл следом. Возле ворот Пушкин остановился и отдал старику деньги.
– Я бы всё тебе показал, барин, только ничего больше не осталось от Емельяна Ивановича, лишь одно кольцо.
От дома Пустынникова к губернаторскому дворцу Пушкин пошёл по кромке крутого берега Волги, который был заметно обустроен: аллея между лип и вязов посыпана песком, имелось четыре фонарных столба и несколько скамеек, все свежевыкрашенные, каждая с дарственной надписью. Александр Сергеевич отвернулся от памятников человеческой глупости и тщеславию, и сразу о них забыл, поражённый величественным простором Заволжья. «Это уже не Европа, – подумал поэт. – В Европе такого простора нет и быть не может. Это – Азия, прародина всех европейских народов. Здесь, на Волге, находится рубеж между лесом и степью, и Грозный Иоанн, покорив Волгу от Верха до Низа, соединил в России две цивилизации – европейскую и азиатскую».
В губернаторском дворце гостя ждали к обеду. За столом никого из посторонних не было, только хозяин с хозяйкой, их дочь и Александр Сергеевич, который с заметным аппетитом угощался всем, что ему подавали, всё нахваливал: и обед, и убранство губернаторского дворца, и сопатую собачонку, которая крутилась возле его ног, ожидая подачку. Разговор за обедом шёл о петербургских знакомых. Загряжские на симбирском губернаторстве успели изрядно соскучиться по суетной столичной жизни, и Александр Сергеевич был весел, много шутил, но не забывал и о том, что ему надо ехать в Языково, поэтому его приятно удивила забота Загряжского о его нуждах: в назначенное время тройка стояла у крыльца, и поэт отправился в усадьбу Языковых.
Путешествие в тёплую сухую погоду по ровной дороге среди позолоченных сентябрём дубрав, берёзовых рощ и осинников было не утомительным, и в едва начавших брезжить сумерках Александр Сергеевич подкатил по аллее усадебного парка к большому двухэтажному дому, под высокое каменное крыльцо с семью дорическими колоннами. С обеих сторон к дому примыкали флигели, в которых размещались комнаты для гостей и различные службы.
К Пушкину вышел слуга, поклонился и вопросительно на него посмотрел. Александр Сергеевич не успел отрекомендоваться, как на крыльцо вышел один из хозяев – Пётр Михайлович Языков. Он не был знаком с поэтом, но по портретам сразу узнал гостя и, ничем не проявив своих чувств, пригласил его пройти в дом.
– К сожалению, братья в отъезде, – сухо произнёс хозяин. – Но я искренне рад вашему приезду и готов вам услужить моим гостеприимством.
– Когда ждёте Николая Михайловича?
– Обещался быть через неделю. Ужин где-то через час.
Пушкин осмотрел предложенную ему комнату и остался доволен. Из обширного окна открывался просторный вид на поля и перелески, рядом с домом был пруд, на берегу стояла дощатая купальня, к бревенчатым мостам была привязана лодка.
– Просторно здесь Языкову, и вольно, – с невольной завистью вздохнул Пушкин. – Я такую волю только и знал, что в Михайловском… А братец у него суховат, и взгляд, как у цензора, придирчивый.
Пётр Михайлович был смущен неожиданным приездом именитого поэта и чувствовал себя не в своей тарелке. Он действительно был суховат в общении с людьми, с трудом шёл на сближение, но сердце имел доброе, а его напускная строгость была всего лишь прикрытием врождённой стеснительности.
– Чем мне его занять? О чём с ним говорить? – с тревогой думал Пётр Михайлович. – Ладно, покажу ему свою коллекцию минералов, но будет ли она ему интересна? В моём собрании нет ни одного драгоценного камня, а поэтов, конечно, привлекает лишь то, что блестит, что вкусно пахнет, сладко поёт, от них поэт заводит в себе поэтическую пружину и начинает петь, как механический соловей, пока не закончится его завод.
Пушкин приехал в Языково не только из-за желания навестить Языкова, но имел также уверенность, что здесь он познакомится с рукописью академика Рычкова о пугачёвском бунте. Кроме того, большой интерес для исследователя крестьянского восстания представляла история семьи Языковых. Прадед Петра Михайловича отличался жестоким отношением к своим рабам. Когда бунт огненными всполохами растёкся по Симбирскому уезду, предка сегодняшних владельцев усадьбы сожгли заживо взбунтовавшиеся крестьяне. Александра Сергеевича эта трагедия весьма волновала, потому, что казалась нереальной, и после ужина, когда гость и хозяин переместились в библиотеку, он умело направил разговор в сторону интересующей темы.
– Согласитесь, Петр Михайлович, что полвека назад отношения между слугами и господами были душевными, в определённой степени даже – родственными.
– Вряд ли они сильно изменились с тех пор, – глядя на полено, догорающее в камине, хмуро вымолвил хозяин. – Ненависть к барину у мужика не со вчерашнего дня появилась. Её начало в потёмках истории. Гляньте на полено, оно почернело, почти не горит, но обдует его сквозняком и пламени тесно станет в камине.
– Все-таки наш народ изначально добр, – мягко сказал Пушкин.
– Я про эти начала ничего не ведаю, а вот концы у нас все кровавые. Добр говорите?.. Неверно, не добр, но временами на него накатывает добродушие. К моему прадеду слуги тоже зла не имели. Говорили, мол, прости нас, барин, что мы тебя сейчас в огонь кинем. Но это не мы, это мир так решил. Так и сожгли живьём со слезами на глазах. После этого я не знаю, что и подумать о народе. И сейчас мужик глядит на барина волком. Он ведь справедливо считает нас захребетниками, а землю – своей.
– Всему виной указ о вольности дворянства, – сказал Пушкин. – Крестьяне решили, что волю несчастный царь Пётр Фёдорович объявил и для них, но дворянство это скрыло от народа. Теперь дворянин может не служить, рассуждает мужик, тогда по какому праву он владеет мной и землёй? Надо было вместе с дворянством поволить крестьянству, только как? Я разговаривал со Сперанским, но он будущее счастье России видит в торжестве закона как единственного мерила социальной справедливости.
Было видно, что флегматичного Петра Михайловича разговор стал задевать за живое. Он даже слегка раскраснелся от охватившего волнения и, подойдя к шкафу с книгами, взял тетрадь в сафьяновом переплёте.
– Для меня приятная неожиданность встретить в вас, Александр Сергеевич, столь глубокое и верное понимание существа государственного устройства России. Объявляю вам, что я – замшелый ретроград и не верю ни в прогресс, ни в революцию, я верю только в Спасителя, и до его пришествия всё дворянство от однодворца до царя должны быть заняты тем, чтобы сохранить Россию, не дать ей рухнуть в пучину бунта, сберечь народ в его единстве, потому что разобщённый народ не сможет сохранить свою душу в первозданной чистоте и свежести, скорее всего он её потеряет, и ему будет не с чем предстать на Страшном суде.
Александр Сергеевич внимал хозяину с большой заинтересованностью, потому что вопреки устоявшемуся мнению, недалёких и равнодушных людей в России обитает гораздо больше, чем можно вообразить, а люди со свободным складом ума представляют большую редкость. У нас так сложилось, что начинает человек размышлять, как обустроить Россию, так поплутав среди родных овинов, невольно устремит свой взор на просвещённый Запад и там сразу же отыщет пример для подражания.
– Осмелюсь предположить, уважаемый Пётр Михайлович, что в сей тетради заключён ваш прожект относительно разумного сохранения государственных устоев России?
– Скорее это плоды случайных и незрелых мыслей, – слегка вспотев от возбуждения, сказал хозяин. – Здесь нет какой-то системы, просто мои догадки, как построить отношения между дворянством и крестьянами на справедливых основаниях.
– Любопытно, весьма любопытно! – оживился Пушкин. – Не сомневаюсь, что вам это удалось сделать не так темно и заумно, как у английского политэконома Адама Смита. Я, признаться, прочитал у него всего пару страниц и впал в такую спячку, что очнулся от неё на другой день к обеду.
Для того, чтобы приступить к изложению своих изысканий, Петру Михайловичу понадобилось некоторое время. Он прошёлся по библиотеке, остановился возле окна, в котором догорал закат и, повернувшись к гостю, скрестил руки на груди, что Пушкину показалось наигранным байроническим жестом.
– Хотя Россия совсем недавно одержала решительную военную победу над объединёнными силами Европы, и дворянство показало себя лучшим образом, я убеждён, что его историческая миссия близка к завершению. После указа 1763 года о вольности дворянства, наше владение землей и крестьянами потеряло всякие основания. Раньше мы платили за права дворянства ратной или штатской службой. Получив вольность, дворянство, превратившись, в своём большинстве, в нахлебников, потеряло моральное право владеть поместьями. Собственно Пугачёвщина с того и началась, что народ поверил слуху о вольности, которая дана ему наравне с дворянством. И моего деда сожгли по народному правосознанию как одного из тех, кто украл крестьянскую волю.
– Наша история так ужасна своими кровавыми неистовствами, что порою начинаешь задумываться, а имеет ли она какой-нибудь разумный смысл?
– Смысл история имеет тогда, когда это смысл верхнего правящего слоя людей. И если он ими теряется, то история превращается в бессмыслицу. Россия потеряла правду и совесть и без них ей не жить. Раньше хранителем нравственных начал был патриарх, а сейчас всё сосредоточено в царе. Ему я отправил, уже год назад, свои размышления о России.
– И что из этого вышло?
– Не знаю, – пожал плечами Пётр Михайлович. – Если я ещё здесь, значит, ничего противоправительственного в моих писаниях нет, а на глупости не отвечают.
– Как-то не верится, что вы способны занять внимание государя чепухой, – сказал Пушкин. – Говорите, что вы такое писали, и, возможно, я найду способ довести это до сведения его величества.
– Моя мысль состоит в том, что неравенство можно сгладить, если всех крестьян перевести в разряд государственных.
– Вы замахиваетесь на святое, на крепостные души, – покачал головой Пушкин. – Без них нет и дворянина. Но продолжайте, продолжайте.
– Государство собирает с крестьян подати и обеспечивает дворянам определённые выплаты, исходя из имевшихся у него душ до какого-то срока, пока дворянин не определится, каким способом он сможет зарабатывать на жизнь.
– Да вы, Петр Михайлович, опаснее Робеспьера! – рассмеялся Пушкин. – Где же наши дворяне будут работать? Многие из них ни к чему не способны.
– Уверен, откроется много вакансий, – убеждённо произнёс Языков. – Во-первых, это управление – административное, хозяйственное, полицейское, территориями от одной-двух деревень до волости, уезда, губернии, вплоть до генерал-губернаторства. Молодых дворян надо заставить учиться агрономической науке, чтобы в каждой волости был толковый агроном; медицине, чтобы в каждой волости были врач и больница. Все налоги пойдут в одно место, в государственную казну, уверен в распоряжении правительства денег будет столько, что можно будет строить дороги, мануфактуры, вместо бурлаков пустить по Волге паровые баржи. Конечно, французские фабриканты роскоши обнищают без русского мотовства, но Россия будет от этого только в выигрыше тем, что ни один пахотный крестьянин не сможет упрекнуть дворянина, что тот расселся на его шее.
– А как поступить с такой прекрасной усадьбой, как ваша? – задумчиво произнёс Пушкин, весьма удивленный тем, что встретил в Симбирской губернии столь радикального вольнодумца.
– Все усадьбы надо оставить их владельцам, и землю, что останется от повышения размеров крестьянского надела до пределов, когда его сможет обрабатывать одна семья. Лишённые дармовых работников помещики будут вынуждены вести хозяйство, арендуя крестьян на срок за договорную плату. Спросите, где взять деньги? В ссудном банке, который учредит правительство. Конечно, не всё пойдёт гладко, кто-то и воспротивится переменам, но за то, чтобы в России, хотя бы на сто лет воцарилась справедливость, дворянам надо кое в чём себя утеснить.
– Можете записать меня в свои сторонники, но таких найдётся не более тысячи на всю Россию, – сказал Пушкин. – В ваших рассуждениях я не вижу царя. А для успеха вашего предприятия важно знать, согласится ли император Николай Павлович стать мужицким царём?
– Вот как вы переворачиваете, – сказал Языков. – России нужен не дворянский, не мужицкий, а народный царь. Трудящиеся дворяне – это тоже народ и ничто не мешает им быть умственной аристократией народа.
В комнату вошёл слуга, положил в камин три дубовых полена, и стал зажигать одну за другой свечи. За окном где-то в парке ухнул филин. Александр Сергеевич зябко поёжился.
– Кажется, Пётр Михайлович, я знаю, почему государь не откликнулся на ваш проект. Вы можете не беспокоиться: я уверен, что он всё, предложенное вами, одобряет, но делать ничего не будет.
– По какой же причине?
– Во-первых, ваш план обустройства не примет дворянство, а оно много сильнее царя, когда дело дойдёт до его разорения. Во-вторых, любая, даже самая продуманная, попытка пошевелить Россию обернётся бунтом, по сравнению с которым Пугачёвщина покажется шалостью.
– Как же мне распорядиться с этим? – Языков взял со стола сафьяновую тетрадь.
– В столь щепетильном деле я вам не подсказчик, – вздохнул Пушкин. – Оставьте в библиотеке, для своего оправдания потомкам. Мы не вольны распоряжаться своей судьбой, и судьба России решится сама, будем верить, по Божьему промыслу.
– Благодарю, что помогли мне разобраться в себе, – тихо произнёс Языков и бросил тетрадь в наполненный пламенем камин. Огонь мгновенно объял сухие листы бумаги и кожу обложки и начал их скручивать и корёжить, обращая в пепел.
Глава 29
Языковы жили просторно, службы и комнаты для слуг были устроены так, чтобы они не создавали помех хозяевам и гостям. Во всём двухэтажном, с высокими на первом этаже просторными окнами, доме стояла торжественная тишина, как будто он был не только жильём, а чем-то вроде музеиума – навощённые паркетные полы, присутствие почти в каждой комнате колонн и полуколонн, прямых родственников той семёрки дорических столбов, что подпирали фасад, мраморные камины, лепнина потолков на античные сюжеты могли ввести зрителя в заблуждение относительно того в какой части России находятся столь выдающиеся чертоги. Это вполне могли быть и Петербург, и Москва, и кичащийся своим первородством Ярославль, но никак не полурусская мордовско-чувашская окраина коренной России.
По сквозному коридору первого этажа неслышно прохаживался лакей и время от времени останавливался возле дверей гостевой комнаты, чтобы прислушаться и по зову изнутри подать тёплую воду для умывания, мыло и мягкое полотенце, но до его слуха доносилось еле слышное шелестение страниц. Александр Сергеевич медленно перелистывал «летопись» академика Рычкова, свидетеля осады бунтовщиками Оренбурга. Наконец искомая страница нашлась и взгляду поэта открылась трагедия отца, потерявшего в русском междоусобье сына. Острым ногтём мизинца он пометил взволновавшее его место в книге, где рассказывалось о свидании осиротевшего отца с лжецарём в подвале дома Пустынникова. Впоследствии он записал для памяти:
«… Увидя Рычкова он (Пугачёв) сказал ему: добро пожаловать, и пригласил его с ним отобедать. Из чего, говорит Рычков, я познал его подлый дух и помолчав немного стал ему говорить, как он мог отважиться на такие злодейства. Пугачёв отвечал: Виноват перед богом и государыней, но буду стараться все мои вины заслужить… Пугачёв спросил у него, кто он таков. Говоря ему о своем сыне, убитом в сражении против сообщников Пугачёва, Рычков не мог удержаться от слёз. Пугачёв, глядя на несчастного отца, сам заплакал».
Александр Сергеевич невольно представил себе эту встречу, и глаза его тоже увлажнились слезами. «Сцена, достойная пера Шекспира, – подумал он. – Но кому я в ней сочувствую, или гляжу на неё со стороны, или мне жалко себя, поскольку на месте Рычкова мог вполне оказаться и я, живи я в то время? Конечно, мне жалко Рычкова, но разве Пугачёв не достоин моего сочувствия? О подлом пугачёвском духе я изрядно наслышан, но народная правда не может быть подлой, а Пугачёв – это материализация народной правды, и бесчинства, сотворённые им во время бунта, не должны заслонять главный смысл пугачёвщины: неодолимое влечение народа к справедливости, которой в России нет, и, бог знает, когда она будет».
Не дождавшись зова, в комнату осторожно заглянул слуга.
– Пора, барин, к столу пожаловать, а вы ещё не умывались.
Совершив утренний туалет, Александр Сергеевич, прошёл в столовую, где его ожидали Языков и Бенардаки, которого хозяин представил гостю.
– Это опора дворянского благосостояния, господин Бенардаки. С тех пор, как он обосновался в наших краях, у меня нет забот, как с выгодой избавиться от продажного хлеба, – сказал Языков и с улыбкой добавил. – Дмитрий Егорович почему-то в этом году явился раньше договорённого между нами дня, и что-то такое содержит в своём портфеле.
Пушкин был удивлен молодостью откупщика, про которого уже слышал от Загряжского, что он грек, активный участник освободительной борьбы против османского ига, эмигрировал в Россию, дослужился до поручика, вышел в отставку, занимался коммерцией в Таганроге, Астрахани, и теперь взял в свои руки всю хлебную торговлю Среднего Поволжья.
– У меня неотложные дела в Пензе, – заметно смущаясь, сказал Бенардаки. – Но я решил сделать крюк, чтобы засвидетельствовать почтение лучшему поэту России.
Пушкина никогда не хвалили по утрам, а теперь, когда он стал женатым человеком, то с трудом, но притерпелся к утренним упрёкам жены за выходки, недостойные семейного человека, которые с ним иногда случались. Он весело посмотрел на Бенардаки и протянул ему руку.
– Рад познакомиться. Признаюсь, что впервые встречаю откупщика, который хвалит меня за мои вирши, да ещё и до завтрака!
– Дмитрий Егорович, как только появился в губернии, так всех удивил своей щедростью, – сказал Языков. – Он взял у нескольких помещиков хлеб с обещанием заплатить по договорённой цене, а заплатил на полтора рубля больше.
– Да вы, оказывается, благотворитель, – промолвил Александр Сергеевич тоном, в котором можно было услышать насмешку, но Бенардаки не обратил на это внимание. Он щёлкнул застежкой портфеля и вынул из него книгу, которую поэт сразу узнал: это было только что выпущенное Смирдиным полное издание «Евгения Онегина».
– Ах, оставьте! Не хочу видеть моего романа после того, как я побывал в лапах у Смирдина. Я никогда, даже в самых диких фантазиях, не мог себе предположить, что мой полный Онегин, уже известный всей России, как щеголь, явится в столь неопрятном виде. Что не говорите, но книга издана крайне небрежно. Кстати, за сколько вы её приобрели?
– Ваша поэзия, Александр Сергеевич, дороже любых денег, – проникновенно вымолвил Бенардаки.
– Так уж и любых? – усмехнулся Пушкин. – Все куплю, сказало злато. Так сколько же?
– Тринадцать рублей ассигнациями.
– Тринадцать? – поразился Пушкин. – Это ведь чертова дюжина! А ведь я предупреждал Смирдина, чтобы он ставил условия книгопродавцам, не продавать за тринадцать. В Петербурге, в Казани торгуют за двенадцать. У кого вы её приобрели? Я немедленно отправлюсь к нему и надаю пощёчин мерзавцу!
– Ее привез из Москвы мой приказчик, – сказал Бенардаки. – В отчёте расходов он указал стоимость книги – тринадцать рублей.
– Каков мошенник! – с явным облегчением воскликнул Пушкин. – Десять дней назад в московских лавках она стоила двенадцать. Передайте своему приказчику, что я огорчён его проступком, хотя как торгаш торгаша его понимаю. Вы удивлены господа тем, что я сказал? К несчастью, я не граф Строганов, чтобы служить из благотворительности. Я – обременённый многочисленным и прожорливым семейством помещик самой средней руки и вынужден с отвращением и жадностью брать деньги за свое вдохновение, хотя готов служить своему отечеству даром, и не из-за бескорыстия, а потому, что убеждён: деньги очень скоро сделают литературу вшивым рынком, где будет не протолкнуться от набежавших со всех сторон торговцев залежалыми словами.
– А я приказчика за вашу книгу наградил пятью рублями, – сказал Бенардаки. – Так рад был её увидеть, а теперь ещё более счастлив, что вижу вас. Конечно, издание можно было сделать побогаче, но ваш роман бесценен, и я прошу вас оставить своё имя на титульном листе как память о сегодняшнем дне.
Перо и чернильница были спрошены догадливым Бенардаки у хозяина заранее, и Пушкин, не скрывая, что ему приятно это делать, подписал книгу поклоннику своего таланта. За столом ничего о литературе не говорили. Языков и откупщик после завтрака собрались ехать на мельницу, которую Бенардаки хотел посмотреть, чтобы решить, возможно ли расширить на ней производство муки до объёмов, которые могли бы сулить существенную выгоду.
После завтрака Александр Сергеевич вернулся в гостевую комнату и некоторое время стоял возле распахнутого для проветривания окна, вдыхая запахи осеннего парка, уже наполовину утратившего листву, которая под порывами ветра вспархивала над землей и тут же падала вниз, и только один сумел взлететь выше липы, с которой упал, и, набирая высоту, растаял в небе.
Убрав со стола рычковскую «Летопись», Пушкин положил перед собой письмо жены, перечитал его, пометив места, которые нуждались в немедленном ответе, и потянулся пером к чернильнице.
«Пишу тебе из деревни поэта Языкова, к которому заехал и не нашёл дома… Меня очень беспокоят твои обстоятельства, денег у тебя слишком мало. Того и гляди сделаешь новые долги, не расплатясь со старыми. Я путешествую, кажется, с пользой, но ещё не на месте и ничего не написал. И сплю и вижу приехать в Болдино и там запереться…»
В Симбирск Пушкин выехал после обеда, который был подан на два часа раньше, чем обычно, из-за гостя, которому нужно было вернуться в Симбирск, покончить там со всеми делами и выехать в Оренбург. Бенардаки уже оставил Языково, и гостя проводил Пётр Михайлович. Они вместе и доехали до Московского тракта, где обменялись прощальным рукопожатием. Языков пересел в свою коляску и некоторое время смотрел Пушкину вслед, удивляясь беспокойному образу жизни поэта, который, не взирая на близкую распутицу, торопится в Оренбург, якобы по крайней необходимости. Но что он там может найти для «Истории Пугачёва»? Какого-нибудь выжившего из ума старика, который расскажет ему расхожую байку?.. Несколько полусгнивших прясел от Яицкой крепости?.. Такой образ жизни казался Петру Михайловичу пустой тратой времени. Но не только этот изъян нашёл Языков в поэте. «У него ни о чём нет определённого устоявшегося мнения, – подумал он. – Это мешает ему, подобно Гёте, стать канцлером, хотя по уму и пониманию жизни Пушкин вполне соответствует высшей государственной должности».
И Пётр Языков был по-своему прав. Ему, выпускнику Петербургского горного кадетского корпуса, которому были ведомы неколебимые азы житейской мудрости, трудно было понять, что Пушкин подчинялся лишь самому себе и то, что многие воображали в Пушкине как нестойкость в убеждениях, лишь подчёркивало высоту, с которой он взирал на «мышью беготню» человеческой жизни.
Дорога в Симбирск была лёгкой: отъевшись на дармовом языковском овсе, кони бодро отмеривали версту за верстой, и довольно скоро довезли коляску к Свияге и, миновав мост, доставили на Симбирскую гору. Встретивший гостя Загряжский распорядился подать чай, позвал жену, и та явилась в сопровождении приживалок и девицы в тёмном платье и тёмном платке, которые весьма выгодно подчёркивали интересную бледность худощавого лица, и трогательно-беззащитное выражение глаз. Это была благородная девица Варвара Ивановна Кравкова. Александру Сергеевичу уже после первой чашки чая стал ясен расклад взаимоотношений в треугольнике, автором которого был Загряжский, чью ветрогонскую натуру Пушкин раскусил в первую же минуту знакомства, бывшего несколько лет назад.
За столом блистательный греховодник на жену даже не взглядывал, о госте едва помнил, вился вокруг Варвары Ивановны, которая смущалась, краснела, и от этого смотрелась ещё краше. «Экий пострел! – дивился Пушкин. – Как бы эта резвость не вышла ему боком».
В столовую заглянул Иван Васильевич и обратился к губернатору по неотложному делу. Воспользовавшись случаем, Александр Сергеевич бросил быстрый взгляд на Кравкову и сказал:
– Вы, кажется, поступаете в здешний женский монастырь?
Варвара Ивановна потупилась и тихо вымолвила:
– Пока я там только живу.
– А что ваш пособник в бегстве от родителей, Сеченов?
– Я о нём ничего не знаю.
Загряжский был не только глазаст, но имел и отличный слух.
– О ком это вы говорите? Ах, Сеченов! Определён городничим в Буинск. Он, кажется, отчим князя Одоевского? Передайте ему, при случае, что его родственник – большая шельма. Но меня он не проведёт.
– Господин Сеченов поступил как порядочный человек, – пискнула Варвара Ивановна.
– Знаем мы этих порядочных, – хохотнул Загряжский и подмигнул Пушкину. – Но ваше мнение я возьму в расчёт, если только господин Сеченов не привезёт мне, на этот раз из Буинска, ещё одну благородную девицу, чтобы устроить её под начала высокопреосвященного Анатолия.
– Я рад видеть, что общество в Симбирске и губернатор умеют жить весело и со вкусом, – сказал Пушкин. – Однако мне надо готовиться в дорогу. Сегодня в ночь я намерен отправиться в Оренбург.
Загряжские посетовали, что пребывание Пушкина в Симбирске было столь недолгим, и уговаривали поэта обязательно к ним заехать на обратном пути. Прощаясь, Александр Сергеевич не обошёл благородную девицу Кравкову, которая в ответ жалко улыбнулась и ничего не сказала.
Коляска и всё, что было при ней, сохранились на подворье гостиницы Караваевой самым лучшим образом. По просьбе постояльца, которого она на этот раз встретила без всяких подозрений, Анна Петровна послала слугу на почтовую станцию, чтобы к гостинице подали лошадей. Тем временем Пушкин поднялся к себе в номер, забрал оставлённые вещи, затем подошёл к окну, в котором сияла полная луна. «Даст бог, по сухому пути и лунной дороге к утру буду в Усолье. Только бы ветер не нагнал дождливую погоду».
Во дворе ямщик заканчивал запрягать лошадей. Ему помогал гостиничный слуга, который фонарём осветил Пушкину внутренность коляски, куда тот поместил свой саквояж, погребец с дорожной посудой, сахаром и чаем, затем обосновался сам и остался доволен.
– Что, барин, пора?
– Трогай, – сказал Пушкин.
Кони легко вынесли коляску со двора, город ещё не отошел ко сну, окна особняков на Большой Саратовской были освещены, но скоро главная улица закончилась, в предместье было темно, и только возле кабака вокруг костра плясали нетрезвые люди под балалайку. Пушкин приучил себя в дороге коротать время в дремотном состоянии, между явью и сном. И, выехав за городскую заставу, укутался пледом и смежил глаза, предвкушая, что ему привидится Натали.
Однако забыться ему не удалось: коляска остановилась, раздалось фырканье лошадей и удивлённый голос ямщика:
– А тебе что не спится?
Пушкин выглянул из коляски и увидел зайца, который стоял, пошевеливая ушами, столбиком посреди большака и, казалась, не собирался с него уходить. Ямщик взмахнул бичом, свистнул, и серый, совершив громадный прыжок, преодолел обочину и помчался по луговой отаве в сторону зарослей кустарника.
Александр Сергеевич к дурным приметам относился с недоверчивостью, но не исключал того, что некоторые из них сбываются, и когда ему на пути попадался поп, то старался обойти его стороной, но зайца не обежишь. «Жаль, что я не борзая собака, – с лёгкой насмешкой к себе подумал он, – а то бы непременно его затравил».
Случай с зайцем не помешал ему задремать, а затем и заснуть, и только на третьей станции его разбудила ругань ямщицкого старосты, который стыдил пьяного ямщика.
– На что ты такой годен? Ты ведь на облучке не усидишь! Ступай отсель, пока я тебя кнутом не опоясал!
«Вот оно! – сквозь расступающуюся дрёму пришло на ум Пушкину. – Не напрасно этот проклятый заяц явился мне на пути».
– Что там стряслось?
– Сейчас ямщик будет, барин, вот только армяк подпояшет.
– Давай его сюда! – потребовал Пушкин и, приглядевшись к ямщику, рассердился. – Да он слепой!
– Ну и что, ему не впервой ямщичить, справится с одним оком.
– Ты что, мою подорожную не видел? – вскричал Пушкин. – Я по высочайшему повелению!
– Не изволь гневаться, барин, – испугался староста. – Кажись, мой сын подошёл. Садись, Антипка, вот тебе мой кнут. Счастливого пути, барин!
Коляска ходко двинулась по большаку, Александр Сергеевич успокоился и опять погрузился в сон. Очнулся он от того, что кто-то дыхнул на него смрадом. Почти в упор на него воззрилась мужицкая рожа с горящими, как угли глазами. Пушкин повернул голову в другую сторону, оттуда на него таращилась ещё одна разбойничья харя, и кто-то в несколько голосов уговаривали друг друга:
– А ну, робя, навались… Счас мы всё сладим…
Нащупав рукоятку пистолета, Пушкин почувствовал себя увереннее, и это помогло ему сообразить, что его коляску, помогая лошадям, толкает в гору ватага мужиков.
«А ведь я принял их за разбойников, – с облегчением подумал он, чувствуя вину перед людьми, за которую он иногда не сможет перед ними покаяться».
На рассвете Пушкин вернулся в Симбирск и через день уехал в Оренбург по другой дороге. На обратном пути он заехал в Языково, затем прибыл в Болдино, откуда написал князю Одоевскому письмо, в котором был ответ на просьбу князя:
«Теперь донесу Вашему сиятельству, что, будучи в Симбирске, видел я скромную отшельницу, о которой мы с Вами говорили перед моим отъездом. Недурна. Кажется, губернатор гораздо усерднее покровительствует ей, нежели губернаторша. Вот и всё, что я мог заметить. Дело её, кажется, кончено».
Глава 30
В начале декабря, когда ударили морозы, выпали снега и отшумели первые метели, наконец-то встала Волга, и град Симбирск, как и год тому, наполнился дворянами, но в гораздо большем числе, потому что скоро должны были состояться выборы губернского предводителя. А на них являлись более трёхсот помещиков со всех уездов, которые организовывались в партии, поддерживающие кандидатов громкой за них агитацией на улицах, в трактирах, но главным образом в буфете благородного собрания, где порой проходили такие жаркие словесные перепалки, что спорщиков отправляли просвежиться прогулкой.
В эти дни чиновники губернского правления, обычно важно шествующие на службу и с оной, старались как можно быстрее прошмыгнуть по улице, чтобы ненароком не столкнуться с компаниями буянов, которыми управляли известные своей дерзостью полковник Дробышев, поручик Сажин и ротмистр Сизов. Эти господа в своих выходках доходили до таких крайностей, что проникали за ограду Спасского женского монастыря и пугали насельниц пением виршей разгульного гусара Дениса Давыдова, весьма щекотливого свойства:
Кто знает нашу богомолку,
Тот с ней узнал наедине,
Что взор плутовки втихомолку
Поёт акафист сатане!..
Хотя имя «скромной отшельницы» Кравковой при этом не упоминалось, но многие были склонны считать, что разгульные серенады адресовались послушнице, которая в своей келье их отлично слышала и, обливаясь краской стыда, смиренно опускалась на колена, чтобы искать утешение своей мятущейся душе в слёзных молитвах. О нарушении покоя обители доносили высокопреосвященству Анатолию, который повелел, невзирая на мороз, заложить пролом в ограде кирпичом и поправить ворота, а для пущей строгости завести сторожевого пса и на ночь спускать его с привязи.
Монастырь был совсем рядом с губернаторским двором и, выйдя из оранжереи за охапкой дров, садовник Степан завистливо прислушался к жеребячьему хохоту молодых господ возле ограды обители, затем, глядя на звёзды, справил малую нужду, отряхнулся, взял с десяток поленьев и направился к двери оранжереи. Возле крыльца он оглянулся, привлечённый скрипом снега, пригляделся, и ему показалось, что кто-то из-за ограды за ним подсматривает, но никого не увидел.
Скоро должен был прийти барин, и чтобы ему угодить, Степан положил в печь на тлеющие угли бересту, лучину – дунул, и на разгоревшееся пламя разместил поленья, закрыл дверцу и потянулся к кружке с горячим сладким чаем, до которого был большой охотник.
– Алекс! – прохрипел попугай и защелкал клювом о металлические прутья клетки. – Алекс!
– Что заголосил? – Степан брызнул на птицу чаем.
– Дурак! Дурак!.. – завопил попугай. – Алекс!..
– Дался тебе этот Алекс, – проворчал Степан, набрасывая на клетку чёрный с красными розами платок. – Знать, недаром твоя хозяйка Мими принесла тебя в подарок моему барину, чтобы ты за ним подглядывал. А тебе и сказать нечего. Мой барин-пострел, если и шалобродничает, то на стороне, иначе на что ему бабский наряд?
Степан снял с вешалки салоп, прикинул его своим плечам, поразглядывал и вернул на место.
– Видел я разные господские причуды, о таких даже не слыхивал.
Степан подошёл к печке, открыл дверцу, подкинул пару поленьев, затем подошёл к кушетке, взял гитару и тут же выронил её из рук: в комнату торопливо вбежал Загряжский:
– Помоги одеться, Степан! Еле развязался с делами: ты не представляешь, как я всем нужен вдруг стал, когда мне некогда. Что копаешься?
– Я, барин, никак не могу ухватить пуговицу, – проворчал Степан. – У меня от земляной работы пальцы заскорузли. Тут женские пальчики нужны, чтобы застегивать такие крохотульки.
Александр Михайлович облачился в салоп и стал заглядывать за кушетку.
– А где платок? – начал уже сердиться он.
– Как где? Перед глазами твоей милости, закрыл птицу, чтобы не орала почём зря.
Загряжский сдёрнул платок с клетки, покрыл им голову и направился к выходу.
– То ли ты собрался делать, барин? – укоризненно заговорил Степан. – Это в Петербурхе мешкарады всем ведомы, от царя до простонародья, а в Симбирске мешкарадиться не умеют, и как-нибудь намнут тебе бока. Оставь эту затею. Скоро твоя барынька явится, будет тебе с ней час поиграться.
– Молчи, дурак! – обернувшись, сказал Загряжский. – Как явится Мими, так подай ей чай, конфеты, да сам не жри! И скажи ей, что я скоро буду.
– Алекс! Алекс! – прохрипел попугай. – Дурак! Дурак!
– Ты вели барыньке, чтобы она меня не щипала, – сказал Степан. – Чуть что не по ней, так, ровно гусыня, шипит и норовит щипнуть.
– Что расплакался? – рассердился Загряжский. – Забыл, как я тебя посылал в полицейскую часть на выучку розгами?
Напоминание о недавней порке, коей Степан был удостоен за то, что в пьяном виде обрушил кадку с кактусом, вокруг которого каждый день ходил губернатор, ожидая, когда из мясистого и колючего стебля вырвется нежный цветок, заставило мужика вздрогнуть и согнуть спину в рабьем поклоне. Когда же за барином закрылась дверь, Степан показал ей кулак, подошёл к гитаре, сгрёб её в охапку и повалился с ней на кушетку, чтобы приняться извлекать из струн звуки «Комаринского мужика», и, лёжа, дёргать ногами, изображая пляску. Попугаю эта забава крепко не понравилась, он принялся раскачиваться на жердочке из стороны в сторону и дико верещать. Вконец разошедшийся Степан соскочил с кушетки и пошёл в пляс, колотя пальцами по струнам и азартно выкрикивая: «Эх! Эх! Эх!», как вдруг кто-то сзади крепко ухватил его за кудлатую макушку. От неожиданности он выронил гитару и враскорячку сел на пол.
– Бедная моя гитара! – в ужасе вскричала Мими.
– Не изволь, барыня, беспокоиться, – прохрипел Степан, подавая гостье гитару. – Струмент целехонек.
– Я пожалуюсь Алексу на твою грубость, когда он спустится из кабинета сюда.
– Долго ждать придётся, – помолчав, сказал садовник. – Они-с ушли, только что, и, думаю, ближе полночи не явятся.
Известие, что её Алекс, не предупредив, куда-то ушёл, привело одалиску в смятение. Прижав ладони к лицу, чтобы скрыть брызнувшие из глаз слёзы, она отвернулась к окну. Плечи её подрагивали. Степану стало жалко обманутую Мими, и он пробурчал:
– Вполне может и раньше прийти. Ты, барыня располагайся, я сейчас чай подам, конфекты.
– Куда же Алекс направился? – промокнув личико платком, сказала Мими. – Говори, Степан, всю правду, и забудь, что я на тебя сердилась. За правду я тебе дам на водку.
– Правду… Кто её знает – правду? – Мужик алчно уставился на блеснувший в узкой женской ладони серебряный полтинник. – Не хочу я за правду расплачиваться поротой спиной.
– Я никому не скажу, Степанушка. – стала ластиться Мими. – Вот тебе ещё полтинник, говори.
Поворчав, что только из жалости к Мими он скажет всю правду, Степан сгреб деньги, кинул их за пазуху и зашептал:
– Ушёл он проветривать на себе женское платье, а куда, то мне не ведомо.
– Как это проветривать?
– Ну, переоделся в старуху и куда-то улизнул. И уже не в первый раз.
Мими опечалилась, но от угощения не отказалась, молча, выпила чаю и, выпроводив Степана, улеглась на кушетке. Ветреное поведение Алекса её огорчило, но не настолько, чтобы она стала делать глупости. Однако, как всякая отвергнутая женщина, она горела желанием разузнать, кто её счастливая соперница, и, конечно, ей сразу вспомнились упорно циркулирующие слухи, что губернатор запал на старшую дочку князя Баратаева, и та якобы отвечает ему взаимностью, тем более предосудительной, что её руки добивается блистательный опальный гвардеец князь Дадьян.
Сопоставив известные ей факты, Мими сообразила, в каком направлении ушёл её ненаглядный Алекс, и была удивлена его беспечности: кружение вокруг усадьбы Баратаева, да ещё в женском одеянии, скорее всего, выйдет ему боком, а если он столкнётся с князем Дадьяном, то страшно даже вообразить, во что это может вылиться.
«Может быть, беда поможет Алексу понять, что от добра, добра не ищут, – вдруг подумала Мими, глядя в сторону окна. – Но я должна не забывать и о себе».
Тем временем Степан не стал откладывать посещение кабака на завтра и, спустив четвертак на водку, вернулся к оранжерее, потоптался на крыльце, затем, прихватив охапку дров, вернулся к дверям, но они уже были распахнуты настежь. «Явился побродун», – подумал мужик, освобождаясь от поленьев. И в этот миг где-то вблизи раздалась энергичная ругань явно казарменного происхождения, и воротца ограды вокруг оранжереи затряслись от частых и крепких ударов. «Свят! Свят!» – пробормотал, осеняя себя крестным знаменем, испуганный мужик, запирая входную дверь на все засовы.
Дверь в комнату была распахнута, и по ней разлетались предметы женской одежды, которую судорожно рывками стаскивал с себя губернатор.
– Стёпка! – крикнул он. – Растопырь мои штаны, я в них запрыгну. Подготовь к одеванию фрак!
Между тем удары в дверь прекратились, но только губернатор запрыгнул в штаны и нацелился попасть руками в рукава фрака, как от частых ударов задрожала оконная рама, и раздался неистовый вопль.
– Зарежу! Зарежу мерзавца!
У Загряжского подкосились от страха ноги, и он вместе с Мими, которая не отходила от своего возлюбленного, повалился на кушетку. Степан уже оправился от испуга и, схватив ружьё, пытался всучить его барину:
– Оно заряжено, барин! Пали по супостату!
Вид оружия отрезвил губернатора, он вспомнил о своем сане и, встав с кушетки, принялся приводить себя в порядок, делая это нарочито неторопливо, не забывая того, что происходит под окнами. А там уже собрались несколько человек. К ним присоединились из дворцовой передней – дежурный жандарм, швейцар и камердинер Пьер.
– Не смей хватать меня за руки, жандармская морда!
– Извольте прийти в чувство, господин хороший, и не лайтесь: я при исполнении и в случае явного бунта, согласно секретной инструкции, обязан применить оружие.
Бунтовщик тоже был не один, ему ассистировал поручик Сажин.
– Идёмте князь, ветрогон забился под бабью юбку, и сегодня тебе его оттуда не выдернуть. Оставим это дело на завтра.
Губернатор с явным облегчением вздохнул, посчитав, что угроза миновала, но раздался крепкий удар, и одно из стёкол внутренней рамы рухнуло на пол и разлетелось вдребезги. За окном послышались сдавленные крики, возня, но скоро эти звуки стали удаляться, пока не стихли совсем.
– Я иду к себе, – сказал Загряжский, направляясь к двери, но был остановлен голосом, прозвучавшим из полуразбитого окна:
– Александр Михайлович! Ау!.. Именем закона извольте открыть двери штаб-офицеру Симбирской губернии!
Загряжский выскочил из комнаты, крикнув на прощанье:
– Меня здесь не было!
Мими толкнула опешившего Степана:
– Иди, открой двери жандарму, но не спеши, займи его болтовней, а я тем временем спрячу женскую одежду.
Садовник опасливо глянул в сторону окна, затем приподнялся на цыпочки и, отодвинув занавеску, прохрипел:
– Что людей полошишь? Откуда мне знать, жандарм ты или разбойник?
– Поговори там у меня! – всерьёз осерчал Эразм Иванович.
– Как я открою скоро, когда у меня опорки куда-то завалились.
– Иди босым!
– Иду! – прокричал Степан. – И ты иди, чтобы тебе не ждать на холоде.
Мими уже растолкала женскую одежду по углам комнаты и, подтолкнув Степана к двери, расстегнула несколько пуговиц на платье и, слегка растрепав причёску, опустилась на кушетку с гитарой в руках.
Лицезрение губернаторской одалиски в комнате, где хозяйничал мужик, было для Стогова неожиданностью, от которой он заметно подрастерялся.
– Входите, господин офицер, присаживайтесь, – сладенько промолвила Мими. – Степанушка, подай гостю чаю и конфет.
От подобного обращения Стогов пришёл в замешательство.
– Позвольте, мадам, определить свой статус в этом помещении? Кто вы по отношению к находящемуся здесь крепостному человеку господина Загряжского?
– Считайте, что это мой каприз, – лениво произнесла одалиска. – Вас он шокирует?
– Да нет, почему? – кисло поморщился Стогов. – Но что вы нашли в этой образине?
– А вы не знаете, что ищет женщина в мужчине, – игриво потянулась Мими. – Она ищет нежности. И не делайте удивлённые глаза – именно нежности.
Штаб-офицер прошелся по комнате, заглянул под стол, под кушетку, охлопал ладони и сурово глянул на Степана:
– А ну брысь отсель!
Мими перемена в настроении жандарма насторожила, и чтобы скрыть свою взволнованность, она стала перебирать аккорды, но Стогов перехватил гриф гитары.
– Хватит умничать! Добро бы этим занимались только дворяне, но и мещане туда же! Мадам Мими… А в паспорте у тебя прописано другое: каширская мещанка Мария Игрунова. Или не так?
– Ах, оставьте меня в покое! – вскричала Мими. – Зачем вы меня мучаете?
– У меня и мыслей нет тебя мучить, – поморщился Стогов. – Ответь всего на один вопрос: кто только что был в этой комнате?
– Только я и Степанушка, – объявила одалиска, выдержав насмешливый взгляд жандарма. – Разве мои чувства к нему так уж и смешны?
– Почему же, конечно, нет, потому что всё это враньё! – веско сказал Стогов. – И только за это я могу тебя, милочка, направить по этапу с ближайшей партией арестантов к месту выдачи тебе паспорта.
Этот приговор надломил силы бедной Мими. Нет, она не выдала своего Алекса, но включила последнюю степень защиты: опрокинулась с плачем на кушетку и завыла, и запричитала. Стогов попытался было её образумить, но, в конце концов, махнул рукой и удалился восвояси.
Степан, прятавшийся в тропических зарослях, кое-что слышал из допроса Мими и был поражён, что она объявила его своим любовником, но не возмутился этим, а даже почувствовал в своём очерствевшем сердце лёгкое сладостное трепетание, как после принятия чарки очищенной. У него слегка закружилась голова и, увидев, как Стогов покинул комнату, выждал и покинул своё убежище.
Мими пустилась плакать сначала понарошку, но вскоре разревелась всерьёз и надолго, вороша душу несладкими воспоминаниями обид, которых она перетерпела за свою безмужнюю жизнь не только предостаточно, но даже с избытком. Они теперь и отливались слезами, такими горькими и искренними, что рядом с ней сначала затосковал, а затем стал всхлипывать Степан.
– Ах, ты несчастненькая, – поглаживая Мими по голове, бормотал мужик. – Нетути тебе счастье с барином. Ему ты – живая игрушка, надоест и выбросит. Шла бы ты, болезная, к своему отцу с матерью, они бы тебя, голубку, приветили, приласкали, обогрели.
Причитания мужика возымели неожиданные последствия: Мими оттолкнула Степана, соскочила с кушетки, подбежала к зеркалу и, поправляя причёску, зло проговорила:
– Дурак! Какие отец с матерью? Нет их у меня, и не было, где же я их сейчас найду? А ты мне корявыми пальцами всю кожу на лбу обкорябал!
И, не оглядываясь, девица выбежала из комнаты. Постояв, Степан подошёл к входной двери, выглянул, плюнул в сторону калитки и, позевывая, отправился на боковую.
Глава 31
Князь Дадьян не провёл в благородном собрании и получаса. Отвергнув заманчивое предложение Мишеля Сажина закатиться с шампанским в весёлый дом на Солдатской улице и предаться кутежу, оскорблённый жених крикнул извозчика и велел ему ехать в пригородную деревню Баратаевку, где находилось имение его будущего тестя князя Баратаева. Отставной гвардеец ещё не остыл от бешенства, в которое, как в кипяток, окунул его граф Толстой, рассказавший об оскорбительном слухе про наречённую невесту князя Оленьку Баратаеву, которая якобы позволила себе завести нежную переписку с ветрогоном губернатором, и (о, ужас!) принимала его предложения о свиданиях, на кои Загряжский являлся переодетым старухой. Дадьян, услышав такое, потерял дар речи, но граф не удержался и поведал ему последнюю новость: оказывается Оленька была у Загряжского в оранжерее, где у того штаб разврата, переодетой в мужскую одежду. Это сообщение доконало ревнивого, как мавр, князя, казалось, что он спятил: схватил саблю и стал рубить стулья и так размахался, что граф Толстой был принужден спрятаться от свирепого кавказца под стол.
Только через час Дадьян вновь обрел способность к принятию решения, и оно было простым и ясным – набить губернатору морду! Князь помчался к губернаторскому дворцу, по пути встретил возле женского монастыря толпу благородных буянов, которые хотели привлечь его к осаде обители. Но Дадьян так свирепо на всех глянул, что удальцы прикусили языки, и только поручик Сажин понял, куда князь направляется учинить скандал и. поразмыслив, кинулся следом, чтобы видеть все подробности своими глазами. Ему удалось уговорить взбешённого князя не бить окна в оранжерее и увести его в благородное собрание, где закосевший Дадьян поведал о своём несчастье, вновь разогрел себя до белого каления и кинулся разбираться с будущим тестем, поскольку официальное сватовство уже состоялось.
Князь Михаил Петрович о мчавшейся на него, со стороны губернского города, грозе не ведал ни сном, ни духом. Он сидел за столом в своём кабинете, где было много книг, гипсовые маски Вольтера, Руссо, Дидро и прочих французских энциклопедистов, несколько картин с видами милой сердцу хозяина Грузии, дорогое оружие на стенах, на полу шкура матёрого медведя, которого князь собственноручно добыл в Сурских дебрях. На столе перед ним лежала почерневшая от времени монета, которую, вооружившись увеличительным стеклом Михаил Петрович разглядывал со всех сторон, испытывая радостное возбуждение охотника, напавшего на горячий след зверя.
Симбирское дворянство гордилось своим предводителем, и он был действительно во многом выдающейся личностью на провинциальном ландшафте России. Ни Пенза, ни Саратов, ни кичащаяся своим университетом Казань не имели в своих благородных собраниях члена Французской академии, куда был избран в 1818 году Баратаев за фундаментальное исследование «Нумизматические факты грузинского царства». Имел многократный предводитель и заслуги перед силами, которые неистовый Служка Серафимов Николай Мотовилов, относил к сатанинским. Он был приобщён к самым высшим степеням масонства, за что его забрали в Петербург и держали в Петропавловской крепости в одной камере с Александром Грибоедовым, И в Симбирск, как сообщает достоверный свидетель, он «воротился весь синий, даже почернел: его, слышно, подвергли там секретно телесному наказанию…». Но от подозрений не освободили. И с тех пор сердечным другом князя стал полицейский капитан Филиппини, предупредивший заглавного масона Симбирской ложи «Ключ к добродетели» о повальном обыске и неизбежном аресте. Вдвоём они сожгли протоколы заседаний. А весь масонский инструментарий (циркуль, молоток и прочие причиндалы) утопили в пруду, где они пролежали два года, пока гонения на «вольных каменщиков» поутихли. И Баратаев выволок из пруда гроб с утопленными мистическими предметами, высушил их, и стал проводить масонские ритуалы для круга избранных, которые в любом деле держались друг друга мёртвой хваткой.
О тайной жизни Баратаева известно было немногим, а в миру его репутация была образцовой: ветеран Отечественной войны 1812 года, безукоризненно честен, имел очень скромный достаток, но умел обходиться тем, что есть, чадолюбив, многодетен, и старшая Оленька была его любимицей, которую он, скрепя сердце, согласился выдать за князя Дадьяна, потому что первая дочь своим замужеством открывала путь к семейному счастью своим сёстрам. Тем не надо уже будет блюсти порядок старшинства и выходить замуж в порядке возрастной очередности. Согласившись на брак Оли, Баратаев считал, что она уже почти отрезанный ломоть, но совершенно неожиданно к нему в кабинет ворвался, пылая горем и гневом обманутый жених.
– Князь! Я всегда считал вас первым по честности среди дворян губернии! Но после того, что мне стало известно, я вынужден решительным образом изменить своё мнение!
– Что вам такого стало известно? – привстал со стула Баратаев.
– Ваша честность была порукой честности вашей дочери, но у меня на руках факты, которые свидетельствуют, что она даже сейчас имеет интрижку с мужчиной, чьё имя вам хорошо известно.
– Кто это? – прошептал побелевшими губами, схватившись за сердце, несчастный Михаил Петрович.
– Загряжский!
– Господи, что за чушь! – воздел руки князь. – Оленька на танцевальных вечерах во дворце ни разу не танцевала.
– И тем ни менее, князь, она завела с ним интрижку. Они, позор говорить, встречались переодетыми: он – в старуху, она – в мужчину.
– И есть тому свидетели?
– Весь город, – горько молвил жених. – Загряжский сам хвалился графу Толстому. Его свидетельства вам достаточно?
Потрясённый отец опустился на стул и обхватил ладонями голову.
– Это всё выдумки Загряжского, он болтун и трус. Я, обещаю вам, князь, что приму все меры, чтобы обида, нанесённая моей семье, была удовлетворена.
– Делайте, что знаете, но помолвку я отменяю. И, клянусь честью, я разобью Загряжскому рожу, – мрачно подытожил Дадьян и склонил голову в знак расставания. – Счастливо оставаться.
– Прошу, вас, – сказал Баратаев, – не говорите ни о чём Оленьке. Пожалейте её…
Дадьян в ответ сверкнул глазами и, круто повернувшись, покинул кабинет.
Баратаев потянулся к секретеру, открыл его, достал небольшой графинчик с коньяком и, наполнив рюмку, торопливо, как горькое лекарство, опорожнил её, затем повторил эту процедуру два раза.
Коньяк семилетней выдержки помог Михаилу Петровичу справиться с обрушившимся на него потрясением, и скоро к нему вернулось здравомыслие.
«Конечно, всё это чушь собачья, но всё это случилось явно к лучшему для Оленьки: князь хоть и владетельного дома, да набитый дурак, и его трепотня – достаточный повод расторгнуть помолвку. Мне этот случай – тоже в помощь: я всё никак не решусь, что ответить графу Канкрину, который по братской солидарности задумал извлечь меня из бедности, назначив помощником наместника Кавказа по финансовым делам. А сейчас у меня есть причина отказаться от предводительства, принять денежную должность и стать действительным статским советником. Служба даст возможность обеспечить моих девочек приданым».
Не забыл Баратаев и о Загряжском, ветрогона следовало проучить, да так, чтобы он, вспоминая Симбирск, всегда вздрагивал и озирался. Для этого князь пригласил к себе нескольких самых авторитетных дворян и, кратко обрисовав ситуацию, просил поддержать просьбу о защите, с которой он решил обратиться ко всему симбирскому дворянству в день открытия благородного собрания. Поддержка князю была обещана, с тем гости и разошлись, а Баратаев запершись в кабинете, принялся сочинять речь, в которой были и описание его заслуг в войне против французов, и почти двадцатилетняя бескорыстная служба на общественном поприще предводителем дворянства, коей он подорвал своё состояние, и теперь просит не избирать на новый срок, поскольку с нынешним губернатором он не хочет иметь дело по причинам, которые ведомы всему городу.
Князь был неслабым оратором, но на письме мысли подчинялись ему кое-как, поэтому он извёл немало бумаги, прежде чем сумел составить удовлетворившее его выступление, которое тотчас в черновике попало в руки благонамеренного человека, служившего в доме учителем, и тот из-за сочувствия к жандармам отнёс его унтер-офицеру Сироткину. Бумага с каракулями Баратаева попала к штаб-офицеру уже в отглаженном утюгом виде, и тот стал её вычитывать, спотыкаясь на каждом слове, и потратил на это мешкотное занятие никак не меньше часа, но остался премного доволен тем, что узнал.
Для штаб-офицера наступила долгожданная минута торжества: наконец-то губернатор был у него на крючке, и всё потому, что любил сплетни, вникал в семейные дрязги, хотел показать себя всеведущим, а симбирское дворянство состояло из нескольких враждующих между собой партий, между которыми часто возникали споры, и Загряжский, по недомыслию, пытался брать на себя роль арбитра, но это привело к тому, что все стали им очень недовольны, и он нажил себе много влиятельных врагов. К тому же губернатор был неутомимый сластник, бабник и пофигист. Не смущаясь, что его собеседником является жандарм, он говорил:
– Успеть в интрижке и не рассказать об этом, это всё равно, что иметь Андреевскую звезду и носить её спрятанную в кармане.
Часто, когда Стогов находился у губернатора, тому приносили бумаги на подпись. Загряжский подписывал их, не читая. Коварный жандарм добродушно спросил: как это можно, не прочитав, ставить подпись?
– Пробовал читать все бумаги, – легкомысленно ответил Загряжский, – совершенно ничего не понял и пришёл к выводу, что читаю я бумаги или нет – результат один, так лучше подписывать не читая.
Стогов и эту глупую выходку губернатора принял к сведению. Постепенно у него скопилось на Загряжского увесистое досье, но только столкновение с дворянством давало повод для смещения губернатора.
– Сироткин! – крикнул Эразм Иванович. – Одевайся по форме, мы отправляемся с визитом к князю Баратаеву, но сначала навестим губернатора. Надо поинтересоваться его самочувствием.
Сани, запряженные парой строевых коней, всегда были у крыльца, и когда Стогов вышел из дверей, унтер-офицер тут же развернулся в сторону губернского дворца, принял начальника и взял в руки вожжи.
– Побудь внизу, – велел Стогов, не раздеваясь, бойко вбежал на второй этаж и, не задерживаясь, вошёл в кабинет губернатора, над головой которого, щёлкая ножницами, колдовал Пьер.
– Брысь отсюда! – строго приказал штаб-офицер и сел, опершись на саблю, в кресло губернатора.
– Что вы себе позволяете? – попытался надуть щеки Загряжский.
– Это я у вас уполномочен секретной инструкцией спросить: как вы позволили унизить губернаторское звание?
– Это – слова! – вскричал Загряжский. – У вас против меня ничего нет. Я не беру взяток, я…
– Советую вам помолчать, – перебил начальника губернии жандарм. – Слушайте, что я вам скажу. На днях открытие благородного собрания, но вы туда не пойдёте.
– Как так? Вы не можете этого запретить, – пролепетал Загряжский.
– Я, следуя секретной инструкции, могу вам запретить всё, что противоречит интересам государственной власти. Предводитель намерен просить защиты своей чести у всего симбирского дворянства от нанесённого вами неслыханного оскорбления.
– Я ничего не пойму, – пролепетал Загряжский. – Я князя не оскорблял.
– Бросьте притворяться киской! – поморщился Стогов. – Вы разнесли по всему городу сплетню, где оболгали дочь предводителя, которая, кстати, невеста князя Дадьяна. В своём заявлении Баратаев напоминает и о других глупостях вашего превосходительства: как вы изуродовали благородного сызранского градоначальника Сеченова, о поборах, учинённых вами самовольно на установку скамеек с памятными табличками на Венце, на которых простудились несколько старух лучших фамилий губернии. Благородное собрание дворян Симбирской губернии вполне может исключить вас из своего состава – случай неслыханный, но вполне в отношении вас возможный.
– Что же делать! – впал в панику губернатор. – Эразм Иванович, спасите, защитите…
Эта просьба была штаб-офицеру крайне необходима, чтобы реализовать уже давно разработанный им план мероприятий по свержению губернатора. Однако он не торопился протянуть руку помощи раздавленному ветрогону, а заставил его умолять, чуть ли, не на коленах.
– Пишите расписку, что вы будете сидеть во дворце и без моего разрешения не сделаете даже шага.
– Торжественно обещаю! – поклялся Загряжский. – Но вы на всякий случай поставьте ещё одного жандарма для моей охраны.
– А это ещё зачем? – сказал Стогов, пряча расписку губернатора в карман мундира.
– Я знаю, что князь Дадьян – коварный азиат, он может ворваться сюда с кинжалом. Я держу в ящике стола заряженные пистолеты, но успею ли я их оттуда вынуть?
– Хорошо, – изобразив мучительное раздумье, решил штаб-офицер. – Я велю начальнику жандармской команды усилить охрану дворца. Но и вы не высовывайте из него даже носа!
Весьма довольный тем, что ему удалось вселить в губернатора страх, Стогов, любуясь погожим зимним днем, быстро доехал до Баратаевки, где был встречен на крыльце дома дворецким, одетым в ливрею, украшенную вышитым золотыми нитками гербом, в коих жандарм тщетно пытался найти масонские знаки, ведь это был герб природных грузинских князей Бараташвили.
Предводитель сделал вид, что удивлён столь ранним визитом:
– Чему я обязан таким внезапным посещением?
– Вы, князь, намерены говорить речь и жаловаться дворянству на Загряжского? – напрямик спросил штаб-офицер.
– Кто вам это сказал? – вспыхнул Баратаев. – Какое вам дело до этого?
– Вы напрасно вибрируете, князь, – спокойно продолжал Стогов. – Вчера в этом кабинете вы читали свою речь нескольким помещикам, а что мне есть дело, так я, не имея нужды защищать того, кого вы метко именуете ветрогоном, обязан не допустить публичное оскорбление губернатора как высшую власть в губернии, поставленную императором.
– Вы не знаете всех обстоятельств!
– Знаю, даже более, чем вы.
– Вы молоды, вы не отец и не можете чувствовать моего оскорбления!
– Напрасно вы так думаете, князь, – с чувством сожаления произнёс Стогов. – Я честный и благородный человек и могу не только чувствовать ваше оскорбление, но и глубоко проникаюсь горестью отца.
– Если так, то вы не должны вступаться за мерзавца!
И тут Эразм Иванович произнёс блестящую речь, о которой на склоне лет вспоминал с восхищением. Ещё бы! Это был его звёздный час в самом прямом смысле этого выражения: его мечты о взлете карьеры обретали зримые черты.
– Если вы не откажетесь от своего намерения, то я, на основании данной мне государем инструкции, арестую вас, и до решения государя вы не выйдете из этого кабинета. Подумайте, князь, куда вы ведёте всё дворянство? Оно, в порыве первых чувств, сделает преступление против начальника губернии, чего император ни оставить, ни оправдать не может, а вы будете главным виновником. Ваше оскорбление разнесётся по всей России, тогда как я знаю истинно, что это пустое хвастовство ветрогона и бабника. Это дело следует окончить в тишине.
– Но оскорбление не может быть поправлено, – встрепенулся, задумавшийся под словами Стогова, князь. – Жених от дочери отказался.
– Знаю всё подробно и знаю, что всё может быть поправлено. И вы, князь, и ваша дочь получат удовлетворение.
– Молодой человек! – князь гордо поднял седую голову. – Не много ли вы на себя берёте? Помните: вы ответите перед оскорблённым отцом!
– Я приму вину на себя, если все не будут удовлетворены. Вам остаётся довериться мне, но я хочу иметь ручательство, что речи не будет.
– Какое вам нужно удостоверение?
И жандармский штаб-офицер получил от Баратаева коротенькую записочку, где тот обязывался против Загряжского не говорить. Он присовокупил её к обязательству, полученному от губернатора, и довольно улыбнулся: теперь у него на руках были документальные свидетельства, которые не дадут главным участникам скандала отказаться от своих слов. Дворяне, хотя и любили потолковать о чести, чаще следовали в своих поступках своей выгоде, и в этом ничем не отличались от прочих податных людишек.
Начало интриги было положено, и все концы держал Эразм Иванович. Сейчас нужно было совершить ход с козыря, и оным являлся граф Бенкендорф, и, вернувшись в свой кабинет, штаб-офицер приступил к составлению письма шефу жандармов. Закончив работу, он запечатал бумагу в непромокаемый конверт и отправился к почтмейстеру Лазаревичу, где потребовал у него книгу приказов, в которой своей властью задержал до особого распоряжения движение любой корреспонденции. И в этот день почта отправила всего лишь одно письмо, и его отправителем был штаб-офицер Симбирской губернии.
Глава 32
Пока Стогов брал объяснения и обязательства с Загряжского и Баратаева, в благородном собрании случилась сходка решительно настроенных по большей части молодых дворян, которые, прослышав об оскорблении предводителя, стали составлять против губернатора заговор. И уже к вечеру того же дня в него вошли до полусотни буянов, собравшихся возле буфета с горячительными напитками на первом этаже дома Пустынникова.
– Жестокое оскорбление нанесено всему благородному собранию губернии! – мрачно возглашал после каждой опорожненной чарки с очищенной полковник Дробышев, атаман этого опасного сборища, который был уже наполовину сед, но предпочитал кружиться в попойках с молодёжью, чем со своей ровней.
– Надо послать Загряжскому картель, – предложил поручик Сажин. – Я буду драться с ним первым. Если мне не будет удачи, то с ветрогоном сойдётся Сизов. Надо составить список желающих принять участие в дуэли.
– Я согласен, – сказал и подкрутил ус ротмистр. – Но за мной очереди не будет: я проткну клеветника, как цыпленка.
По вздохам и движению тех, кто толпились вокруг заводил этой сомнительной затеи, можно было догадаться, что охотников сразиться на поединке было среди блюстителей дворянской чести совсем немного.
– Позвольте, – подал голос проходивший мимо и остановившийся послушать о чем идёт речь полковник Толстой. – Может быть, вы об этом не знаете, но я от имени князя Дадьяна объявляю о его решительном намерении набить губернатору рожу, при первой же с ним встрече.
Все одобрительно зашумели, радуясь, что достойный выход из ситуации нашёлся, однако столь явное благоразумие не понравилось Сажину, и он привлёк к себе внимание тем, что встал на стул и поднял руку.
– Кажется, мы приняли единогласное решение наказать оскорбителя?
– Было такое, – сказал, осушив ладонью мокрые от водки усы, полковник Дробышев. – Говори своё предложение, поручик.
– Пусть жених набьёт рожу губернатору, это его право. Но дворянство должно наказать его от своего имени, поскольку ветрогон переступил через самое святое, что только есть у дворянина – его честь…
– Говори прямо, что предлагаешь, – подтолкнул приятеля Сизов.
– Когда губернатор явится открыть благородное собрание, то его надо схватить, оголить и выпороть.
Какое-то время все молчали, уставившись на Сажина, который, казалось, тоже оторопел от только что произнесённых слов, но всё решил Дробышев. Он, отставив чарку, вышел на свободное место и объявил:
– Я – за предложение поручика!
Вслед за ним все сразу же заголосили, что они будут рады поучаствовать в порке губернатора и потребовали от буфетчика шампанского, чтобы спрыснуть успешное начало задуманного предприятия. Однако были и практические головы, которые предложили выбрать четверых дворян, кои губернатора схватят за руки и за ноги, ещё двух, которые лишат ветрогона штанов, и один экзекутор.
– Я против, чтобы порол губернатора кто-то один, – сказал мало кому известный помещик Теплов. – Этак на экзекутора падёт вся вина, и он может вполне попасть под суд. Нужно проучить оскорбителя так, как мои мужики прошлым летом наказали конокрада: набежали на вора толпой и затоптали насмерть. А там, где виновны все, там судить некого.
– Но мы не имеем намерения затоптать губернатора…
– Тогда будем пороть его по очереди, – сказал Теплов. – Надо посчитать всех, кто будет в этом деле участвовать, и разделить на число розг, которые ещё собранием не определены.
– Больше ста он не выдюжит, – сказал Дробышев.
– Господа! – опять взобрался на стул Сажин. – У нас не должно быть в мыслях, чтобы пороть Загряжского как мужика. Мы его схватим, оголим, и я ударю его розгой всего только раз. Это будет вполне достаточно, чтобы мы почувствовали себя удовлетворёнными, но оскорбитель будет носить след всего лишь одного удара всю оставшуюся жизнь, и никогда не забудет, за что был наказан.
Сажин явно пошёл на самопожертвование тем, что взял на себя всю ответственность за порку сановного лица, которую правительство вполне может почесть за надругательство над властью и сурово покарать, если не всех, то непосредственного исполнителя. Но поручик был во хмелю, и никакой опасности не видел, ему захотелось стать первым в кураже, и остальные с большой готовностью уступили ему эту сомнительную честь.
Конечно, это затея была безобразной выходкой людей, находящихся в беспривязном от своих семей состоянии, выборы предводителя всегда были поводом собраться и погулять дворянству вместе, бывало молодёжь и безобразничала, и всё это в допустимых рамках, но затея выпороть губернатора и прогреметь этим не только на всю Россию, но и Европу, на какое-то время пришлась по сердцу симбирским дворянам всех возрастов, и в этом было, наверно проявление такого чисто русского явления как бунт на коленях благородного сословия, униженного казнью людей своего круга 14 декабря 1925 года
Стогов с большим интересом выслушал сообщения Сироткина о сходке молодых дворян в благородном собрании, но не обеспокоился: ему пока на руку было разрастание скандала, чтобы еще сильнее испугать губернатора, и он велел унтер-офицеру заняться тем, чтобы намерение дворян выпороть Загряжского, достигло губернаторского дворца как можно скорее.
Сам штаб-офицер, согласно заранее составленному им плану действий, отправился с визитом к Дадьяну. Князь был яркой личностью, из-за какой-то дуэльной истории покинувший один из лучших гвардейских полков. Он заехал по пути домой к полковому товарищу графу Толстому в Симбирск и задержался более чем на полтора года из-за внезапно вспыхнувшей в горячем кавказце любовной страсти к Оленьке Баратаевой
Князь был во многих отношениях колоритной фигурой: брюнет, хорошего среднего роста, стройный, одевался всегда в чёрное, говорил сквозь зубы, стригся под гребёнку почти наголо, носил воротнички «а ля инфант», как на портретах Байрона, курил трубку и пользовался стеком. Лорд, да и только!
Жил он, как на бивуаке, хотя в деньгах не нуждался. В карты не играл, но много проматывал на дружеские пирушки, зачастую шумные, и не вызывавшие одобрение властей и старшего поколения благородного сословия, которые с завистью смотрели на проказы молодёжи. Князь не мог ни заинтересовать Стогова, поскольку жандарма интересует всё что движется. Штаб-офицер подметил, что Дадьян – как будто он не княжеского, а собачьего рода, – ненавидит кошек, и, как-то, якобы случайно, подвёл его к котёнку. Князь побледнел, как мел, и, извинившись, ушёл из дома, в котором это случилось. А Стогову эта шутка показалась настолько удачной, что он любил о ней рассказывать, и очень при этом веселился.
Князь вышел к жандарму в роскошном бухарском халате, с трубкой в зубах, и лениво процедил:
– Чему я обязан, что вы пожаловали ко мне?
– Князь, прежде всего здравствуйте и позвольте сесть; мне нужно переговорить с вами, – ласково сказал Эразм Иванович, весьма удивленный тем, что обстановка слишком проста: во всю комнату один стол, около него такая же голая скамейка, точно в бедной школе:
– Вы, князь, огорчены и очень раздражены из-за глупой лжи, дошедшей до вас. Но всё это не стоит выеденного яйца.
Хозяин засопел, сжал чубук так, что у него хрустнули пальцы, и стал подвигаться по лавке к Стогову. Тот спокойно посоветовал ему не придвигаться так близко, а то неудобно говорить. Князь в ответ сквозь чёрные зубы процедил:
– Желал бы я знать, какое вы имеете право мешаться в чужие дела?
Эразм Иванович рассмеялся и легонько похлопал собеседника по коленке:
– Жандармы, для того и учреждены, чтобы мешаться в чужие дела. Вы сердитесь, князь, а, узнав мои намерения, не отвергнете моего участия.
– Я не имею нужды ни в чьём участии! – вспыхнул Дадьян. – И всё это касается только меня.
– Вы, князь, намерены разбить рожу Загряжского публично?
– Ну, что же вам за дело?
– До рожи Загряжского мне совершенно нет дела, но подлая рожа Загряжского принадлежит губернатору, вот это и меняет дело. Моя обязанность устранять всякое публичное оскорбление власти, поставленной государем; я пришёл доложить вам: пока Загряжский является губернатором, вы не можете выполнить своего намерения.
– Кто может остановить меня? – свирепея, произнёс Дадьян.
– Я пришёл за тем, чтобы запретить вам замахиваться на государственную власть, – веско сказал штаб-офицер. – Прошу вас дать мне слово, пока Загряжский является губернатором не оскорблять его ни словом, ни делом.
– Что же мне помешает? – продолжал кобениться князь.
– Тогда я вас немедленно арестую! – заявил Стогов.
Князь закатил истерику: начал кричать что-то бессвязное, хватался за кинжал, сломал чубук, наконец, устал и затих.
– Прошу вас выслушать меня без раздражения, – спокойно произнёс Стогов. – Прежде всего, скажу вам, что вы будете счастливы.
– Каким образом? – князь уже вошёл в байроническую позу и слова цедил через зубы. – Вы же не цыганка, а жандармский офицер. Я отвергаю ваше участие в моём деле. Я вам не верю и вижу, что вы ничего не знаете.
– Эх, почтенный мой князь, какой же я был жандарм, если б не знал всего.
– Можете вы мне сказать, что вам известно? – насторожился Дадьян.
– Очень охотно: малодушный хвастун Загряжский считал гордостью для себя похвастать интригой с прекрасной и уважаемой девушкой перед графом Толстым. Последний, как вполне благородный и честный человек, счёл долгом предупредить вас. Тут правы и Толстой, и вы, князь. Презренно и подло виноват негодяй Загряжский. Я рад возможности удовлетворить вас честным моим словом, что негодяй Загряжский солгал: ничего подобного не было.
– Как вы можете знать и ручаться? – недоверчиво произнес Дадьян.
– Князь, еще повторю: я жандарм!
– Но позвольте, вы сами дворянин и вполне можете оказаться в моем положении, поэтому спрашиваю вас: не имею ли я права наказать негодяя?
– Вашего права я не отвергал и не отвергаю, но согласитесь, какое же вам удовлетворение в мордобитии? Меня бы не удовлетворила подобная месть. Нужно ударить мерзавца больнее, – поучающе сказал Стогов.
– Чего же я могу желать или что сделать, по-вашему?
– Вы мне сделали вопрос, а я спрошу вас: какого вы хотите удовлетворения? – вкрадчиво вопросил жандарм.
– Ну, а если б я потребовал, чтобы мерзавец сознался, что он солгал?
– Только-то, князь? – удивился Стогов.
– Мне и этого будет довольно!
– Нет, князь, я не того хочу, – торжественно провозгласил Эразм Иванович. – Я обещаю вам, что он должен при вас написать, что он подло солгал и что если болтнет одно слово, то без претензий, где бы ни было, дозволит вам разбить свою рожу.
– Будто вы можете это сделать? – недоверчиво скривился Дадьян.
– Даю вам слово, но и вы дайте мне честное слово, что, пока он является губернатором, вы не оскорбите его, – сказал Стогов, чувствуя, что он победил.
– Слово даю, но помните, в случае неудовлетворения меня, моя ненависть обратится на вас! – высокопарно объявил князь.
– Согласен, но пока все это строжайший секрет! – протягивая руку, объявил Стогов. – Сидите дома и ждите, пока я не приеду, и не скажу, что Загряжский готов поклясться при свидетелях, что всё солгал и нахвастал. А сейчас дайте мне маленькую записочку, что пока он будет губернатором, вы не оскорбите его.
«Проклятый азиат! – подумал Стогов, унося с собой записку князя. – Чуть слово не так, хватается за кинжал».
Для Стогова наступила вожделённая минута торжества. Он опять поехал к Загряжскому, застал его в полном смятении чувств, в домашнем халате и страдающего сильной головной болью. Эразм Иванович не обратил внимания на мнимый недуг губернатора (в России все начальствующие прикидываются больными, когда разоблачают их проделки) и стращал губернатора со всем жандармским вдохновением, что тот несколько раз был на грани самого настоящего обморока.
– Эразм Иванович! – всхлипывал Загряжский. – Что делать? Я знаю, что у этого кавказского дикаря всегда кинжал наготове. Вы не поверите, но мне уже чудится, что он крадётся ко мне со спины.
– Скажите, Александр Михайлович, – поинтересовался Стогов. – С чего вас тянет совершать несуразные поступки?
– Страдаю от лёгкости своего нрава. Я сам за собой замечаю, что всё, о чём подумаю, спешу без задержки обнародовать. Вы ведь знаете, я не способен злиться, держать слово, хранить секрет, и это случается от моего врождённого легкомыслия.
Стогов считал, что они беседуют тет-а-тет, но это оказалось не так: в губернаторской спальне находилась Марья Андреевна. Она показалась из-за бархатной ширмы и уставилась наслезёнными глазами на Эразма Ивановича.
– Спасите его! – воззвала она к штаб-офицеру. – Спасите меня, нашу дочурку! Алекс – шалопай, но у него доброе сердце…
И она сделала попытку припасть к ногам жандарма, но тот её умело пресёк и, усадив губернаторшу на софу, подал безукоризненно белый платок.
– Я вам помогу, но вы должны не позже завтрашнего утра прислать мне объяснительную записку, где укажите, что признаетесь в содеянной клевете. Так я помогу вам против Баратаева.
– Но останется азиат! – задрожав, вскрикнул Загряжский.
Стогов решил не жалеть губернатора, потому что не верил его слезливому раскаянью, и, подойдя к двери, обернулся:
– Вам нужно бояться не только князя Дадьяна…
– Кого же ещё? – вытаращился губернатор на штаб-офицера.
– Благородного собрания. По верным известиям дворяне постановили выпороть вас розгами.
– Что? – обомлел Загряжский. – Меня… розгами…
Стогов не стал дожидаться, пока он впадёт в истерику, и покинул губернаторские покои.
Глава 33
Утро следующего дня Эразм Иванович встретил с чувством воодушевления, как полководец, имеющий решающий перевес в силах перед деморализованным противником. Его победа над Загряжским была неизбежной, можно даже сказать, она уже достигнута, и штаб-офицеру осталось только принять капитуляцию губернатора и воплотить её в реальное торжество, то есть зафиксировать успех в мнении шефа жандармов Бенкендорфа документальными свидетельствами. Стогов имел уже три собственноручных расписки от главных участников умело срежиссированного им фарса, оставалось получить решающий документ от Загряжского о клевете на благородную девицу, который тот даст князю Дадьяну, чтобы послать эти уничтожающие губернатора улики вместе с сопроводительным письмом в Петербург.
Приведя себя в порядок и вкусно позавтракав, Стогов пришёл в свой кабинет и, сев за стол, взглядом стратега оглядел диспозицию сил, задействованных в скандале, и пришёл к решению, что от наиболее шумных и непредсказуемых фигур, в разыгранной им партии, пришла пора избавляться. И велел Сироткину привести к нему поручика Сажина как одного из заглавных заговорщиков покушения на белые телеса губернатора вымоченными в уксусе розгами. Его соратникам, полковнику Дробышеву и ротмистру Сизову, штаб-офицер послал официальное предостережение о недопустимости антиобщественных действий в благородном собрании, и неотвратимом наказании, которое последует, если возмутители спокойствия не одумаются и не угомонятся. И от этих лиц Стогов приказал взять расписки в получении ими официального предостережения, и приобщить их к документам расследования.
Отдав приказания, Эразм Иванович принялся просматривать донесения, суммированные Сироткиным в многочисленную справку, останавливая внимание только на тех сообщениях, где появлялись имена лиц, задействованных им в многоходовке против губернатора. Баратаев сидел в своей усадьбе, но даже из неё он сумел взбаламутить дворян тем, что решительно отказывался баллотироваться предводителем на новый четырёхлетний срок. Агент, приставленный к Дадьяну, доносил, что князь озаботился своим гардеробом: штаны, фрак, шинель были слугой тщательно вычищены от пыли, две рубашки с байроническими воротниками выстираны и накрахмалены. «Наш гордый беркут чистит перья и готовится к встрече с ветрогоном», – ухмыльнулся жандарм. Из губернаторского дворца доносили, что Загряжский весь вечер хныкал. Но супруге удалось его утихомирить, и на ужин, чего раньше не было, они потребовали шампанского, и до утра уединились в супружеской спальне. «Давно бы так, – усмехнулся жандарм. – Надо не забывать свои обязанности, а не шариться возле Кравковой, от неё мчаться к Мими, а после переодеваться старухой и в сумерках кружить по городу, пугая обывателей».
Закончив знакомиться с донесениями агентов, Стогов вызвал дежурного унтер-офицера:
– Сходи к буфетчику и организуй водочки, буженинки, грибочков, – сказал Стогов. – Чарку принеси одну.
Эразм Иванович спрятал справку с секретными донесениями в ящик, окованный железными полосами, подошёл к окну и некоторое время разглядывал дворян, приехавших на выборы, которые фланировали по главной городской улице, чинно раскланиваясь друг с другом, прогуливались в экипажах на полозьях, толпились возле биллиардной, которая стала на время клубом для дворян, где они могли и хотели тратить доставшиеся им от крестьян дармовые деньги на дорогие питьё, еду и тыканье на зелёном сукне палкой костяных шаров. «Большинство из них не понимает, что им повезло родиться с золотой ложкой во рту и жить, не сомневаясь в завтрашнем дне, – подумал Стогов. – Деньги они берут от мужиков. Я, дворянин хорошего рода, но бедняк, должен служить, защищая их безделье от появления нового Пугачёва, но они не только не радуются своему счастью, а наоборот всегда готовы составить против государя заговор, сбежать в Англию, как братья Тургеневы, и брюзжать оттуда на российские порядки. Но и те, кто остаётся в России и служит, зачастую вредят государю не меньше, чем декабристы. Один Загряжский чего стоит: за своё губернаторство он совершил столько глупостей, столько наврал, стольких людей обидел, что после него не разобраться никакой ревизии, будь она составлена даже из десяти сенаторов».
Старшему канцеляристу пришлось изрядно потрудиться, чтобы выполнить приказ штаб-офицера: поручик Сажин, которого он отыскал в номерах Караваевой, был тяжёл после вчерашней попойки, учинённой заговорщиками, после того, как они твёрдо поставили высечь губернатора и распределили все роли в заговоре. Сажин был чрезвычайно горд, что ему определили быть экзекутором и кичился своей смелостью перед собутыльниками, большинство из которых уже придумывали причину, чтобы не участвовать в столь явно противоправном деле.
Шампанское крепко вскружило голову поручика, и он с трудом соображал, что от него требует жандарм, пока тот, не стал яростно тереть ему ладонями уши. Когда Сажину стало невмоготу терпеть над собой насилие, он вырвался и схватил унтер-офицера за лацканы шинели:
– Что надо, болван?
– Извольте, господин Сажин, одеться и немедленно прибыть к его высокоблагородию штаб-офицеру Стогову! – вырвался Сироткин из дрожащих рук поручика.
От этих слов главный заговорщик мгновенно протрезвел, в мозгу жалящими высверками замелькало: Петропавловская крепость, суд, конвойный жандарм, сибирская каторга…
Воспользовавшись замешательством, поручик Сироткин накинул ему на шею, как хомут, рубаху, подал на постель штаны, а к босым ногам – сапоги.
– Зачем меня требует штаб-офицер? – сказал, застёгивая дрожащими пальцами пуговицы, Сажин.
– Не могу знать! – стал валять ваньку унтер-офицер. – Приказано доставить живым или мёртвым.
Поручик сел в жандармские сани в неприглядном для офицера виде: фуражка набекрень, шинель не застёгнута, и присутствие рядом с ним жандарма всеми гуляющими по Большой Саратовской дворянами было понято как арест одного из главных участников заговора против губернатора. Многие, кто вчера участвовали в сходке возле буфета в благородном собрании, поспешили уехать из города, сказавшись больными, но некоторые решили нанести губернатору визит, с тем и являлись во дворец, но дежурные жандармы хмуро им отвечали: «Не принимает!»
Эразм Иванович не ответил на приветствие поручика, выдержал многозначительную паузу, и только затем соболезнующим тоном произнёс:
– Зря вы, господин Сажин, шубу с собой не прихватили. Я совсем недавно из Сибири, и знаю, что тамошние морозы не чета здешним.
В кабинет вошёл дежурный унтер-офицер с подносом, и поставил его, по знаку начальника, на стол.
– Ступай! – приказал Стогов. – Скажи там, чтобы Сироткин был готов отправить задержанного по назначению.
Эти слова произвели на Сажина нужное впечатление, он стал застёгивать шинель на все пуговицы, затем попытался встать прямо и охрабреть:
– Господин подполковник! Объяснитесь: по какому поводу вы меня задержали?
– За повод не задерживают, а то, что вы вчера возглавили заговор, направленный на порывание основ государственной власти, заставляет меня произвести дознание и по его результатам определить ваш статус. Итак, вы собирались подвергнуть губернатора порке? Сколотили для этого заговор? Кто участники? Вот вам бумага, садитесь и пишите!
Обвинения потрясли Сажина, он привык шалопайствовать в Симбирске без оглядки на снисходительно взирающие на проказника губернские власти. И вдруг жандарм указал ему на его ответственность. Мишель чуть не разрыдался, но опомнился и, скрипнув зубами, чётко произнес:
– Виноват, господин штаб-офицер! Не соразмерил свою шалость с последствиями. Готов загладить свою вину!
– А я не готов вас отпустить на все четыре стороны, – скривился Стогов. – Я обязан донести о случившемся по команде, поскольку здесь противогосударственное дело весьма щекотливого свойства. Разбирать его, чтобы не получилось огласки, суд не будет. Всё пойдет на высочайшее усмотрение, и без наказания вы не останетесь.
– Меня замуруют инкогнито в каземат? – еле слышно вымолвил Сажин.
– Вряд ли, – после многозначительного молчания изрёк штаб-офицер. – Скорее всего, вы будете наказаны секретно.
– Это как?
– Вы не знаете, как был наказан князь Баратаев?.. Розгами, то есть тем самым, что вы приготовили для Загряжского.
Сажин покачнулся, но устоял на ногах.
– Что с вами голубчик? – заботливо поинтересовался Стогов.
– Голова кружится.
– Понимаю, понимаю, – рассмеялся Эразм Иванович. – Шампанское даёт ужасное похмелье. Я это предполагал и приготовил для вас лекарство.
Стогов снял с подноса салфетку и, наполнив чарку очищенной подал её поручику.
– Садитесь, голубчик в моё кресло, вот вам бумага, вот письменные приборы, и пишите, пишите подробно, что натворили. Кайтесь и, возможно, вам удастся избежать секретного наказания.
Эразм Иванович одобряюще похлопал поручика по плечу, надел шинель и вышел из кабинета.
– Как там князь Дадьян? – обратился он к Сироткину.
– Ходит по квартире, как тигр в клетке, – доложил унтер-офицер.
– Как бы он не кинулся на губернатора, – сказал Стогов. – Приглядывай за этим дикарем. Если схватится за кинжал, не зевай.
– Я его вмиг успокою, – показывая сжатый кулак, сказал унтер-офицер.
– Жди меня возле его квартиры, а я навещу Загряжского.
Эразм Иванович застал губернатора в постели и начал стращать его диким кавказцем. Через полчаса Загряжский впал в панику и был согласен понести со своей стороны некоторые жертвы, чтобы удовлетворить князя.
– Вы должны написать под диктовку князя письмо и вручить ему лично, – твёрдо заявил Стогов. – На другие условия он не согласен.
– Эразм Иванович, дружок, но я боюсь, что он во время диктовки пырнёт меня кинжалом, – залепетал губернатор. – А потом, он может начать диктовать противоправное, как тогда? Может он возьмёт моего коня? Кавказцы падки на породистых скакунов, а мой наполовину араб.
– Вряд ли он согласится на ваше предложение, – покачал головой Стогов. – Он жаждет вашей крови, в крайнем случае, того, чтобы вы признали себя плохим человеком.
– Боже мой! – воскликнул Загряжский. – Что за порядки в нашей России! Кто таков этот Дадьян? Говорят князь, да у них там в каждом ауле по пять князей голоштанных.
– Успокойтесь ваше превосходительство, – сказал Стогов. – Что такое расписка? Три минуты волнения, а потом вы будете себя чувствовать свободным от всего, что нагрешили.
– Добро, – наконец сдался Загряжский. – Ведите этого дикаря, только я перед ним не встану и приму лёжа.
– Как вам угодно, – с облегчением сказал Стогов и покинул губернаторскую спальню, намереваясь ехать за Дадьяном, но камердинер Пьер поспешил доложить жандарму, что князь поднимается на второй этаж.
Дадьян, хоть и отказался от невесты, но выглядел как жених, и был одет в идеально подогнанный по его поджарой фигуре модный фрак.
– Надеюсь, условия нашего соглашения не будут нарушены? – процедил он сквозь зубы.
– Только одно вас может не устроить, но этому причина вы сами.
– Объясните в чем? – остановившись, завибрировал князь.
– Вы так напугали губернатора, что он захворал и ему доктор прописал постельный режим, – ухмыльнулся Стогов.
– Хорошо, в этом я ему уступаю, но ни в чем другом.
Загряжский пребывал в лежачем положении, но к постели заботливым Пьером уже был придвинут столик с бумагой и письменным прибором. Оскорблённый князь, завидев губернатора, вспыхнул и двинулся к нему, но штаб-офицер встал между ними.
– Ваше превосходительство, князь желает продиктовать письмо. Угодно ли вам его написать?
– Прошу диктуйте, – сказал Загряжский, обмакивая перо в чернильницу.
Дадьян, скрестив руки на груди, приняв байроническую позу, стал цедить сквозь зубы:
«Милостивый государь! Дошедшие до вас слова, сказанные мной о княжне Баратаевой, совершенно ложные и, если я сказал, то утверждаю клятвой, что я солгал. Клятвою утверждаю, что ничего подобного не было, и везде, и всегда готов подтвердить это. Если же я осмелюсь повторить мою ложь, или без особого уважения произнести имя княжны, то даю право князю Дадьяну везде и во всякое время бить меня по лицу, как бесчестного человека.
Подписываюсь собственноручно и добровольно Загряжский».
«Престранное дело, – подумал Стогов, с сугубым вниманием наблюдавший эту отвратительную сцену. – Загряжский почему-то развеселился, да и Дадьян чуть не подмигивает мне, но оба ничуть не догадываются, что пляшут под мою дудку.
Князь Дадьян, вычитав на два раза письмо, положил его в карман и, совершив полупоклон, удалился. Загряжский откинулся на подушки и принялся хохотать, изредка вскрикивая:
– Князь – дурак! Совершенный дурак!
Губернаторша во время заключения соглашения находилась в соседней комнате, всё слышала и в полной мере разделяла радость супруга. Они бросились друг другу в объятья, пока Загряжский не спохватился:
– Своим спасением, милочка, мы обязаны Эразму Ивановичу!
И супруги принялись возвеличивать своего благодетеля и осыпать похвалами, от которых штаб-офицер стал жмуриться, как отлично пообедавший кот на мартовском солнышке.
– Бесценный Эразм Иванович! – воскликнул губернатор. – Я хочу вам написать письмо с благодарностью за спасение нашего семейного счастья!
Эта вспышка вдохновения заставила штаб-офицера поспешить откланяться и покинуть осчастливленных им Загряжских. Врут те, кто утверждает, что у жандармов нет сердца. Эразм Иванович радовался недолго: то, что происходило на его глазах в последние два дня, укрепило Стогова в уверенности, что человек, как бы он ни выглядел прилично снаружи, таит внутри себя столько разнообразной мерзости, что трудно не впасть, зная об этом, в уныние и ужаснуться участи рода человеческого.
Дежурившие в вестибюле жандармские унтер-офицеры встали во фрунт, увидев своего старшего начальника:
– Здравия желаем, ваше высокоблагородие!
Приветствие жандармов мигом вернуло штаб-офицера, задумавшегося о суетности бытия, на грешную землю. Он приложил руку к козырьку каски и, покачивая сутаной, вышел на крыльцо, где перед ним согнулись в поклоне просители.
«Не нами это началось, не нами и закончится», – подумал Стогов. – Трогай, Сироткин!
В своём кабинете штаб-офицер засел за составление многостраничного письма шефу жандармов графу Бенкендорфу. Он делал отчёт о последних событиях в Симбирске, ничуть не затушевывая их комичности, но опираясь на достоверные факты, мимо которых нельзя было пройти, не приняв их к сведению. К письму Стогов в качестве приложений добавил оригиналы расписок, полученных им от Баратаева, Дадьяна и Загряжского, а также копию скандального письма, выданного губернатором Дадьяну.
Над составлением отчёта Эразм Иванович трудился до полуночи. Утром он перечитал всё на два раза, и отвёз пакет, почтмейстеру Лазаревичу, который по указанию штаб-офицера возобновил приём почтовой корреспонденции без всяких ограничений.
Глава 34
Прошли две недели, страсти, кипевшие вокруг губернатора, казалось, улеглись, и благородные обыватели, избрав своим предводителем генерала Бестужева, стали готовиться к балу, которым счастливый избранник вознамерился потешить симбирское барство за оказанную ему честь стать первым дворянином губернии. В сторону губернаторского дворца благородное сословие, если и взглядывало, то с насмешкой, но там уже всё шло своим чередом. Загряжский вернулся в привычное для себя легкомысленное состояние, всё чаще смеялся, шутил, и в один из дней вдруг почувствовал такое непреодолимое желание предаться шалостям, что не утерпел и, насвистывая водевильный мотивчик, спустился в оранжерею.
Старушечий наряд, спрятанный под кушеткой, был цел. Александр Михайлович вывалил его из мешка, поразглядывал платок, жакет, салоп, юбки, встряхнул всё, прикинул к себе детали дамского туалета один за другим и печально вздохнул. Идти ему было некуда, лёгкий флирт, затеянный им с особой, имя которой он клятвенно пообещал не произносить всуе, обернулся затейнику большой потерей чести, и до сих пор губернатору мерещился князь Дадьян с кинжалом в руке.
Повздыхав, Загряжский принялся укладывать женские вещи в мешок, чтобы они до лучших времен остались полёживать под кушеткой, но тут отворилась дверь, и в комнату с изумлённым видом вошёл Иван Васильевич. В подрагивающей руке он держал лист бумаги, в котором губернатор сразу опознал письмо особой важности из личной канцелярии императора Николая Павловича.
– Вот, ваше превосходительство, – пролепетал губернский секретарь. – Открыл пакет для доклада, а там…
– Что там? – нервно воскликнул Загряжский. – Война с Европой?
– Вот, читайте в самом конце, – прошептал убитый горем Иван Васильевич.
Загряжский, подслеповато щурясь, повернул письмо к свету, и в его глазах вспыхнули валтасаровским проклятьем слова: «… уволить, и впредь никуда не определять».
Александр Михайлович до глубины души был уязвлён приговором:
– За что? – вопросил он верного Ивана Васильевича. – Меня оклеветали. Ведь это так?
– Так точно, ваше превосходительство, – участливо промямлил чиновник. – Ежели увольняют честнейшего губернатора в России, а клеймёному взяточнику пензенскому Панчулидзеву дают Владимира первой степени, то что-то у нас не ладно.
– Даже так? – нервно хохотнул Загряжский. – С каких это пор ты стал противником взятки? А я не беру, и не буду брать, это все знают, да толку от этого мало. Я ума не приложу, что мне делать: денег нет, выехать из Симбирска не на чем, каретишка развалилась, но я не сдамся. Меня оболгали, оболгали с головы до ног, ведь так?
– Так точно, ваше превосходительство, – подтвердил Иван Васильевич. – Надо требовать сенатскую комиссию, чтобы все было расследовано.
Найдя себе сочувствие в преданном ему чиновнике, Загряжский окреп духом и расправил плечи.
– Мне нужна сравнительная оценка всего, в каком состоянии я принял губернию, и современные оценки: сколько народу прибыло, что построено, обязательно про Троицкий собор, другого в провинции нет. Далее народное здравие, налоги. В остроге у нас сколько сидит?
– Кажется, с десяток преступников…
– Вот! Обрадовался Загряжский. – А я помню, что по приезду их было не менее сотни. Напиши сколько кубических саженей выкопано арестантской ротой по устройству дорожного спуска к Волге.
– Ваше превосходительство много посодействовали мирному переводу крестьян из государственных в удельные, – напомнил чиновник.
– Вот я и думаю, что председатель удельной конторы и обнёс меня клеветой перед его величеством, – озарился догадкой Загряжский. – Я уверен, что он стакнулся с прокурором, и они вдвоём вырыли мне западню.
– А жандармский штаб-офицер? – подсказал Иван Васильевич. – Может быть, это его рук дело?
– В этом у меня нет уверенности, – подумав, сказал Загряжский. – У меня с ним были несколько стычек, и он вёл себя очень порядочно, говорил в лицо, чем недоволен. Также я не могу забыть, с каким участием подполковник отнёсся к недавней моей промашке с Баратаевым. Он всё устроил, все остались довольны, ни у кого нет претензий. Нет, это явно прокурор и председатель удельной палаты, но за что? Откуда такая в них злоба?
– Они, ваше превосходительство, вам завидовали, вот и ожесточились сердцем, – заметил Иван Васильевич.
В комнату заглянул камердинер и свистящим шёпотом сообщил:
– К вам идет жандарм!
– Вот и хорошо, что идёт, – обрадовался Загряжский. – А вы ступайте отсюда оба, и там, наверху, молчите, особенно ты, Иван Васильевич.
Но штаб-офицер был уже в дверях, камердинера он пропустил, а чиновнику преградил путь.
– А вас господин, губернский секретарь, попрошу остаться!
Иван Васильевич отступил на несколько шагов и ловко спрятался за губернатора, который широко расставив руки, шагнул навстречу Стогову.
–Я сейчас только что вас, Эразм Иванович, вспоминал.
– По какому случаю? – сказал, строго глядя на Ивана Васильевичу, штаб-офицер.
– А вот догадайтесь? Как знать, может вы как раз и есть этому, как вы говорите, случаю закулисная причина.
– Удивляюсь вашей простоте, – покачал головой Стогов. – То, чем вы намереваетесь меня заинтриговать, известно половине симбирских обывателей.
– Однако, вы меня вперед, чем я вас удивили, – пролепетал Загряжский. – То, что я узнал полчаса назад, известно только мне, да Ивану Васильевичу.
– А я вот сведал о вашем отрешении от должности начальника губернии ещё вчера. Да что я? Об этом только и говорили завсегдатаи буфета и биллиардной благородного собрания.
– Но откуда! – вспыхнул Загряжский. – Иван Васильевич мне только сейчас, почти на ваших глазах, явил это письмо.
– Признаться, меня вчера тоже заинтересовало причина всезнайства наших дворян. И сегодня утром я разгадал эту загадку. Тот, кого вы называете Иван Васильевичем, оказывается великий коммерсант.
Загряжский поворотился к губернскому секретарю и нахмурился:
– Объяснитесь, Иван Васильевич!
– Как вам сказать, ваше превосходительство, как вам сказать, – заюлил чиновник. – Может и упустил что по службе, но кто у нас без греха?
– Тогда, хоть вы скажите, Эразм Иванович, что всё это означает? Он действительно в чём-то виноват?
– Я решение о вашем увольнении не видел, поэтому докладываю вам как начальнику губернии: расследованием мной установлено, что почтмейстер Лазаревич вошёл в стачку с этим господином. И они, вскрыв казённый с императорским повелением пакет, торговали его содержимым, то есть вашим отрешением от должности, всем желающим, от предводителя дворянства до купца Синебрюхова, который приобрёл это радостное для себя известие, чтобы показать небезызвестной вашему превосходительству модистке Мими, кою купец восхотел взять на своё содержание.
Загряжский был так уязвлён в своих чувствах, что не устоял на ногах. Пошатываясь, он приблизился к кушетке и сел на неё, пряча от присутствующих наслезенные глаза. Иван Васильевич сделал шаг в его сторону, но его задержал штаб-офицер.
– Предлагаю вам, во избежание огласки, проследовать в жандармское отделение и ждать меня там.
– Господин подполковник! – взмолился Иван Васильевич. – Это всё Лазаревич, я здесь ни при чём.
– Будет врать! – осерчал Стогов. – Вот, кстати, пришёл господин Бенардаки.
– Разрешите присутствовать, господа? – откупщик сделал общий полупоклон. – Кажется я не вовремя?
– Очень даже своевременно, – сказал Стогов. – Скажите, Дмитрий Егорович, сколько вы заплатили губернскому секретарю за копию императорского решения об увольнении губернатора?
– Вот, оказывается, какие тут разговоры, – усмехнулся откупщик. – Извольте, скажу: четвертную ассигнациями. И теперь вы, Эразм Иванович, хотите привлечь меня свидетелем, чтобы наказать Ивана Васильевича?
– Согласитесь, господин Бенардаки, торговать казёнными секретами – преступление, – строго произнес штаб-офицер.
– Согласен! Однако этот случай особый. Благодаря Ивану Васильевичу благородное собрание ещё вчера пришло к решению проводить губернатора самым достойным образом. Уже собрана очень значительная сумма денег на прощальный подарок, к которой я прилагаю новую коляску. И всё это потому, что Иван Васильевич случайно полюбопытствовал в казённой почте.
– Но он действовал с Лазаревичем, это преступный сговор! – продолжал негодовать Стогов.
– Новость – скоропортящийся товар, – сказал Бенардаки. – Вдвоём им было сподручнее сбывать её многим покупателям.
– Оставьте Ивана Васильевича, – проблеял Загряжский. – Он мне нужен для составления чрезвычайной важности доклада об итогах моей деятельности губернатором. Не будет его строго судить: он меня не покинул, а вот вице-губернатор, как водится в таких случаях, вчера срочно захворал.
Из открытых в оранжерею дверей в комнату донёсся шум, это явилась делегация от благородного собрания и примкнувшие к ней купцы Балакирщиков и Синебрюхов. Они, не торопясь, подошли к дверям, до этого Загряжский успел встать с кушетки, принять вполне самодовольную позу, и не дрогнул, когда рядом с новым предводителем Бестужевым в комнату вошли ярые оппозиционеры Аржевитинов и Тургенев.
– Ваше превосходительство, – осанисто расправив плечи, сказал Бестужев. – Симбирское благородное собрание выражает вам глубочайшую признательность как выдающемуся администратору, чьему неусыпному попечению наша губерния и град Симбирск обязаны своим процветанием во все дни вашего правления. Движимое сим искренним чувством благородное собрание составило денежную складчину и поручило вручить её вашему превосходительству.
Бестужев сделал шаг к потрясённому столь неожиданным проявлением чувств Загряжскому, обнял и расцеловал в обе щёки. Аржевитинов и Тургенев ограничились крепкими рукопожатиями, но при этом улыбались и что-то бормотали, тёплое и дружеское. Затем предводитель дворянства вручил губернатору кожаную шкатулку, приняв которую, Александр Михайлович ощутил её приятную весомость.
Купцы явились тоже не с пустыми руками, по обычаю они преподнесли губернатору серебряное блюдо, наполненное золотыми пятирублёвиками. Загряжский не скрывал своего удовольствия от столь роскошного дара, но ещё пуще он расцвёл от слов, сказанных первогильдийным купчиной Балакирщиковым:
– Купцы с большой охотой и щедростью вступали в складчину, потому что ваше превосходительство первым из симбирских губернаторов уезжает, не оставив за собой долгов.
Загряжский принял блюдо, и по привычке хотел доверить его своему секретарю, но раздумал, и поставил на стол перед собой, чтобы не смущать нечистого на руку чиновника на совершение кражи. Затем губернатор обратил внимание на свёрток, который держал в руке купец Синебрюхов.
– Вот-с, ваше превосходительство, вам подарок-с…
– И от кого?
– От Марии Кузьминичны, – пробормотал купец, совсем тихо. – От Мими…
– Так вот вы кто! – радостным голосом вскричал Загряжский. – Рекомендую, господа! Один преемник у меня уже появился. Передайте, любезный, автору этого презента мою самую сердечную благодарность.
И Загряжский что-то прошептал на ухо Синебрюхову, отчего купец захихикал и спрятался за спину громоздкого купца Балакирщикова.
– Приглашаю вас всех, господа, на прощальный ужин! Я тоже рад, что мне выпало счастье знать таких добропорядочных людей, которых я всегда буду помнить.
Проводы Загряжского несколько затянулись: дал великолепный обед Бенардаки, отменный ужин получился у дворянского предводителя Бестужева, затем последовал сборный обед в складчину в благородном собрании, наконец, прощальный пир закатил Загряжский.
Провожать поезд Загряжского поехали не менее тридцати экипажей, за Баратаевкой был устроен дорожный обед, во время которого Загряжский попрощался с каждым, но дольше всего времени провёл с Мими, и покой этого свидания охранял прогуливающийся вокруг экипажа купец Синебрюхов. Этот случай внёс некоторое замешательство в окружение супруги Загряжского, но всё обошлось самым лучшим образом, провожающие остались на месте, а поезд Загряжского достиг тагайского леса и вскоре исчез из виду.
Конец
Полотнянко Николай Алексеевич, родился 30 мая 1943 года на станции Тальменка Алтайского края, русский поэт, прозаик, драматург и публицист. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького СП СССР.
С 1973 г живет в Ульяновске. Автор 9 книг стиховорений, 5 исторических и 3 современных романов, 2 комедий, 5 повестей и 20 рассказов. В том числе, создал и опубликовал в изд-ве «ЭКСМО», Москва, романную трилогию из истории Симбирского края: «Государев наместник» («Богдан Хитрово»), 2007. «Бунташное войско Стеньки Разина», 2008. «Клад Емельяна Пугачёва»,2009.
Лауреат Всероссийской литературной премии им. И. Гончарова, 2008. Награжден медалью им. Н.М. Карамзина, 2011.
Главный редактор журнала «Литературный Ульяновск».
Председатель Союза русских писателей, Ульяновск. Член Союза писателей России.