-Окончание романа –
28. ВАРЯ-АБОРИГЕНКА ШТУРМУЕТ СЦЕНУ
Когда встал вопрос, на каком авто ехать в драмтеатр, Варвара вдруг поняла, что не только разучилась водить машину, но и боится ее точно так же, как резвую кобылку Звездочку. Она даже рассердилась на себя, что лишается такого клевого удовольствия. Но делать было нечего и, чтобы Карнаухов не раскусил ее, она устало согласилась быть пассажиркой его старенькой «десятки», сославшись на плохое самочувствие.
Хмарский сидел в кабинете за громоздким столом вишневого цвета и невнятно гундосил по мобильному телефону, хотя под рукой стоял стационарный аппарат ретро-модерн в стиле революционного Смольного. Судя по медоточивому голосу и маслянистому блеску темных глаз, он общался с дамой сердца. Увидев в дверях Самсонову в ярком платье от «Коко шанель», мгновенно скомкал приятный разговор, сбросил с лица маску жуира и напялил другую; постаревшего арлекино, который едва не обсикался от счастья при виде давних друзей. С распахнутым объятьем он выскочил из-за стола, чмокнул руку Варваре, вальяжно кивнул Карнаухову и затянул фальшивую песню сожаленья по поводу столь долгого отсутствия на сцене народной артистки, обожаемой провинциальной публикой. Полная деревенского наива, Варя-1 приняла сию песенку за чистую монету и даже раскраснелась от тщеславной радости, стала шумно благодарить хозяина кабинета за проявление искреннего сочувствия и цеховой солидарности, чем сильно испугала главрежа: эта змея всерьез говорит или язвит, как всегда? Слишком натуральной была признательность на ее подозрительно опростившемся лице. Карнаухову ее доверчивость тоже показалась странной: ей ли не знать люциферовскую природу света у лицедеев?
Самсонова представила его как своего адвоката. Хмарский снова прогнулся с любезным оскалом, демонстрируя розовый просвет плешины на макушке. Затем Варя-первая простецки бабахнула, считая, что здесь так принято:
– Вот я и решила вернуться в родную Мельпомену. Страсть как соскучилась по сцене. Ты мне, Данилыч, какую новую роль предложишь? Только главную, о’кей? Дай что-нибудь этакое, с любовными разворотами. Не жмоться, иначе мой адвокат тебя засудит с потрохами, – в довесок к этой светской фамильярности она еще и хохотнула басом, хлопнув главрежа по плечу, от чего тот присел и пугливо покосился на слегка смущенного Карнаухова: мол, вы чего-нибудь понимаете в своей клиентке?
Затем Хмарский выпрямился с запоздалым достоинством и засеменил к столу, за которым почувствовал себя более уверенно.
– К сожалению, в моих спектаклях подходящих для вас ролей нет. Все они простенькие и требуют не мастерства перевоплощения по Станиславскому, а молодежной подвижности, гротеска и буффонады. Зато в спектакле ушедшего из театра Бориса Аркадьевича «Леди Макбет Мценского уезда» который мы недавно восстановили по просьбе трудящихся, вы, пожалуй, можете заменять Цыплакову. И снова блеснуть…
– Это как пить дать, – обрадовалась Самсонова. – По моей части. Когда начинать? Хотя постой. Я ведь в психушке все подзабыла. Мне бы эту… шпаргалку с ролью. Восстановить, так сказать…
– У вас появился прелестный свежий юморок, Варвара Ивановна, -подхалимно хихикнул Хмарский, не переставая вопросительно поглядывать на Карнаухова. Затем утвердил на лице личину неподкупности и сделал голос официальным. – Вы сперва сходите в отдел кадров, покажите свои оправдательные бумаги, напишите заявление, все как положено. У нас ведь серьезное учреждение. И еще я хотел бы предупредить уважаемую приму, что многие актеры настроены решительно против ее возвращения в театр. Их не устраивает не уровень профессионализма, а ваша эксцентричность и капризный характер, баламутивший когда-то весь коллектив. Та же Цыплакова не желает даже слышать о вас. Я бы не хотел снова погрязнуть в склоках и разборках. Договорились, Варвара Ивановна? Надеюсь на ваше благоразумие.
– Этого у меня полно, Данилыч, не дрейфь, Я буду паинькой. Тем более, что баламутила не я, а моя «квартирантка». Наконец-то я от нее избавилась. – Самсонова даже хотела размашисто перекреститься, но рука замерла на полпути ко лбу и резко отдернулась.
Хмарский опять бегло переглянулся с Вадимом и растерянно пожал узкими плечами: дескать, я ее не узнаю, как хотите. Не узнавал и Карнаухов, но все же надеялся, что Варя просто шкодничает, старается победить скуку придуманной ролью недалекой мещаночки, от которой можно всего ожидать. Но если это игра, то – гениальная, выше всяких похвал, поразительная по исполнению.
Когда спускались по гулкой лестнице в длинный дугообразный коридор первого этажа, напичканный по обе стороны гримерными, то недалеко от вахты столкнулись с двумя артистками: Вероникой Янко и Любовью Цыплаковой. Первую Варя-1 узнала с небольшим напрягом – благо «квартирантка» недавно общалась с ней, – поприветствовала ее кивком головы и пошла дальше, боясь плотней контактировать, а на вторую вообще не обратила внимания, хотя та скукожилась и стала угрожающе розоветь. Одним словом, такого подчеркнутого пренебрежения к себе Люба не вынесла и с вызовом окликнула хриплым меццо: «А меня уже не узнаешь, Самсониха?». Варвара обернулась с естественным недоумением: «А вы кто?». Цыплакову даже передернуло. Она взбеленилась, подскочила к давней сопернице и вцепилась железными пальцами в ее плечи, так что Варя вскрикнула от боли. Тряхнула с какой-то мужской силой.
– Кто я, спрашиваешь? Сучка драная! Забыла; под дурочку косишь? Я та, которую ты чуть в тюрьму не упрятала. Вспомни, как ты убила моего Вовку Жиркова, разрушила мое счастье, тварь подколодная! – Когда Вадим насилу оттащил ее от охваченной страхом Варвары, начинавшей догадываться, в чем ее обвиняют, Цыплакова вспомнила тогдашнего следователя, признала в нем Карнаухова и с новой силой принялась его трясти за лацканы пиджака, обдавая винным перегаром. – На пару нынче ходишь с преступницей? Защищаешь ее подлые интересы? Продажный оборотень в погонах! Чем она тебя купили? Известно, чем…
Лицо ее было искажено злобой и яростью выпученных глаз, густо закольцованных тушью, резко перекошенный рот сдавлен кровавым браслетом помады. Рука Вадима инстинктивно дернулась – пощечина получилась звонкой, а удар, слава богу, не сильный. Цыплакова по-девчачьи ойкнула, затем будто икнула и как-то по-новому, виновато-растерянно взглянула на Карнаухова, который тоже замер, испугавшись своего машинального действия. Пробормотав низким голосом извинение и опустив голову, пришедшая в себя после помутнения Цыплакова устремилась дальше по коридору. Варя-1 внимательно посмотрела ей вслед и сочувственно ахнула: э-э, милая, да ты тоже впустила «квартирантку» и теперь поешь под ее дудку.
В салоне машины, выезжая с парковочной площадки драмтеатра, Карнаухов спросил вдогонку невеселым мыслям Самсоновой: «О какой квартирантке вы упомянули, Варвара Ивановна, в кабинете главрежа?». Она взглянула на мужественный профиль детектива, поблагодарила за поддержку и что-то пробормотала насчет душевных завихрений, внезапно охвативших ее от волненья в связи со встречей с любимым главрежем, век бы его не видать, педика. Вадим понимающе усмехнулся.
Прилежно и тупо зубрила Варя свою нелегкую роль Екатерины Измайловой, провинциальной убийцы, припоминая по ходу все то, что осталось в ней от бывшей лицедейки. И чем больше углублялась в трудный текст, тем неуютней себя чувствовала, теряя веру в свою способность заменить на сцене Вервару-вторую. Однако чистосердечные сомнения тонули в разливанном море упрямства: не боги горшки обжигают! Каждый день Варя-1 после беглых репетиций в театре с постановщиком спектакля Борисом Аркадьевичем, тоже втайне пораженным странной внутренней переменой в любимой артистке, но надеявшимся, что все образуется в присутствии публики, продолжала репетировать до полуночи в своей комнате тяжкую роль ужасной срамницы из венского уезда, трудолюбиво лицедействовала перед антикварным зеркалом, пытаясь перевоплотиться в преступницу. И порой ей казалось, что у нее получается не хуже, чем у «квартирантки», а в иных местах и получше, сочней, размашистей и звончей. Но в репетиционном зале, а потом и на сцене во время генерального прогона, где списанный на пенсию Борис Аркадьевич напоминал ей прошлогодние ключевые мизансцены, в который раз обнаруживалось, что все наработанное самостоятельно во флигеле куда-то улетучилось. Старый режиссер с тихим ужасом неузнавания своей любимицы утешал ее тем, что на собственной премьере она непременно зарядится игровой энергетикой от зрителей, благодарных и истосковавшихся по ее таланту. Ему очень хотелось верить, что она просто кочевряжится и бережет себя, свои силы для главного удара, чтобы разом поразить и публику, и театральную труппу.
Но Варе-1 нечего было беречь и припрятывать для зрительного зала. Когда в заветный премьерный час раздвинулся бархатный занавес и под трагическую музыку Шостаковича обнажилась «ахиллесова пята» храма Мельпомены, Варвара-первая почувствовала себя рожденной от березовой чурки, как буратино: все движения стали деревянными, вязкими, а руки не слушались и дергались невпопад, так что хотелось их спилить и выбросить на поленницу. А с голосом вообще происходило что-то непонятное: он ломался и сипел, зажатый в тисках то ли простуды, то ли страха, то вещал жестяным басом робота, а то пускал петушиные фальцеты в самые ответственные моменты любовных признаний, провоцируя смешки в зале. Правда, некоторые неискушенные простофили, завороженные былой магией игры примадонн, ничего толком не поняли, думая, что она по-новому трактует образ «леди Макбет», как заурядной мещаночки, скрытой потаскушки. Но постоянные театралы-зубры мигом раскусили элементарную профнепригодность бывшей народной любимицы. Они были шокированы ее откровенным неуважением к ним, пренебрежением к их вкусам, игнорированием всех изначальных законов профессиональной сцены. Когда же они убедились, что новая Самсонова не издевается над ними, не халтурит, а вовсю старается, до потоотделения, но у нее ничего не выходит от неуменья, то начали потихоньку освистывать прошлого кумира, а в середине второго акта застучали откидными сиденьями и демонстративно покидали зал. Занятые же в спектакле актеры злобно зашипели на Варвару-первую, которая поставила весь театр в ужасное положение.
У Бориса Аркадьевича произошел сердечный приступ, и его отвезли на «скорой» в больницу, Хмарский полчаса заикался и мямлил что-то, осажденный репортерами, намекая на перенесенную Самсоновой душевную травму, связанную с амнезией. Зато недруги торжествовали и валялись от злорадного хохота на ковриках гримуборных, дрыгая ногами. Они даже решили устроить по такому случаю банкет за свой счет. На следующий день местные СМИ разделали под орех первую звезду провинциальной сцены. В самой популярной газете блистал заголовок: «А была ли актриса? Может актрисы-то и не было!». Прочитавшие статью сестры Лариса и Полина Бейсовы тоже наклюкались под вечер от радости до положения риз. Зато Вадим Карнаухов и дворецкий Земсков пребывали в глубоком унынии: такого удручающего фиаско никто не ожидал. Кроме Вани, конечно, и прелестного подводного существа в усадебном пруду. Но им было жалко глупую «аборигенку», которая села не в свои сани, не на свой шесток, став очередной жертвой плебейского самомнения. Улите было грустно и одиноко: ведь она запретила Ванечке подолгу торчать возле пруда, чтобы не вызвать подозрения у домочадцев. А теперь, после позора бывшей «арендаторши», она велела ему быть особенно внимательным к поведению хозяйки, поскольку та сама не своя и способна на отчаянный поступок, как и все пустячно горделивые, у которых желания не совпадают с возможностями.
И ведь как в воду глядела. Вскоре, поздним вечером, когда в потухшем небе сверкнула иная звезда, а в прибрежных зарослях пруда томно застонали лягушки, из флигеля вышла Варвара-первая.
Пьяно покачиваясь, она направилась к мостику. На ней был один шелковый халатик и остроносые блестящие тапочки. Взойдя на мост, облокотилась на перила, низко склонила голову и уставилась в золотую кляксу луны, сиявшую на черной промокашке пруда. Ей не хотелось жить, она впервые затосковала о «квартирантке». Ведь как хорошо им было вдвоем; пусть она, Варя-первая, всего лишь существовала, а не жила, сознавая себя только в короткие промежутки безвременья, когда Варвара-вторая о чем-нибудь печалилась, проливая тихие слезы или спала и им вдвоем снились удивительные сны, но ведь ни за что Варя-1 и не отвечала, не страдала, не заботилась, пользуясь всеми преимуществами знаменитой духовной сестренки, блеск славы которой осенял и ее. Да, они с ней жили чудесно, по принципу русской матрешки: ты – во мне, я – в тебе, и оба мы дополняем друг друга, согревая одним дыханьем. А нынче она совеем одна; и внутри, и вовне пусто, как в граненом стакане из-под водки, жди, когда его снова наполнят. Но что-то никто не наливает, и Варю трясет от одиночества, будто с похмелья. Этот реальный материальный мир оказался таким жестоким…
Темная, в острых блестках вода начала засасывать ее взгляд и кружить голову. Внезапно почудилось: кто-то смотрит на нее из глубины омута прекрасными нездешними глазами, словно манит к себе. Где она видела эти очи с колдовским лукавым светом? Варя еще ниже нагнулась, чтобы получше их разглядеть, и от тяжести ее тела тонкие перильца треснули по вертикальному сучку. Варя бултыхнулась с моста и, захлебываясь, пошла на дно. К этому моменту ей уже было все безразлично. Но чьи-то сильные руки выволокли ее за шиворот на берег и перегнули животом через колено, чтобы ее вырвало, – нахлебаться воды она успела порядочно. Дышать ей в рот, как делают спасатели, Улита поостереглась, боясь ненароком снова эманировать в поднадоевшую утробу этой бабы. Суровый Голова точно не простит такого самовольства и может разлучить их с Ваней навсегда. Оставить Самсониху на берегу она тоже не могла – земля хоть и теплая, но к ночи быстро холодеет. а хозяйке усадьбы нынче нельзя простужаться, слишком велика на ней ответственность. Если бы не ребенок, Улита еще подумала, стоит ли ее спасать.
Освежившись в пруду, подводная красавица побежала к усадебному дому и первым же камешком угодила в окно той комнаты, где спал Ванечка. Вскоре в темной раме возникла родная мордашка, обрамленная длинными прядями волос, как у монаха, Ваня выскочил из дома полуголый в черном трико и в незашнурованных кроссовках: «Что случилось?». Улита объяснила: надо срочно перетащить во флигель пьяную Варвару, пытавшуюся утонуть, а ей одной справиться не под силу. Довольно легко Иван взвалил на плечи грузное тело облеванной хозяйки и понес в спальню. Она хрипло что-то бормотала, призывая на помощь какую-то квартирантку, а плюхнувшись на кровать, захрапела во все носовые завертки. Смотреть на нее было отвратно: неужели это тело когда-то возбуждало его одним лишь легким прикосновением?
29. ВВЕДЕНАЯ ВО ИСКУШЕНИЕ
Самой чудной картинкой детства был дедушкин сад. А в нем – два маленьких деревца; дымчато-сизая пушистая елочка и пурпуровая сибирская ранетка, посаженная дедом с незапамятных времен для селекционного подвоя. Ведь он считался в округе последним мичуринцем, который все творил по-своему. Окладистая льняная борода, разлохмаченные брови над синими, как небо, глазами, косая сажень в плечах под широкой косовороткой, перехваченной в талии наборным ремешком, – бабушка в шутку величала его Саваофом. Деревца росли в центре большого сада, и дед настрого запретил внучкам их трогать, особенно соблазнительные золотисто-восковые ранетки. Лариса его слушалась, но Поле так нравились красивые яблочки, так искушали своим цветом и формой, что однажды она объелась ими, и едва не попала в больницу с подозрением на дизентерию; острые рези в желудке и сильный понос. Дед сурово отчитал ее, отлучил от сада и даже предположил, что она вырастет дурным человеком: непослушание в малом ведет к непослушанию в большом, а дальше – напрасно прожитая жизнь, пусть и в богатстве.
Но все это не разрушило болезненную страсть девочки к ранеткам; она их любила вовсе не за вкус, кисловато-вяжушй, а за ту обманчивую красоту, которая заставила взяться за цветные карандаши и попытаться перенести ее на бумагу. Это было не очень трудно. Учительница даже похвалила Полю, и первая иголочка тщеславия сладко проникла в сердце. После успеха она возлюбила яблоньку еще больше и рисовала только ее. Но дедушку эти рисунки не впечатляли – он находил их скучными и однообразными. И как-то заметил: «Красные шарики я тоже намалюю. А вот ты елочку намалюй. Но так, чтобы я поверил, что она живая и вечнозеленая. Попробуй передать ее запах». Елочка Поле не нравилась: от нее не было никакого проку и к тому же она больно царапалась. Ее линии были вроде бы просты и в то же время трудно поддавались карандашу, как застывшие гребни морских волн. У Поли выходила не ель, а несуразный толстый ежик, прилипший животом к белому листу. Дед посмеивался и пренебрежительно отмахивался от рисунка: нет, мол, в тебе, детка, искры божьей и не будет. Бабушка утешала плачущую внучку и ругала жестокого мужа.
Поэтому ершистую елочку, которая всегда напоминала об отсутствии в ней какой-то искры, Поля так возненавидела, что решила отомстить; подговорила сестру, и они целую неделю ревмя ревели, чтобы садовая елочка стояла на Новый год у них в доме, иначе они заболеют от горя. Но первым заболел дед, выпив после бани холодного квасу, и угодил в лечебницу перед праздником. И тогда пьяный сынок, отец настырных девочек, срубил ель топором. Затем всей семьей принялись ее наряжать: она была чудесная, сияла разноцветными огоньками и пахла последней свежестью зимнего леса. После праздника елочку выбросили на снег: она засохла, порыжела, облетела и стала древесным скелетом. О ней быстро забыли. Кроме дедушки: ведь он хотел, чтобы ель пересадили на кладбищенскую землю, чтобы она продолжала расти в оградке возле его могилы. Непонятно от чего, но он сгорел, как свечка. Сад вскоре зачах и одичал. Говорят, перед смертью суровый старик проклял своего сына и его дочерей.
Между тем, терпкий ранетковый сок детского тщеславия навсегда отравил слабое сердечко Полины. От бесконечных дубликатов меленьких красных яблочек она перешла к эскизам крупного рогатого скота, которого в их деревне было тогда еще навалом. Больше всего набросков она посвятила лучшему в округе быку-производителю Ваське, подзаряжавшему их с сестрой своей мощном энергетикой каким-то таинственным образом. Ведь художественное творчество и природная витальная сила всегда вампирили друг от друга. Но люди давались на бумаге с таким трудом, что Поля перенесла на них и в жизни свою неприязнь, как некогда – на елочку в центре дедушкиного сада. Человеческие лица она срисовывала только по клеточкам и мстительно усмехалась: все вы у меня сидите за решеткой, в темнице сырой… Свободная композиция Поле тоже не давалась по причине отсутствия воображения. Это подметил еще Крюков, молодой руководитель худкружка при городском Дворце пионеров, куда целый год ездила из деревни упорная школьница.
Заметил он и другое: не по годам развитую фигурку и смазливую мордашку захолустной нимфетки. До греха не дошло, но выгоду на будущее от своей плоти девчонка усекла. И поэтому, когда после нескольких лет постельного «творчества», где ее сексуальные фантазии широко ценились в узких кругах местных бычков-производителей, она не поступила в краевое училище живописи и ваяния, директором которого назначили того самого Крюкова, она сумела во время интимных встреч с ним поломать идейно-художественные принципы первого учителя большого искусства и через год стала студенткой того же училища.
Правда, толку от этого было мало: технике рисования Полю еще научили, а писать картины и портреты на достойном уровне не смогли как ни бились: без проклятой таинственной искры все ее работы напоминали тщательно упакованный в самодельную коробочку холостой заряд с бесполезным бикфордовым шнуром. Эта чертова искра никак не высекалась при соприкосновении беличьей кисти с холстом. Даже влияние после выгодного замужества авторитетного в области свекра, на которого она надеялась, не помогло ей стать членом союза художников России. Да что там свекор! Уж как она старалась-выгибалась на скрипучем, с выпирающими пружинами топчане в мастерской председателя местного союза Рафика Нуралиеве, народного художника, но и это было впустую: не все от него зависело. Слишком бескрылой была ее рука, водить которой отказывались даже самые посредственные духи из тонкого мира. Сокровенной алхимии настоящей живописи она никак не могла постичь и ее это злило, привыкшую проламывать любую стену и всего добиваться своими силами. Неужели все члены творческого союза такие уж избранные, чертыхалась про себя Поля и отважно злопыхала на всех банкетах, после которых обязательно попадала в мастерскую на жесткий топчан к какому-нибудь заслуженному мэтру, ибо на простых и не имевших голоса в союзе никогда не разменивалась единственное, за что ее ценили профессионалы.
Иногда, среди безумной погони за призраком своей востребованности, она на какую-то минуту прозревала; а зачем, собственно, это ей нужно? Какая такая высшая необходимость – быть признанным художником? Разве красные корочки члена союза спасут ее от старости, от смерти, от абсурда жизни вообще? У нее же все есть для счастья: приличная семья, деньги, машина, шикарные удобства, мастерская плюс свобода – твори себе до посинения, а устанешь – займись собой, домашним хозяйством, тусуйся до сблева, будь в стиле «femino», make-up (кукла) или self-making (амазонка), трудись над своим хаером, ищи своего гарбич-фэшн, свой стайлинг, а то просто радуйся плавному течению жизни в грядущую бездну – сколько их, бедных женщин в глухих курмышах Отечества, мечтают об этом! Но, хищно прищурив правый глазок, как во время работы с неуправляемой кистью, когда глядела на мир одним только левым, Полина безвольно понимала: такой счастливой жизни ей не надо, ибо скука бытия подводит к суициду. Ведь в тысячу раз сильней, чем о красном удостоверении члена СХ России, она мечтала о славе. Мечтала откровенно, жадно, дико, необузданно, до острой спазмы в сердце – только слава достойна настоящего человека! Полина была убеждена: если нечаянно лишить ее самой мизерной надежды на известность хотя бы в пределах родного окоёма – она тотчас умрет, угаснет. И потому снова продолжала свой беличий забег по барабанному кругу. И это была не столько личная психопатия и тем более не результат дедушкиного проклятия, о котором она почти забыла, как давно очнувшееся в ней инь, мужское начало, заквашенное на обязательной самореализации.
Впервые оно объявило о себе после того, как однажды Поля поскользнулась на льду возле Дома художников и ударилась затылком о мостовую. Затем обнаружила себя сидящей на большом каменном мегалите, вокруг простиралась пустынная местность, где не было никакой растительности, кроме тощего деревца, похожего на усохшую ранетку, ни одной травинки, лишь голые камни и песок. И когда она поняла, что кругом, даже за миллион километров, нет ни единой души, ей стало страшно и горько, не покидало чувство, что она будет сидеть здесь вечно в полном одиночестве, однако самым поразительным было другое: в этот момент Поля остро осознала, что она мужчина, мужик, из бывших крепостных, но руки у него не землей испачканы, а масляными красками и почему-то капельками крови, и пальцы сжимают острый кавказский кинжал. Она осознала это так же естественно, как раньше то, что она – женщина, интеллектуалка, рисовальщица, но вспомнить что-нибудь из прошлого себя-мужчины не успела – ее быстро привели в чувство прохожие.
Поля рассказала свой бред Рафику Нуралиеву, в кабинете которого она еще час отлеживалась на диване, и председатель союза иронически заметил, что лучше бы такое знаковое падение затылком отразилось на правой половинке ее мозгового полушария, отвечающего за творческие способности человека, как нередко бывало о другими счастливчиками. Но для Полины Бейсовой этот удар прошел бесследно, без всякой компенсации за легкое сотрясение мозга. Разве что заставил задуматься: кто такой был этот мужик, у которого масляные краски на пальцах смешались с кровью?
На издевки Рафика Нуралиева Поля почему-то не обижалась. Но малейшие насмешки Самсоновой в свой адрес принимала в такие штыки, что готова была убить ее – прежде всего за популярность, которую та завоевала своим несомненным талантом среди театральной публики.
Особенно обидным было, что Самсониха вышла из того же медвежьего угла, что и она, но Фортуна повернулась лицом только к ней, к Варьке, осенив ее крылом успеха и славы. Спрашивается: за какие такие заслуги Самсониха была избрана, а Поля обделена этой проклятой искрой? Кто вообще отвечает за раздачу этих гребаных искр там, Наверху? Везде сплошной беспредел и междусобойчик! Почему, например, из миллионов россиян были выбраны именно Репин, Суриков, Коровин, Левитан? А кто надоумил Малевича, средней руки живописца, сварганить однажды «Черный квадрат», прославивший его на всю планету? Почему эта геометрическая фигура не пришла в голову ей, Полине Бейсовой? На сей простенький шедевр и у нее хватило бы мастерства. Отчего бездарен тот, кто бездарен, а талантлив тот, кто талантлив? В чем закономерность распределения небесных искр? Разве это справедливо: родиться один раз на земле и умереть в забвении, в безвестности?! Где же абсолютное правосудие Всевышнего? Нет его! Тогда и верить в Него нечего. И Полина не верила. Ни во что и ни в кого. И в себя – заодно. Она бы, конечно, поверила в Первотворца, ежели бы Он подкинул ей самую махонькую искорку из жалости. Ведь она больше всех страдает от ее отсутствия – от Него бы не убыло, зато к ней бы прибыло. И она бы молилась за Него в церкви. Должна же и на верхних воздусях восторжествовать демократия, изгоняющая имперское избранничество.
(Смущенный читатель может усмехнуться: откуда у беспристрастного хроникера, ограниченного лишь фиксацией усадебных событий, возникло на кончике пера такое знание сокровенных мыслей реальных прототипов? Во-первых, я реконструировал рассказы друзей той же Полины, ее любовника Нуралиева, с которым до сих накоротке. А во-вторых, попробуйте сами хотя бы в дневнике описать своих родных и близких, и вы со страхом поймете, что расстаетесь с ними, что с каждым вашим словом они перестают быть родными и близкими – таково родимое пятно всякого отстранения. Не говоря уже о так называемом творчестве).
Итак, слава госпожи Самсоновой отравляла тусклое существование Полины Бейсовой. Пока, наконец, у хозяйки усадьбы не случился публичный конфуз и все местные СМИ одновременно не воскликнули: «А королева-то голая!». Прочитав об этом скандале, Поля возликовала и захотела поскорей увидеть глаза своей мучительницы. Узрела их на ужине.
Самсониха явилась в столовую позже всех, в каком-то затрапезном черном платье с белыми кружевами, бледная и бесцветная. Это была совершенно другая Самсонова, та, которую Поля сразу узнала: с ней она подралась в юности на сельской дискотеке. Перехватив ее страдальческий взгляд, Поля вдруг почувствовала некоторое стеснение в груди и откатилась к подножию с вершины торжества. Видимо, злорадству хватило несколько секунд, чтобы насытиться. Взамен его пришла внезапная земляческая жалость, Полина взяла со стола бутылку вина, наполнила бокал до краев и подала Варваре: «Выпей, подруга, полегчает». Хлопая ненакрашенными ресницами от желания зареветь, Варя посмотрела на нее с благодарностью и медленно осушила бокал. Руки и впрямь перестали дрожать, глаза начали ускоренно цвести ночными фиалками, а на порозовевших губах без помады затеплилась робкая улыбка. Куда же подевалась народная артистка, вдруг подумала Поля с каким-то испугом, от нее ничего не осталось.
С этого дня они по-христиански уравнялись перед жизнью и Богом в серенькой низине простоты и бесславья – поэтому пить стали вместе. А напившись, удивлялись: чего раньше-то не могли понять друг друга? После одной из винных трапез Варя открылась подружке, какое чудо о ней приключилось: теперь она простая смертная баба, которая тоскует по своей талантливой «квартирантке». Поля долго не верила, считая ее бред результатом пьянства. Но однажды мечтательно произнесла: «Мне бы такую соседку-фею, ничего бы не пожалела». Варвара испытующе на нее покосилась, о чем-то подумала, потом придвинулась почти вплотную и секретно зашептала: «Кажется, я знаю, где эта нечистая сучка прячется. Сказать? Не поверишь. В нашем пруду! Я ее сразу вычислила. Хотя сомнения были. Зато сейчас их нет. Так вот, она по-прежнему крутит шашни с твоим Ванькой. Но уже в другом теле, в другом обличье. Говорю тебе по дружбе как матери. Гляди, чтоб не угробила парня, на дно его не утащила. Вспомни Фрола-кузнеца из нашего села: так до сих пор и не нашли».
У Полины протрезвели глаза от страха и неверия. Она решила, что Варьке больше пить нельзя – крыша поехала, заговариваться начала. К тому же стояла глухая полночь, светила мутная луна, и пора было расходиться по кроватям. Но Варвара, странно похохатывая и утвердительно мотая указательным пальцем перед ее носом, взяла с будуара театральный бинокль и потащила Полю на балкон. Просунув голову сквозь дыру в плюще, Полина направила старинную оптику в ту сторону, куда указала Варя. Слева от мостика, за куртиной бересклета, между трех стадах вязов, обозначилось подобие шалаша, сделанного наспех из разных веток. В нем смутно просвечивали две фигуры. Разглядеть их было трудно. Но когда в разрывах наползающей тучи снова блеснула луна, похожая на золотую рыбку в браконьерских сетях, и ее сдвоенный луч упал на шалаш, Полина с ужасом увидела своего сына в объятиях какой-то голой и необычной девицы с длинными, до пояса, серебристыми волосами. Она вглядывалась в нее до рези в глазах, пока не убедилась, что это не пьяный глюк: девка смахивает на известную в городе фотомодель, сгинувшую загадочно месяц назад. Сердце у Поли сжалось от непонятного чувства злости и восхищения, особенно когда Ванечка поцеловал красотку на прощанье и заспешил к усадебному дому. К ней тотчас пришло неожиданное решение, будто некто внутри нее подсказал ей.
Она простилась с Варей и помчалась в свою комнату. Быстро переоделась в спортивный костюм, пошевырялась на дне тайника в шкафу, сунула в карман куртки некий предмет и направилась к пруду. Скрываясь в кустах бересклета, подкралась к шалашу и заглянула в него – он был пуст. Она решила подождать и залегла рядом, в высокой траве. Остро хотелось курить от волненья. Золотая рыбка луны ускользнула в темное море Галактики, а когда опять вынырнула, ее рассыпчатый свет вылепил из мрака чудесную плоть той же девицы – она выходила на берег из тумана, как из пены морской, возлегла в шалаше и стала расчесывать роскошные волосы маленьким гребнем из рыбьей кости. Полина немного полюбовалась ею, потом поднялась из травы, вытащила пистолет «Вальтер» и загородила собою вход в шалаш. Не зная, как обратиться к девице, направила на нее ствол и молча разглядывала, словно эти мохнатые сияющие очи лишили ее дара речи.
Девица не вскрикнула, не шелохнулась, а продолжала безмятежно покоиться на мягком ложе из сухой травы в величественной позе шемаханской царицы с надменной усмешкой на губах. Но вот алые лепестки чайной розы приоткрылись и гневно изрекли: «Значит, это все-таки ты украла пистолетов кабинета Альберта, чтобы меня грохнуть?». Ошарашенная Поля опустила руку с «вальтером» и выдавила глупый вопрос: «А почему ты без рыбьего хвоста?». Улита рассмеялась прежним самсоновским смехом: «Чай, хвосты давно вышли из моды. Наши спецы тоже не стоят на месте». Убедившись, что Варька, с которой она только что пила вино, была права, Поля сердито проговорила: «Послушай, мадам, я не стану тебя убивать при одном условии…». Улита прервала ее с издевательским смешком: «Наоборот, дуреха. Только при условии, что ты меня убьешь, я смогу исполнить твою глупую мечту прославиться. Ведь так?».
Поля с трудом вышла из немоты и промямлила: «Ага. Неужто сможешь мне помочь?». От радости она чуть не выронила пистолет. Улита смерила ее презрительным взглядом: «Тоже мне проблема. Но ведь это капкан, из которого не выкарабкаться. Ты готова на такую жертву?». «Запросто! – Воскликнула Поля. – Я согласна на все! Только сделай меня знаменитой. Век не забуду!». Улита с каким-то раздражением всезнающе вздохнула: «Перестань. Еще проклинать меня будешь. Не такие, как ты, пытались потом покончить с жизнью через дуэль. Впрочем, как хочешь. Я ведь сама заинтересована в твоем жалком выборе и ждала встречи с тобой. А то меня надолго не хватит в этом засранном пруду. Когда вы его успели загадить, скоты? – Она брезгливо сплюнула и ткнула в Полю голубоватым пальцем. – Но стреляй так, чтобы мы успели с тобой доехать до священного камня на берегу. Без камня ничего не получится. Давай побыстрей. Пока третьи петухи не прокричали».
Полина в замешательстве отступила, чувствуя, что не сможет нажать на спусковой крючок. Глядя ей прямо в глаза, Улита саркастически усмехнулась: «Ты хочешь стать знаменитой, не замаравшись? Такого на земле не бывает. Вспомни мировых гениев, не чета тебе. Каждая слава питается жертвой. Стреляй!». Чтобы оправдать свой страх, Поля робко усомнилась: «Но ведь ты даже рисовать не умеешь. Актерствовать нынче не так уж и сложно. А это – искусство другое…». Дебелое лицо водяной красавицы покрылось от возмущения мелкой сеткой паутинных морщин: «Ну ты и дура! Стоеросовая прямо. Нешто не знаешь, что так называемое творчество находится в юрисдикции нашего Хозяина? Всевышний опрометчиво отдал его падшему ангелу, и тот блестяще использует столь грозное оружие в борьбе со своим Создателем».
Поля испуганно поежилась: «Ты на что и на кого намекаешь?». «Не придуривайся, все ты поняла. Именно через творчество нашему Хозяину легче всего охмурять людей. Оно прекрасно кормит семь смертных грехов: зависть, гордыню, тщеславие и прочее. А вы его по глупости своей обожествляете, это творчество… На самом же деле, оно проникло в человеческую кровь о подачи нашего Хозяина, через уши соблазна праматери Евы: «и будуте, как боги…». Вот почему церковь недолюбливает этих самых творческих людей, а лицедеев даже запрещала хоронить на православном кладбище. И, кстати, правильно делала: большинство гениев избраны не Богом, не Первотворцом, а совсем иной силой…». «Да плевать мне на церковь! – Разъярилась Полина и крепко сжала пистолет. – Но тогда почему все говорят: у него искра божья, у него талант?». Улита с ядовитым смехом поднялась с травяного ложа: «Нет такой искры и никогда не было. Ее метафорически можно безошибочно отнести к людям типа Сергия Радонежского и Серафима Саровского. Вот с такими, как они, мы ничего не можем поделать. Даже Хозяин бессилен… – она вскинула изумрудный глазок на убывающий месяц и спохватилась. – Пора, Апполинария! Я слишком откровенно с тобой разболталась. Стреляй! Вот сюда, не промахнись, – Улита показала на ту часть груди, куда надо целить. Заметив, что Поля никак не найдет в себе силы нажать на курок, разозлилась. – Другого раза может не быть! Ну! Думаешь, мне хочется менять такое шикарное юное тело на твое, проспиртованное и облапленное десятками мужиков? Пуляй, пока не передумала! Шлюха! Бездарь!».
Улита нарочно выкрикивала оскорбления и добилась своего: уязвленная Полина вскинула пистолет профессиональным движением и выстрелила не целясь. Выстрел прозвучал не так громко оттого, что в это время у сельской околицы у тяжелого грузовика лопнула покрышка. Пуля угодила точно в указанное место на груди обнаженной красавицы. Полина с машинальным испугом отбросила «вальтер» в ближайшие кусты. Улита охнула и опустилась на пучки сена, прижимая ладонь к ране. Глухо приказала: «Быстрей беги за тачкой!». Поля бросилась к гаражу и вскоре подъехала на «Хонде». Помогла Улите забраться в салон, достала из аптечки бинт, лейкопластырь и флакон с раствором перекиси водорода.
На выезде из усадьбы она зачем-то спросила: «Выходит, и Пушкин… ваш?». Согнувшись от боли, Улита прохрипела с неприятной усмешкой, похожей на мрачный изгиб саксаула: «А то чей же? Он был великий мультиплет. Да и сам признался в этом в стихотворении «Пророк». Правда, образно зашифровал: «шестикрылый серафим», «угль, пылающий огнем» и так далее. Он часто оставлял наши визитки: поэмки “Вишня”,”Гавриллиада”, фразочки типа «кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей. «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю». А в знаменитом восклицании: «Ай, да Пушкин, ай, да сукин сын!» нечаянно подтвердил, что писал не сам, а с нашей помощью. Вспомни также: «Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал, душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал?». Все это невольные фрейдовские обмолвочки. Между прочим, ваш восхитительный мулатик даже внешне походил на чертенка со спрятанными рожками в черных кудряшках. Чего только не вытворял милый анчутка! Особливо с бабами. Из всех возможных кандидатов на «солнце русской поэзии», на «наше всё» – ха-ха! – Хозяин лично сам его выбрал, заложил в нем ген еретика и программу на саморазрушение. Как и в Лермонтове, в Г. Успенском, в Гаршине, в Есенине, в Цветаевой, в Маяковском, в Фадееве, в Высоцком, в Рубцове и во многих других, помельче, типа Бени Ерофеева, автора поэмы «Москва-Петушки». Поэтому все они плохо кончили. Хозяин наш быстро разочаровывается в послушных и раздвоенных после того, как их обратает. Только Гоголь сумел выскользнуть из-под его власти в конце жизни. Но все равно остался мультиплетом, приняв в себя Христа. Лишь поменял минус на плюс… Впрочем, хватит откровений. На какое время ты хотела бы предоставить мне свою… жилплощадь?». Поля вконец растерялась от абсурдности ситуации и хохотнула вместе с Улитой: «Не знаю… За полгода ты сможешь меня прославить?». «Постараюсь», – лукаво хмыкнула Улита.
Заглушив мотор недалеко от залива, Поля помогла ей доковылять до камня – она припала к нему и прошептала слова благодарения. Затем объяснила: дескать, глупая мамаша любимого тобой Ванечки Бейсова смертельно ранила меня из-за сына, да еще потребовала прославить ее в качестве живописца, надо бы дуру уважить, так как жить в усадебном пруду нет больше мочи. Старик, казалось, все понял и как всегда незримо, про себя, ухмыльнулся: он любил увертливых, но не наглых. Потом в нем включился некий движок, и каменный мегалит, посланник космических сил, начал потихоньку раскаляться, словно кузнечная болванка в горне, медленно испускать в ночную мглу слоисто-шафранное свечение.
Улита велела дрожавшей от страха Полине лечь на теплый камень лицом к звездам, затем сама насилу на нее вскарабкалась и, собрав последние силы, магнитом прилипла своим зеленым взглядом к ее застывшим зрачкам, усыхающим, как мушки-дрозофилы. Поля стала погружаться на дно бесконечной черной шахты, с серебристыми вспышками кварца по стенам, забывать себя и этот мир, свертываясь эмбрионом в глубинах своей вселенной, куда с блаженной радостью впорхнул наконец изнемогавший дух прекрасной ундины. Но, забыв себя, настоящую, Полина, тем не менее, не без помощи камня, вспомнила себя другую, в другом облике. Но это было уже не просто механической памятью сознания, а как бы возвращением прожитой однажды непутевой жизни, которая, возвращаясь, опять же легко забывала, что она уже была прожита, и линейно продолжалась будто бы впервые. Напоследок только мелькнуло: зачем же она зарезала тогда этого немца Майера?
30. ВАРВАРУ-1 ТЯНЕТ НА СОЛЕНЕНЬКОЕ…
Сегодня после обеда г-жа Самсонова почувствовала неприятный позыв к рвоте. Она всполошилась: с чего бы? Вот уже два вечера как не брала вина в рот: одной не хотелось, а лепшая подруга Поля неожиданно резко завязала с хмелем и ей категорически запретила пить. Варя неохотно подчинилась, не понимая, что отряслось с подругой и почему так легко она попала под ее влияние. Так откуда же появилась тошнота, если усадебные кухарки боятся малейшего пересола и тем более несвежих продуктов? Может, переусердствовала с аппетитной селедочкой и маринованными опятами? Кстати, почему ее стало тянуть на солененькое? Своей тревогой она поделилась с Полей – та взглянула на нее исподлобья и велела идти к гинекологу: «Наверняка залетела, подружка. Признавайся: с кем?». На дне ее обновленных глаз переливались искорки долгожданного веселья. Это совсем не понравилось Варе: кольнула догадка, будто Поля уже заранее знала, что с ней произойдет, и поэтому восприняла весть с каким-то счастливым удовольствием, словно имела к этому особое отношение. Ах, да! Ну и дура ты, Варька: она же мать Ваньки, любовника «квартирантки»! О, господи, неужели?!
С трудом вытерпев унизительную процедуру осмотра мужчиной-гинекологом, – едва со стыда не сгорела! – пребывая в шоке от результата, – беременна, ёлы-палы! – Варя бросилась в слезах к Полине: что делать-то теперь? Мать малолетнего бабника, на удивление, не узрела в сокрушающей новости никакой трагедии: мало того, почти в грубой форме запретила делать аборт и приказала ей на полном серьезе рожать ребенка, словно будущая свекровь – своей неофициальной невестке. Варвару душила обида – почему она должна отдуваться за плотские радости похотливой «квартирантки»? Оставила ей дитя, нагулянное в грехе, – шлюха, мессалина, самозванка! – и смылась в неизвестном направлении. Даже из пруда исчезла, вертихвостка!
Варя сама наблюдала в бинокль, как бедный Ваня, жуир сопливый, бродит в полночь по берегу возле разрушенного шалаша, затем по мостику и зовет некую Улиту, а после долго сидит на изгибе ветлы, обхватив руками голову. Однако связать воедино исчезновение речной дивы с подозрительной переменой в характере Полины и даже во внешнем ее облике Варвара не додумалась. После ухода подруги в ту хмельную ночь она сразу легла спать и мгновенно уснула, не услышав ни пистолетного выстрела, ни шума иномарки под окнами флигеля.
Рожать от какого-то тинейджера и стать посмешищем в глазах почтенных горожан Самсонова-1 не собиралась и прямо заявила об атом Полине. Та внезапно вскипела, ожгла пронизывающим взглядом и с тихой свирепостью отчеканила; «Это твой последний шанс, дура! В кои-то веки завязалось. А вздумаешь убить ребенка – тебе самой не жить. Клянусь». Судя по озверевшим глазам и голосу, это была не пустая угроза. Варя даже вздрогнула и отшатнулась, словно подруга замахнулась на нее ножом. Поведение Полины было в высшей степени подозрительным: зачем богемной мамаше, не вылазившей из мастерской, уговаривать великовозрастную бабу сохранить плод греха с ее сыном-школьником? Прежняя Поля никогда бы на такую обузу не пошла. Наоборот, настаивала бы на немедленном прекращении беременности. Но Варя-1 была неумолима: на кой ляд попу гармонь, ей тоже хочется пожить без хлопот, в свое удовольствие. Но у себя в спальне она вдруг задумалась: почему же ее плоть ни разу не зачала раньше? Ведь около этой развратной лицедейки, не заботившейся о безопасном сексе, крутились матерые опытные самцы, а оплодотворить сумел лишь один старшеклассник Ваня Бейсов, хотя циничный гинеколог тоже удивился, что первое «опыление» за всю бурную жизнь примадонны произошло вопреки его прошлому прогнозу: бесплодие, что-то ему понравилось в области каких-то труб на букву «ф».
Самсонова сидела в глубокой печали за ореховым будуаром, когда кто-то постучал и вошел. Обернувшись, наткнулась на серьезные мужские глаза Ивана. Однако выглядел в данной ситуации представитель поколения «пепси-пейджер-энтиви» до смешного неубедительно: широкие серые штаны-трубы, мятая кепка козырьком назад и оранжевая майка с силуэтом Че Гевары. У Самсоновой даже скулы свело от злости при виде продвинутого папаши ее ребенка. За ним самим еще надо сопли подтирать. Какого черта Полина рассказала ему о ее беременности? Он ведь явно пришел по этому поводу. Варя собиралась послать пацана в ту же дальнюю сторону, что и его свихнувшуюся мамашу, уже и рот приоткрыла, перекошенный гневом, но Ваня опередил: быстро подошел к ней, поцеловал руку – она почему-то не смогла ее отдернуть – и, глядя в упор тем же диковатым незнакомым взором, которым недавно пугала Поля, сказал с повелевающим проникновением:
– Простите меня, Варвара Ивановна. Но я очень прошу вас сохранить моего ребенка. Делать аборт грешно и вредно для здоровья. После родов я обязательно заберу у вас малыша и усыновлю его, буду сам воспитывать. Мама поможет. Договорились?
Она покраснела, как девочка, удивленная своей нерешительностью и той недюжинной силой, которую почувствовала вдруг в этом мальчишке, но тут же ухватилась за слово, еще не процеженное сознанием:
– Усыновлю? Откуда ты знаешь, что ребенок от тебя? И что будет именно сын?
– Если у меня это нечаянно вырвалось, значит так и будет: сын. Уверяю вас. Я редко ошибаюсь в своих предчувствиях.
Варя хотела усмехнуться в духе многоопытной деревенской тетки: мол, все вы, бродяги, поете одну и ту же песню, а как до алиментов дело доходит – ныряете в катакомбы. Но опять же ощутила с изумившей ее уверенностью, что этот непростой хлопчик не бросает слов на ветер. Раздраженно передернув плечами, она буркнула о холостым возмущением:
– Почему я должна вынашивать чужого ребенка, словно на продажу богачам? Не знаю: будет ли моя душа лежать к нему?
На суровом лице Ивана не дрогнула ни одна мышца от невольной нутряной улыбки. Увещевающе и жестко он произнес:
– В том, что случилось, никто не виноват. Такое на земле – сплошь и рядом. А в том, что вы надумали, вина падет только на вас. И тогда я вам не завидую…
Он повернул кепку козырьком вперед, словно для того, чтобы показать свою решительность или скрыть недобрый блеск в глазах. Варвару наконец прорвало. Она вскочила с пуфика и забегала по комнате, яростно взмахивал руками.
– Ты мне тоже угрожаешь, щенок? Все почему-то стали мне угрожать. Весь мир окрысился против меня. Словно я обязана беспрекословно исполнять чужую, навязанную мне волю. Не хочу и не буду! Я желаю обыкновенной человеческой жизни и законного женского счастья. Я ничего никому не должна! Понял, шнурок? Я хочу служить одной себе, какая я есть. А не кому-то… пропадите вы все пропадом!
Она без сил упала на кровать и шумно, почти в истерике, разрыдалась. Ваня постоял немного в неловком сочувствии, снова развернул кепку, будто руль, и стремительно вышел. Варвара проплакала до наступления сумерек и велела горничной принести ужин в спальню. На телефонные звонки и стуки в дверь не отвечала.
На другой день к ней сумел прорваться дворецкий Земсков. Оглядев ее с тревожной заботой, он сообщил, что явился некий господин Симонс. И со значением добавил: «Очевидно, тот самый Илья Сергеевич, русский американец с подмоченной репутацией, centilhamme russe, est une home tare, который когда-то подстрекал Олеге Бейсова продать ему родовую усадьбу, так что не поддавайтесь, Варвара Ивановна, на его провокации. Предупредив ее с выражением усталого заговорщика, он едва не подмигнул. Смурная нечесаная хозяйка не стала допытываться, о ком он ведет речь, едва не ляпнула, что не знает никакого Симонса и Илью Сергеевича, в рот им кило печенья, так как запамятовала всех бесконечных знакомых своей подлой «оккупантки». Но вовремя притормозила вспыхнувшее раздражение, заинтригованная одной дерзкой мыслью, прошмыгнувшей ужом в извилинах, и велела дворецкому подготовить кабинет покойного мужа для приема важного гостя – не в спальне же его принимать. И пущай маленько подождет, не сахарный.
Г-н Симонс явился в строгом черном костюме, в белой накрахмаленной рубашке с золотыми запонками и в темном галстуке с серебряной английской булавкой. Опереточные усики были сбриты, черные волосы аккуратно уложены назад, и в округлившемся лице, лишенном одесско-чикагского шарма, пробилось некое простоватое выражение доверчивости. У человека, близко его знавшего, мелькнуло бы подозрение, что Макса кто-то предупредил о переменах, происшедших в характере и во вкусах знаменитой хозяйки усадьбы. И Варваре Ивановне действительно лег, как говорится, на душу новый имидж американского миллионера: в меру мужской красоты и внутреннего достоинства, не переходящего в гордыню. Она даже бегло подумала: если брандахлыстка-лицедейка была с этим мужиком близко знакома, то какого лешего не охмурила его, а поменяла на паршивого молокососа, внука собственного мужа? Сама Варвара успела тоже прифасониться: шикарный, выгодно облегавший тело бостоновый костюмчик от Версачи (или хрен его знает от кого), надела каплевидные бриллиантовые серьги, золотое кольцо с крупным алмазом и гранатовый браслет, который обнаружила на дне шкатулки с драгоценностями.
Стороны обменялись любезностями насчет того, что рады долгожданной встрече, почти исторической, много наслышаны друг о друге. А потом Максим Иванович, сходу раскусив черемуховую косточку новой хозяйки, принялся расписывать райские кущи своего жития в свободной Америке и его подкорковую тоску по России, по своим бородатым предкам, один из которых жил в этом старинном дворянском гнезде и даже спрятал в канун безбожной революции в одной из усадебных стен древнюю икону, которую велел внуку на чужбине, перед смертью, найти. Не могла бы поэтому глубокоуважаемая хозяйка разрешить ему при помощи специального прибора отыскать священную черную доску – оплата за причиненные неудобства гарантирована, Варвара-1 искренне удивилась, что господин Симонс сразу не обратился к ней с такой пустяковой просьбой – сама она, дескать, некрещеная и поэтому никакие старые доски с религиозными рисунками святыми не считает. Обрадованный Максим Иванович не преминул намекнуть, что он тоже человек широких политических и философских взглядов, даже слывет в кругу своих соотечественников отъявленным либералом, но завещание есть завещание, тут он становится крутым консерватором. И, как бы между прочим, на всякий случай, поинтересовался, не скучно ли ей, красивой энергичной женщине с достатком, прозябать в этих «графских развалинах», в глухой провинциальной дыре, не хочется ли ей изменить обстановку, попутешествовать по Европе, совершить морской круиз или отдохнуть хотя бы на его американской вилле.
Варенька затрепетала аж до пяток осиновым листиком. Но тотчас вспомнила о своей беременности и с острой досадой сцепила зубы: завтра же пойдет в больницу насчет аборта, плевать! Успокоившись, вдруг спросила, а за какие «мани» г-н Симонс намеревался давеча купить эти «графские развалины» у старшего сына покойного мужа. Поначалу Максим Иванович смутился, ожидая подвоха, но взглянув повнимательней на разрумянившуюся Самсонову, все разом позабывшую, мигом допёр, что сия дамочка, достойная наследница праматери Евы, не такая уж умная и роковая, как ее расписывали, и, пожалуй, стоит возобновить забытую было традиционную игру в кошки-мышки.
Сейчас она действительно не знает сумму намечавшейся сделки или проверяет его? Он поразился ее реакции на свой ответ: создалось впечатление, что о таких деньгах она впервые слышит, даже задохнулась на какой-то миг и слегка побледнела, стала хрустеть пальцами и о чем-то думать, прикидывать и подсчитывать, словно решала в уме невероятно сложную арифметическую задачу, хотя на самом деле переводила доллары в рубли. Симонс сразу понял, что сумма удивила хозяйку не потому, что была оскорбительной для нее или недостаточной, а именно потому, что показалась огромной по размеру.
Он невольно прикусил язык – точно так же, как и она, – и недоверчиво замер: что вообще происходит с людьми в этой загадочной усадьбе? Дворецкий выходит на правый план, а хозяйка задвинута в угол? Получается, он раньше переоценивал ее с подачи племянников и Олега Бейсова? Ведь с этой полуобразованной мещаночкой-пустышкой он давно бы справился сам, вполне договорился, и не надо было проливать столько крови! Как на родине все запутано! А когда он услышал от Самсоновой робкие слова о том, что она не прочь продать треклятую усадьбу за хорошие денежки, так как вся эта канительная дислокация успела ей очертенеть, и когда она вдогонку полюбопытствовала, трудно ли без знания языка жить «за бугром» и как вообще туда перебраться, то сам побледнел от такого неожиданного выброса захолустного наива и плывущей прямо в руки удачи.
Он, конечно, знал, что хозяйка прекрасная артистка и к тому же народная, но так правдиво сыграть Урюпинскую дуру-обывательницу даже ей не под силу: ни одной фальшивинки во взгляде и в голосе, ни одной лукавой змейки в уголках аляповато накрашенных губ – это кровавое безвкусное сердечко на месте рта в стиле коммунальных сплетниц середины прошлого века его рассмешило еще в начале встречи. Должно быть, амнезия и дурдом не проходят даром.
Напоследок г-н Симонс протянул Варваре визитку, поцеловал ручку и оказал, что с нетерпением ждет ее звонка, И даже по привычке поиграл серовато-бирюзовыми глазками, после чего самому стало смешно. Застрявшая в извилистой линии его губ жуирская улыбочка было последнее, что осталось в памяти Самсоновой от русского американца.
На другое утро она тайком направилась в больницу. Ехала не маршрутном такси, постоянно оглядывалась, не топчутся ли за ней на иномарке Полина с сыном. Но «хвоста» вроде бы не заметила. Подходила к клинике с тяжелым сердцем, как бы раздумывая и прислушиваясь к своему телу, к себе самой. Возле высокого кирпичного крыльца ее окликнули. Она вздрогнула и оглянулась – так и есть: со стороны припаркованной «Хонды» к ней приближался Иван. По его лицу она поняла, что он способен ударить. И поэтому, когда парень зловеще произнес вынимая руки из передних карманов бенетонских джинсов: «Я же вас предупреждал!» ударила его по щеке первая. Пощечина получилась звонкая, сочная, всей плоскостью ладони. Стоявшая на крыльце пожилая санитарка выронила из рук ведро с больничной маркировкой и приоткрыла от страха беззубый рот.
– Ты что же теперь: шпионить за мной будешь, блудливый щенок? А кто тебе дал такое право? – Крикнула Варвара с надрывом и слегка испугалась своего тупого отчаяния.
Чувствуя, что последует ответный удар – в глазах опомнившегося подростка полыхнули волчьи огоньки, которые она уже видела недавно, – Варя отскочила ближе к первой ступеньке крыльца и хотела ринуться в открывшуюся дверь приемного отделения, но ее снова позвали из-за спины. Голос был хрипловато-грубый, знакомый до спазмы в паху. Варя замерла и медленно, сомнамбулически повернулась. И тотчас ее взгляд застрял в наброшенной удавке изумрудных зрачков Полины – господи, когда они успели позеленеть, ведь еще недавно были цвета речного песка, а чаще – грязновато-желудевыми с похмелья! Мелькнувшее удивление растворилось в уже затуманенном мозгу Варвары. Эти коварные шелковые петельки, эти малахитовые гвоздики удушили ее волю, заколотили крест-накрест ее сознание и заставили подчиниться знакомому металлическому голосу, который когда-то колыхался внутри нее, словно язык чугунного колокола.
С очнувшимся подкорковым ужасом она внимала волнующему эху: «Немедленно садись в машину и отдохни». Варя двигалась к «Хонде» в каким-то сонном оцепенении, которое продолжалось до самой усадьбы. А выйдя из салона во двор, залитый предосенним тонким светом, опять перехватила то особое мерцание в глазах Поли, что запомнилось из прошлых зеркальных отражений. Та же памятная интонация голоса приказала ей расслабиться: «Ступай к себе и поспи. Ты не должна убивать сына, который прославит твое имя».
Варвара послушно направилась к флигелю, разделась в своей комнате и легла спать. Тяжелая резиновая зевота раздирала рот. Когда проснулась – на передвижном стеклянном столике возле кровати стоял обед, хотя солнце уже двигалось к лесу. В памяти плавали лохмотья влажного тумана: утром она где-то была, а вот где – вопрос. Лишь осталось ощущение грязи от какого-то скверного события. Все же она с аппетитом поела, налегая на жирную астраханскую селедочку, обложенную колечками репчатого лука с подсолнечным маслом. Когда вскоре снова стало подташнивать, она испугалась и машинально вспомнила о беременности – ей помешали ее прервать. Вот где она была утром. Надо бежать, надо вырваться из заколдованного круга. Но как и куда? Прохаживаясь нервно по комнате, Варя заметила на будуаре визитку, схватила ее и прочитала: «М. И. Симонс». Перед глазами возник солидный молодой человек с английской булавкой на галстуке, предлагавший ей большие деньги за усадьбу. Вот оно спасение! Надо продать родные камни да осинки и сматываться в Америку, туда, где можно освободиться от прошлого. И от ребенка в том числе. А здесь ее будут преследовать эти чокнутые мамаша с сыном, крестом бы им по башкам. Варя от души чертыхнулась и стала тыкать дрожащим пальцем в телефонные кнопочки. Никто не отвечал. Но Самсонова опять звонила с отчаянным упорством. И, наконец, послышался сухой служебный голос, не принадлежавший хозяину визитки. От него исходила опасность. Варвара попросила позвать господина Симонса. После некоторой заминки ее вдруг спросили: «А вам он зачем нужен, Варвара Ивановна, простите за любопытство?». Она вздрогнула и едва не отключила телефон. Вместо того, чтобы ответно поинтересоваться, кто находится на другом конце провода, она пробормотала: «Максим Иванович просил меня позвонить. Что с ним?». Неприятный незнакомец откашлялся и сообщил по секрету: «К сожалению, господин Симонс уже никогда не подойдет к телефону. До встречи, уважаемая Варваре Ивановна. Никуда не уезжайте».
Судорожным движением она отбросила трубку, словно змею, и почему-то прошептала: «Это они его убили».
34. НОВАЯ ЗВЕЗДА ЖИВОПИСИ
1. Ваня не признает маму
«Однако, Поленька, ты была еще та штучка», – утешительно подумала Поля-2, вставая с камня. Рядом валялось окровавленное тело бывшей топ-модели. Если бы не авария нефтеналивной баржи, испоганившей залив, эту красавицу-ундину эвакуировали в Жигули, чтобы спецы из секретной лаборатории починили уникальную плоть амфибии. Но теперь Старшина велел бросить ее в воду на съедение химии и воронью, да и сомы пущай полакомятся. Отправив труп по течению местного Стикса в небытие, Поля-2 ощутила блаженную усталость и воскресшую тоску по домашней кровати. Со своим внутренним «хозяйством» она решила разобраться завтра, а сейчас нырнула в салон «Хонды» и помчалась к усадьбе.
Поставила машину в гараж и пошла к шалашу, который основательно разрушила. Затем вспомнила про пистолет, выброшенный «арендаторшей» в кусты сразу после выстрела. Это она не забыла – ведь на рукоятке наверняка остались отпечатки ее пальцев, а в трупе фотомодели – пуля от «вальтера». Не стоит играть с законом в прятки. Она обшарила руками все кустарники возле шалаша, но оружие не нашла. Решила поискать его утром и побежала спать. Однако поиски ствола перед завтраком тоже ничего не дали. Неужели кто-то подглядел их ночную сцену с Полиной и подобрал улику, чтобы шантажировать? Кто же этим гадом мог быть? Самсонова в ту ночь была пьяна, по словам Поли-1, Ванечка спал после бурного свидания, как и его сонливый папаша, другим женщинам усадьбы вся эта афера была ни к чему. Остаются трое: Алекс, Карнаухов и Земсков. Первого можно тоже вычеркнуть как трусливого и никогда не державшего в руках боевого оружия. В столовой за разговором о новом повышении тарифов на ЖКХ Поля неожиданно спросила: «Кто-нибудь слыхал сегодня ночью выстрел во дворе у пруда?». И бросила быстрый взгляд на Карнаухова, а потом на дворецкого. Их удивление, смешанное с внутренним напряжением, а также вопросительный перегляд друг с другом показались ей вполне натуральными, без фальши. Никто себя ничем не выдал. Только Вера Бейсова, предварительно покраснев, призналась, что, пожалуй, слышала некий громкий хлопок, похожий на выстрел или на звук вылетевшей пробки из бутылки шампанского. Этот звук разбудил их с Лизонькой вместе с позывом в туалет после выпитого накануне отвара тысячелистника. «Но в кого могли стрелять, если все домочадцы живы и здоровы? А оружия не было даже у меня. Мог быть задействован только пистолет системы «Вальтер» 8-го калибра, украденный из кабинета бывшего домоправителя. Кому-то захотелось разрядить себя и обойму», – со снисходительной улыбкой продемонстрировал Карнаухов преимущества дедуктивного метода.
Дворецкий молча кивнул головой в знак согласия и продолжал методично поглощать хрустящие тосты со сливочным маслом и черничным джемом.
Поля вдруг ощутила к частному сыщику застарелую неприязнь, позаимствованную по инерции у своей «заказчицы», и это ее позабавило. Угловатый характер «аборигенки» придется маленько обтесать. Лишние проблемы ей ни к чему. А то уже наметились болезненные позывы к пьянству. Особенно осторожной надо быть с Варварой: ведь та пережила подобное превращение и может на чем-нибудь ее поймать. «Квартирантка» даже загрустила: с Варей Самсоновой было проще. Она внедрилась в нее, когда та была еще совсем девочкой, прошла с ней главные возрастные эволюции и во многом сформировала ее характер, сжилась с ее наследственной сущностью, забыв о своей. Только почему-то нынешняя Варя ничего от нее не переняла и от отца тоже – стала жалким подобием матери, колхозной хабалки. Зато Полина Бейсова давно заматерела как самостоятельная личность и поэтому ее взрывная горделивая натура отторгала «квартирантку» на рефлекторном уровне, сопротивлялась ее желаниям. И вообще она запустила себя. Особенно физиологически: надо бы заняться ее зашлакованной печенью и хроническим гастритом желудка. А то чувствуешь себя среди этого медицинского безобразия не так комфортно, как в теле Самсонихи, за которым она все же следила.
В столовой находился еще один человек, которого разговор о предполагаемом ночном выстреле не оставил равнодушным. Это был Ванечка Бейсов. Он проглотил компот и выскочил во двор: вид разрушенного шалаша больно сдавил ему сердце. Он окликнул Улиту условленным горловым сигналом, но она нигде не появилась, не помахала рукой, как обычно, лишь мертвая зыбь под салатовой ряской колыхнулась от ветерка. Неужели это в нее стреляли? Ванечка разделся и нырнул. Он умел долго быть без воздуха под водой. После нескольких затяжных нырков убедился, что Улиты в пруду нет, хотя ее укромные местечки в самых глубоких местах остались нетронутыми и будто ждали хозяйку. Вечером он опять бродил по берегу, звал Улиту, а затем сидел в тоске на изгибе ветлы. Днем эту тоску выветривала милая Наташка. Она умела отрезвлять его страсти-мордасти и делать глухие позывы плоти второстепенными. Поэтому он в шутку величал ее сестренкой милосердия.
Когда мать рассказала, что хозяйка беременна и хочет избавиться от ребенка, Ваня не столько растерялся и вознегодовал, как удивился: нервное поведение мамы было совсем не таким, какое следовало бы ожидать от нее в данной ситуации. Неужели она против аборта? И вообще в ней что-то произошло, кажется, в лучшую сторону. Он поймал ее взгляд и смутился: она была с ним во всем заодно, словно понимала его так же глубоко, как Улита. Ему даже стало неприятно. Неужели новая хозяйка поведала ей сокровенную тайну, о которой знает только Камень и за разглашение которой он может покарать? Но разбираться в душевных переменах мамы было некогда. Ненависть к тупой и жестокой Самсонихе обострилась до предела. Теперь уже борьба за сохранение ребенка соединила его с матерью, как никогда раньше. И ничто в этом единстве пока не настораживало.
Но вот мама снова удивила. На этот раз во дворе больницы, где надо было применить силу. Поля-2 догадывалась, что бывшая «арендаторша» не успокоится: закусила удила сразу после встречи с господином Симонсом. Об этой встрече она узнала от дворецкого. Если это тот самый русский иностранец Илья Сергеевич, который когда-то охмурил ее «мужа» Лелика, то вполне вероятно, что он без особого труда запудрит и без того пыльные мозги Самсонихи лукавыми байками о прелестях Америки и собьет ее с панталыку.
Та необычная легкость, с какой мама усмирила разбушевавшуюся хозяйку, отправив ее одним взглядом в плывучий нокдаун, поразила Ваню. Почему-то мама не стала прятать от него этот взгляд. Когда он встретился с ним, то сперва застыл на миг от страха и радости, что знает эти глаза. А точнее – неповторимое свечение в них, схожее с манящими болотными огоньками. И потом вдруг ощутил в себе такую же магическую способность, спрятанную в нем до срока. Она походила на бомбу с минувшей войны, которая ждала повода к действию.
После обеда Ваня решительно вошел к маме в комнату и резко спросил: «Ты кто? Я тебя не узнаю». Она не стала скрываться за маской возмущения, а провела рукой по его волосам, по щеке, знакомо щелкнула по носу и с улыбкой, призванной охлаждать мужчин, но не принадлежавшей его матери, ответила насмешливым вопросом: «А ты разве не догадался, малыш?». Ванечку затрясло от мутного чувства любви и горя. У него непроизвольно вырвался крик: «Улита». И ей пришлось зажать ему рот пахучей ладошкой: «Спокойно, сынок». Затем он с ужасом спросил: «Ты убила мою мать?». Поля-2 волнующе рассмеялась и сказала с веселым фырком: «Это она меня грохнула из пушки. Надо признать, стреляет отлично, даже в пьяном виде. Но ты не бойся, сынуля, твоя бездарная маманя спит во мне так же сладко, как наш ребенок в животе Самсонихи. Придет час и ее разбудит Старик, священный камень. Но сперва, по контракту, я должна прославить твою родительницу. Хотя эта слава потом сожрет ее, как злокачественная опухоль. Но ты не переживай: к тебе, нынешнему, эта женщина имеет косвенное отношение. Ведь мы с тобой – не из этого паскудного мира. Не спрашивай, из какого. Не отвечу. Тебе еще рано знать. Лучше я расскажу во всех подробностях, что произошло в ту незабываемую ночь».
После ее рассказа потрясенный Ваня понял, что больше ничему не станет удивляться в этом мире, как будто все уже испытал и ко всему потерял интерес. Но когда Улита захотела приласкаться и обняла его с нежностью, достойной лишь любовницы, а не матери, и при этом замурлыкала: «Соскучился, котеночек?», Иван рывком отстранил ее от себя и запретил подходить к себе ближе чем на шаг: «Ты живешь в теле моей матери, родившей меня. Понятно?». Она скуксилась и ответила немым лукаво-печальным вздохом, пряча усмешку в губах: дескать, посмотрим, мой мальчик.
И была, охальница, права. Особенно в том, что возможности нашего бытия, определяющего наше сознание, неисчерпаемы. Поэтому напрасно Ваня Бейсов уверял себя, что жить ему стало неинтересно: ничего, мол, нового под луной. (Как будто в новизне все дело жития человеческого). Этой же ночью сомнительная мама писала с него портрет. Она была в одних вызывающих мини-бикини, а он – в красных трусах с вертикальными разрезами по бокам, так как в мастерской было неимоверно жарко. Обливаясь потом, он сидел на табурете и боялся шевельнуться, не мог отвезти глаз от маминой стройной фигурки, от ее припухлых грудей и ягодиц, вызывавших судорожные сглатывания и вязкую слюну вожделения при каждом повороте ее корпуса. Иногда наплывало робкое возмущение: почему она не стесняется родного сына и даже совращает его, принимая профессиональные позы стриптизерши? Почему он видит дразнящие изгибы ее тела даже сквозь опущенные веки?
Но эти вопросы беспокоили его как-то вяло, а больше донимали противоположные чувства, где властвовала страстная похоть, которая подавляла даже страх разорвать тонкие светлые ниточки кровного родства. Ведь его как бы уверяли с колыбели, что если он разорвет их, то будет проклят или сойдет о ума. Но он и так потерял всякий рассудок от грубого звериного желания, которое мама откровенно провоцировала в нем.
Скрипнув зубами, Ваня отшвырнул ногой табуретку, к которой был привязан белыми нитками, и набросился на родительницу с жадностью матерого волка. Краешком глаза увидел на холсте свой портрет: узкое твердоскулое лицо древнего воина с прямым волевым взглядом синих глаз в обрамлении длинных пшеничных волос, схваченных на лбу повязкой из серого холста; обнаженный мощный торс блестел от пота; рука сжимала рукоять короткого мече, испачканного кровью, – этот боец был похож на него, но все же был другой. Однако ни удивиться странному портрету, ни воскресить промелькнувшее в сердце воспоминание Ваня не успел: в следующую минуту его захлестнула волна запретного безумства. И чем запретней оно осознавалось, тем острей и слаще чувствовалось.
(Остуди свое возмущение холодным пломбиром, целомудренный читатель. Эта сценка органично вышла из всего предыдущего, сама по себе, а вовсе не для того, чтобы пощекотать твои избалованные нервы. Буду рад, если она еще раз подчеркнет одну из главных мыслей этой истории: никогда земной человек в так называемой реальности не тождественен самому себе и тем более своему заклятому врагу – телу, первому языческому идолу. Не бог весть какой глубины мыслишка о бесконечном одиночестве любого из нас, но она – как важная хворостинка в инквизиторском костре общего замысла, определить который мое перо вряд ли сумеет точно. Да и зачем? Голая истина, как и голая женщина, скучна.
Утром Ванечка долго не мог прийти в себя. Не хотелось идти в столовую на завтрак, чтобы не видеть эту… кого? Маму, тетю Варю, Улиту? Весь мир перевернулся верх тормашками – не было ни родных, ни ближних, ни дальних. Все казалось единым и в то же время противоположным чему-то Главному. Улита зашла к нему в комнату, и по ее шкодливо-ублаготворенной ухмылке-змейке он понял, что без колдовских чар эта ночь не обошлась. Они видели и прочувствовали один и тот же сон.
Возможно, Ваня простил бы ей проделку: в конце концов, он получил не менее острое наслаждение, чем на волшебной поляне. Но счастливо-забывчивую после греховного сна чародейку угораздило обнять Ванечку за шею и шепнуть на ухо: «Ты отодрал меня, козленочек, как Сидорову козу. Мамочка обожает своего сынулю». Тут Ваня вспылил не на шутку. Не столько от того, что желанная ведьма нарушила табу, наложенное им вчера на их отношения, как от глубокого внутреннего отвращения к людям вообще: скоты – они и во сне скоты. Он схватил ее за волосы, уложенные в красивую модную прическу (кстати, для завтрака она была слишком шикарно одета, искусно намакияжена и затмевала теперь всех женщин усадьбы), и с холодной злостью процедил: «Я же запретил тебе прикасаться ко мне… тварь!». Она жалобно пискнула от боли и плотоядно облизнула влажные вишнево-винные губы, дразняще приоткрытые: «Насчет сна ты ничего мне не запрещал, Ванечка. Ты хочешь опять исхлестать меня плеткой, как много веков назад?».
Обмирая от вида пылающих, по-лесному прекрасных и страшных глаз, Улита добавила страстным шепотом: «Светозарчик мой…». Ваня тотчас отпустил ее и сам отошел в сторону. Это имя, уже слышанное им где-то, не нравилось ему своей стилизованной вычурностью, и он произнес с той же неостывшей злостью: «Я запрещаю тебе называть меня так. Это его портрет ты нарисовала ночью?». Улита сдавленно кивнула, глядя на него в счастливом восторге. Не в силах одолеть мальчишеского смущения, он отвернулся и пробормотал: «Если ты и в жизни сумеешь так сублимироваться, то и впрямь прославишь маму». Поля-2 пренебрежительно фыркнула, поправила прическу и спросила: «Ты не считаешь свои сны жизнью? А жизнь – сном? Ты еще слишком земной. Запомни: только смерть нас разбудит от спячки. Я имею в виду первую смерть, а не вторую, которую не дай бог испытать…». Ванечка внимательно на нее посмотрел и поежился от мысли, что хотел бы убить эту… женщину-призрак, которая испортила ему детский и чистый праздник жизни.
А потом «мамочка» надолго заперлась в мастерской, будто погрузилась в научно-исследовательском батискафе на дно океана. Даже в столовую перестала ходить, чтобы не истощать вдохновение одним лишь видом домочадцев. Горничная таскала еду в подвал целыми корзинками – только ей одной разрешалось входить в святая святых. Не мудрено, что даже среди сельских обывателей начали ходить слухи, будто невестка покойного домоправителя, подобно его супруге, маленько тронулась умом. Иногда рано утром ее видели распластанной на древнем камне в одном исподнем – то ли досыпала после бессонной ночи, то ли загорала, то ли принимала целебные воздушные ванны. Но одно вытекало явно: баба с придурью. Между тем, эта баба подзаряжалась от каменного мегалита, который, воздействуя на особые точки правого полушария мозга, раскрывал ей старинные секреты высшего мастерства в живописи, опробованные на многих выдающихся художниках. Заодно Голова лечил изношенный организм бывшей проститутки и богемной пьяницы. Иногда затворница звонила Ивану по мобильному телефону, интересовалась в первую очередь состоянием г-жи Самсоновой, за которой Ваня установил плотное наружное наблюдение, подключив к этому даже Наташу: мол, с хозяйкой что-то неладное, как бы снова не залетела в дурдом. Но, кажется, на Варю-аборигенку благоприятно подействовали гипнотические сеансы Полины-второй (да еще загадочная смерть господина Симонса), и она не предпринимала, больше никаких резких шагов.
2. Скандальные сюрпризы выставки
К тому времени, когда Полина-2 торжественно всплыла со дна мастерской на грубую поверхность усадебной жизни, произошли еще события, о которых чуть позже. А пока – о главном. В один из погожих дней уходящего лета, после полудня, к старинной усадьбе начали съезжаться гости, приглашенные художницей на частную выставку своих последних картин. Можно назвать это и самопрезентацией. В основном были репортеры местных СМИ и маститые художники-профессионалы во главе со своим бессменным председателем Рафиком Нуралиевым. Явились для солидности два чиновника из мэрии, прикормленные еще Альбертом Михайловичем, Никто, конечно, не рассчитывал насытить свой эстетический голод очередной серятинкой Полины Бейсовой, но все были заранее уверены в будущих желудочных удовольствиях благодаря кулинарно-гастрономическому искусству и винному погребу знаменитого дома. Ради банкета я тоже согласился, завербованный Олегом Альбертовичем, немного взбрызнуть фимиама на творческий пустоцвет его супруги. Забегая вперед, признаюсь: я бы рассмеялся в лицо тому, кто мне предрек, будто моя предполагаемая пятистрочная информация в газетный номер выльется потом в восторженную статью о культурной сенсации региона, если не больше.
Вся из себя элегантная и ослепительная – двубортный бархатный узкий пиджачок с низким вырезом и крупными пуговицами, прошитый серебряными нитями, и юбка-«карандаш» с прямыми складками и высоким разрезом для нахалов, – будто и не было изнуряющих мук творчества, Полина Геннадьевна повела нашу полупохмельную экспертную группу в просторную гостиную, восхищавшую взгляд белыми колоннами с овальными арками, украшенными лепниной. Уже на деревянной винтообразной лестнице я приклеил к лицу дежурно-угодливую масочку: «Вы знаете, любезная, а ведь весьма недурственно, вы прямо на глазах творчески растете-с». Но шагнув в комнату, искусно затененную от солнца алыми кисейными занавесями, замер вместе с Нуралиевым и его свитой не только от изумления, но и от нехорошего чувства, проскользнувшего кротом, будто нас остроумно накололи: не скупила ли Полина Геннадьевна в отчаянном порыве украденные из запасников Эрмитажа работы полузабытых мастеров живописи и теперь хочет выдать их за свои? Соответственно их качеству речь уже могла идти не просто о приеме в члены союза художников России, а прямо в академики.
Центральные три большие картины были своеобразным триптихом, посвященным одной теме – жертвоприношению. Та, что висела слева от камина, стилизованного под изразцовую печь, сразу бросалась в глаза. Культурный читатель согласится, что передать цветовое, композиционное и смысловое решение настоящего произведения искусства, включая музыкальное, невозможно. Его надо видеть или слышать. Как и роман – читать. Внешний сюжет этого полотна вкратце таков: черный пылающий идол, огромная прямоугольная голова, судорожно перекошенный красногубый рот и вытаращенные, будто от боли, слепые глаза; вокруг языческого капища распластались на земле древнерусского подворья убитые члены семейства еретиков, а также княжеский ратник и молодой попик в подряснике с золотым крестом на груди; сквозь дым и пламя горящей избы проступало кровавое солнце, а за частоколом, внизу под обрывом, синела излука реки.
На раме второй картины справа белела табличка с компьютерным текстом: «Жертвоприношение Снальты». Под землей, в строго горизонтальном положении покоилась красивая молодая женщина в дорогом старинном убранстве, выписанном тщательно и со знанием дела. Она как бы находилась внутри светлого разъятого зерна-кокона, вокруг которого копошились разноцветные черви и личинки, бессильные проникнуть в мертвое тело. Из груди, прямо из сердца, тянулся к солнечному свету зеленый росток: выйдя наружу из-под земли, он превращался в диковинный тюльпанообразный цветок, постепенно принимавший форму однокупольной церкви-бутона, в глубине которой, через открытый притвор, небесно сияла икона с живым и прекрасным лицом женщины, лежавшей под основанием этого чуда.
Так получилось, что когда я созерцал эти две картины перед тем, как перейти к третьей, самой сложной и дерзкой, рядом со мной находился еще и Ваня Бейсов. Его реакция от увиденного (художница до последнего скрывала свои картины, занавесив их кусками ситцевой материи) меня поразила. Кроме естественного восхищения сына-резчика неожиданным всплеском таланта матери, в странном выражении его лица, словно покрытого морозной пылью, сквозило некое подсознательное воспоминание о прошлом, настолько точно переданном в конкретных мельчайших деталях, что они будто пробили Ванину подкорку (это уже сейчас, по прошествии времени, я сумел расшифровать его взгляд, опрокинутый в колодец памяти). И еще я перехватил тот момент, когда встретились глаза сына и матери и высекли, казалось, искру глубокого озарения, которая тотчас потухла в суете мирского бытия. Возможно, поэтому Ваня не стал разглядывать третью картину в центре вернисажа, менее для него волнующую и не имевшую вроде бы прямых связей с двумя первыми. От переполнявших его смутных чувств он быстро покинул гостиную.
А картина стоила того, чтобы долго в нее всматриваться. Она и по размерам была довольно внушительная – 3×3 м. Но все ее значение было не в цветовой палитре, не в техническом мастерстве и уж тем более не в формате, на который нынче мало кто рискует из модных живописцев, а в каверзных смысловых ассоциациях, исходивших от каждого образа и не сразу укладывавшихся в обыденном сознании, как и, впрочем, символический подтекст других работ. Поэтому визуальный ее ряд в пересказе начинал незаметно опошлять весь ее сложный замысел. Называла она «Групповой портрет с камнем».
Огромный, великолепно выписанный библейский Змей делил весь холст на две половины. В нижней части, олицетворявшей, видимо, известное состояние между собакой и волком или сумеречный путь познания, вокруг древнего мегалита, напоминавшего одновременно голый человеческий череп в профиль, горящий туалетный плафон и детский кукиш, жадно толпились великие ученые и творцы так называемого прекрасного. Гибкий хвост Змея, описывая параболу, вонзался в люминисцентную полость камня, в уютном чреве которого мохнатый веселый чертик поджигал спичками самый кончик хвоста, изогнутого в форме философского вопроса. Этот кончик уже занялся, как бенгальский огонь или бикфордов шнур, – от него яркими фонтанчиками рассыпались искры, каждому гению по искорке: одна влетала в раскрытый рот, другая в ухо, третья устремилась в ноздрю, и от этого их лица становились до того вдохновенными, что смахивали на сумасшедших или на тех, кто собирался от души чихнуть.
А лукавый чертик ржал над ними, поджигая хвостик хитромудрого Гада, и, как бы отслаиваясь от самого себя, хватался за живот от смеха. Чего стоил, например, господин Пушкин А. С., алчно потиравший руки от счастья, что «небесная» искра пылала у него в груди, освещая анатомические внутренности. У г-на Сахарова, батяни водородной бомбы, от полученной дозы наркотических искр, глаза превратились в два зеленых демонических огонька. Ученые на полотне вообще напоминали самодовольных упырей, насытившихся кровью простого человечества, уничтоженного наукой, особенно военной, выраженной в образе отвратительного чудовища, похожего на знаменитого оружейника Калашникова. Не менее гадок был и американский атомщик Оппенгеймер. Глядя на него я тотчас вспомнил слова из дневника мудрейшего царевича Алексея казненного сына Антихриста Петра I: «Наука, в развращенном сердце есть лютое оружие делать зло. «Поумнее он был отца». Из творцов культуры один лишь создатель «Страшной мести» и «Выбранных мест из переписки с друзьями» поджигал от коварной искры свои рукописи и злорадно скалился. Бородатый же старец из Ясной Поляны закрывался от летящей искры обожженной ладонью и плакал. А у автора «Бесов» на губах запеклась желтоватая пена после приступа эпилепсии.
Верхняя половина картины намекала на покинутый Сад: море удивительного света и чистоты, мирные львы и газели дружно щиплют травку среди невиданных цветов и деревьев; стоящий возле яблоньки нагой Адам протягивал руки восходящему солнцу, а его обворожительная подруга тянула скрюченные пальцы к роковому шафранному плоду; мочку ее уха тем временем щекотал один из кончиков раздвоенного змеиного языка; голова же самого Гада была замаскирована под это искусительное яблоко в листве пресловутого древа. В центре Сада стояло невостребованное и менее яркое, но могучее древо Жизни, завещанное единственно истинным Первотворцом. Почему-то Полина-2 воплотила этот библейский символ в образе вечнозеленой Ели, где внутри золотисто-прозрачной смоляной капли-слезы висел на стволе распятый Назарянин. (Вот именно это показалось мне потом странным. Видимо, за такую еретическую смелость Улита впоследствии поплатилась, вызвав недовольство Старшины, а после и Хозяина).
Остальные малоформатные этюды и наброски не имели той смысловой нагрузки, но были исполнены с тем же блеском настоящего мастерства. Все присутствующие, особенно художники, были поражены волшебной кистью Полины-второй. Затем они бросились искренне поздравлять виновницу заслуженного триумфа. Но каждый, тем не менее (и я в том числе), продолжал втайне верить, что она водит всех за нос и скрывает какую-то аферу, попадающую под статью УК. На это как бы намекал с картины о вторичных обманутых творцах оболваненный создатель призрачной теории относительности: он высовывался из темной пещеры, оставшейся после атомной войны, и показывал всему миру свой окровавленный раздвоенный язык, шутовски гримасничая.
Поэтому во время фуршета мы с готовностью восприняли скандальчик, учиненный хозяйкой усадьбы Самсоновой. Хлобыстнув бокал вина, Варвара Ивановна опьянела и выдала обвинительный приговор: «Да не Полька все это малевала, господа хорошие! А моя бывшая квартирантка из преисподней, которая сперва меня сделала народной артисткой, а теперь решила прославить бездарную мазилу Полину Бейсову. Это она погубила мистера Симонса и нашего бедного дворецкого, который меня оберегал. Она квартировала и в теле бывшей топ-модели, труп которой недавно выловили из реки, о ней газеты писали». Никто, правда, не понял, о чем идет речь, но все еще раз убедились, что дело тут нечисто. Однако художница и бровью не повела, а рассмеялась таким великодушным и таинственным смехом, что у некоторых, близко знавших Полю, пробежался холодок по спинам. Даже Лорхен и Алекс посмотрели на нее с тревогой, будто не совсем узнавая. Народный художник Нуралиев наклонился к своему секретарю и шепнул так, чтобы я услышал: «Сей дьявольский хохоток принадлежит другой женщине. Как и все остальное, возможно. Откуда у нашей затурканной Полины Геннадьевны появились такая сексапильность и аристократизм. Не говоря об остальном. Пахнет грандиозной подделкой…». Вислоусый гренадер из Таврии согласно мотнул головой, все еще не в силах переварить полученные впечатления.
Из фиолетовых недр старинного сада вышел Ваня Бейсов. Он хотел вежливо утихомирить хозяйку и увести ее, но она опять на него замахнулась, как во дворе больницы. На этот раз Ваня был начеку и перехватил ее руку. Затем тихо и проникновенно произнес: «Вам нельзя пить. Ступайте к себе и поспите». Я заметил, как необычно сверкнули у него глаза и повелевающе прозвучал голос, окрашенный магнетическими нотками. Все это подействовало усмиряющее на воинственную Варвару Ивановну – она сникла и повиновалась. Смущенный этим, Ваня просиял от радости: у него так эффектно все получилось! Он победно посмотрел на ваш мать – она поощряюще улыбнулась. Потом попросила принести два треножника с закрепленными на них небольшими квадратными подрамниками и небрежно, пальчиком, поманила Нуралиева: «Хочу развеять твои сомнения, Рафик. Если ты не сумеешь быстрей и лучше меня сделать мгновенный портрет или дружеский шарж на любого из наших гостей, то публично извинишься за свои грязные мысли обо мне. Они написаны на твоем лице…». И без того смуглый татарин еще сильней потемнел. Однако сознание своего превосходства, уже въевшегося в кровь, – он был отличным рисовальщиком – успокоило мастера и добавило лишь внешнего задора.
Из местного бомонда, присутствующего на фуршете, позировать согласился только я. Рафик был недоволен: не потому, что заподозрил сговор или еще что, а уж больно невыразительной была моя физиономия и схватить на лету ее характерность было трудно даже для него. Когда Ваня Бейсов дал отмашку, художники тотчас принялись за дело. И тут г-жа Бейсова продемонстрировала такие чудеса техники скоростного рисования, что все гости ахнули. Ее рука порхала весенней ласточкой над холстом, как над гнездом, ни на секунду не останавливаясь в своем виртуозном полете. Буквально за минуту был готов мой портрет, вполне законченный и артистически исполненный. Он точнее всех зеркал и фотографий передал не только внешнее – по оценке многих, – но, кажется, и мое внутреннее своеобразие. Я впервые увидел себя со стороны и как бы узнал свою нелегкую судьбу. Это была волнующая встреча с самим собой. С тем, которого никто не знал и никогда не видел, даже я. Честолюбивый Нуралиев был вынужден признать свое поражение: моя начинка оказалась ему не по силам. Он любострастно чмокнул руку победительницы и прилюдно покаялся в том, что не верил своей замечательной коллеге до этой минуты, посчитал ее авантюристкой, каким-то образом раздобывшей все эти картины за пределами мастерской. Все смущенно посмеивались, думая о том же.
Я попросил у Полины свой портрет, сунул его под мышку и на радостях наклюкался так, что вечером потерял подарок. Возможно, забыл его в такси. А пока что, полупьяненький, я решил чуток подремать в садовой беседке. Но застал там частного сыщика Карнаухова. Мне показалось, что Вадим Петрович немного не в себе, хотя был трезв. О чем он мучительно думал и почему без конца курил? Я сразу вспомнил незапланированное «выступление» артистки Самсоновой, полное туманных намеков и деликатно полюбопытствовал, действительно ли г-жа Бейсова имеет некоторое отношение к тому, что случилось с упомянутыми В. Самсоновой господами. Карнаухов нахмурил спутанные брови, опять сунул в рот сигарету и слегка приоткрытым уголком губ неопределенно заметил: «За такое у нас не привлекают к суду». И поспешил уйти.
Уже через полмесяца в областной художественной галерее им. А. Пластова, не без помощи Нуралиева, открылась выставка работ Полины Бейсовой. Она прошла с большим и отчасти скандальным успехом, докатившимся до столицы. На ней были представлены несколько новых – когда она успела их написать? – картин необыкновенной художницы. Среди них выделялась «Очищение».
Все прихожане маленькой церквушки стояли во время литургии абсолютно голые, в чем мать родила, без покрова, как и сами священнослужители, у которых срамные места были прикрыты фиговыми листочками. Инне богомольцы прижимали к груди берёзовые веники и банные шайки, а кадильный дым напоминал жаркий пар деревенской бани. Художественная мощь кисти, живописавшая разнокалиберные фигуры старых и молодых верующих с их индивидуальной анатомией и неповторимыми лицами, была так велика – почти на уровне лучших мастеров эпохи Возрождения, – что компенсировала острую неловкость добропорядочных посетителей галереи. Говорят, что один возмущенный богомолец плюнул в сердцах на картину, а другой пытался ее порезать ножом. Но охранник вовремя нейтрализовал фанатика.
Окружная епархия выразила через прессу официальный протест. Но председатель союза местных художников Рафик Нуралиев дал на него гневную отповедь в защиту либерально-демократических ценностей и свобод. Его напыщенную писульку многие православные художники сочли иезуитской хитростью мусульманина, спонсировавшего недавно строительство мечети в родном селе. Посмотрел бы я, как поступили с ним единоверцы, напиши он подобную картину. Его помощник, гренадер из Таврии, рассказал мне также по секрету, что после официального банкета Нуралиев по старой привычке предложил Полине продолжить застолье в его мастерской. Но та лишь фыркнула и бросила ему в лицо, что он еще до нее не дорос: его жалкий член не соответствует его большому членству в союзе художников России. В таком же духе она давала теперь отлуп и супругу Лелику, который вдруг воспылал к ней молодеческой страстью. (В этом бедолага сам признался мне за бутылкой вина, когда мы вспоминали наши годы «боевые»). В одной из центральных газет вышла восторженная статья с фотографиями, посвященная нашей землячке. На вопрос собкора, в чем, по ее мнению, причина такого неожиданного превращения золушки в принцессу живописи, Полина всерьез ответила: молния ударила в знаменитый камень на берегу великой реки и отскочившая от него первая искра обожгла ей правый висок, а вторая – руку, вот с этой минуты все в ней изменилось, заработало обыкновенное чудо. А что еще она могла сказать?
38. КТО ВЫБРОСИЛ АМЕРИКАНЦА ИЗ ОКНА ГОСТИНИЦЫ?
1. Факты и версии
Приехав на обед в усадьбу, Карнаухов встретил у входных ворот старшего следователя Жмуркина. Тот, казалось, поджидал именно его: «Вовремя ты, Петрович. А то без личного адвоката хозяйка и разговаривать со мной не желает». Вадим спросил, что случилось. Тогда в салоне его «десятки» Юрий Львович рассказал по дружбе: вчера, из своего номера на десятом этаже гостиницы «Венец», через окно, целенаправленно выпал на мостовую гражданин США Симонс Максим Иванович. Дело по всем признакам смахивает на суицид, так как на мониторе ноутбука погибшего обнаружена забавная предсмертная текстовочка: «Как приятно подохнуть на Родине!». Дверь в номер была закрыта. Никто из посторонних или подозрительных лиц на территории десятого этажа на данный период времени не ошивался. Но удобную версию самоубийства портило настораживающее обстоятельство. За несколько минут до трагедии какой-то мужчина позвонил дежурной по этажу голосом директора гостиницы и велел срочно явиться к нему в кабинет, а находился кабинет не близко, в другом крыле огромного здания, так что пока немолодая женщина с варикозными ногами добиралась до шефа и, сконфуженная им, поспешила назад, застряв в лифте, прошло не менее получаса, в течение которых и случилось несчастье. А к Самсоновой Жмуркин решил наведаться потому, что она позвонила на гостиничный номер Симонса в то время, когда он с экспертами находился в люксе русского американца. Выдержав глубокую паузу, Карнаухов медленно обронил, что теперь он не сомневается в том, что убийство Жанны и Ярослава Зверевых, а также Симонса совершил один и тот же человек, если брать во внимание тот факт, что Максим Иванович является родным дядькой погубленных брата и сестры с такой же родовой фамилией, которую он сменил в Америке. Жмуркин удивленно почесал затылок: вот так новость! Затем выхватил из кармана пиджака мобильник и позвонил судебному патоморфологу, чтобы тот еще раз внимательно исследовал внешнюю поверхность трупа, особенно височные части головы на предмет нанесения удара острым предметом.
Варвару Ивановну пришлось искать. Нашли ее в белой садовой беседке: она полудремала, откинувшись на резную стенку, а на ее коленях покоилось карманное четвероевангелие в зеленом переплете, которое, судя по сладкому сапу, давалось хозяйке с трудом. Она попросила почитать Новый Завет у набожной кухарки Ангелины. В последнее время Варя-1 находила общий язык только с усадебной прислугой. И те охотно приняли ее за свою, почувствовав в ней родственную душу. Старшего следователя Жмуркина она не признала – уж больно замухористым он ей показался, – чем сильно его удивила, если не задела. И лишь когда обиженный Жмуркин напомнил ей, какое чудо сотворил о ним, с ее помощью, волшебный камень на берегу залива звездной ночью, все поняла и даже хотела торжественно объявить имя убийцы господина Симонса. Но интуитивный страх перед бывшей «квартиранткой» опечатал ее уста.
Все же беседа с Варварой Ивановной была для правосудия полезной. Особенно заинтриговала сыщиков встреча Симонса с хозяйкой усадьбы в кабинете покойного домоправителя за сутки до трагедии. Жмуркин попросил подробно изложить содержание их разговора. Но все то же природное чувство самосохранения заставило Варю-1 умолчать о настоящей цели визита Симонса и немного приврать: он-де все уши прополоскал житейскими прелестями Америки и без конца мараковал на тему продажи ему усадьбы, но она, Варя, была нерушимо тверда, как скала. Чувствуя по ее глазам, что дело было не совсем так, и догадываясь, что приход Симонса был связан в первую очередь со старинной иконой Снальты, Карнаухов намеревался спросить, кто еще из домочадцев, кроме дворецкого, знал об этой встрече, но в это время в кармане Жмуркина напомнил о себе мобильник державным гимном России.
Старший следователь прокуратуры слушал абонента с таким горестным изумлением на лице, что Вадим понял: патоморфолог сливает следаку невыгодную для чего информацию. И не ошибся: на левой височной части головы американца обнаружена маленькая глубокая ранка, метко нанесенная неким острым предметом типа большой иглы и не замеченная ранее из-за обилия крови на черепной поверхности. Данное обстоятельство свидетельствовало, что горемыку-интуриста сперва шлепнули в номере, а потом выкинули через окно. Это в корне меняло первоначальную удобную версию о суициде и возвращало Жмуркина к поспешно закрытому им делу о гибели брата и сестры Зверевых, где фигурировало подобное орудие убийства плюс весьма сомнительные предсмертные записочки на компьютерах. Коварный и жестокий убийца опять не оставил после себя никаких следов, словно был бесплотен, аки дух. И поэтому старший следователь Жмуркин уже не столько возненавидел его, – придется все заново поднимать! – как испугался: прямо серийный маньяк с шилом!
Карнаухов промолчал о своих предположениях, ибо сам еще в них сомневался. Но проводив Юрия Львовича до машины («Слушай, Петрович, а мы случаем калякали не с двойником Самсоновой? Странная она какая-то»), Вадим снова вернулся в беседку и приказал строгим голосом без утайки рассказать всю правду о встрече хозяйки с русским американцем: как было на самом деле? И припугнул: иначе ее ожидают неприятности во время следствия за дачу ложных показаний. Особенно, если за дело возьмутся фээсбэшники. Но Варвара не убоялась этих предостережений и повторила ту же нехитрую байку о своей неподкупности. Слушая ее, Карнаухов был в который раз поражен искусством перевоплощения этой лицедейки, опять разыгравшей перед ним тупую деревенскую бабу. Наблюдая за безупречной мимикой ее лица, он снова с тоской ужаснулся всему, что с ним произошло по вине сей ужасной женщины, и подумал, что надо поскорей съезжать с не менее опасной усадьбы. Стараясь не глядеть на Самсонову, угрюмо спросил:
– Ваш разговор с Симонсом в кабинете никто не мог подслушать? Например, из тайной комнаты в кабинете. Подозрительных звуков не слышали?
Варвара намеревалась уточнить, о какой тайной комнате идет речь, но вовремя спохватилась: «квартирантка»-то наверняка о ней знала. И мысленно чертыхнулась: такими глупыми вопросами можно загнать себя в психушку с помощью обиженных наследников. Они ведь спят и видят ее там, в дурдоме, недееспособной. Варя пожала плечами и сказала, что кроме шума ласточек под застрехой, никаких звуков больше не было. Тогда Вадим с печальным вздохом поинтересовался, не видела ли она на территории усадьбы господина Земскова в то самое предположительное время, когда в гостинице случилось несчастье с русским американцем. Кое-что до Самсоновой стало доходить. Она сменила гримасу грубого удивления на маску благородного негодования, словно ей нанесли личную обиду, и с каким-то радостным злорадством сообщила, что вечером того рокового дня обаятельнейший Иннокентий Валерьянович душевно веселил и успокаивал ее в этой самой беседке, куда она пришла перед ужином, чтобы поплакать над своей несчастной долей и заодно над историческими судьбами русских эмигрантов. А в какое конкретно время это происходило, она не знает. Но помнит, что солнце зависало над Горелой рощей, утратив свою дневную силу и блеск. Карнаухов понял, что имеет смысл опросить всех домочадцев насчет дворецкого: с чего это Земсков утешал Самсонову, которую с некоторых по перестал понимать и узнавать? Не пытался ли он запастись хоть каким-нибудь алиби?
Беседа с Иннокентием Валериановичем, который в благодушной позе возлежал после обеда на кожаном диване с курительной трубкой, ничего однако не прояснила. По его словам, оставив г-на Симонса и г-жу Самсонову наедине в кабинете, он отправился на кухню, чтобы дать ценные указания в отношении вечернего меню, и посему понятия не имеет, о чем могли шушукаться гнилой американец с русской мещаночкой, потерявшей свое истинное «я». А вчера, в период с 14 до 16 часов, он, Земсков, находился на даче, так как на дворе царствует благодатная пора сбора садово-огородного урожая. Вечером же ему пришлось вытирать крокодильи слезы Варвары Ивановны в резной беседке между акациями, где она и поведала, что господин из Сан-Франциско скоропостижно скончался, нарушив какие-то ее заветные планы, на которые она рассчитывала.
– Почему же вы не сообщили мне эту важную новость на ужине? -Удивился Карнаухов.
– Я полагал, что хозяйка вам тоже сказала. К тому же… – дворецкий поскреб концом трубки серебристую бороду и булькающе рассмеялся, подзадоривая себя озорной мыслью. – Одним словом, я начал подозревать и вас, Вадим Петрович, в том же, в чем и вы меня подозреваете. Будем рассуждать логично, Soyons Logiques. Ведь в отличие от меня у вас есть крепкий мотив замочить такого опасного соперника, красавца-миллионера. Не будем из явного делать тайное. G’est le gecret de polichinelle. Это секрет полишинеля, – Земсков подмигнул с дружеской улыбкой василиска,
– Что за дурь вы несете? – Вознегодовал Карнаухов и едко прищурился. – Откуда вы так уверены, что Симонса «замочили», если сам следователь еще сомневается в этом?
– А иначе бы вы меня не беспокоили своим грубым подозрением, -слегка смутился Земсков и подольстил. – Вы-то, я знаю, наверняка считаете, что американцев грохнули. И, наверное, более правы…
В кабинет вошла горничная и принесла на подносе послеобеденный кофе. Когда она ушла, Вадим спросил:
– Кто-нибудь из соседей по даче видел вас в тот день?
– По-моему, никто, – вздохнул дворецкий, поглаживая костяной набалдашник трости. – Все уже загодя собрали урожай, боясь нашествия бомжей. Какой вы, однако, дотошный и недоверчивый сыскарь!
На следующий день в офис конторы Карнаухова заглянул пожилой приземистый господин старокупеческого покроя, в котором сыщик с трудом узнал генерального директора спиртового холдинга. У провинциального олигарха-крепыша с разлохмаченными волосами было обрюзгшее траурное лицо с глазами сухой синевы, как у больной собаки. Но даже горе не вытравило в нем врожденной привычки властвовать и подчинять других своей проблеме. Его не интересовало, чем в данную минуту был загружен директор детективного бюро. Он был уверен, что главней его дела нет ничего на свете и потому частный сыщик просто обязан им заняться. Голос его звучал глухо, как из крепостной бойницы, и к нему он сам с тоской прислушивался.
– Мой погибший сын о вас говорил много хорошего. Сегодня он приснился мне и велел обратиться к вам. Мол, вы знаете, кто его убийца. Что не только змея сбрасывает и обновляет кожу, но и гомосапиенс. Еще он успел сказать, чтобы вы начали с семейного склепа Бесовых. Там обнаружите разгадку. После этого я проснулся, – Симонов кашлянул с грубоватым смущением и взглянул на Вадима резко исподлобья. – Вы должны нам помочь. На местную полицию надежды мало, хоть купи ее с потрохами. Я говорю «нам», ибо подразумеваю и своих несовершеннолетних детей. Максим был от моей первой жены. Она умерла на чужбине. Тоже русская, как и вторая жена. Ни с какой распрекрасной иностранкой я бы жить не смог. Поэтому все мои чада впитали родной язык с молоком матери. И вот за них я боюсь больше всего. Ибо создается впечатление, что какая-то сволочь пытается вырубить под корень весь наш род Зверевых. Если это так, то следующим должен быть я… Но мне умирать не страшно. Хотя и убить меня не так просто, с моей охраной. А вот за детей-старшеклассников боязно. До них легче добраться. Почему-то я тоже на вас надеюсь. Постарайтесь его опередить. А для стимула и для работы примите задаток, – Симонов извлек из мешковатого пиджака пухлый конверт и положил его перед Карнауховым. Тот хотел было протестовать: мол, надо бы и его, честного сыщика, проблемы выслушать. Но по лицу гендиректора понял, что это бесполезно: матерый начальник-увалень и слушать его не будет. Да и зачем отказываться? Дело-то ведь все равно надо довести до конца – хотя бы из принципа.
2, Мертвецы воскресают, чтобы опять умереть
После ухода олигарха, Карнаухов с неприятной для себя суетливостью сунул конверт в верхний ящик стола, закрыл его на ключ, не став даже пересчитывать сумму, так как раздражение подавило минутную радость, и сразу поехал в усадьбу.
Самсонова никак не могла понять, что от нее требуется, и от этого была сердитой: «Пошто надо изгаляться над мертвецом?». Тогда Вадим Петрович своей рукой написал рисковое заявление от ее имени в прокуратуру с просьбой провести эксгумацию трупа покойного мужа Альберта Михайловича Бейсова и велел Самсоновой расписаться, если она не хочет осложнений. Все остальное он взял на себя через заинтересованного Жмуркина. Когда было поручено разрешение и оплачены будущие затраты, связанные с экспертизой, Карнаухов с группой местных могильщиков отправился на кладбище, К нему присоединился дворецкий, поначалу воспротивившийся эксгумации как противоречащей завещанию покойного друга. В конце же он заявил сыщику, что, возможно, тот прав и надо было давно этим заняться.
Самсонова тоже изъявила желание присутствовать на вскрытии склепа. Она с удивлением обнаружила в себе тайную страсть ко всякой кладбищенской ритуальщине, которой когда-то отличалась ее бабушка. Остановившись невольно возле могилы Снальты, Варя неожиданно почувствовала жесткую спазму в животе, словно будущий ребенок замер, а потом заворочался. Вспомнила вдруг непонятную надпись помадой на зеркале: Светозар + Улита = Снальта. Что она означает? О чем хотела ее предупредить «квартирантка»? Кого она вынашивает в своем чреве – на счастье, на славу или на погибель?
Когда при помощи автогена открыли, наконец, тяжелую дверь каменного саркофага, приваренную Земсковым, Карнаухов протиснулся в сырое помещение с заплесневелыми углами, поросшими паутиной. В центре, на металлических подставках с зажимами, стояли два лакированных гроба, обтянутых лиловым бархатом с золотистыми крестами на крышках. На одном бархат был съеден временем и сыростью. Крепкий настой похмельного амбре, исходивший от несвежего дыхания двух мужиков за спиной, перебивал могильную затхлость кладбищенского бункера и приятно возвращал в живую реальность. Вадим взялся за крышку второго верхнего гроба и хотел приподнять. Но она не поддавалась, приколоченная, видимо, гвоздями. Выяснилось, что это Земсков перестарался, напуганный ворами, которые однажды сорвали замок с двери склепа, а после обшарили его садовый домик.
Мужик слева, обрадовавшись нормальной работе, принялся орудовать заранее припасенным гвоздодером. Прежде, чем грузить гроб на машину, надо было все же убедиться, что он не пустой. Когда похмельный мужичок сдвинул крышку в сторону, Вадим набрался храбрости и зыркнул одним глазком в обнажившийся треугольный проем: нечто желтое, рукотворное, с дырчатыми глазницами и беззубо ощеренным ртом сильно смахивало на подделку. Карнаухов поднял крышку и обомлел: не дне гроба, имитируя человеческий череп, лежала на возвышении из грязных простыней одна лишь деревянная посмертная маска, сделанная рукой мастеровитого резчика. Мужик с гвоздодером ударил себя левой рукой по ляжке и насмешливо пробасил: «Сбежал жмурик! Надоело, видно, бездельничать».
Карнаухов выскочил из склепа и вплотную приблизился к Земскову: «Это ведь вы заколачивали гвоздями крышку? По вашим словам, кто-то сдвигал ее той ночью, будто искал что-то в гробу. Сейчас он пустой». Дворецкий с искренним изумлением оглядел бледное лицо частного сыщика, затем – суровое следователя Жмуркина и сам полез в склеп. Когда через минуту вышел с пугающей деревяшкой в руках, лицо у него тоже будто пересыпали мелом, и нижняя губа дрожала: «Это я виноват. Надо было внимательней осмотреть домовину. Но я побоялся. Думаю, заколочу намертво, чтобы дружок перестал сниться в бредовых снах». Жмуркин только крякнул и развел руками: «Вот вам и эксгумация. Что я теперь доложу начальству? Что труп украли? Заставят найти. А где его искать? Но главное: кому он понадобился? Вот так Альберт Михайлович! При жизни никому не давал покоя и после смерти… Простите, Варвара Ивановна!». Самсонова поняла наконец, что гроб с телом покойного мужа пуст и прижала в испуге ладошку к раскрытому рту. «Батюшки-светы! Как такое святотатство могло произйти?!».
На другое утро Карнаухов разыскал врача с легендарной в свое время фамилией Зиганшин, который словесно и документально подтвердил, что неизлечимое онкологическое заболевание, терзавшее плоть Альберта Михайловича, закончилось летальным исходом, несовместимым с побегом из могилы. Если не считать проблематичного выхода из тела. Вадим угрюмо поблагодарил дородного онколога и, когда закрывал дверь кабинета, замер на секунду. Ему почудилось, что в раскосых глазах пожилого татарина сверкнула под лучом заоконного солнца озорная искорка. Что же так развеселило небритого эскулапа?
Когда Вадим встретился со Жмуркиным, тот опять задал мучивший его вопрос: «Зачем ночным татям понадобилось умыкать труп Бейсова из склепа? Чтобы продать его вдове?». Карнаухов предположил, что это могли сделать Ярослав Зверев с Павлом Песковым, чтобы скрыть следы отравления мышьяком, как они ошибочно полагали. Подобную версию выдвигал вчера дворецкий. Тогда она показалась Вадиму сомнительной, а сегодня он решил ею воспользоваться. И Жмуркин охотно ее проглотил, теперь он присвоит ее себе и будет выдавать за свою. Карнаухов тайком усмехнулся. Но Жмуркин как будто перехватил эту невидимую нутряную усмешку и вперился в бывшего коллегу: «Ты чего-то не договариваешь, Петрович. Колись чистосердечно, пока не поздно. Не имеешь права скрывать от следствия даже косвенные улики. Поделись плодами дедукции с товарищем по правосудию. Замолвлю за тебя словечко перед начальством. Я же вижу: частный сыск тебе очертенел».
Карнаухов тяжко вздохнул, выражая молчаливое согласие, и закурил. Затем коротко бросил: «Думаю, что гражданин Бейсов А. М., подозреваемый в развале спиртзавода и хищении средств в крупных размерах, уже давно гуляет на свободе и морочит нам мозги». Жмуркин поперхнулся дымом, и его глаза блеснули алчной влагой. Вадим не дал ему опомниться и быстро покинул кабинет, в котором когда-то сидел сам. Все же он поймал себя на том, что ему стало легче от сброшенного с души груза. И эта легкость словно лишний раз утвердила его в том, что он прав.
А через несколько дней в детективное бюро позвонил Симонов, генеральный директор спиртового холдинга, и сообщил тревожно-недоуменным голосом: «Полчаса назад какой-то мужчина попросил у меня прощения непонятно за что. Назвал меня своим братом. Дескать, мы одной крови. Все это можно было принять за неудачную шутку. Но откуда сей шутник знал номер моего служебного телефона, который знает ограниченный круг людей? Да и голос его, как он не пытался его изменить показался мне знакомым». «Больше ничего не говорил этот неизвестный?» – Стремительно включился в новость Карнаухов, холодея от давнего предчувствия. «Этот тип был краток, будто сфинкс. В конце он сказал: «Прощай, брат. Все мы однажды ошибаемся, но не все уходим от изначального. Я ушел. Прощай». Боюсь, что прощался он не просто так, а навсегда. Жаль. Я бы хотел посмотреть в глаза этому ублюдку. Если это он…» – мрачно закончил Симонов. «Вот и нашелся покойничек, мать его…» – чертыхнулся Карнаухов и бросился к машине.
В усадьбе он дворецкого не застал. Кухарка Ангелина тоже его не видела с самого утра. И только Лора заметила с балкона, как ближе к полдню он медленно вышел из главных ворот, постоял возле гипсовых изваяний львов, перекрестился на усадебный дом и согбенно побрел по дороге в направлении приречных дач. Вадим снова нырнул в машину.
Распахнув калитку ногой, он устремился к садовому дому, боясь, что дверь будет заперта изнутри и ее придется ломать. Не хотелось терять даром время и силы. Но дверь легко поддалась при первом же толчке. Сейчас Вадим понял, почему его опять взволновали деревянные фигуры медвежонка и волка в центре натургадена: искусную страшилку из липы, которая лежала на простынях в пустом гробу, тоже наверняка вырезал внук А. М. Бейсова, не зная, для чего ее используют.
Тот, кто величал себя Иннокентием Валериановичем Земсковым, неподвижно полулежал на диване в углу, чуть выдвинувшись вперед широко расставленными коленками и запрокинув на вышитую подушку массивный череп оливкового цвета. На правой височной части багровело пулевое отверстие с уже запекшейся кровью. На круглом домотканом половичке возле ног валялся пистолет системы «вальтер» довоенного образца, который дворецкий подобрал в ту ночь в кустах бересклета после выстрела Полины. Свидетелем этого он стал совершенно случайно.
Пощупав нулевой пульс, Вадим подошел к стрелу и опять подумал: «Кто, зачем и в кого бабахнули из этого раритета на берегу пруда, если верить Полине Геннадьевне? Уже вряд ли узнаешь».
Ни к чему не притрагиваясь, Вадим направился к столику возле затененного окна, отодвинул пеструю занавеску и заметил в уголке среди разной всячины пухлую тетрадку с известным портретом автора «Бесов» на обложке и небольшой записочкой сверху: «Уважаемый Вадим Петрович! Я знаю, что вы первый явитесь сюда, так как первый догадались, кто я есмь. Прошу эту тетрадку отдать Ване Бейсову, моему внуку. Сделайте все, чтобы она сперва попала ему в руки. Это важно. Прощайте. Вы мне всегда нравились».
Тетрадь находилась в прозрачном целлофановом пакете, что избавляло от необходимости воспользоваться носовым платком. Карнаухов немного поколебался; стоит ли исполнять волю покойного вопреки закону правосудия. И решил, что стоит. Он сунул записку в карман, прихватил тетрадку за уголок пакета и вышел почему-то на цыпочках из домика, словно боясь разбудить хозяина. На ходу отметил, что дух антоновских яблок в комнату перебивал запах пороха и смерти. Не забыл протереть ручку двери клетчатой тряпицей, валявшейся под окном. В салоне машины позвонил по сотовому в райотдел милиции. Не хотелось лишний раз светиться перед следователем Жмуркиным. (3а что я, кстати, ему благодарен. Иначе вряд ли бы окропил тебя, мой друг, живой и мертвой водой бесстрашной исповеди. Ваня дал мне ее полистать на сутки – я успел сделать ксерокопию, затем кое-что сократил, добавил эпитетов и метафор, а некоторые места стилистически припудрил).
33. ВАРВАРА-1 НАХОДИТ УСПОКОЕНИЕ
После провальной попытки доказать, что она тоже может быть леди Макбет какого-нибудь Заволжского уезда, Самсонова возненавидела театр и лицедеев, которые охотно перевоплощаются в мерзавцев, а многие делают это так же натурально, как некогда нечистый дух воплотился в нее, Варвару, после чего она забыла себя на четверть века. Слава богу, ей не даден сей дьявольский дар: подменять собственную душу чужой, нарочно кем-то выдуманной из вторичных творцов по указке Хозяина. Простейшая мысль, что свет не сошелся клином на игре и Славе, Варе понравилась больше и утешила. Не будучи, однако, самодостаточной, она заодно отвергла и так называемое творческое одиночество, вводящее в соблазн гордыни. Но истинного самоуспокоения пока не находила, хотя беременность упорно заставляла смирить свой норов. Общественная работа ее пугала как нечто неизведанное и темное, к чему она была так же не приспособлена, как и к храму Мельпомены. А пойти в другой храм, пропахший тайной и ладаном, было опять же боязно – Варя понимала, что он ей пока тоже не по силам. Она стала судорожно искать иную точку приложения своих сил. Еще месяц назад мечтала о мужчине, пусть и некрасивом, но с которым приятно было бы прожить до березки: сколько снов и слез было потрачено на эту мечту! А теперь она окончательно рухнула: кому нужна баба с приплодом? Когда же Варвара поняла, что все пути и выходы перекрыты враждебной магической силой во главе с Камнем, то решила в порыве отчаяния перекрыть себе еще и кислород, дыхание жизни. За неимением огнестрельного оружия и яда, а также в связи с уродливой возможностью утопиться в пруду Самсонова выбрала, крепкую бельевую веревку, украденную у кухарки Ангелины. Но в самый ответственный момент, когда, спрыгнув с маленькой табуретки, она повисла куском окорока на толстой ветке тополя в саду – стояла лиловая лунная мгла, и от центральной клумбы повеяло сладковатым духом ночных фиалок, – Варины ступни уткнулись во что-то мохнатое и невидимое (со стороны это казалось чудом левитации), а затем веревочная петля как бы сама по себе соскочила с вытянутой по-гусиному шеи, и перепуганная хозяйка таинственной усадьбы плюхнулась в кусты жасмина уже мешком с отрубями, слегка исцарапав щеки. Кто-то незримый, но живой, явно помог ей избежать падения в Танатос и весьма осерчал на нее, судя по некоторым шипящим звукам. Скуля и охая. Варя вылезла из пахучих колючек, села на скамейку и расплакалась: даже умереть по-человечески не дадут, сволочи!
Минут через десять на песчаной аллейке появилась одна из тех, на кого она только что обрушивала проклятия. Со стороны ампирного портика с четырьмя колонами бесшумно вышла подруга Поля, вилы ей в задницу. Откуда она узнала? На ней был легкий вишневый халатик и тапочки на заячьем меху. Увидев веревку с петлей, устроила нагоняй: «Да ты хуже Искариота, матушка! Хотела предать сразу две жизни, а одну из них невинную, которая прославит твое подлое имя и подарит тебе смысл бытия. Хорошо, что дворовые духи помогли. Спасибо вам, братцы!». Последние слова она, обернувшись, кинула в темноту сада. Затем обняла Варю за плечи и спросила: «Ну что тебе не живется на белом свете, клуня? На сцену поперлась, славы ей захотелось. Не твое это, дурочка. Ты лучше всех этих лицедеев, писателей и художников, пропади они пропадом! Они ведь действительно несчастные мультиплеты, помеченные копытом Хозяина. Особенно гении, которые себе не принадлежат. Но находятся идиоты, которые им завидуют и считают их служителями Господа. Разве можно скучать с четвертью миллиона долларов в кармане?
Варвара уткнулась мокрым сопливым носом в ее упругое плечо и тихо завыла: «Вернись в меня, сестренка! Я без тебя ни на что не способна. Стала бояться людей. Я никогда не думала, что они такие жестокие. Ведь нам хорошо было вдвоем!». Поняв, что Варю-аборигенку ничем нельзя утешить, Улита с грустной улыбкой погладила ее по волосам, которыми так гордилась когда-то (они отливали черным влажным бархатом), и ласково упрекнула: «В тебе уже есть моя частица, глупая. Ты до сих пор как девочка, все не повзрослеешь, Я буду лишняя, не положено. Хочешь совет? Сходи в церковь на худой конец. Она прекрасно успокаивает и очищает от дурацких мыслей». Варя протерла кулачком глаза и шмыгнула носом: «А за что мне такая честь: родить этого… вундеркинда?». Улита насмешливо прищурилась: «Вот и я удивляюсь. Хотя Главного Спасителя тоже родила обычная женщина. Значит, нужна именно такая, как ты, не загруженная ни знаниями, ни культурой, ни интеллектом, ни верой. Чистый исходный материал. Я ведь тебя законсервировала в первозданном виде, как белорыбицу. Правда, с твоим характером мы немного промахнулись: был он в папаню, а стал вдруг в маманю. Ошибки в нашем деле бывают. Хотя, возможно, это и не ошибка».
Слухи о том, что застрелившийся дворецкий был на самом деле старым хозяином усадьбы, ее супругом, оглоушили бедную Варвару и снова оттолкнули от подлого коварного мира, где и чихнуть в простоте нельзя: обязательно померещиться кому-нибудь злой умысел, желание кого-нибудь заразить. Варя все глубже погружалась в свое одиночество и тоску. Но вскоре выручило незначительное вроде бы событьице.
К кухарке Ангелине как-то наведалась дочка Рая, с чудесным малышом Петенькой, которого она привезла, в коляске. Малышу было полгодика. Он проголодался и захныкал. Прежде чем кормить его грудью мама дала подержать бутуза растерянной Варваре, когда же та инстинктивно прижала крепыша к своей груди и поцеловала в тугую щечку, сердце у нее сладко замерло, заныло от избытка невостребованной нежности, от удивительно чистого, молочного запаха младенческого тельца, от еще не высказанной любви. Умильными глазами созерцала она, как малыш впивался в сосок розовыми деснами, закатывая под лобик синие пуговки зрачков от наслажденья, и со счастливой завистью видела, какое светлое удовольствие испытывает при этом мать. Варя вдруг вспомнила свою попытку аборта и от ужаса покраснела: винит в чем-то окружающих, а сама…
А потом кухарка Ангелина стала ее крестницей. Но решилась на это Варвара не по совету бывшей подруги, уже прославленной «квартиранткой», а по наущению некоего вещего голоса, велевшего ей принять святое крещение. Этот таинственный голос не принадлежал береговому камню – он дал это понять как исходное, – но обладал такой же гипнотической властью, не позволившей ослушаться его. После чудесного спасения в ночном саду Варя уже не сопротивлялась ничему потустороннему: надо так надо, ей не привыкать. В крестильной поместной церкви молодой чернобородый священник вежливо пригнул голову и поздоровался с ней: «Добро пожаловать к нам, в Христову обитель, Варвара Ивановна. Очень рад за вас. Это выбор настоящей смелой женщины. Вы меня еще не забыли с тех пустопорожних времен?».
По выражению его дымчатого глубокого взгляда она поняла, что они давно знакомы. Но сама вспомнить батюшку не могла: видимо, бывшая сожительница якшалась некогда и с церковниками. Знали бы они, что это за штучка и каким мирром мазана. Смутившись немного от того, что народная артистка не узнала его, хотя разглядывала пристально и в упор, батюшка хотел прийти ей на помощь, напомнить о чем-то, но не стал и сухо спросил, читала ли она Новый Завет и Катехизис. Варвара молча кивнула. В течение всего обряда («Елицы во Христа креститеся, во Христа облекаетеся», «Печать дара Духа Святаго. Аминь») она пыталась расшевелить свою память: что же связывало летучую «сестренку» с этим красивым басовитым священником? Но ничто в ней не отозвалось, не аукнулось – камешек беззвучно упал в воду, не образовав на ней ни одного круга.
После крещения она как бы начала насыщаться днями: церковь становилась не просто вторым домом, но и смыслом жизни. То есть тем, что она мучительно искала все это время. Все ей здесь быстро пришлось по сердцу. Правда, истовые богомолки не сразу и неохотно приняли ее в свой крут посвященных, помня скандальную молву, тянувшуюся за ней пыльным шлейфом. Но умеренные прихожане радовались хозяйке усадьбы. Особенно церковная прислуга: после каждой литургии Варя щедро опускала в разносимый мешочек для пожертвований бумажные денежки. Здесь, в сельском храме, она по-настоящему испытывала внутреннее умиротворение и согласие с собой, осознавала свою необходимость в жестоком мире, из которого недавно хотела выйти самостоятельно. Чувство, что она нужна и пригодилась для главного, что она больше не одинока и соединена со всей паствой тонкой аурой любви, было восхитительно: хотелось плакать и не возвращаться в усадьбу, где все это постепенно улетучивалось и даже казалось иногда устыдительным.
(Нельзя сказать, что Самсонова стала глубоко верующим человеком. Смею заметить, что таких среди светских женщин почти не бывает в силу известных причин. И по определению, так сказать. Даже самым религиозным потомкам Евы не свойственна бесспорная глубина веры, – а ежели она есть, то это уже не женщины, а скрывающие в себе мужской дух, – в которую они не столько проникают, как скользят по ее поверхности в силу все той же онтологической привычки оценивать свое и чужое бытие чисто эмоционально, погружаться в него душевно, но не духовно. Милые прихожанки всех возрастов больше любят не церковь в себе как неземную незримую тайну, а себя во внешней церкви, исподволь услаждающей их келейные сердечные секреты и даже подпитывавшей их мелкие обывательские страстишки. Однако их профилактическую пользу подметил еще апостол Павел. Вот и Варвара Ивановна тянулась не столько к суровой сущности православной веры, как к ее обрядово-ритуальной культуре, к ее оздоровительной мощи, что всегда немного от лукавого. Признаюсь задним числом, что эти ершистые замечания не совсем мои собственные, я навеяны беседами с отцом Владимиром, который хорошо знал актрису Самсонову еще по театру, в котором сам когда-то работал вместе со мной. Но об этом речь еще впереди).
К узким вратам истинного понимания христианства наша героиня подошла лишь после очередного осмотра в женской консультации, когда врач вдруг сообщил без обиняков, что роды ей предстоят тяжелые, рискованные в силу специфического строения ее внутренних органов и неправильного положения ребенка в материнской утробе. Возможен даже летальный исход, если встанет вопрос, чью жизнь сохранить. К своему удивлению, эту грозную весть Варя восприняла спокойно. Но это спокойствие было только за себя, а в отношении ребенка наоборот появилась тревога: сумеют ли его спасти? Конечно, увидеть малыша, накормить его грудью, потетешкать и нарядить в ползунки-рубашечки, уже купленные в лучших магазинах города, было бы великим счастьем и оправданием нелепой личной жизни. Ведь все последние дни она только и думала о ребенке и уже присмотрела во флигеле место, где будет детская комната, – спальня старого хозяина, там сейчас жили Карнауховы, которых она намеревалась переселить в другие апартаменты. Но если ей суждено будет умереть, она примет смерть с тихой отрадой. При условии, конечно, ежели ее жертва станет причиной рождения здорового ребенка.
С этим, никогда еще не испытанным чувством самопожертвования, Варвара отныне молилась в храме, становясь на колени вместе со всеми. Очистительные слезы самоотреченья во имя другой жизни ручьями текли из ее глаз, давно забывших про тушь. Она благодарила Господа за эти благодатные минуты своего духовного просветления, которые подняли ее над суетой внешнего мира. Еще она радовалась одному: когда подходила к храму и особенно переступала притвор, младенец начинал ворочаться в животе, резво попинывать ножками, доставляя иногда болезненно-приятные ощущения. Но было неясно, волнуется дитя или протестует?
А стоило вспыхнуть высоким голосам на клиросе и растечься дивному пению под куполом усмиряющими волнами божественной гармонии, как ребенок затихал, и по телу ответно растекалось волновое блаженство, словно музыка – по остывшей меди колокола после удара.
Самсонова знала, что увидит ребенка в любом случае. Когда пробил час возврата к Истоку, она скользнула к больничному потолку под тревожные крики «мы ее теряем!» странных существ в белых халатах, копошащихся у знакомого распластанного тела, из нутра которого они вытянули еще одно странное существо в крови и слизи, сразу всех перекричащее, словно оно требовало вернуть его обратно в чрево. Варя, или то, что от нее осталось, тотчас прониклась к влажному кусочку ее старой плоти неизъяснимой нежностью. Ей стало легко, радостно и просторно, будто с ног свалились чугунные гири, не отпускавшие доселе.
Только сейчас она убедилась, что смерти нет и никогда не было, что она существует лишь в человеческом трусливом воображении и в смелых глупостях ученых, а есть лишь разные формы одной Большой Жизни, одухотворенной Творцом, в которой главное – всегда впереди. Разумному облачку особого света сделалось тесно и неприятно в этом дурно пахнувшем помещении, оно просочилось сквозь потолок серебристым лучиком, а на выходе его окружили светлые крылатые существа, дружно подхватили и понесли с бешеной скоростью по искристому звездному проходу туда, где из розового сумрака вечного утра проступили волнующие очертания Того, кого облачка знало изначально, но почему-то забыло.
36. КТО ВОШЕЛ В МЕНЯ НЕЗВАННО?
Исповедь невольного грешнике
Отрывок из дневника
Под какую воду забвения ушла моя Атлантида? Но была ли она? Не походила ли на финикийский рабовладельческий Карфаген, который должен быть разрушен свободолюбивым Римом? Впрочем, теперь без разницы, с чем ее сравнивать. Хоть с градом Китежем. И все же я никогда не думал, что могу проникнуться к Империи зла чем-то сердечным и буду ностальгировать по ней, как откинувшийся на волю зек – по тюремной зоне, где был хоть какой-то порядок. В глубине души я ненавидел Великого Инквизитора, который был ниже меня по достоинству и происхождению. Но правила его плебейской игры я всегда исполнял с подчеркнутой серьезностью, посмеиваясь в душе над ними.
Первые годы перестройки я упивался надеждой на возрождение исторического корня России. Но из хрупкой скорлупы очередной революции вылупился двуглавый ублюдочный гибрид, соединявший государственное жульничество с романтическим энтузиазмом народа, предпочитавшего, однако, митинги трудовому рвению. При том, что бунты его были по-прежнему бессмысленны и беспощадны, а живую власть он так же ненавидел, как и век назад, и любить умел только мертвых, народ уже не безмолвствовал, но всегда оставался чернью по своему рабскому менталитету. Его заплывшие совковым жиром мозги отвечали только агрессией на рыночные раздражители, словно никогда их не было в нашей истории. Он всегда одновременно поклонялся и Богу, и Мамоне – не потому ли двуглавый орел, парящий над нами, подобен раздвоенному языку Эдемского Змея? Лукавое наше двойничество, гениально отраженное Достоевским, однолинейный Запад возвел в великую загадку русской души. Но нам от их наивности не легче. Русский сфинкс постепенно превращается в русский свинтус и довольно его воспевать да умиляться. Он принес нам такое проклятие Свыше, что вряд ли мы отмолимся в покаянии и в добросовестном труде в поте лица своего, как это сумела Германия. Это мое твердое убеждение, c’est mon opinion bien arretee.
Поэтому по недолгому размышлению, плюнув еще раз на совесть, я продолжил обогащаться, как и тысячи моих партийных коллег, скоренько предавших идеалы Великого Инквизитора. Я сумел осуществить сокровенную мечту: воскресил из праха родовую усадьбу и стал ее наследным хозяином, исполнив завет своих предков. Для этого использовал все: старые связи, которые крепил годами, брак по расчету на дочери крупного государственного чиновника и, конечно, деньги. Добывать их умному человеку, знающему азы экономики, в нахлынувшей пене векового российского разгильдяйства было проще пареной репы. Тем более – возглавляя спиртовую империю хмельного бурлацкого края. Обнаглев от безнаказанности, я затеял крупную игру, в ходе которой заключал сделки не только по продаже имущества, но и по приобретению акций, а также по искусственному увеличению кредиторской задолженности. Действовал по «совету» экономического зама губернатора, желавшего якобы, чтобы я кинул свои нечистые концы в воду, если не хочу вмешательства правосудия.
Я повел предприятие к банкротству. Конечно же, не за просто так, а готовился к тому, чтобы стать на место зама, который переходил на работу в столицу. Но тогда я еще не догадывался, что меня искусно подставляют. Сперва казалось: не о чем беспокоиться, ведь органы прокуратуры были тогда лишены права вмешиваться в процедуру банкротства. Однако контрольный пакет акций являлся не областной и не муниципальной, а федеральной собственностью, в отношении которой права прокуратуры не были урезаны. Москва согласилась с выводами облпрокуратуры и дала заключение о наличии признаков преднамеренного банкротства. На его основании возбудили уголовное дело по статье 196 УК РФ, предусматривающей наказание до шести лет лишения свободы со штрафом в одну тысячу минимальных размеров оплаты труда. Сейчас я догадываюсь, кто за этим стоял. Бывший зам не стел меня защищать. Заветная мечта, с таким трудом осуществления, могла рухнуть в одночасье. Мысль о тюрьме приводила в дрожь: сменить дворянскую усадьбу на лагерную колючую проволоку!
Одна беда зовет другую. Моя вторая жена Варенька поехала к матери в Подмосковье и пропала. Я даже грешил на распутную мамашу, с которой у дочери были сложные отношения. Но оказалось, что Варя вообще у нее не появлялась и соседи это подтвердили. Возникли два предположения: или с Варварой что-то случилось, или она сбежала от меня. Последний вариант я отвергал. С Варей мы встретились на осеннем губернаторском балу, где я был почетным гостем, ибо являлся его спонсором. До этого я только слышал о приме нашей провинциальной сцены как о роковой ослепительной женщине. В существование таковых я, правда, не верил. Возможно, потому, что никогда их не встречал, хотя был заядлым ходоком налево. Но уже при первом разговоре с Самсоновой во время вальса, через ее жгучие восточные глаза, я постиг некую приватную тайну мира, связанную о грехопадением. Как она была изящна, distinguee! А для меня женщина – это все, pour moi une femme c’est tout.
В меня вошло убеждение, что, во-первыхх, это не я, а она нашла меня средь шумного бала. И не случайно, а с какой-то целью, будто по заданию секретных спецслужб. Материальную корысть я отбрасываю: она сама была не бедная и слишком гордая. А во-вторых, я с удивлением понял, что не смогу без нее жить. Обычно я прекращал отношения с женщинами, которыми овладевал при первом же свидании. Дальше мне было скучно и неприятно, как с отработанным материалом. Однако на Вареньку это почему-то не распространилось. Она запала сразу и навсегда, так резко отличаясь от своих соперниц по любовным утехам, что уже наутро я потерял голову, как юнец. А через неделю предложил ей стать моей женой. И она согласилась без всяких ужимок. Помню, в послесвадебную ночь, Варя вдруг призналась: «Что же я в тебе такого нашла? Меня будто кто-то заставил стать твоей супружницей». Самое странное, что она говорила это без всякой иронии, а с такой глубокой серьезной задумчивостью, что я растерялся. Хотел даже обидеться – мол, никто тебя силком не тянул под венец, – но обижаться не Вареньку было невозможно.
И вот моя женщина с милыми повадками гризетки, aves sa mine de grisette, растворилась в необъятных просторах Отечества. А тут еще общественная огласка, смешавшая меня с дерьмом, угроза суда и тюрьмы. Добавил в чашу моих страданий лепший дружок Кеша Земсков, достойнейший человек, c’est un tres brave home, оглоушил вестью: болен раком поджелудочной железы, жить ему осталось пару месяцев. Одно к одному. Как мне было скучно, je m’ennuie! Прощай, моя радость, adieu, mon plaisir! Впрочем, довольно болтать, assez couse!
Вскоре выяснилось, что меня хотела отравить новая горничная, которую нанял мой беспутный сын Олег. Услышав об этом, Иннокентий предложил сюжет из какого-то триллера. Мол, будем рассуждать логично, soyons logiques, нельзя упускать такой шанс. Поэтому я должен с завтрашнего дня имитировать для домочадцев боли в желудке, подготовить их к своему летальному исходу, стараясь почти не есть, чтобы выглядеть подобающе. И, когда он, Кеша, умрет, сделать подмену: я стану им, но живым Земсковым, а он – мной, но мертвым Бейсовым. Тогда уж областной прокурор точно от меня отстанет. И кровожадная семейка тоже.
Я погоревал, понял, что другу уже ничем не поможешь, и решил, что его план гениально прост и мне подходит. Даже несет в себе некий романтический заряд в духе любимого с детства графа Монте-Кристо. Врач-онколог Зиганшин, обследовавшим Иннокентия, тоже был моим приятелем, имел, как и я, много слабостей, а главная из них меня особенно устраивала: за приличные для провинции баксы он обещал переписать страшный недуг Земскова в мою карточку, а его пухлую историю болезни превратить в тощую тетрадочку, где Кешина опухоль станет доброкачественной – это на случай эксгумации. Мое дурное настроение, mauvaise humeur, улетучилось. Жизнь все равно лучше смерти – как это верно, comme s’est vrai!
У нас с Иннокентием было много общего в лице и фигуре, даже в хрипловатом голосе, хотя на первый взгляд мы казались резко непохожими из-за его лысины с бородой и моей львиной седой гривы вкупе с гладко выбритыми щеками. Но облысеть, вставить золотую фиксу и отрастить густую щетину не представляло особого труда. Я начал активно поститься, перешел на соки и фрукты и вскоре отощал так, что мой несчастный друг по работе и Морфлоту с трудом узнал меня, хотя чувствовал я себя гораздо лучше, чем прежде, когда ел и пил до отвала. Неряшливая щетина и темные круги под глазами, сделанные при помощи Вариной косметики, ставили на мне крест как на жителе земли, перечеркивая успехи лечебного голодания. По взглядам домочадцев я видел, что мысленно они уже похоронили меня и не могли дождаться пышных поминок. У них это выходило естественно, как ни старались они заглушить свой цинизм гуманными соображениями и правилами приличия. Дело еще было в том, что они переносили на меня свою откровенную нелюбовь к Старой Бесовке, к усадьбе, которая требовала от них внутреннего соответствия себе, своим неписаным вековым традициям, путала их своими призраками.
Я не торопился с завещанием, хотя домочадцы дружно наседали, особенно старший сын, нанявший отравительницу специально, как я считал тогда. Во мне срабатывало отчуждение к ним. Почему я все это время наивно обольщался насчет святости родственных чувств и семейных отношений? Все эти привязанности остались далеко в прошлом и никому больше не нужны. Каждый нынче сам за себя и от этого ненавидит общий родословный корень, тоже требующий своего жертвоприношения. А никто на этот соборный алтарь не желает отдавать ни частички собственного благополучия. Поэтому я уже не мог больше находиться среди этих внутренних предателей. Не мог видеть их наглое нетерпение: быстрей бы я сдох. Я ждал часа, когда уйду жить в хижину дяди Кеши. Были минуты, когда я завидовал умирающему другу. У которого рядом не мелькали родные и ближние с фальшивыми лицами участия.
Я ездил к нему на дачу каждый день, изображая перед усадебными домочадцами больного старика с вишневой палочкой. А садясь в машину, сжимал кулаки от молодеческого желания набить кому-нибудь морду. Однажды Иннокентий позвонил мне по сотовому и прошептал: «Прощай, Альберт! Час пробил». В полночь, незаметно покинув флигель, я покатил на велосипеде к другу. Он оставил на армейской пружинной кровати свою чахлую плоть, но на его изжелта-фиолетовых губах пыталась распуститься полевым цветочком тихая улыбка облегчения. А может, и прощания со мной: мол, я уже отмучился, друг, а тебе еще маяться и страдать от людей.
Я тщательно выбрил Кешу, закрыл ему фиксу кусочком белого пластыря, натянул на восковой череп замечательный парик, повторявший в точности мою львиную прическу, затем слегка поработал с гримом, глядя на свое зеркальное отражение, обрядил мертвеца в свою шелковую турецкую пижаму и даже в свои трусы. Получился превосходный двойник для кинострашилки. На машине покойного друга отвез тело Иннокентия к усадьбе, перетащил его в кромешной мгле во флигель – Байкал узнал меня и даже не гавкнул – и уложил в свою постель. А потом, переодевшись в Кешино барахло, уехал обратно на дачу, в садовый домик, где обрился наголо, смазал череп водным настоем заговоренной золы из грецкого ореха, чтобы прервать рост волос, и тотчас заснул.
После своих похорон, на которых я с интересом присутствовал, – а прошли они великолепно, торжественно, на самом высоком уровне, с удивительными по качеству лицемерия кладбищенскими речами высокопоставленных приятелей – я целый день читал и слушал прекрасные некрологи о себе, которые на какой-то момент заставили меня всерьез проникнуться уважением к своей незаурядной личности, столько сделавшей для процветания области. Нешто прав поэт: лицом к лицу – лица не увидать?
Подробности своих невольных преступлений описывать не буду: противно. Это не облегчит душу, а еще больше ее замутит, словно камни, упавшие в тину и без того мутной реки. Все детали убийств умрут вместе со мной. Сделаю лишь несколько замечаний. Тело моего друга я перевез ночью из склепа в дачный сад и закопал под старой грушей – там ему будет спокойней. Глухонемого кладбищенского бомжа я убил случайно. Обозленный его угрожающим мычанием, толкнул дурачка в грудь – он упал и стукнулся виском о каменный выступ гробницы. Брат и сестра Зверевы однажды умыкнули меня. Угрожая пистолетом, привезли в свой дачный особнячок, что в соседней деревне, и стали грубо шантажировать: требовали отдать им какую-то древнюю икону. Они меня полностью разоблачили как фальшивого Земскова и не оставили мне иного выбора. Укротить их навсегда помог старый посох, под тяжелым набалдашником которого была упрятана тайная кнопочка. При нажатии на нее выскакивало из конца трости острое шильце в несколько дюймов длины. Этим же хитрым оружием я расправился с мистером Симонсом. Ведь он мог склонить мою странно поглупевшую Вареньку на продажу родового имения. Она даже намеревалась смыться в Америку – я подслушал их разговор. Этого я не мог допустить. Рухнуло бы все, ради чего я, собственно, жил.
Когда Симонс подкошено свалился у желтой тумбочки с казенным телевизором, я пощупал пульс, метнулся к ноутбуку на столе и настучал дурацкий текст – для наших провинциальных сыскарей и такая лажа сойдет. Затем машинально прихватил с собой дискетку, лежавшую рядом с компьютером, и не без усилий вытолкал упитанное тело Макса в окно. Все же удержался и проследил украдкой за его сокрушительным падением на асфальт. Сознание разомкнулось на мгновенье, и я с ужасом подумал: «Зачем, собственно, я это сделал? Кто или что руководило моими действиями? Ведь если я этому ужасаюсь, то значит, не хотел этого делать. А ежели не хотел, то и не виноват. Но спишут все равно на меня». Да, я не хотел убивать. Тем не менее, покончил с последним отпрыском рода Зверевых, если верить детективу Карнаухову. Пусть я ненавидел этот род, который сумел каким-то образом вынудить моего предка продать им за бесценок имение , но это не значит, что я желал их потомку смерти от моей собственной руки. Хотя наверняка именно Симонс надоумил племянника попробовать отравить меня мышьяком. Во всяком случае, знал об этом. Как и об осквернении нашего семейного склепа. Но не воспрепятствовал.
А между тем, судьбоносные вредные парки продолжали преследовать меня по пятам. Ознакомившись с содержанием украденной из люкса дискетки, я еще раз убедился со страхом, что некая недобрая сила подставляет меня перед Создателем, забавляется мной, как я, бывало, -девочкой по вызову. Выяснилось, что на Симонсе вовсе не заканчивался род Зверевых; сейчас его возглавлял небезызвестный мне Иван Алексеевич, с которым я часто общался, наезжая в столицу, в свое министерство. Теперь он являлся генеральным директором областной спиртовой империи. Не исключаю, что он был главным организатором тотального заговора против меня.
Первым движением сердца была опять злоба, не до конца удовлетворенная месть. Но чем глубже я погружался в содержание дискеты, тем сильней угнетался содеянным. Отца Ивана Алексеевича, известного регионального ученого, бросили перед войной в чугунный раструб сталинской мясорубки, но он чудом выжил в лагере, а потом – в фашистском застенке, куда попал по ранению из штрафбата. На старую родину не вернулся, боясь опять угодить в трясину ГУЛАГа, и обрел новую отчизну за океаном, где у него и родился сын Иван. Первая его супруга сгинула в тех же лагерях, а их совместное дитя забрал потом из детдома и удочерил бывший друг отца девочки и будущий ответственный работник ЦК партии, то есть, мой тесть, ёлы-палы. На этой сиротке я женился по карьерным соображениям. Да, она говорила мне о детдоме, но фамилию настоящего отца не знала. Николай же Зверев, директор «Гидроаппарата» и отец убитых мной Ярослава и Жанны, был сыном родного брата ученого, Алексея Ивановича, умершего в Америке.
Но убойный удар я получил в конце этих странных семейных мемуаров. В пыльных залежах Центрального архива в Москве Максим Иванович раскопал летописную легенду, будто потомственные линии Зверевых и Бесовых начались в своем истоке с единого рода, патриархом которого был некий Агафон Дедюхин, убитый ратниками воеводы Загряжского за то, что не хотел переходить от языческой веры предков в лоно новей византийской церкви. Его осиротевших сыновей судьба жестоко разъединила: лесному человеку охотнику Светозару дали кличку Зверь, потом она стала фамилией его сына, а за увертливым старшим братом Нилом, которого за глаза прозывали бесовым отродьем, так и закрепилась фамилия Бесов.
Итак, если верить легенде – а она вполне смахивала на правду, – то получалось, что я обагрил руки кровью своих племянников по исторической родословной. Такое могло присниться лишь в жутком сне. Но что если этот сон – реальность? Вчера ночью я проснулся в холодном поту и едва не закричал от ужаса: зачем я это сделал! А потом вдруг понял с ледяной ясностью: мое коренное «я» участие в том не принимало, все совершалось помимо моей воли, кем-то или чем-то задавленной. Настоящая моя духовная субстанция все это время была парализована, усыплена, и почти себя не проявляла.
Утром я перечитал евангелие от Иоанна и меня поразили строки в главе 13: «Иисус отвечал: тот, кому я, обмакнув кусок хлеба, подам. И обмакнув кусок, подал Иуде Симонову Искариоту. И после сего куска вошел в него сатана. Тогда Иисус сказал ему: делай, что делаешь, делай скорее». Эвона чего! Во-первых: кому это сказал Иисус? Иуде или сатане? Ясно, что сатане, ибо всю эту мизансцену Он знал наперед. Еще по Писанию: «ядущий со мною хлеб поднял на меня пяту свою». Выходит, юридически Иуда был невиновен. Глупо обвинять его в том, чего он не совершал, ибо находился в состоянии аффекта, не принадлежа по сути самому себе и не контролируя свои действия. Он попросту превратился в мультиплета, когда принял заговоренный кусок хлеба. Иначе говоря, впустил в себя опасного «квартиранта». На Страшном Суде адвокаты Искариота могли бы предъявить евангельский текст как доказательство невиновности их подзащитного. Но косвенная вина Игуды из Кериофа все же есть: она уже в том, что сатана вошел именно в него как в предрасположенного к этому человека, а не в другого апостола. Но мог бы кто-нибудь на его месте изменить судьбу? Из тысячи хронических алкашей никто не откажется от халявной утренней похмелки. Но похмелье Иуды было самым страшным, прости его, Господи.
Между прочим, мелкий бес входил и в струсившего Петра, когда арестовали Учителя, и он предал его трижды. Однако грех Искариота почему-то был повсеместно возведен в мировой эталон Измены, а троекратная подлость Петра – в простую человеческую слабость. Хотя имя Петр, Кифа означает – камень.
Кстати, о камне. Когда после убийства Максима Зверева-Симонса я выпил на даче стакан красного вина, словно стакан крови, то неожиданно захмелел. Сквозь минутную дрему расслышал некий нематериальный голос, приказавший мне явиться к древнему валуну на берегу залива. Не думаю, что это было подспудной желание подышать свежим воздухом и хоть немного очиститься. Я допил бутылку вина и побрел к загадочному мегалиту, перед которым всегда испытывал некоторый трепет. А впервые его испытал в начале перестройки, когда, прослышав о неземных возможностях Камня, встал перед ним на колени, положил ладони на его мощный лоб, будто он велел мне это сделать, и молитвенно произнес: «Помоги мне, идолище, стать хозяином родовой усадьбы, ради нее я пойду на все и буду тебе служить». Лучше бы я этого не говорил! Да и я ли говорил это?!
И вот теперь снова, когда присел на каменное темя, ужасно захотел спать. Перед тем, как нырнуть в сон, пробормотал покаянное: «Изыди из меня… Дай мне почувствовать самого себя… настоящего…». Я свернулся калачиком, словно зародышем в материнской утробе, и душа моя поплыла по волнам памяти. Было тепло, и закатное небо накрыло мою плоть своим прокураторским плащом с кровавым подбоем. Снилась одна из тех обесчещенных девочек, призрак которых я часто видел в полночном пространстве усадебного дома, – но какая из них? Эта была кривенькая, из лакейской прислуги, плакал в садовом кустарнике, и опять грозила мне пальчиком, как жалкая Хромоножка – принцу Гарри, то бишь князю Ставрогину, как реальная жертва преступления писательской юности – самому господину Достоевскому в его эпилептической вспышке. Вот откуда черпал своих героев мой кумир, гениальный мультиплет: из творческой грязи своего «квартиранта», великого демона. Я проснулся в холодном поту и сразу осознал три вещи: душа бессмертна, и я в ней, соответственно, тоже, как и те, кого я убил; я уже не однажды проказничал на этом свете; у «христовых» действительно есть свой Страшный Суд, на который, к счастью, я не попаду, ибо уже причислен к другому «департаменту». Впрочем, не я-в себе, а мой случайный (?) «квартирант», которого я вернул камню. Замшелый Старик был недоволен, кажется, его самоуправством, способным погубить любую задумку. Что же на мне задумали, замесили? Как новоявленный Иуда из Старой Бесовки, я остался наедине со своей очнувшейся совестью и теми грехами, которые ненавижу с той же силой искреннего отчаянья, что и бедный иудей из Кериофа, выбранный в предатели только за то, что любил считать деньги и был в апостольской общине казначеем. Признаюсь: было время, когда и я ставил деньги во главу угла…
Говорят, грехи предков не прощаются до седьмого колена. Если это правда, то она – жестокая и глупая, зачеркивающая всякую возможность искупления. Но мне не только не хочется каяться, но и лень жить. Я плюю на Бога и на Дьявола, плюю на святость и грех, плюю на все и на вся с высоты вселенского Абсурда. И хотя бы в этом буду оригинален и состоюсь как обреченная личность, а не пешка в Большой Игре – это ли не цель желанная всякого гордого индивида? Теперь я действительно свободен, а не мнимо. Так как понял: все самоубийцы на земле, начиная с нашего жителя Искариота, стали самими собой только после того, как избавились от проклятых оков земного мультиплетства. Большинство же людей до конца несут их бремя, не сознавая того, что ни – это вовсе не они, а жалкие марионетки высших невидимых сил, внедренных в них, но называют свое унизительное существование красивым словом «судьба». Однако весь ужас моего открытия в том, что невозможно жить на земле в образе и состоянии настоящего сокровенного «я – в себе» которое я обрел, благодаря Камню, на короткое время, и вот схожу в нем с ума. «Теперь ты абсолютно одинок. Ты этого хотел?» – Как бы спрашивал меня лукавый Старик, похожий на ритуальный камень-голаль, который возлагали на иудейскую гробницу. Какую же великую мысль ты придавил собой, Голова, и не желаешь, чтобы она воскресла при звуках армаггедонской трубы? Или боишься ее, а точнее, нас – ведь мы ее обязательно извратим?
Прощай, милое глупое человечество, запертое в темницы своих скелетов! Своих? Да нет у тебя, человек, ничего своего и никогда не было! Ты так ничего и не понял! И даже то, чем ты так наивно гордишься: космические корабли, компьютеры, музыка, стихи, живопись, так называемая Культура и прочая мишура – не тебе принадлежит, не тобой сотворено, а придумано другим Автором. Но проведено через твои серые мозги и робкие сердца, чтобы ты возгордился. Имя ему – Сатана. Ибо Он, а не ты, Князь мира сего! Может и прав Иоанн Богослов: «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская». Все это можно понять, не так уж и сложно, но принять – на это способны лишь единицы. Такие как Сергий Радонежский и Серафим Саровский. Но были ли они земными людьми? Вот в чем вопрос! Не засланы ли нам, первоклашкам, для примера как наглядные пособия? Мы ведь иначе не можем… Умеем только подражать…
Прощай, шершавая поверхность реального! Прощай, Россия, которую я любил всегда, gui cette Russia, que j’aimais toujours! Здравствуй, настоящая Родина! Ты уже видна еси за холмом Бытия… Как говорят у французов: я ничего не имею против Евангелия, je nai rien contre I’Evangile.
35. БЕССЛАВНЫЙ КОНЕЦ СОБЛАЗНА
1. Погребение у камня
Невероятную историю своего деда Ванечка закончил читать поздней ночью. Не в силах заснуть, вышел в пустынный двор, ополоснул лицо темной водой из пруда и направился в беседку. Редкие звезды тускло проблескивали сквозь глухую завесу неба. Со стороны залива потянуло болотистой влагой с примесью тухлой рыбы, отравленной пролитой нефтью. За кустами можжевельника, среди бугорков прошлогодней листвы, шуршали дворовые духи. После общения с древним камнем на берегу реки вместе с Улитой, у Ивана резко обострилось внутреннее зрение и слух – они стали не хуже, чем у зверя. Возле беседки он разглядел мохнатого лысого карлика с собачьим хвостиком-кренделем и острыми длинными коготками, которыми тот пошевелил в дружеском приветствии. Это был Фрол, шерстнатый, ночной демон: его нельзя было сердить, иначе мог задушить спящего. Улита познакомила Ваню не только с ним, но и с домовым Филей, у которого скоро должен кончиться многовековой срок службы, а также с его помощником Воркуном. С Иваном подружилась и злыдня Мара, маленькая, со сморщенной мордочкой старушенция, вредная подружка кикиморы Фроси, похожей на нее карги с личиком гнилого чернослива. Они враждовали с дремой Дуней, их ровесницей, ласковой баушкой, которая в сумерках бродила под окнами, просачивалась сквозь щели в дом и гладила Ванечку по голове, закрывала ему глаза и наводила тихую дрему. Ваня заметил, что все усадебные духи были особо дружелюбны с ним. И не только из-за строгого наущения Улиты или Головы – похоже, они признавали в нем главного хозяина родового имения, замечательного творца их материальных двойников, застывших в дереве, которыми они любовались у старого птичника.
Сейчас они чувствовали, что у Ванечки плохое настроение и потому близко не подходили, зная его горячий норов. Они его побаивались и уважали за начальственные замашки. Как и Улиту. Внезапно между размытыми силуэтами деревьев проплыл летним облаком белесый призрак со знакомыми очертаниями и замер у входа в резную беседку. Дворовые духи вмиг разлетелись по углам. Ваня узнал черты прежнего домоправителя, своего деда, но страха не испытал. В последнее время ему стало некого бояться, кроме самого себя. Открытие следовало за открытием. Они долго созерцали друг друга. Потом Ивану передалось: «Исполни мою просьбу: похорони меня рядом с камнем. Найди старинную икону Снальты и верни ее в сельскую церковь. Усадьбу никому не продавай. До встречи». Ваня кивнул, и зыбкая фигура привидения с львиной гривой седых волос растаяла в глубине сада. Дед и после смерти остался оригиналом, подумал с тоской внук. На какую встречу он намекал?
Через два дня, ветреным сырым вечером Иван выкопал яму возле валуна – благо, почва была мягкой. Затем помог отцу и дяде Алексу – они без конца чертыхались – вынести из дома тяжелый гроб с телом самоубийцы, которому местный священник Владимир не дал своего благоволения быть захороненным на сельском погосте. Сосновую домовину водрузили на крышу иномарки и плотно перетянули со всех боков толстыми бельевыми веревками, пропустив их через салон машины, – пришлось придерживать руками приоткрытые дверцы во время движения. Возле Камня, при помощи тех же веревок, опустили гроб в яму и засыпали его землей, без всякого холмика, чтобы не искушать деревенских осквернителей праха.
Бывшая Варвара Самсонова, а ныне Полина, вторая жена Лелика, постояла в скорбной позе у могилы, кутаясь в кожаный плащ, и села в машину последней.
Братьев Бейсовых удивила, если не напутала, искренняя печаль в ее лице – ведь они знали ее острую неприязнь к свекру и не ожидали, что она примет такое активное участие в этих непотребных похоронах. Прямо в салоне иномарки второй раз помянули покойника, которого еще недавно считали навек успокоенным. Распили бутылку «Абсолюта» под нехитрую закуску. До этого братья молчали, но после первого же стакана водки их опять прорвало: много мутного, наболевшего вылили они на озорного батяню, наколовшего их снова по всем статьям. Поля осадила их таким виртуозным матом, что они удивленно захлопнули рты: в проклятой усадьбе и впрямь творится что-то неладное. Надо заметить, что в эту глухую ночь каменный истукан не светился. От него исходил странный космический холод.
Когда на девятый день Ваня с Полиной вновь пришли к заброшенной могилке, то с удивлением обнаружили, что древний валун лежит на ней вместо памятника. Там же, где он раньше находился, чернела глубокая свежая впадина, от которой тянулся рыхлый след к захоронению. Нижняя часть Головы была сырой и грязной. Полина обняла Старика и спросила, в чем дело. Камень-голаль телепатировал: бродячие собаки учуяли запах трупа в почве и собирались разрыть лапами могилу. Пришлось шугануть их электрическими разрядами, а потом размять старые кости, все равно надоело лежать на одном месте. Но и сил, правда, было истрачено немало.
А вскоре и к Ване Бейсову пришла слава. Используя свое возросшее влияние на председателя союза художников Рафика Нуралиева, сраженного ее талантом, будто явленным чудом, Полина-2 добилась, чтобы тот организовал выставку деревянных скульптур ее сына. Рафик прикинул и понял, что больше всех в выигрыше будет он. Народный живописец умел просчитывать свои действия, как в шахматах.
Залы картинной галереи заполнились причудливыми фигурками славянских языческих духов: райскими птицами гамаюн, сирин и алконост, поразивших зрителей мастерски исполненными женскими лицами, одно из которых напоминало обличье Наташи Карнауховой, а другое – артистки Варвары Самсоновой; лесными пузатенькими ауками с раздутыми щеками, чащобными пушевиками с корявыми лапами-сучьями, всевозможными оборотнями, речными мавками и домовыми. Эта выставка тоже имела успех. Ваню, Бейсова теперь упоминали только в родственной связке с матерью, как наследственный талант, передавшийся по крови. Отец, Олег Бейсов, способствовал получасовой передаче о жене и сыне по своему каналу. Хотел привлечь к телесъемкам народную артистку Самсонову, хозяйку знаменитой усадьбы, где живут одни таланты, но Варя-аборигенка понесла перед камерой такую залепуху, будто пьяная, что пришлось весь ее кусок вырезать. На Ванечкину известность поработало и Российское телевидение: дескать, вот он, герой нового поколения, не пьющий и не курящий, гармонично соединивший любовь к высоким технологиям с нежной любовью к родной природе, к древним славянским мифам.
Все свои деревянные скульптуры после выставки Ваня подарил областному детскому реабилитационному центру, директор которого в интервью сказал, что добрый сказочный мир юного мастера поможет выздоровлению многих детишек-сирот. (Не знаю, как насчет доброты, но энергетика от языческих монстров исходила мощная, будоражившая детскую фантазию).
Шумный успех не вскружил головы ни матери, ни сыну. Рабская способность простых людей – и не только – создавать себе кумиров из таких же простых, за которых постарались другие силы, была им смешна и противна. Особенно Улите. У Ивана все же сладко пошевеливался на донышке сердца маленький червячок тщеславия, хотя он и старался его не замечать. Ему было неловко от сознания, что, оказывается, тюканье топориком по бревну может приносить не только душевное удовольствие и физическую силу, но и нечто не менее приятное, связанное с неодолимым самообольщеньем. А тут еще Рафик Нуралиев уверял паренька, что с таким даром он обязан не только прославиться, но и разбогатеть: дескать, безбедная жизнь имеет для художника колоссальное значение в наш век, ибо приносит ему самое желанное – творческую свободу.
Как ни резали лукавые слова девственный слух Ванечки, но в чем-то Рафик был прав. С финансами пока что действительно выходил напряг. Длинный сарай старого птичника опустел, дорогой древесный материал для скульптур кончился, надо было срочно покупать машину отборных сосновых бревен, так как посыпались заказы на оформление детских площадок фигурами зверей, а это стоило немалых собственных средств. Раньше дед брал на себя эти затраты, а нынче придется самому выкручиваться. Отец согласился оплачивать лишь расходы на жену: натуральные беличьи кисти и высококачественные импортные краски. Мол, у нее быстрей окупиться. Но все дело было в том, что у него тоже пошли финансовые проблемы: одолжил по глупости кругленькую сумму важному чиновнику из областной администрации – на покупку коттеджа младшему сыну, – а чиновник попался на грубой взятке, и теперь ему грозила конфискация. Просить деньги у Самсоновой Ивану не хотелось из принципа и нежелания снова нарваться на скандал: она скорее отдаст их в церковную кассу, чем на изготовление фигур всякой, по ее словам, нечисти.
Тогда Ваня вспомнил про клад атамана. Если, конечно, Улита его не придумала. Она заверила, что клад существует, но вряд ли Голова даст разрешение на его конфискацию. Пришлось ей опять подольститься к Старику. И тот дал согласие с одним непременным условием: награбленное разбойником богатство должно тратиться только на добрые дела и на бедных людей. Иначе оно способно погубить. А это для Старшины нежелательно: снова полетят на него анонимки в Главное Управление Департамента как на гнилого либерала-оппортуниста. Улита и Ванечка поклялись перед камнем в лунную полночь в своей верности. И он дал им силы, чтобы извлечь тяжелый сундук из подводного грота и доставить его в усадьбу.
Операция проходила осенней темной ночью, вода в заливе была холодная, как и ветер со стороны Жигулей. До Бесстыжего острова добирались на рыбацкой лодке, которую сбондили возле дебаркадера, сломав ломиком ржавый замок на цепи. Прежде, чем нырнуть под обрывистый берег, Иван и Поля натерли свои тела специальной мазью от переохлаждения. Для подъема клада на борт лодки использовали тонкие металлические тросы. Все прошло на удивление гладко. Настроение испортили лишь зубастые водяные крысы, призванные охранять клад. Но старую хозяйку грота они узнали по ее особому свисту. Когда втащили обитый листовой медью сундук в конюшню, где заранее в углу выкопали яму, а после открыли заветную крышку, то испытали не один лишь эстетический восторг от сверкающей красоты старинных драгоценностей, но и вполне современные, не очень высокие обывательские чувства, которые утром постарались забыть как нечто их компрометирующее и недостойное.
Однако эти скользкие чувства исподтишка пробивались: зачем тратиться на гребаное творчество, если и так все имеется для земного счастья? В основном эти сомнения донимали Ванечку, так как его «матери» Полине нужна была только слава для своей заказчицы, а славу одними деньгами не заработаешь. Еще в ней присутствовал некий злорадный азарт: добиться такою успеха, чтобы он в конце концов похоронил под своими обломками и саму виновницу этой нечистой сделки. К тому же ее подталкивал и сам хитромудрый Камень.
Однажды вечером, перед тем, как лечь спать, чтобы и во сне не разлучаться с Ванечкой, Полина-2 ощутила знакомые телепатические импульсы, исходившие от Старика: надо встретиться. Уже привычная к ним, она почему-то встревожилась на сей раз. Вряд ли самый либеральный помощник Хозяина будет ее жучить за совращение малолетки во сне. Скорей всего, Старшине не понравились ее участившиеся походы в церковь под предлогом слежки за спятившей Самсоновой, ставшей рьяной прихожанкой.
Она действительно следила за Варей-аборигенкой, особенно после ее попытки повеситься в саду. И когда на всякий случай зашла однажды в храм – вдруг Варька стреканет через алтарь, почуяв слежку, – то удивилась, что ее не колотит от желания выскочить из тела, как во времена, когда она была народной артисткой. Некоторое беспокойство, конечно, ощущалось, будто эхо запредельного страха, рука по-прежнему деревенела, стоило сложить троеперстие. Но золотистое мерцание иконостаса, рокочущий бас знакомого священника и волнующее пение на клиросе потихоньку успокоило. А потом и расслабило. Но довольно опасно: почудилось, что в глубине ее плоти заворочалась очнувшаяся заказчица, Поля-первая. Полина-2 испугалась и, собравшись в пучок, подавила робкую попытку аборигенки вынырнуть из спячки, из кодировки. Чтобы отвлечься от странного состояния, похожего на уже испытанное с Варварой раздвоение личности, особенно в психлечебнице, она стала наблюдать за прихожанами.
Многие молились искренно, особенно Самсонова, подурневшая от своей истовости. Но были и такие, которые в тайнике души посмеивались над собой и глумились над остальными, сами того не сознавая. У этих на тонком плане не было лиц. На том месте, где должно быть лицо, возникало какое-то месиво, оно открывало рот и что-то говорило, молилось, но его не было ни слышно, ни видно. Надо бы это перенести на полотно, невольно подумала Поля-2, поймав себя на том, что уже не может смотреть на мир с точки зрения простого открытого сердца, а только под острым углом так называемого творчества, вторичного и пронизанного скепсисом. А это сильно изматывало и подспудно разрушало природную органику женской натры. Да и души тоже. Однако больше всего потрясло другое: обостренным до предела зрением она видела, как во время ектений с иконы на икону, с амвона на аналой прыгают крохотные бесенята, визжат и дерутся, катаются по полу, а иным прихожанкам, слишком расслабленным или рассеянным, залетают в рот, в ноздри, в уши, вызывая у них то сильный вздрог, то зевоту, а иногда и громкий чих. Подавленная мощью Христового чертога. Улита, даже возмутилась: что себе анчутки позволяют в божьем храме. А потом еле сдержалась от смеха. Поняла, что храм открыт для всех страждущих и кто-то обязательно оставляет после причащения своих квартирантов-бесов и особенно энергетических вампиров со слегка раздутыми крыльями носа, тонкогубым ртом и воровливым огнистым взглядом из-под ресниц – они в точности копировали, своих «клиентов».
Затем это нездешнее зрение она перенесла не высокого красивого священника, вышедшего из царских врат с паникадилом, и вспомнила. Когда-то он был Вовкой Роговым, талантливым художником-оформителем областного драмтеатра, выделявшимся среди богемы своей диссидентской угрюмостью и бескомпромиссностью. От испуга, что отец Владимир может ее узнать – его пронизывающий взгляд, казалось, просвечивал рентгеном, – Полина быстро вышла, из храма на паперть и вдохнула блаженный воздух свободы. Украдкой подметила, что храмовая литургия понравилась ей пышной и торжественной театральностью, по которой она продолжала скучать: в церкви она почувствовала себя как на сцене – в трагедийных спектаклях.
Подъехав на «Хонде» к священному камню, Поля-2 приветствовала его прижатием ладоней к выпуклому лбу и спросила, зачем он позвал ее. Старик и впрямь пожурил сперва за опасное увлечение церковью («есть извечные границы, которые нам не дозволено переступать, ибо свет засасывает в себя с той же силой, что и тьма, поглощая без остатка, хотя на стыке двух сторон одного Творца пересекаться мы можем и должны, во имя космической гармонии»). Но настоящая причина вызова была иная. Ее Старшина не объявил, лишь приказал исполнить ритуальное. Полина легла на горячее, излучающее люминисцентный свет каменное темя и обняла могучую Голову. Догадавшись, что предстоит самое крутое превращение, мысленно попрощалась с Ванечкой, хотя чувствовала, что расстается с ним ненадолго. Пожалела о незавершенных картинах и творческих замыслах, поймав себя на мысли, что опять угодила в расставленные Хозяином влекущие силки смертных грехов. Теперь уже не сцена, а живопись успела заглотить ее целиком, доставляя такую усладу от несложного уменья покорять глаза и сердца доверчивых поклонников земного искусства, которые в своей коварной страсти к прекрасному незаметно удалялись от истинной Красоты, сокрытой в Первотворце, что Старику это не понравилось. Ее новую болезнь он посчитал опасной для дела.
С камня поднялась уже другая женщина, которую мы неплохо знали. Она отряхнула от пыли красные спортивные штаны, уставилась в коротком недоумении на твердое ложе, где так долго спала, и вспомнила свою авантюру с русалкой: неужели получилось?
Приехав в усадьбу, ринулась в мастерскую. И сразу увидела расставленные по периметру полотна, написанные уверенной рукой большого мастера. Это было потрясающе. Сперва Поля даже прикусила язык от черной зависти, но заметила свою фамилию-подпись в уголке каждой работы и победно рассмеялась: «Вау!». Однако и это было не все. Ее радость превратилась в триумфальное ликование, сходное с давно забытым оргазмом, когда она прочитала восторженные газетные статьи о себе как о первоклассном живописце, сложенные «квартиранткой» в отдельную папочку. Полина даже подумала ненароком, как бы ей не свихнуться от счастья.
Утром она поехала к Рафику Нуралиеву в союз художников и была изумлена его глубоким почтением к ней, какое бывает у новичка к мэтру. Даже неловко сделалось и взыграли старые комплексы неполноценности. Остроглазый Рафик тотчас их подметил и весьма удивился. Вместо того, чтобы насторожиться, решил ими немедленно воспользоваться. Для проверки шлепнул Полю по ягодице. Поля лишь хихикнула жеманно, как прежде, в бесславные времена, и украдкой взглянула на приоткрытую дверь кабинета. Тогда Рафик смело потащил ее в мастерскую, выставил из заначки армянский коньячок и уже через полчаса приятно кувыркался с восходящей звездой отечественной кисти. Скрипучая тахта издавала все тоже тупое курлыканье осенних журавлей, а народный художник так же алчно скалил свои золотые зубы. Он ворчал на нее по-татарски за то, что она слишком долго кочевряжилась и брезговала им, а в конце так тоскливо завыл, будто муэдзин на минарете.
Когда Полина вернулась в усадьбу после обеда, ее поджидало совсем ужасное: сынок обращался с ней не как с матерью – раньше их разговоры ограничивались скупой информацией, – а словно с близкой подругой или с любовницей. Она уткнула в него свое хищное женское око и замерла от страха: тело ее вдруг напряглось и будто вспомнило нечто постыдное, гадкое и запретное, как в старой трагедии о царе Эдипе. Поля еще не избавилась от легкой тошноты после вынужденного коитуса с Нуралиевым – и вот вляпалась в другую грязь, пострашнее. Неужели эта мерзкая «квартирантка»-потаскуха опять воспользовалась ситуацией, чтобы совращать ее сына? Да и Ванечка стал каким-то не таким: в его взгляде сквозила некая тайная сила, способная повелевать на расстоянии, не знающая ни страха, ни жалости. Или ей померещилось это после разлуки с ним?
Ваня тоже заподозрил неладное и подключил добавочные нюх и зрение, подаренные волшебным камнем. Сердце упало: перед ним стояла настоящая мама, посредственная рисовальщица и вздорная женщина. Он по-мальчишески густо покраснел от стыда, который быстро сменился тревогой за Улиту: где она теперь и как ее найти? С последней надеждой, что, может быть, она снова угнездилась в хозяйке усадьбы, он бросился к Самсоновой. Но стоило услышать ее голос и взглянуть на некогда прекрасное лицо (впрочем, лицо было и сейчас замечательное, одухотворенное младенцем и верой и оттого немного счастливо-глуповатое), как он убедился, что Улита навсегда покинула это простодушное существо. В какую же из четырех сторон света улетел коварный и любимый дух? В кого переселился? И почему не предупредил заранее? Не зная, куда деваться от тоски и одиночества, Иван разыскал Наталью: она читала в беседке «Вешние воды» Тургенева. Увидев ее грациозную позу гимназистки, волнующие линии маленьких упругих грудей под сиреневым платьем, тонкого профиля и выгнутой по-лебединому шеи с золотистым пушком под старомодно заколотыми волосами, он присел перед ней, уткнул лицо в ее крепко сжатые колени и сдавленно всхлипнул. Она спокойно отложила книгу и стала молча гладить его по голове, как молодая мать свое непослушное дитя. Иван пришел в себя и застеснялся слабовольного порыва. Украдкой промокнул глаза рукавом куртки и посмотрел не девчонку исподлобья, с досадой на себя и на нее. Сердито спросил:
– Почему ты молчишь? Будто все знаешь…
– Потому и молчу, Ванечка, что знаю. А слова нужны только героям литературы. В жизни они бесполезны. Кроме молитвы… – Наташа наклонилась и мягко поцеловала его в висок.
– Ничего ты не знаешь, кулугурка! – Закричал он в слепой злобе и вскочил, стискивая кулаки. Глаза его зеленовато блеснули. – Если бы все знала, давно бы сбежала из этой усадьбы. Тебе было бы противно даже прикасаться ко мне. Я ведь сволочь, каких мало! На мне висит такое же проклятие, как и на… на… – он хотел назвать Улиту, но что-то опечатало его губы.
– Догадываюсь, Ванечка, – тихая мудрая улыбка сделала ее лицо грустным. – Но сволочь ты своя, милая и родная… Я уже знаю, что хозяйка усадьбы носит в себе твоего ребеночка. Но знаю и то, что мы с тобой поженимся. А в случае чего возьмем к себе твоего малыша. Я уже заранее люблю его. Если хочешь, я попрошу Варвару Ивановну, чтобы она разрешила мне остаться рядом с тобой. А то твоя мать дала моему отцу деньги на покупку квартиры. Он уже подыскал ее и зовет меня с собой, чтобы я жила в отдельной комнате. Папуля успел возненавидеть вашу усадьбу. Не знаю, правда, за что. А я, наоборот, в нее влюбилась и не хочу уезжать. Мне все чудится, будто я уже жила здесь однажды…
Ваня с острым любопытством посмотрел на подружку.
2. Что пропели медные трубы?
Со ставшей знаменитой Полиной Бейсовой начали происходить странные душевные парадоксы. Вначале все было чудесно: упоение долгожданной славой, общественный почет и уважение коллег, приглашения на богатые презентации, тусовки и банкеты, выгодные продажи картин бизнесменам, коллекционерам, музеям – голова шла кругом. Но постепенно эта блестящая мишурная суета стала утомлять, я сладкие плоды халявного успеха – горчить. Поклонники требовали от нее очередных шедевров, новых работ, желательно скандальных, способных удивить и хоть что-нибудь осквернить.
А где их взять, черт подери? Она уже несколько месяцев не брала кисть в руки после ухода соблазнившей ее «квартирантки». Не чувствовала к этому никакого позыва.
Но вот, наконец, заперлась в мастерской. Надо было подтверждать мнения знатоков о своем таланте, с которыми она подспудно сжилась, сроднилась и уже как бы не сомневалась ни в них, ни в своем подлинном мастерстве. Может, оно передалось, ей по наследству от этой летучей чертовки? Надо попробовать. Но когда приступила е еще незаконченной картине «Поединок с медведем. Русская судьба», то с ужасом обнаружила, что потеряла даже то, что имела: ни карандаши, ни кисть, ни краски ее не слушались, словно взбунтовались.
Иногда кое-что прорывалось, но такое невыразительное, что в сравнении с мощными мазками «квартирантки» казалось жалкой мазней, испортившей всю картину. А могло получится весьма незаурядное полотно. Особенно впечатлял молодой охотник-боец с повязкой на лбу, с крепким обнаженным торсом и узким лесным взгладом. Приглядевшись к нему, Поля узнала своего сына и выругалась: «Вот сучка! Околпачила меня, как дуру. Поймала на фуфу. Украла все, даже Ваньку».
Это был серьезный повод напиться. А, наклюкавшись, она принялась крушить все, что попадалось под руку в мастерской. Острый мастихин легко вонзался в туго натянутые холсты, распарывая с треском свои безделушки и чужие шедевры. А когда бесплодная рука устала разрушать, когда хмель выветрился вместе с завистью и смыслом жизни, Полина поняла, что вернулась к разбитому корыту, к своему земному истоку и пора со всем этим кончать. Ведь рано или поздно тайное станет явным и тогда над ней, посредственностью, будут посмеиваться другие посредственности, а может и жалеть, что еще хуже. Она разорвала в клочья беспощадные статьи о своем несуществующем таланте, подожгла их и выскочила во двор. Увидев старую ветлу возле пруда, вспомнила, как стреляла в русалку во имя будущей славы, и чертыхнулась, что не сберегла пистолет, – сейчас бы он пригодился. Ах, фальшивый дворецкий! Не зря она его недолюбливала. Еще один оборотень. Впрочем, поступил он правильно. Надо бы последовать его примеру. Но сперва нужно разобраться с проклятым камнем…
Ноги сами понесли её к берегу залива. Несуразная каменная глыба в форме головы какого-то философа, придавившая бомжовскую могилу свекра, вызвала у Поли ярость. Она допила прихваченную бутылку вина и разбила посудину о вольтеровский лоб валуна: «Ты во всём виноват, старый пенёк. Верни последнее, что у меня забрал! Или дай то, что давал русалке, потаскухе своей…». Эти категорические требования она подкрепила плевками и ногой. Затем плюхнулась на песок возле камня и прислонилась к нему затылком. Что же она наделала! Людей обмануть можно, а себя – никогда! Но ведь надеялась, что ей и это удастся. Что же мешает продолжить игру в славу, о которой она мечтала с того самого момента, когда учительница похвалила её за рисунок яблоньки-ранетки из дедушкиного сада? Она представила дальнейшую, уже опостылевшую возню вокруг себя, вокруг своего исчезнувшего дара, соболезнования и закулисные сплетни знатоков, разочарование поклонников и ощутила заново болезненный укол самолюбия. Лучше бы она совсем ничего не умела в жестоком мире искусства и кончила не художественное училище, а кулинарное – ведь она могла стать прекрасной хозяйкой, хорошей матерью и женой! Не в этом ли заключались её истинные способности? Но и они уже загублены. Нет, вернуться к прежнему состоянию засахаренной мухи она не сможет. Исключено. Но и совершить непоправимое – тоже не в силах.
Что-то нашептало ей выход. Безмолвная подсказка проникла в сердце через затылок. Она вскочила от страха и оглянулась по сторонам: кто же внушил ей эту мысль, грубую и дурацкую? Но никого не увидела, кроме зыбкого контура мужчины в старинном котелке и с мольбертом, стоявшего на деревянной лестнице по вертикали обрыва и зовущего её с таинственной улыбкой. «Это опять тот самый мужик, который снился и намекал, что я была им когда-то,» – с ужасом подумала Поля и побежала к нему, чтобы убедиться. Она забралась по лесенке на вершину обрыва, где уже стоял мужчина, протягивая ей мольберт, но в тот же миг видение исчезло.
Однако странный туман в голове не рассеялся и не давал пойти дальше в лес, за которым сквозила, дорога на усадьбу. Он приморозил её ноги к опасной кромке и заставил посмотреть вниз, на древний камень, напоминавший уже не человеческий череп, а заостренный шлем витязя. Высота показалась настолько головокружительной, что буквально магнитом потянула затуманенную голову прямо на острие валуна.
Она падала, как во сне, в тягучем и ликующем полете, с горловым криком отчаянья, а мозг в это время впитывал неслышный шепот Старика: «За все дурные помыслы на земле полагается плата, особенно за утерянный смысл, подаренный в момент рожденья; и потому нельзя усугублять испытание этим смыслом тщетным испытанием славой, как делали многие вторичные творцы, поелику это разные вещи и подменять одно другим преступно, так что ты снова наша».
На похоронах матери сын не уронил ни одной слезинки. Не умея притворяться, вел себя так, будто ничего страшного не произошло. Да и не чувствовал он к покойнице прежнего родства. Как и к отцу.
Но в душе оседала тяжелыми хлопьями пустота, обостренная разлукой с Улитой. Еще он испытывал досаду: даже смерть у матери вышла бестолковой. Как и всё, что она делала раньше. Из-за неё он ожесточился против камня, который к тому же упорно скрывал тайну исчезновения своего любимого духа. Отец тоже не особо страдал, хотя усиленно хмурил брови и скорбно поджимал красные губы. Однако, бросая горсть земли на гроб жены, окруженный таким количеством народа, какого он не ожидал, Лелик с тоской подумал: «А ведь я совсем её не знал. Зачем она так долго скрывала от всех свой небесный дар и удивительный внутренний мир, воплотившийся в поразительных картинах? Правда, в последнее время она опять стала невыносимой и банальной…».
На поминках он хорошо выпил, плотно закусил и уже ночью был в постели у своей секретарши, которая легко утешила его в горе.
3. Явление сына
Долгими зимними вечерами после школы Ваня работал в старом птичнике, который утеплил и оборудовал под мастерскую. Был он к тому времени довольно знаменит и завален престижными заказами. Пока тюкал топориком или колдовал стамесками, Наташа Карнаухова сидела на табуреточке возле горящей лампы и перечитывала любимые романы Тургенева. Иногда к ним заглядывала Варвара Ивановна, бережно поддерживая руками большой живот, и звала ребят на ужин в столовую, за отсутствием горничной. Заходили Вера Бейсова с неизменной Лизонькой и предлагали от скуки сыграть в подкидного дурака или в лото с желтыми бочонками в черном мешочке. Коли к ним присоединялась хозяйка усадьбы, то всегда проигрывала, но не расстраивалась, как Ваня, а весело смеялась, поглаживая трясущийся живот. Иван поглядывал на неё со странным чувством, в котором чаще преобладали ласка и примирение. Особенно в те минуты, когда она вздрагивала и начинала разговаривать с расшалившимся дитем, журила его умильным голосом за то, что он пинает ножками родную маму, и лицо у неё при этом сияло от счастья.
Однажды Иван успел подхватить хозяйку на винтовой лестнице – Самсоновой стало плохо и зарябило в глазах. Камень Голова вынес ему во сне благодарность за спасение ребенка и передал привет от Улиты, которая ждет не дождется своего Светозара. И эта встреча не за горами: она произойдет после того, как у домового Фили кончится срок службы на Хозяина. Ванечка проснулся с радостным и в то же время смятенным чувством. Поздним вечером принялся допытывать Филю у изразцовой печки, но тот помалкивал из соображений безопасности и прятался в закутке, хотя раньше охотно общался с мальчиком, передавая свои мысли бессловесным образом.
В конце зимы, метельной ночью, у Варвары начались предродовые схватки, и перепуганный Филя с трудом сумел разбудить крепко спавшего Ивана. Потом Ваня до утра сидел в жестком больничном кресле и ждал исхода. А был он печальный для матери и удачный для ребенка. Всё же юный отец больше радовался, чем скорбел, хотя бедную тетю Варю было жалко. Но, видно, так задумано свыше.
Сыну он дал имя Светозар, как хотела Улита, но ему самому оно не нравилось, И даже раздражало, омрачая радость: выходит, исчезнувшая обольстительница ждала встречи с его ребенком, а не с ним, с Ваней? Да и каким образом они могут встретиться? Где? И причем здесь домовой Филя? Этот всемогущий таинственный Хозяин совсем оборзел, если верить в его существование. Но не верить в Хозяина – значит, не верить в Камень, а это опасно. Ваня убедился сам. И особенно его братец Боб, который начинал бледнеть при одном упоминании о старом валуне.
Больше всех, как ни странно, радовалась ребенку Наташа Карнаухова. Комнату, где жила погибшая Полина Геннадьевна, напротив комнаты Ивана, она превратила в свою спальню и заодно в детскую. Ваня смастерил для сына чудесную кроватку на полукруглых ножках, которая при качании издавала тихую мелодию колыбельной песни. Первые ночи для любившей поспасть Натальи стали сущим адом. Милое дитятко, обещанный вундеркинд-индиго и спаситель Отечества, оказался таким жутким плаксой и дристуном, что юная нянечка не сомкнула глаз – под ними засинели полукружья от бессонницы и усталости. Она чуть было не раскаялась в своем рисковом решении усыновить Светозарчика, если Ваня возьмет её в жены. Она слышала про детей-ревунов, но не думала, что это так мучительно переносить.
И вдруг, когда очередная ночь опять началась с безутешного воя младенца, стоило круглой фосфорической луне прилипнуть своим ледяным оком к окну, этот нездешний плач причастного к тайне ребенка резко прекратился. Но не сам по себе, а как бы с посторонней помощью. Наташа испуганно протянула руку с постели к розоватому торшеру и замерла от мягко струящегося света у изголовья малыша. Что это такое? Может, сияние нимба, как рисуют на иконах? Она подошла на цыпочках к кроватке и едва не вскрикнула от изумленья. Справа от потной головки Светозара, упрятанной в старушечий чепчик, стояла потемневшая деревянная доска, в центре которой был вырезан тонкий лик девушки со скорбным взором, а сам образ инкрустирован самоцветами, усыпан жемчугами и алмазами, повторяющими нежный силуэт древней святой. С радостной улыбкой тянул к ней малыш пухлые ручки, словно перевитые нитками, и пускал пузыри, желая, казалось, что-то сказать. Откуда взялась эта икона? Наташа помнила точно, что её раньше не было в комнате. Да и нигде в усадьбе она не висела.
Разбуженный Иван явился слегка раздраженный. Но при виде резной доски, сиявшей драгоценностями, побледнел, руки у него задрожали, будто распознали в потрескавшемся образе нечто своё, знакомое и родное. Затем наваждение рассеялось, и сознание вернулось в реальность. «Вот из-за чего весь сыр-бор. Дощечка и впрямь потянет на многие тысячи баксов. Значит, это её дед просил отнести в местную церковь. Кто же мне помог? И где она столько лет хранилась?». Больше растерянный, чем довольный, Ваня поцеловал сына в пылающую щечку, взял икону и хотел уйти, но Светозар снова расплакался, словно у него отняли любимую игрушку. Пришлось поставить икону на место, у изголовья. И младенец опять успокоился, задрыгал ножками и загулюкал. Иван с Наташей недоуменно переглянулись.
Вскоре мальчик заснул крепким безмятежным сном.
Поняв, к чему тянется необычный сынуля, юный папаша заменил в особом техническом устройстве под кроваткой прежнюю мелодию колыбельной, совсем не интересной пацану, на благостное пение церковного хора. Эффект был потрясный: малыш тотчас замер, вспоминая знакомые звуки, которые слышал еще в материнской утробе во время литургии в сельском храме, и тихо улыбнулся. Это было не меньшим блаженством и для его измученной няни.
36. ДОЛГАЯ ДОРОГА К ХРАМУ
Увидев старинную храмовую икону, считавшуюся навсегда утерянной, отец Владимир осенил себя широким крестом и горячо поблагодарил Ивана. А узнав, как странно реагирует на древний образ новорожденный младенец и особенно на церковную музыку, посоветовал непременно крестить сына. То, что сам Ваня оказался вне церкви, благодаря неверующим родителям, было для него не столько огорчительным, как – знаковым: что-то ведь заставило юного нехристя вернуть святыню храму, а не продать богатому коллекционеру. Священник перекрестил смущенного паренька и сказал:
– Я видел твои деревянные скульптуры, сынок. Весьма забавно. Но мастерство, сопряженное с опасным духовным увлечением, способно погубить прежде всего самого художника. Как погубило оно твою маму, ступившую на скользкий путь горделивого самовыраженья. Этот мир, погрязший во всех смертных грехах, уже ничто не спасет. Тем более, ложно понятая красота, цена которой ныне определяется в денежном эквиваленте. Мир обречен даже по законам физики. Спасется лишь человеческий остаток, верующий в Господа. И деятелей культуры в нем почти не будет. Ты молодец, что вернул нам икону. Но верни еще и сына в его родную обитель. И сам возвращайся. Пока земная слава не вскружила тебе голову и не замутила сердце. Именно этого и добивается от художников Люцифер, принимающий форму света. Но его распознать не так уж трудно. Я тебе помогу…
Уязвленный не просто чем-то личным, а нечто большим, что незримо стояло за его плечами и горячо нашептывало, Иван дерзнул спросить:
– А вам никогда не приходило в голову, что, возможно, вы тоже не правы и находитесь в плену тех же прекрасных иллюзий? Вы уверены, что говорите со мной от имени Абсолютной Истины, ничем и никому не грозящей Страшным Судом?
Батюшку не смутил ни резкий тон подростка, ни глубина его зацепа. Но несколько снисходительное и улыбчивое выражение его лица, густо обрамленное смоляной курчавой бородой, сменилось на жесткое и неумолимое. Он взглянул на отрока с трезвой открытой пронзительностью и выстраданно обронил:
– Уверен, сынок. Дело в том, что я уже побывал в искусственной шкуре твоего опыта. И чуть не задохнулся от моли. Однажды этот опыт сам признался мне после богемной пирушки, что ошибочен и коварен. Это было признанием того, кто жил за меня и вместо меня, но во мне. Когда он улетучился, я воскрес и внял в сердце своем голосу моего деда, священника, расстрелянного бесами в 30-х годах, и в нем расслышал голос Отца небесного. Это и было моим первым прикосновением к Истине…
Иван сочувственно промолчал, но сдаваться не хотел. И когда продолжил спор, то в подсознании мелькнула догадка: ведь это не он, а некто иной не желает внимать словам батюшки.
– Эта икона, которая вызвала у вас умиление, разве не является доказательством существования спасительной красоты, о которой говорил великий писатель? Икона ведь тоже произведение земного искусства.
– Опять ты уповаешь на художественное мастерство, которое не имеет ни к Богу, ни к твоей удобной абсолютной истине никакого отношения. Красота мира этого и того – несопоставимы так же, как внешнее – с внутренним, как форма – с содержанием. Они, если хочешь, противоположны и несут в себе разные духовные функции. И сотворены разными ипостасями. Не зря икону называют еще и святым образом, воздействующим не на глаза, но на душу. А без этого она – просто доска, древесина…
Опасно не твоё мастерство резчика, а тот нечистый образ, которым ты воздействуешь при помощи мастерства на человеческую душу, особенно на детскую… И еще, сынок: никогда не верь художникам, ни писателям, ни артистам. Их устами, их пером и кистью чаще всего движет Лукавый, все тот же Люцифер, апостол гордыни. Поэтому кощунственно считать их властителями дум. Хватит с нас одного Льва Толстого, которой справедливо предан анафеме и отлучен от православной Церкви. Ибо многое простится Господом, до седмижды семидесяти раз, но только не хула на Духа Святого… Верь одной Библии: в ней лишь истинная красота и спасение. Нельзя быть настоящим человеком вне Бога и Церкви, будь ты хоть трижды Героем России.
Вечером Ваню неожиданно позвал к себе каменный Старик. Ни с того ни с сего страшно захотелось его увидеть, и это показалось Ване подозрительным: нешто пронюхал идолище про икону и храм? Власть Головы над его судьбой становилась в тягость. Особенно после короткого, но крепко запавшего разговора с отцом Владимиром, могучий истукан, после того, как возложил на него руки, похвалил его за четкое исполнение долга и тоже намекнул, как и батюшка, что пора ему определяться, то есть становиться самим собой. А для этого лучше всего разделиться: Хозяину – хозяиново, а земле – земное. Тем более, что его уже ждут с обеих сторон одного Целого.
Исполняя волю камня, Иван лёг на голубовато светящееся темя и прижался к нему всем телом. Внутри валуна тихонько загудела майским шмелем космическая печка, вырабатывая нездешнее тепло. Сознание медленно уплывало в приятный гипнотический сон с цветными картинками из далекой забытой жизни, похожей на суровую сказку, а потом стало болезненно раздваиваться. Заодно и камень словно разомкнулся, и тогда одна из половинок того, кто носил имя Иван, полетела вместе с забавными картинками из воскресшего старого мира в бездонный узкий лаз с горящими факелами на серых искристых стенах. А когда отчуждалась, то подумала: в ведь надпись помадой на зеркале «Светозар + Улита = Снальта» неверна. Родился-то мальчик. Или это не имеет особого значения за пределами земного бытия?
Когда Камень начал раздваиваться вместе с сознанием, другой Иван, первый, почувствовал, как из него выходит, отделяется та часть его существа, которая стала лишней и ненужной, словно отработанное топливо. Сам же он будто вернулся из небытия, очнулся от долгой спячки, вынырнул из собственной глубины, притянутый к её дну тяжким камнем, и заполнил наконец собой всё полузабытое пространство тела, по которому тоже соскучился.
Он с трудом расцепил веки, сделал глоток морозного воздуха, приподнялся, кряхтя, и сполз с валуна, как сползают с верхнего полока парной после очистительного веника. Перед тем, как навсегда распрощаться с космическим мегалитом, поблагодарил его за чудесные фантазии детства и побрел к машине «Хонда», которая теперь принадлежала ему. Заодно каменный Гость, голубовато светившийся за спиной, подсунул ему из подаренной памяти приятный факт: перед родами, на всякий случай, Варвара Ивановна (не по наущению ли Старика?) написала завещание, в котором, в случае своей смерти, дарила все движимое и недвижимое имущество, а так же наличный капитал в сумме четверти миллиона долларов своему сыну Светозару, наследством которого до совершеннолетия имеет право распоряжаться его родной отец Иван Олегович Бейсов. Разумное решение, одобрил Иван-1, заводя мотор иномарки. Затем подумал с тоскливо-радостным чувством о Наташе Карнауховой: как же он соскучился по ней и что такого находил он в этих народных артистках?! У его двойника явно были проблемы со вкусом. Двойника? Чушь собачья! Они совершенно разные.
Поставив «Хонду» в гараж, новый Ваня решил, что с признанием в любви к Наталье можно подождать до утра. Надо осмотреть вверенную ему территорию. При взгляде на соседний бокс, где стояла иномарка покойной хозяйки, у него возникла мысль, что надо постараться выгодно продать ее, личную лайбу местной звезды, ведь есть документы и фото. Хотя была ночь и воздух потрескивал от мороза, Иван Олегович заглянул в конюшню. Гром приветствовал его счастливым ржанием, в котором еще сквозила надежда на волю и скорость. Более машинально, чем от сердца, новый хозяин потрепал жеребца по холке и подумал о досадой: какое прекрасное благородное животное, но в данном случае бесполезное и требующее ненужных затрат. На спортивном велике можно испытать не только тот же азарт с адреналинчиком, но еще и улучшить здоровье. Придется срочно продать лошадей тем, кто их любит и у кого есть лишние деньги.
Подсыпав сена Грому и Звездочке, Иван собрался уходить, но что-то его удерживало. И, кажется, такое важное, что в его существовании он должен обязательно сейчас убедиться. Иначе не заснет спокойно. Что же это? Ах, да – клад атамана! Ха-ха! Неужели он – реальный факт, а не фэнтези впечатлительного «квартиранта»? Бейсов-маленький вспомнил про механический фонарик-жучок и саперную лопатку в деревянном ящике. Вооружившись ими, копнул унавоженную землю в углу стойла – острое лезвие звякнуло о металлическую поверхность: ею оказалась медная крышка старинного сундука. Он открыл её и посветил фонариком: тусклый луч скользнул по куче серого пепла, высохшим костям и человеческому черепу, который скалился беззубой впадиной рта и смеялся пустыми черными глазницами. Иван Олегович резко захлопнул крышку, окатив себя едкими клубами тлена, отскочил перепуганным зайцем и чертыхнулся в сердцах: какая пошлая концовка и дурацкое начало! Но довольно шутить, господа! Вы побаловались мной, теперь моя пора играть вами, по-крупному! Ты понял, Старик?
Ванька-встанька плюнул и поднялся, к себе, в усадебный дом. Услышал, как, в соседней комнате Наташа ласково общается с малышом, с его сыном. «С моим?! Но позвольте! К нему я имею лишь косвенное отношение. – Возмутился про себя невольный отец, но тотчас вспомнил про завещание и смутился. – Хотя это не значит, что я от него откажусь. Кровь-то моя всё равно…». Он постучался и вошел. Прелестная няня в халатике прижимала к груди такого же прелестного пеленашку и кормила его молоком из бутылочки с соской. Картинка была настолько трогательной, что Иван замер возле дверей комнаты и пожурил себя за минутную вспышку черствости. Старик прав: всё проходит, а потомство остаётся. И продолжается. На это он и намекнул своей хитрой проделкой. Интересно: распространяется ли его власть на эту милую девочку? Если этот булыжник её тронет, он обольёт бензином его чертову башку и спалит. Или взорвёт динамитом.
– Ты где пропадал, Ванечка? – Воскликнула Наталья, глядя на чего с тревогой и проснувшимся женским подозрением: не пьян ли? Не был ли где на стороне? Но, наткнувшись на его любящий взгляд, внутренне затрепетала от долгожданного счастья, и щеки её предательски вспыхнули.
Они поняли, что это должно случиться сейчас.
Чтобы не мешать им, младенец быстро уснул, выпятив пухлые губки с розовой впадинкой посредине. Из-за лиловых туч вынырнул месяц, лимонно-желтый, оплавленный по краям, с еле заметным дрожанием внутри, похожим на искусно скрываемую страсть. Комната наполнилась серебристо-фиалковым дымчатым светом, словно храм после воскуренного душистого ладана. Эти зрительные и чувственные впечатления усиливали три восковые пахучие свечи, золотисто мерцавшие в бронзовых канделябрах.
Иван подошел к робко потупившейся Наташе и мягко сдавил её прохладные пяльцы. Она боялась опять замкнуться в надоевшей раковине стыда и страха. Наконец, с вызывающе-детской решимостью, неловким движением скинула с себя ситцевый халатик, оставшись в длинной белой сорочке с короткими бретельками и мелкими кружевами по рукавам. Иван был в выпростанной синей майке и в джинсах. Они заглянули друг другу в глазе и увидели уходящее в глубину зрачков детство, как уходят по луговой тропинке в старый дремучий лес. Наташа тихо сказала:
– Тебе не кажется, что внутри себя мы совсем другие? Особенно ты. Когда я однажды подсмотрела твое лицо, во время драки с Бобом, то не узнала его и ужаснулась. У тебя был взгляд дикого зверя, настоящего волка, вожака стаи, не привыкшего сдаваться. Поэтому брат твой и струсил, хотя в нем сидел гаденький бес. Но вот ведь какая у нас, оказывается, бабья психология. Я хоть и напугалась тогда, но и захотела тебя впервые так остро, будто волчица в брачный период. Даже неловко стало, до разочарования в себе. Мол, и я ничем не отличаюсь от уличных девок, только те честнее и прямее, И вот сейчас тоже гляжу на тебя и не узнаю. Что-то в тебе очень изменилось, а вот что – не пойму. И мне опять немного страшно. И я снова тебя возжелала. Видимо, женщины любят, когда их удивляют…
– Я тоже себя с некоторых пор не узнаю, – смущенно пробормотал Иван, озадаченный её наблюдательностью и особенно сравнением с волком. – Будто из меня вышла странная болезнь, казавшаяся неизлечимой, как рак. Но боюсь, что такой, выздоровевший, я тебе не понравлюсь. Ведь говорят, что женщины любят мужиков с чертиком…
– Я тебя всякого люблю, Ванечка… – прошептала Наташа. – А во-вторых, ты не мужик, а мужчина. Что не одно и то же…
Тогда он легким рывком поднял её на руки и осторожно понёс к широкой деревянной кровати, на которой когда-то спала его мама. Наташа лежала не шелохнувшись, чуть смежив веки от волненья и плотно сдвинув ноги, будто загипсованные страхом. Боясь неосторожного движенья, способного опошлить всё и выставить его в смешном свете, Иван бережно снял с нее ночную рубашку, а потом разделся сам, стараясь не суетиться, как гимназист на первом свидании. Сухо и жарко потрескивали свечи, которые холодная луна хотела погасить, чтобы самой заново вылепить волнующие формы девичьего тела. Считая, что долго любоваться голой подругой неприлично, Иван отвел взгляд и поцеловал её в уголки губ, пахнувшие земляничным мылом. Она возбужденно задрожала и шепнула: «Надеюсь на твою опытность, Ванечка». Он покосился на неё с крайней досадой, потому что этот опыт забыл по воле Камня и вспоминать не хотел, желая, чтобы плотское счастье пришло к нему, как в первый раз. Где и как они любили друг друга с народной артисткой было ему уже неинтересно и неприятно. Главное – остался ребёнок, а всё остальное улетело в сказку, в сон, в тартарары вместе с братиком по жизни, но не по духу. «Нет у меня никакого опыта и не было. Запомни», – проворчал он сквозь зубы с таким недовольством, что она замерла. Хотела по-женски ущипнуть: нешто ребеночек у Самсоновой – от непорочного зачатия? Но не стала, а чуть приподнялась, тряхнула золотистыми колокольчиками грудей, готовыми зазвенеть, и тесно прижалась к Ивану, у которого вдруг пропала всякая охота к любви.
«Тогда я постараюсь удивить тебя своим опытом. Из прошлой жизни. Мне кажется, я сводила когда-то с ума князей и маркизов. Это сохранилось в подкорке», – жарко заявила она, покусывая мочку его уха. Ему сделалось щекотно и смешно. И в то же время возникло грубое желание от её невинной озорной детскости. Несметно эта детскость сменилась на утонченно-соблазнительное и вожделенное во всем ее облике. Из ниоткуда появилась хищная грация ненасытной кошечки, слизнувшей с его сердца опасливое чувство, будто он совершает нечто преступное по отношению к малолетке.
Быстро войдя в придуманную роль, милая весталка опрокинула любимого на спину, придавила его к постели всей грудью и плоским втянутым животом так, что упругие колокольчики с темной ложбинкой в центре и с колкими язычками сосков и впрямь, казалось, зазвенели у него в ушах призывной мелодией счастья. Она осыпала его до паха мягкими и быстрыми поцелуями, жгучими, как легкое касание сухого огня. И после каждого поцелуя вздрагивали, будто обожженные, мышцы, натягивая струной воспаленное тело. Затем она плотно обхватила его рот горячими жадными губами, и Ваня задохнулся от пересекшегося дыхания и судорожной истомы, от желания, откровенно похотливого и не знающего никаких преград. Но грубый отпечаток в сознании прошлого любовного опыта, несовместимого с нынешним, трепетным отношением к Наташе, невольно закомплексовывал и не давал раскрепоститься, словно древняя мысль о грехе и запрете. Она это почувствовала и проявила такое тонкое искусство обольщения, что оно перестало его раздражать. Ваня полетел в блистающую пропасть. Он уже не отвергал минувший опыт грехопадения, а призвал его на помощь. С таким же ответным чувством ласкал во рту её груди-колокольчики, перекатывая тугие язычки-сосочки, чтобы чище был их звон в его сердце, а она вся до пят затрепетала, прерывисто задышала, как астматик, а изумрудно сияющие под луной глаза с бархатной опушкой ресниц дико расширились, будто от ужаса.
Поняв, что Наташа подготовлена к главному и от затянувшейся прелюдии может перегореть восковой свечечкой, Ваня осторожно раздвинул ей ноги, шепнул на ухо что-то предостерегающее, подготавливающее к неизбежно неприятному, которое всё это время давило ему на душу, и с щадящим напором вошел в неё, словно сорвал первую печать. Девушка протяжно, по-журавлиному, вскрикнула, дернулась, как от ожога, и вскоре вздохнула, с радостными слезами облегчения. Боль, которую она со страхом ожидала как нечаянную пощечину, способную всё испортить, оказалась не такой страшной, а даже слегка приятной, вроде укуса голодного младенца за материнскую грудь. Правда, первоначальный страх был так велик, что не позволял еще долго очнуться пронзенному телу и войти в усладительную гармонию с другим телом. А когда внезапно вошла, то соединилась с ним в одном восхитительном ритме, как в детстве на парковых качелях. От стихийного, нахлынувшего навала почти вульгарного наслажденья брызнули слезы благодарности, и она счастливо залепетала: «Ванечка, милый, единственный, как я люблю тебя, господи, я никому тебя больше не отдам, теперь ты только мой, и я хочу быть твоей до гроба, мы должны обязательно обвенчаться в церкви, Ванечка, солнышко, как мне хорошо, прости меня, господи, такого не бывает, чтобы так было хорошо грешному человеку, за что это мне, Ванечка, ты любишь меня?». Но Ваня лишь сладостно мычал, безуспешно пытаясь укротить руками бешеную пляску её бедер и ног, чтобы не сорваться так быстро в пропасть и еще погулять немного на воле с резвой кобылкой. Но та безудержно мчалась к обрыву. А потом их торжественные венчально-гибельные крики слились воедино, в одно целое, вместе с небесными колокольчиками и прекрасными юными телами…
Утром, наполненный солнечным светом, Иван направился в мастерскую. Долго, с каким-то экскурсионным любопытством разглядывал деревянные скульптуры языческих божков, задумчиво трогал пальцем острые, как бритва, лезвия маленьких топориков, разнокалиберных стамесок, резцов и прочих профессиональных причиндалов. Кроме уважения к мастерству своего бывшего «братишки», в душе больше ничего не шевельнулось. Всё покрывало недоумение: неужели это пустяковое хобби могло стать главным делом и смыслом его жизни? Слава богу, наваждение кончилось, и теперь у него куча свободного времени, которое он посвятит другим ориентирам, другим ценностям. Фигуры надо будет подарить сельскому детсаду, а машину сосновых бревен продать сельхозкооперативу или фермерам. На месте же старого птичника можно построить современную купальню – для этого нужно вычистить пруд, а в него запустить зеркального карпа. Короче, реального прикладного творчества предстоит навалом.
Когда он стоял на мостике, занесенном снегом, и прикидывал, во сколько примерно обойдутся предстоящие очистные работы, подошли дядя Алекс и Боб. Последний уже избавился от загадочной болезни и теперь трудился вместе с отцом в спиртовом холдинге. Он выглядел преуспевающим и вполне добропорядочным молодым человеком, но во взгляде еще плавала некая отрешенность, словно бензиновое пятно на чистой воде. Боб, казалось, тосковал по какой-то утраченной интриге, по тайной пружинке былого смысла и не знал, как обрести новую. А от наступившей бессмыслицы впадал в немоту. Алекс смахнул кожаной перчаткой снег с перил мостика, облокотился и, щурясь от яркого холодного солнца на блеклом небе, осторожно обронил:
– Мы не потянем такую аренду, Ваня. Всё же нам лучше переехать в город, в цивилизованные квартиры. У меня, кстати, есть надежный покупатель. Предлагает за эту латифундию приличные бабки. Он довольно известный в области человек, приближенный к губернатору.
– Кажется, я его знаю, – усмехнулся Иван, радуясь за свою память. – Он является генеральным директором того предприятия, где вы, дядя Алекс, успешно трудитесь со своим сыном. А конкретней – это господин Симонов. Настоящая же его фамилия – Зверев. Его предкам на какое-то время принадлежала эта усадьба. У нас с ними общий родственный корешок, о котором никто целыми столетьями не догадывался.
– Откуда такая информация? – Вздрогнул Алекс и переглянулся с сыном. – Неужели ты веришь в неё?
– Многое заставляет меня в это поверить. В детстве, правда, я тоже не верил домовому Филе, который любил меня и сообщил по секрету нашу историческую семйную тайну. Но можете спросить у камня на берегу залива, – Иван с улыбкой осекся, заметив, как побледнел Боб, и принял деловой вид. – Передайте Ивану Алексеевичу, что я как опекун нового хозяина усадьбы Светозара Ивановича Бейсова, моего родного сына, не согласен на полную продажу родового гнезда. Дедушка не велел. Но готов уступить пустующий флигель и даже буду рад, если он со своим почтенным семейством обоснуется в нем. Хоть поможет очистить пруд. Наступило время собирать разбросанные камни, которые сохранили свое величие, а люди – нет. Это, кстати, я недавно вычитал из Книги Царств. Пора менять учебники жизни, господа, а усадьбу населять живыми, а не мертвыми душами. Неплохо сказано? – Иван подмигнул Бобу и весело рассмеялся, опять заметив, как изменился в лице брат, услышав про камни.
После полудня Наташа предложила сходить в церковь и узнать, когда можно крестить Светозара. Ивану идея понравилась. Он даже выдвинул встречное предложение: принять крещение всем троим. Наташа посмотрела на него с недоверием, зная, как он чурался всего церковного, и, увидев, что он не шутит, обрадовалась.
Во дворе сельского прихода толпились богомольцы, в основном старухи, счастливые и возбужденные, то и дело шушукались насчет какой-то чудотворной, Иван посматривал о некоторой тревогой на их фанатично сиявшие лица и вдруг почувствовал себя виновником их торжества. Увидев его с ребенком в коляске и с милой девушкой в светлой косынке, толпа прихожан с гудом пчелиного роя устремилась к ним, вознося аллилуйные благодарения за возвращение храмовой иконы. А перед младенцем, завернутым в атласное пуховое одеяльце, вообще падали ниц, прямо на волглый снег, и крестились так истово, будто перед святым образом. Веснушчатая горбатенькая девица в фуфайке даже попросила у прибалдевшего Ивана автограф на новогодней открытке. Из притвора на паперть вышел отец Владимир в черной рясе и в цилиндрической камилавке, с пасмурным лицом осуждения, и толпа притихла, расступилась.
– Я же тебя предупреждал вчера: никому не говорить, что это ты принес икону в храм. Неужели тщеславие не дает покоя? – Укорил Ивана священник сердитым шепотом. – Теперь вы с сыном войдете в местные святцы. А это грех. Всякая земная слава грех. Кроме славы святых, причисленных Церковью.
Иван-1 напряг память и вспомнил вчерашний визит «братишки» в храм: да, такое предупреждение батюшки было в самом конце знаменательного разговора. Кто же растрепался?
– Клянусь, я молчал, как рыба. А рыба, насколько мне известно, символ раннего христианства, – ударил себя в грудь Иван, снимая с головы шерстяную шапочку. – Да и не было у меня времени на болтовню. Может, наша кухарка Ангелина прослышала про икону и раскалякала подругам?
Отец Владимир пошевелил широкими плечами, подавляя раздражение, и заметил:
– Так ведь можно накликать на детскую душу опасные искушения… Ну, ладно. Будем надеяться на благодатную основу его души. Приходите с ним завтра к восьми утра прямо к купели. Возьмите нательный крестик, белую рубашечку и полотенце. А ежели сами надумаете, то прихватите домашние тапочки. Да хранит вас Господь от соблазна! – Он бегло перекрестил всех троих.
Возле усадебных ворот Ивана поджидал другой сюрприз. Вокруг черного навороченного джипа сгрудились модно одетые веселые люди. По пятам приземистого пожилого мужчины в распахнутой дубленке цвета сушеного абрикоса тенью ходил шкафообразный амбал с характерной вывеской потенциального убийцы. Ваня понял, что в усадьбу заявился уже оповещенный дядей Алексом генеральный директор спиртового холдинга И. А. Симонов-Зверев со своим живописным выводком. Они наверняка приехали на смотрины флигеля или поближе познакомиться с новым хозяином усадьбы: гора, как говорится, пришла к Магомету. Ну и славненько! Ивану уже заранее понравилась вся родственная семейка. Они найдут общий язык и еще погуляют на его свадьбе.
37. ВЕСТИ ИЗ ТОНКОГО МИРА
(Будни и праздники невидимок)
Как ни горевал шишок Филя о погибших друзьях: Ригведе и его славном племяннике Светозаре, но своё странное бытие на земле надо было продолжать. Хотя временами оно по-человечески опостыливало: одному Творцу известно, зачем это надо. Однако, в отличие от людей, прекратить добровольно свое существование Филя не мог, находясь в жестком подчинении у Хозяина и его материального заместителя Головы, каменного истукана, откомандированного к духам местной природы с тайной миссией из места прежней дислокации: Священной Поляны 12-ти камней. С этим камнем наш домовеюшка сразу внутренне сошелся, и мудрый Старшина назначил его старостой окрестных домовых на последней производственной сходке. Полный душевный контакт наладился у Фили после смерти Светозара с новой хозяйкой избы Улитой, вещей жёнкой бывшего охотника. С домашними невидимками она общалась запросто и по-свойски, будучи сама на службе у регионального Пана, которому подчинялись все колдуны, знахари и ведьмы. (А потом к ним причислили всякого рода экстрасенсов). Но любовь к Светозару стала для неё не счастьем, а проклятьем. После его смерти тоска достигла такой степени остроты, что несколько раз хозяйка хотела покончить с собой, но Филя ей не позволил.
Тогда Улита пошла в лес к одному из 12-ти камней, напоминавшему формой человеческую голову. Она упала перед ним на колени и заплакала: «Соедини меня с милым, священный Старец! Не могу я жить без него на этом свете!». Потом Улита почувствовала желание лечь на валун, обнять его по родному и настроить свою глубину на его глубину. В магической дремоте получила строгий выговор за попытки самоликвидации, глупые и бесполезные для избранных, а также наказ: соединяться со Светозаром еще не пришло время, а до этого она несколько веков может побыть русалкой, чтобы не пропадать втуне ьаклму ладному телу, вылепленному в лучших традициях русской природы. Поэтому должна завтра в полнолуние прийти к реке, где стоит заброшенная мельница, водяной будет в курсе. Улита явилась ровно в полночь. К ней тотчас подплыла огромная белуга, подставила горбатую спину и с бешеной сростью доставила её в секретную лабораторию возле Жигулей, где колдунья почти не изменившись внешне, превратилась в прекрасную амфибию. А вскоре водяной назначил её старшей русалкой в районе Белого залива, где находился крутой обрыв у родного села. Купаться там боялись только тупые жадные люди, чересчур самодовольные и земные, которых Улита видела насквозь и беспощадно уничтожала, прослыв санитаркой водного пространства. Людей же набожных и бедных не трогала, а иногда спасала, особенно детей. Только Вареньке Самсоновой не повезло, но так было нужно: дух Улиты переселился в неё, и началась иная удивительная жизнь. Ее сына Ригведу воспитала родная бабка и камень Голова, давший ему физическую силу и ум, благодаря которым сынок дослужился у очередного князя до высокого чина, после чего село детства, основанное отцом, стало его родовым именьем.
Филю Запечного уважали все: дети и старики, язычники и христиане, законники и благодатные, монархисты и демократы, но лишь атеист-революционер Гришка Зверев упорно не верил в его существование. И даже после переезда в усадьбу Бейсова нарочно плевал на шесток изразцовой печи. Пришлось однажды хлопнуть его линейкой по лбу, когда он попытался вытащить из рукава сюртука козырную даму. Только тогда Гриша убедился, что за каждым человеком в этом мире кто-то всегда незримо следит, а потом передает куда надо.
Фамильярности в свой адрес Филя тоже не терпел. Никто не смел даже ласково называть его по имени или по кличке «Запечный»: начнет проказничать, швырять ухватом. Только официально, с уважением: дедушка-доможилушка, хозяюшка, кормилец. Филя любил всякие праздники, особенно Рождество. На дворе вьюга воет по-волчьи, а в избе или в господском доме тишина, потрескивают свечи у кивота, плавают духовитые запахи, пекут на кухне кравайцы, посыпанные белой мукой с высевками, и румяные пышки, намазанные поверх позолоченными в печи яичными желтками. Филе обязательно перепадало по кусочку каждого лакомства вместе с парным молочком в блюдце и с кутьёй, а то и с чарочкой зеленого вина. Шишок «съедал» и «выпивал» подношения одними глазами, как бы снимая с них энергетическую пленку или образ и вполне этим насыщался, а саму пищу уничтожали потом чуланные крысы и мыши. Хмельные же напитки уходили в землю через широкие щели в полу.
Чем люди были удобны – так это своей беззащитностью перед ними, невидимками. Хотя возомнили о себе в смешной гордыни черт знает что. Великодушному Филе было их искренне жаль и потому он тянулся к ним, как к неразумным детям, стараясь им помочь в меру сил или предупредить об опасности. А силы его, отпущенные Хозяином, строго регулировал посредник по прозвищу Голова. Филя больше всего боялся не Старшину, а своих собратьев, бесчисленных выскочек из разных кабинетов и отстойников одного Департамента. Угроза исходила не столько от породистых угрюмых бесов, демонов или панов, которые обычно арендовали телесную площадь у соответствующих представителей человеческого рода: политиков, депутатов, олигархов, ученых или, на худой конец, у знаменитых деятелей культуры и потому вели себя на пятничных сходках (пока «арендаторы» спали) с презрительным и солидным достоинством. А исходила угроза от разномастной шушеры-комарильи мутных энергетических сущностей-элементалов. Между собой их подразделяли на неточном жаргоне смертных: на «дуриков», «похотливцев», «алкашей», «суицидников», «воров», «бакланов», «творческих», «маньяков», «киллеров» или «мокрушников» и на прочую сернистую нечисть. Эти сатурналии гудели на ночных «стрелках» у Камня злобным роем таёжных комаров или встревоженных пчел, готовые погубить даже мирных «домушников». Особенно буйным норовом отличались всякого рода «фанатики» и «энерговампиры», «завистники» и «ревнивцы».
Наиболее агрессивных элементалов-беспредельщиков Старшина на время уничтожал, всасывая их в себя, как пылесос. Все они были запущены Хозяином в мировой оборот Соблазна прежде всего с согласия самого Создателя для проверки землян на вшивость, чтобы выбрать потом наиболее достойных, оказавших невидимкам посильный отпор. Главная целесообразность такого решения нем неведома, но можно предположить что за данную свыше свободу выбора человеку приходится расплачиваться еще на земле. И напрасно он радуется, когда с помощью временных «квартирантов» добивается успеха и купается в роскоши. Ибо кто был первым – станет последним и наоборот. Так сказано в Писании. Да сбудется речённое с Небес!
До великого Откровения и пришествия в мир Монобога с его Единородным Сыном, пророками и святыми для «боевиков» Хозяина была полная малина, лафа и масленица: загрузить скверной любого сапиенса считалось делом плевым, как вызвать болезнь. Но с появлением принципа Закона и Благодати, десяти заповедей и пяти блаженств, а также освященных территорий храмов, монастырей и мечетей, с резким разделением мира на добро и зло число «клиентов» у всякого сорта обработчиков-искусителей значительно поубавилось. Хотя всё равно им удавалось внедриться даже в некоторых духовных лиц, не говоря уже о простых верующих: этим стоило лишь зевнуть со звериным подвывом и не перекрестить при этом рот или послать в сердцах ближнего куда подальше, как тотчас к ним подселялся непрошеный «квартирант», который, мирно соседствуя с «арендатором», незаметно воздействовал на его характер и волю, приноравливался к ним и в определенный момент заставлял выкидывать такие коленца, несвойстственные хозяину ранее, что тому лишь оставалось изумляться себе и сложности, якобы, своей натры, своей незаурядной личности. Он даже тешил каждым дурным поступком собственное мелкое тщеславие, о котором невидимки-элементалы были уведомлены заранее.
Однако на производственных пятничных летучках мудрый Голова учил: излишки добра в обществе им не страшны, они не мешают существованию отрицательной энергии, но избыток воинственного зла опасен, ибо оно, зло, по природе своей склонно к саморазрушению. Вот почему так необходимо сохранять космический баланс разнонаправленных сил, которые, в отличие от параллельных прямых, должны изредка пересекаться и уравновешивать друг друга. Домовым и их дворовым помощникам лучше всего дружить с добрыми домочадцами, нежели со злыми и в меру способствовать расширению зоны добра, опасно ужимающейся в обезбоженном мире.
Но в Инферно некоторые одряхлевшие бароны, тайком от Хозяина, требовали от посредников чернобыльских выхлопов всевозможной человеческой энергии. Особенно отрицательной, которая в Департаменте котировалась выше солнечной и острее всего проявлялась в революциях и войнах, в спортивных соревнованиях и на концертах рок-групп, на сборищах патриотов и парламентов, а также при сексе, ну и, разумеется, при драках и убийствах – короче, при выбросах неконтролируемых страстей.
За последние полвека (с возникновением анимации?) появилась новая разновидность энергетических сущностей – мультяшки, – разработанных в недрах секретной лаборатории Тайного Департамента Инферно. Они не носят в себе никакого морального оттенка, ни справа, ни слева, они как бы нейтральные. Просто, проникая в намеченный объект, делают его на короткий срок совершенно другим по специальному профилю: физик становится лириком, бухгалтер – живописцем, бывший уголовник – политиком, краснодеревщик – сапожником и т.д.
То есть, играючи, мультяшки превращают объект в зомбированный слепок с иной, ни о чем не подозревающей личности, в случайного клона-социума. Для чего эта забава – можно лишь догадываться: за ней, видимо, последуют более изощренные ловушки для бедного сапиенса.
С постройкой большого деревянного господского дома в родовой усадьбе Зверевых, куда Филю Запечного позвали как основного хозяина, значительно расширился круг его обязанностей. в подчинении у него стала куча помощников: дворовый, банник, чур, ночницы, овинник, гуменник, сарайники, чудинко, злыдни, кикимора, дрема и шиш. О каждом из них можно написать веселую главку. Но расскажем а ходу лишь об одном: о баннике Фроле, от которого дедушке Филе пришлось потом избавляться. За Фролом водился человеческий грешок, раздражавший домового: не отпускал от себя до утра ни одной ладной крепостной девки, а случалось и барыньку, решившую помыться в неурочное время, В отличие от других банных духов, был он большой, тощий и лохматый, как старый медведь после зимы, но умел нашептывать голым девушкам всякие ласковые слова на ушко и не оставлять после себя никаких следов в девичьем теле. А иногда награждал понравившихся молодых женщин, обратившихся к нему с деликатной просьбой, давно утерянной девственной плеврой. Выйдя замуж, иные распутницы ощущали в первую брачную ночь забытую боль потерянной невинности и даже окропляли белую простынь пятнами непорочной крови, обманывая доверчивых мужей. А после всё равно бегали ночью в баню, к Фролушке, не в силах забыть его нездешние ласки.
Когда правдолюб Филя пожаловался на него Старшине, тот, как ни странно, не высмеял его, а понял домового, учел важность охраняемой им усадьбы и заменил Фрола другим банником: сморщенным старичком с радужными, как у глухаря, глазками. Но и у этого нечестивца имелась противная слабинка: мог усыпить пьяного парильщика, а после длинными толстыми губами обволочь ему рот и загонять в легкие горячий воздух.
С переездом в новый помещичий дом Зверевых изменилась и личная жизнь самого Фили: ему было разрешено приказом из Инферно иметь пушистую доманю, от которой отпачковались прелестные шаловливые хохлики-смехотунчики. Жили они дружной семьей за голландской печкой, что находилась в правом, противоположном от входа углу, где и положено быть домовому. Филя впервые по-настоящему понял, какое это счастье – жить сообща, своей роднёй и почему всё это ценится хорошими людьми. Теперь он изо всех сил старался поддерживать на вверенной ему территории дух родного очага, безжалостно изгоняя тех подчиненных, которые своим распущенным поведением препятствовали этому и создавали в доме атмосферу беспорядка, нервозности и страха.
Дедушку Филю как самого старшего и мудрого среди домовых камень Голове всегда, ставил в пример. И многим это не нравилось. Особенно Никандру, доможилу большой усадьбы в Бесовке, такому же брандахлысту, как и все владельце богатого поместья. Недавно Никандр опять учудил: запустил красного «петушка» под крыши брусяных изб тех зачинщиков-крестьян, которые взбаламутили жителей села, настраивая их против своего помещика, насиловавшего их дочерей, а то и жен. Дело могло закончиться всеобщей смутой и дойти до убийства супостата. Но пожар всех отвлек от праведной мести – в результате выгорела половина Бесовки. Ради справедливости, надо отметить, что сам Степан Тимофеевич, майор в отставке, проявил себя на пожаре с лучшей стороны: помог смутьянам-погорельцам с новым тесом, с пропитанием и одежонкой, пока несчастные жили во времянках-шалашиках, вместе со старыми домовыми, которые стенали от горя по ночам, проклиная коллегу Никандра. Но вскоре село возродилось из пепла. Прежде, чем войти в новую избу, каждая семья торжественно взывала к своему домовушке: «Хозяин дорогой, от нас не отбивайся, пойдем с нами в новое жилище!». С печальных пепелищ бывшие погорельцы брали холодные уголья, клали их в горшок и несли в построенные дома – там горшки разбивали, уголья ссыпали в печь, а черепки закапывали в землю, то есть «били посуду на счастье», как искони повелось.
На внеочередной сходке у камня пострадавшие домовые хотели разорвать Никандра на части, то лишь на мельчайшие энергочастицы, и пустить их по ветру над заливом. Но Голова остановил самосуд: мол, действия Никандра, конечно, возмутительны, но зато они предотвратили еще большее зло, которое могло породить крестьянский бунт и нарушить достигнутый баланс сил в регионе. Один из элементалов-стукачей, «доносчик» по своей специализации, отличившийся во времена сталинского террора, всё же нафискалил в Управление Главного Департамента. И дряхлые чиновники-бароны, изнемогавшие без очередной энергетической подпитки от землян, рассердились на Старшину за то, что он не позволил состояться мощному выбросу народной энергии, питаться которой разрешалось лишь большим начальникам из Инферно. Они слетались на мятеж, как грифы-падалыцики на кровавый пир, а потом от энергоперенасыщения несколько дней не выходили на работу, словно после дикой пьянки.
Вскоре между Филей и Никандром произошел конфликт, в который был втянут не только Голова, но и региональный Пан. Когда семейство Зверевых переехало в усадьбу Бесовых и позвало за собой старого домового, то Никандр отказался покидать обжитое место и переезжать в городской дом господина. Он грозился погубить Филю вместе с доманей Феклой и их милыми хохликами, а также превратить в ад жизнь новых домочадцев. Древний камень, давно недолюбливавший беспредельщика Никандра, хотел его за дерзость поглотить на сходке. Но вельможный изумрудноокий Пан запретил: дескать, надо посоветоваться с начальством. Сам же Никандр был настолько переполнен почти животной злобой на Филю и его покровителя, что в нем ничего не осталось от классического домового и проступили черты иной породы. Этим научным фактом заинтересовались в Инферно. После перепрофилирования и доработки в универсальных производственных мастерских Тайного Департамента было решено внедрить Никандра для прохождения практики в тело бывшею управляющего Бесовским именьем Ряхина, подловатого и воровливого мужика, запившего от тоски и безработицы. Неугомонный тщеславный новобес так раздухарился на другой службе, что уже через месяц его взялся изгнать из Ряхина батюшка сельской церкви, чтобы довести двухметрового мужика до храма, потребовались усилия дюжины здоровых мужиков, а также толстые веревки и цепи. Но в храме, увидев иконы и крест, бесноватый разорвал путы и ринулся на отца Евлампия. Прихожане в ужасе кинулись кто куда. Однако почтенный священник, даже не изменясь в лице, приказал бесу Божьим именем и храмовой иконой убираться вон, подальше от человеческих мест. Одержимый Ряхин тут же рухнул на пол, аки мешок с гипсом, но вскоре пришел в себя и начал ужасно сквернословить. Вернее, не он, а сидевший в нем Никандр. Тут уж батюшка не стерпел и ударил Ряхина серебряным крестом по лбу: «Изыди, сатано!». Ряхин опять повалился деревянным истуканом, а бес Никандр с громким проклятием вылетел из открытого рта. Камень Голова хотел его на этот раз уничтожить за профанацию темных сил: «Выставил себя и нас каким-то позорищем!». Но на сходке присутствовал некто Серый из Инферно, который запретил ликвидацию, посчитав Никандра перспективным бесом. В нем он учуял что-то родственное, так как долго смеялся над тем, что учудил новичок в церкви. По его протеже Никандра откомандировали в другую область, где он вселился в будущего предводителя лесных разбойников, а когда атамана повесили на площади, прижился в захудалом забулдыге-стихотворце, прославившемся вскоре антицерковными похабными виршами. Безалаберная литературная братия сразу понравилась Никандру, и он упросил чиновников из Главного Управления использовать его по культурной части. Там присмотрелись к чему и одобрили.
После окончания высших курсов интеллектуального ликбеза наглеца внедрили в скромного молодого человека, обожавшего красные цветы, и ловкий Никандр сделал его блестящим рассказчиком, известным на всю страну своим обостренным восприятием социальной несправедливости. Но однажды, в минуту небесного просветления, честный писатель вдруг понял, кем всё это время был искушаем, кто водил его пером, и без раздумий бросился в лестничный пролет.
Но на этом бедном литераторе бес не успокоился. Уже в советское время он арендовал душевный уголок у даровитого алтайского мужичка и тоже помог ему стать отличным рассказчиком. Да вдобавок еще и кинорежиссером, которого на протяжении всей его короткой жизни опьянял лукавой любовью к отпетому донскому казаку, агрессивному нехристю и нечестивцу, пришедшему, якобы, в этот мир дать мужикам волю, так как он-де один знает сокровенную народную правду. Не ведал алтайский самородок, что никакой народной правды нет и быть не может: не было е ни у иудеев, грешивших не только в Синайской пустыне, ни у русских, ни у немцев, обожествлявших своих вождей-антихристов. Правда есть только у Всевышнего, но знать ее нам не дано. И не попадают всем гуртом в рай, прикрываясь любовью к народу, а лишь в одиночку, отвечая за собственные грехи. Ибо Бог един и человек един. Народолюбивый же режиссер-коммунист пошел широкими вратами и умер молодым без покаяния, в сильной тоске от того, что совковые киноначальники не дали ему перевоплотиться душой и сердцем в любимого народом кровопийцу.
А наш скромный шишок Филя по-прежнему исполнял одну и ту же роль миротворца, тайного хозяина усадьбы, хотя со стороны казалось, что никто из домочадцев не обращает на него внимания и не принимает всерьез. Когда в селе появились краснозвездные бесы во плоти и порушили церковь, священник успел спрятать храмовую икону Снальты вместе с некоторыми другими иконами в верхнем основании камина в гостиной, в пустовавшей глубине изъятой дубовой полки. А потом усадьбу национализировали и организовали на ее территории областной психиатрический диспансер имени великого историка государства Российского. Однажды ночью, после переделки некоторых комнат господского дома в больничные палаты, чудотворная выпала из просевшего тайника, и домовой Филя с доманей Феклой, счастливые от того, что это не случилось днем, при пьяных рабочих, унесли икону на чердак, забросав ее в дальнем углу всякой ветошью. Они надеялись, что священник из рода Зверевых еще вернутся когда-нибудь в усадьбу. Но его расстреляли как врага народа.
Иной раз ночью Филя подолгу разглядывал на чердаке пыльную старинную икону, сиявшую осколком звездного зеркала, и вспоминал, как вдохновенно работал над ней охотник Светозар, не перестававший ни на секунду тосковать по своей Снальте. Дедушке Филе становилось грустно. И он жалел, что ему недоступны слезы.
Но однажды наступил день, когда Филя с изумлением узнал, что скорбная территория психушки снова стала усадьбой и принадлежит теперь одному из прямых потомков рода Бесовых. Как не был Филя сердит на это дурное семя за милую Серафимушку, но радости было больше. Однако, увидев нового домоправителя А. М. Бейсова, даже задрожал от страха: так пугающе походил он на одного своего предка, растлителя непорочных дев, погубителя дочери Ивана Зверева, у которого тот часто бывал до своего преступления.
Но домовой решил, что обижаться на хозяина только за внешнее сходство с мерзавцем не стоит. В этом его поддержал и проницательный Голова, приказав помалкивать и помогать наследнику господ Бесовых.
Потом была странная смерть домоправителя, в которую Филя не поверил: безнадежных больных он легко распознавал. Вот почему, когда одна из невесток хозяина попыталась найти с помощью какого-то прибора икону Снальты, зафиксировав совсем иную, которая не выпала из тайника, Филя решил тоже подшутить над продажной женщиной и принял облик её свёкра в двух воплощениях. Получилось так точно, что невестка от страха потеряла сознание. Подобным образом приковал домовой и её сына Боба к больничной койке.
Когда у Варвары-1 родился мальчик и его назвали Светозаром, Филя недоумевал: судя по дурацкой надписи на зеркале, должна появиться девочка с душой Снальты. Но любопытствовать не стал. Старшина дал ему понять, что в Инферно не ошибаются и в соседней Канцелярии тоже – иногда они договариваются на самом высоком уровне. Домовой понял одно: следует приготовиться к худшему. Впереди предстоит борьба за душу младенца, иначе она не обретет той силы, которую в нее пытаются вложить две Стороны одного Целого. Такую мысль Старик тонко подкинул старосте окрестных домовых наедине, попросив его остаться в конце сходки.
И напоследок туманно добавил: даю тебе право выбора, но лучше действуй согласно мудрости Единого. Пожелание показалось Филе таким странным, что он не мог заснуть и бродил по дому, пока не увидел над левым плечом маленького Светозара бывшего домового Никандра, а ныне даже не беса, а настоящего демона, могучего, злобного и хитрого, с которым поработали лучшие специалисты Инферно.
Серебристый ангелочек в форме лесной горлицы, маячивший над правым плечом малыша, казался рядом с Никандром таким же беспомощным, как и сам ребенок. Так вот кто не давал уснуть Светозарчику, понял Филя, вот кто заставлял его горько плакать, намереваясь проникнуть в него через рот, но светлый ангел этому препятствовал. Не в силах с ним справиться, Никандр попросил помощи у Камня, но тот почему-то отказался его подпитывать: такой инструкции не было-де из Инферно, ведь демонов обычно насыщают в Энерготрансформаторной Главного Управления. Но это была уловка. Обозленный Никандр обещал погубить Старшину и помчался в темные недра Инферно с доносом. Вернулся оттуда черный, как головешка, едва не лопаясь от избытка сил и гордыни.
Той же ночью, когда воссияла над миром круглая луна, произошла решительная схватка. Демон Никандр внезапно превратился в подобие ангела света и сумел перебраться на правое плечо младенца. А там вцепился сверху в золотистую холку горлицы и сбросил ее вниз, потом клюнул индиго в шею, провоцируя его на плач, но юркнуть в раззявленный ротик избранника ему помешал один из хохликов домового, ринувшийся наперерез. Не зря их готовил Филя ко всяким неожиданностям по совету мудрого Старика. Однако Никандр ударил в висок хохлика с такой силой, что тот перешел в полную диффузию. А оклемавшегося ангелочка демон пронзил острым серым лучом, словно скунс – вонючей струей. С возгласом отчаяния горлица улетела в свою Канцелярию на реабилитацию. Легко справился Никандр и с доманей Феклой, бросившейся на него с воплем несчастной матери. Так Филя лишился самого дорогого существа на свете.
Давно не востребованная злоба превратила старого домового в огромную летучую мышь, которая своими треугольными крыльями сбила демона с плеча младенца. Но падая, Никандр успел опалить своего врага удушливой струей сероводородного газа – Филя задохнулся от смертной вони. Демон издал нечто вроде торжествующего смеха и ринулся с набранной высоты в распахнутый клювик плачущего мальчика. Но путь ему преградила вынырнувшая из мрака воинственная сущность, похожая на юную волчицу. Только потом Филя признал в ней Улиту. Во время мощного броска на демона она сумела передать Филе: «Неси икону, старый дурак, иначе нам крышка!». Филя каучуково подпрыгнул и метнулся с остальными хохликами на чердак. Там, в углу, у слухового окна, они разгребли кучу ветоши, извлекли икону и помчались обратно.
Успели вовремя: ощипанный, но все еще уверенный в себе Никандр нависал коршуном над поверженной Улитой, оказавшей ему яростное сопротивление, которого тот не ожидал. Но сил, даденных ей Камнем, оказалось недостаточно. Когда же Филя вознес черную доску перед ужасной мордой василиска, то в беса ударило такое лучистое сияние, ни с чем не сравнимое, что он ослеп и с диким воем распылился на составные энергочастицы, которые поодиночке полетели в Инферно для воссоединения. Вернувшийся после реабилитации белый ангелочек зафиксировал победу воздетыми к небу крыльцами. На радостях победители обнялись.
А вскоре после этого исторического сражения, которое было невидимо для простого глаза, явился сменщик Фили в образе пушистого волчонка с мерцающими глазами рыси. Это был дух охотника Светозара. Он передал предшественнику наказ Головы: срочно отбыть из усадьбы не в Департамент Тьмы, а в Центральный отстойник Организаоди Объединенных Сил для дальнейшего распределения. Там его ожидает или печальная участь возвращения в Инферно, где его в наказание трансформируют в заурядного беса, или после доработки в Очистительной Кузнице Снов он станет кандидатом для внедрения в человеческое тело. Филя не мог ослушаться Старика и эти спасся: в ООС учли его его заслуги перед светлыми силами и дали ему душу младенца, который потом станет губернатором одной из колымских провинций.
А новые домовые усердно принялись за исполнение своих обязанностей на посту незримых охранителей родовой усадьбы Бейсовых. Прежде всего, собрали дворовых духов в ночном саду у белой беседки, устроили, нагоняй тем, кто струсил прийти на помощь дедушке Филе в жестокой схватке с Никандром, и выяснили наболевшие хозяйственные вопросы. В конце юный домовой приказал: следить за каждым шагом младенца Светозара, особенно когда он встанет на ножки и начнет гулять по усадьбе. Короче, за его жизнь и счастье все будут отвечать своими пустыми головами. Сам же домовой со своей доманей любовались ночами у колыбели прелестным малышом и о чем-то мучительно пытались вспомнить. Но им это не было дано. А дремавший на правом плече ребенка серебристый ангелочек поглядывал на них о хитрой улыбочкой. Особенно, когда они молитвенно шептали: «Господи, лишь бы он не стал писателем, художником или артистом!».
Теперь о Камне. Однажды в черных небесах вселенной вспыхнула карающая молния Хозяина и ударила своим зеленовато-серым трезубцем в древний идол, расколов его на четыре части. А поднявшийся с моря ураганный ветер раскидал их на четыре части света, чтобы никому не удалось соединить их воедино. Но это было напрасно: ведь сила и тайна покинули душу камня, как чарующие запахи весны – большой куст увядшей сирени, как покидает сказка взрослого человека.
38. КТО ШВЫРНУЛ КУВШИН В ЗЛОДЕЯ?
1. Встреча с «братишкой»
Опять я вернулся к причалу, в колыбель моего детстве, в город воблы и сплетен, чтобы прояснить давно мучившую загадку: почему в тупике имперской глуши, на перепутье мировой цивилизации, появились три богатыря, сыгравшие глобальную роль в истории России, а значит, и всего человечества – В. Ульянов, А.Керенский и Д.Протопопов, министр внутренних дел Самодержавия? Ночевал я в гостинице «Венец», воздетом надменным кукишем в небо на том самом крутом обрыве, который был воспет еще одним волжским богатырем, прославившим на всю вселенную русского человека на диване.
Рано утром я вышел подышать забытым воздухом родины и буквально через несколько шагов повстречал другого претендента на величие: прислонив пушистую метелочку из ивы к решетчатой скамье под жестяным навесом, он попросил закурить. Пока я выщелкивал никотиновую трубочку из новой пачки «Мальборо», мужичок тихо, не разжимая губ, произнес голосом нелегального связного при встрече с резидентом: «Гуд монинг, приятель добрый мой Евгений». Я замер и присмотрелся: судя по голосу и взгляду, было мусорщику чуть за сорок, но потрепанная хламида и неряшливая борода, скрывавшая испитое лицо в красноватых прожилках, делали его почти пенсионером. Однако неистребимые глаза поэта, не имевшие возраста, нежно цвели в тон чудесному майскому утру и вошли в меня тонким лучиком былого.
То был Федя Мыльников, некогда отчаянный лирик, предпочитавший Афанасия Фета Пушкину (первого называл «чистой березовой рощей», а второго – «смешанным лесом». Работал везде, где можно было выкроить время для стихов: завлитом в театре, редактором местного книжного издательства, ночным сторожем, руководителем литобъединения при заводе, корреспондентом многотиражки , и вот – дворником. А главное – был моим закадычным другом, настолько близким и похожим на меня даже внешне, что нас иногда путали.
За кружкой пива – от вина и водки он отказался, чем напугал меня: уж не болен ли? – Федя поведал о крутом зигзаге своей судьбы: всякое творчество он похерил принципиально как бесовское искушение, а из книг читает только Библию и Жития святых. Поэтому дворницкий труд для него не просто единственная возможность заработать на хлеб с маргарином, но и добровольная епитимья, наложенная им на себя за прошлые грехи и в особенности за главный грех сочинительства. Закончив странную исповедь, Федя взглянул на меня пытливо, проверяя, как я к этому отнесся, не насмехаюсь ли, баловень фортуны, и внезапно добавил, что в связи с добровольной самоликвидацией в себе Художника, по примеру Гоголя, хотел бы отдать мне рукопись своего последнего сочинения (“пытался сжечь её на костре из осенних листьев, но не смог, ибо слаб»). С ней я волен поступить как угодно. Эти слова друга я не принял всерьез, зная его актерскую натуру. Но меня он заинтриговал – умел он это делать и раньше
Мы пошли к нему домой, но в квартиру он меня почему-то не пригласил, а велел подождать на скамейке под вязом. Вернулся еще более угрюмый, с толстенной папкой в черном пакете. Как бы извиняясь или оправдываясь, запальчиво бросил:
– Истинно сказано в Писании: враги человеку – домашние его. Ибо ничто так не приземляет нас, не подрезает наши крылья, не опошляет жизнь и душу, как проклятые четыре стены и заключенная в них семья, о которой столько понавранно! Меня тошнит от глупой мещанской формулы счастья: построить дом, посадить дерево и воспитать сына. Неужели в этой земной чепухе – весь смысл бытия человеческого? Даже подумать противно. И страшно.
Расспрашивать бывшего друга о глубинной причине такой неожиданной трансформации я не стал. Хотя и говорят, что нет ничего приятнее для посредственных везунчиков, вроде меня, выслушивать грустные признания талантливых неудачников. Побродив по историческим кущам прославленного некогда захолустья и убедившись, что прекрасный лотос не зря цветет на болоте, я вернулся в номер гостиницы. Приняв душ, решил перед сном полистать подарочный «кирпич» друга. Сверху на толстокорой папке была приклеена осьмушка тетрадного листка в клеточку с чернильным заголовком: «Домовой и мультиплеты». Я невольно поморщился от некоторой безвкусицы названия и развязал грязные веревочки, похожие на кальсонные тесемки. Рукопись, слава богу, была машинописная, да еще первый экземпляр. Кончил читать глубокой ночью и хотел позвонить автору от избытка пестрых впечатлений. Но вспомнил его изгойное положение в семье и отложил звонок на утро. Проснулся ближе к полудню и сразу потянулся к телефону: ответила молодая женщина, сообщившая приятным знакомым голосом, что Феденька еще на работе. С трудом, но я вспомнил прелестную поэтессу Л., с которой находился когда-то в близких отношениях и познакомил ее с пьяницей и бабником Федькой, легко отбившим её у меня. Ах ты, крамольник-послушник! Я совсем растерялся: что происходит с моим «братишкой»? Ревнует к моему успеху? Боится чего-то?
Нашел его возле старой пятиэтажки: ржавая совковая лопата на плече, допотопная рессорная тележка, чей металлический хруст напоминал тягучий скрип деревянной арбы в рабовладельческих каменоломнях Рима, но только не крик перелетных журавлей, о Федя выдохнул столько чудесных строк. Ныне же спустившийся в ад Орфей и заодно нелепый монах в черном изгвазданном халате, в темной островерхой шапочке развозил к бурым контейнерам высокие бачки, доверху набитые домашними отходами из вонючих мусорных отсеков. Увидев меня, трудяга смутился (значит, еще не безнадежен, подумал я) и объяснил: приходиться подрабатывать «говночистом», чтобы не ворчала прожорливая семейка, а ему, дескать, и сухариков к чаю достаточно. Я усмехнулся: можно вытравить из себя охоту к стихосложению (сейчас это сплошь и рядом), но нельзя избавиться от врожденного лицедейства.
МОИ комплименты и критические замечания по поводу его романа («Сдались тебе эти русалки и домовые с мультиплетами») Федя выслушал с вежливой скукой, будто они уже касались не его, а кого-то другого, напрочь забытого, а потом хитро прищурился и предложил поехать на выходные дни к реальному месту действия своего опуса: «Это будет полезно для твоих философских изыскании. Ведь русская ментальность всегда питалась глухоманью и заквашена на ней». Тут мы исподволь раскалякались (заметьте: без всякой водки) о нашей и мировой истории. И обе он сходу отверг, определив их как бесовскую майю-иллюзию, так что мне пришлось упрекнуть его в недостатке патриотизма, ныне столь необходимого для общества. мой дружок высморкался прямо в халат, покосился на меня и небрежно сплюнул: «Истина и патриотиз – две вещи несовместный. Чаще всего патриотизм безбожен по своей горделивой сути, а значит, аморален уже тем, что сознательно или безотчетно пытается доказать, будто наши человеческие корни – на земле, а не на небе, где им и полагается быть по роду нашей души и состоянию духа, бессмертного и нетленного в отличие от всего земного. В отношении всяких болотных куликов, расхваливающих свои родные топи и багульники, я согласен с Л. Толстым, а в остальном – я его враг». После таких шокирующих заявлений я не смог отказаться от заманчивой поездки в родимую глушь, в «последнее прибежище негодяев».
2. Поездка к прототипам
Село действительно называлось Старая Бесовка. И было оно не менее живописно, чем в романе Федора Мыльникова. Сияло грибными шляпками избяных крыш в конце извилистого асфальтового серпантина, с вершины которого распахивалась синяя пропасть реки, зеркально отражавшая васильковую бездну неба. И родовое гнездо было настоящее, дворянское, но отличалось от романного так же, как дворник 2-го разряда Федя Мыльников отличался от нынешнего меня, успешного и столичного. Не было в помине ни основательного ограждения, ни автоматических въездных ворот с полукруглой аркой и гипсовыми львами на четырехтомных столбах, ни того роскошного сада с резными беседками и тенистыми аллеями, ни милого пруда с лебединым изгибом мостика, ни замечательного флигеля, наконец. Один громоздкий кирпичный особняк с двумя унылыми пристроями-крыльями, без портика и фронтона, с нелепыми готическими башенками и монастырскими окнами, в окружении тощих тополей, да металлический гараж сбоку, словно гниющий аппендикс. И никакой визуальной родословной в виде портретной галереи предков в холле – всё это осталось в придуманном тексте. Сам же хозяин господского дома, Михаил Альбертович Басов (букву «е» в своей фамилии он сменил по тем же соображениям, что и герой романа), тоже мало походил на сочиненного Федором. Однако заболел всерьез и, кажется, навсегда, прикованный к постели тяжелым недугом. Был он худ, с выпирающими лопатками и ключицами у кадыкастого горла, с безнадежной желтизной запавших щек на азиатских скулах, с широкими восковыми залысинами и замечательно породистым орлиным носом, отчего водянистый взгляд казался пронзительным, как у Кощея Бессмертного в детских мультиках. Нам он обрадовался чрезвычайно, особенно Федору: жадно схватил его руку и долго тискал в пергаментных ладонях, но Федя не вырвал её с брезгливостью, как я, а терпеливо ждал, когда серогубый домоправитель отпустит придушенную десницу. Я с трудом узнал регионального классика.
Чтобы крепче утвердить в себе ненависть к своей голубой крови и постараться забыть её навсегда, он размешивал сельповские чернила соленой кровью воспетых им крестьянских бунтов и милой его сердцу гражданской войны, получая за иудины труды приличные серебренники и награды. Когда после перестройки кончилась для него госхалява и началась рыночная литературная беспризорщина, в Басове вдруг очнулась запоздалая сословная гордыня, на которой он кое-что отвоевал для себя. Но внутренняя поставка необходимых слов и мыслей, преображенных покаянием, прекратилась в связи с усыханием источника душевной выработки. С высоты же горизонтального положения тела ему приоткрылась жестокая бесклассовая истина.
Михаил Альбертович отпустил, наконец, измусоленную руку Федора и жизнерадостно прохрипел, как старый петух с плетня:
– Второй раз перечитываю твой роман, Феденька. Почему его не издадут отдельной книгой? Я бы написал восторженную рецензию. Правда, ты меня вывел там этаким аристократическим монстром. Но я не в обиде. Понимаю. Хотя, если честно, лучше бы ты не показывал мне свою рукопись. От неё столько бед! – Он горестно вздохнул и почти превратился в мумию. – Должен тебя огорчить. Недавно убили отца Николая, твоего духовного исповедника. Какие-то отморозки выкрали его из хаты и потребовали отдать им древнюю икону Снальты, которая, якобы, стоит кучу баксов. О ней они прочитали в отрывке из твоего романа, опубликованного в нашей районной газете. Однажды я звонил тебе домой, чтобы ты дал разрешение на публикацию. Но тебя дома не было, а твоя милая супруга сразу согласилась и даже уговаривала меня сделать её любимому мужу подарок ко дню рождения. А то, мол, он совсем впал в отчаяние от одиночества и невозможности ничего напечатать. Извини, Михалыч… Я тоже хотел как лучше… Кто же знал, что эти ублюдки всерьез поверят, будто придуманная тобой чудотворная икона существует на самом деле. Так и довели батюшку до инфаркта. Сердце-то у него было ранимое…
Побледневший Федор тяжело опустился в кресло и, глядя с каким-то брезгливым недоумением на виновато скукожившегося классика, пробормотал:
– Ну ты и мудак, Альбертыч! Кто тебе позволил распоряжаться моим… моей пустяковиной? Нельзя же придавать столько значения досужим забавам, будь они хоть от графа Толстого. Не пора ли понять, что вреда от всякого сочинительства больше, чем пользы. Гоголь единственный понял, что все мы, сочинители, художники и прочие фантазеры, льем воду на чертову мельницу… Федя резко ткнул палец в Басова. – А ты, Альбертыч, больше всех пудрил мозги…
Домоправитель покаянно опустил облетевшую осенним тополем голову, в которой уже проступали зловещие очертания черепа.
Могилу отца Николая мы нашли быстро. Еще свежий холмик с деревянным византийским крестом чернел в начале пустынного погоста, заваленного сухими венками. Взглянув на траурное овальное фото, я вспомнил покойника: часто виделся с ним когда-то в мастерских авангардных художников или на богемных пирушках в недрах Кошкиного дома, заселенного местной интеллигенцией. Известный оформитель театральной сцены умел как-то по-особому слушать и молчать, вызывая глубокое доверие у собеседника и невольно провоцируя его на самое сокровенное, исповедное. Я даже подозревал в нем тайного осведомителя КГБ, внештатного Искариота среди творческой элиты города. Но от изгнания из круга либеральных диссидентов его спасало не только рисково-модернистское оформление спектаклей, но и некоторые острые высказывания в адрес всякого рода вождей. Лучшие женщины нашего города симпатизировали ему, но взаимностью он не отвечал.
Мои грустные воспоминания то и дело перебивал проникновенный голос Федора:
– Он открыл мне глаза на многие сложные вещи. Незаметно подталкивал к высшему Прозрению. Развязал во мне тот гордиев узел, который, казалось, требовал только острого меча…
Я посмотрел сбоку на его вдохновенно-печальный профиль, и подлая половинка моей натуры подсунула угодливо в мою память летучий образок Зины Тоцкой, карамельно-опереточной актриски и неверной жены будущего священника: с этой персидской кошечкой у моего друга был короткий бурный романчик, которым он даже хвастался. Неужели запамятовал «братишка», юродствующий ныне во Христе? Или сумел замолить свой грешок перед исповедником? Словно угадав мои мысли, Федор горестно заметил, вроде бы не к месту: «Любое время благоприятно для нечистых сделок и светлых подвигов. Это счастье, что Сын Божий явился в наш мир, чтобы спасти не праведников, а грешников. Иначе бы Его никто не понял и не пошел за ним». Федя перекрестился в последний раз у заветной могилы и повел меня к другой.
Здесь я посоветовал бы читателю запастись терпением. Дело в том, что мой друг почти без изменений перенес в свой роман настоящую историю несчастной девицы Снальты. Я же потом ее изменил в связи с новыми главами, уходящими вглубь истории. Но сейчас мне показалось, что читателю будет интересен первоначальный вариант вполне реального сказания.
В начале 18 века на месте нынешней Старой Бесовки было поместье барина Бесова, который прославился своими зверствами. Он мог, например, попивать квасок с похмелья и спокойно наблюдать, как сажают на кол его провинившихся холопов. Крестьяне однажды восстали и четвертовали изверга, привязав его к высокой ели. Царь не только простил бунтовщиков, но и передал им землю вместе о барским поместьем. А деревушку так и назвали – Бесовка. В 1755 году бесовцы решили строить храм. Но всё время что-то мешало их работе, вплоть до того, что половина стройбригады умирала от загадочной хвори. Местная блаженная Марфа прозрела причину неудач и вывела: необходимо жертвоприношение девственницы, чтобы вымолить прощение у Бога за грехи тирана. Само собой, что никто в деревне добровольно хоронить своих детей заживо не хотел. Когда бросили жребий, то выпал он на двух братьев: Солоду и Сульдю. Одному из них предстояло навсегда проститься с дочерью. Братья решили схитрить. Отправились подальше от Бесовки, в Сызранский уезд, в поселок Томылово, где увидели группу девушек, собиравших ягоды. Они выбрали самую пригожую, с русой косой до пят. Схватили её, взвалили поперек коня и помчались назад. Догнать их никто из родичей похищенной Снальты не мог. В Бесовке братья Солодя и Сульдя повели пленницу в баню, обмыли, расчесали, заплели в косу её густые волосы и облачили в нарядный костюм. Была она так хороша, что у старшего брата дрогнуло сердце. Но свою сестру было еще жальче. Привели Снальту на место будущего храма, положили спиной поперек бревна вверх лицом, накрыли еще двумя бревнами и надавили на них – у красавицы хрустнул спинной хребет. Затем бесчувственную жертву посадили в заранее вырытую яму и привязали к вкопанному столбу. В таком положении она находилась без сознания трое суток. Изредка приходя в себя, осыпала бесовцев проклятиями, которые потом сбылись. Как только девушка умерла, строители замуровали её тело в фундамент будущего храма, после чего возвели его на удивление быстро и назвали в честь Казанской Божьей Матери. Затем на бесовцев посыпались несчастья: в год в селе рождалось не более двух детей, когда раньше число новорожденных переваливало за сотню; от неизвестной чумки повымерли все лошади; все чаще выпадали неурожайные годы, а однажды село едва не выгорело полностью. Спас священник той же церкви, построенной на крови: две недели без отдыха он вымаливал у Господа прощения. Это прадед отца Николая. Вскоре сельчане справили панихиду по Снальте и установили для нее деревянный крест на погосте с памятной табличкой. Краснозвездные бесы превратили церковь в склад для зерна, а потом и вовсе сравняли с землей. За три дня до разрушения храма местной знахарке было видение: алтарь вспыхнул белым светом, из которого показались нечеткие очертания женского лица, а девичий голосок попросил воспрепятствовать злодеянию. Но храм порушили за три часа, а церковную утварь облили керосином и подожгли. Уцелел лишь железный крест с центрального купола – его погрузили на тележку и вкопали в землю на сельском погосте. Потом на месте храма взялись было строить котельную, но когда стали копать землю под котлован, наткнулись на человеческие кости и бог весть откуда взявшиеся драгоценности. Попадались останки, на которых золотые браслеты и кольца сохранились почти как новые. Котельная же так и осталась недостроенной.
После погоста мы зашли в церковь, где Федор помолился и поставил свечку за усопшего исповедника. Затем я попросил друга показать самое главное: древний камень по прозвищу Голова. Согласился Федя как-то неохотно. Мне даже показалось, что по его лицу пробежала легкая тень страха, и это лишь усилило мое любопытство. Оно меня не обмануло. Реальный камень-истукан, замшелый идол легендарных времен, языческое капище, произвел на меня более сильное впечатление, чем сочиненный моим «братишкой». Он и впрямь походил на былинную голову богатыря, встретившуюся на пути пушкинского героя. С высоты крутого обрыва валун действительно смахивал на огромный древнерусский шлем, о который можно было разбиться вдребезги без всякого колдовства. Поверхность залива, чьи волны в непогоду лизали камень шершавыми собачьими языками, поблескивала синеватыми разводьями пролитой нефти. Сумрачный Федор намекнул, что, возможно, вся нескладуха сельчан началась не со Снальты, а с этого бесовского мегалита, которого нечистая сила почему-то занесла именно сюда. Другие соображения Феди были не менее забавными.
– Ведь я-то по наивности своей считал, что это о нем сказано в священных писаниях: «Побеждающему дам вкушать сокровенную манну и дам ему белый камень, и на камне написанное новое имя, то есть полную индивидуальность, особь, и это имя никто не может знать и понять, кроме того, кто получает». Я думал, что камень станет откровением и тайной между мной и Богом. Поэтому и сделал его в романе этаким языческим мудрецом.
Открылся «братишка» и еще в одном: прежде чем отнести второй экземпляр «Домового» Михаилу Басову, он пришел с рукописью к заветному камню и по старой традиции распил на его плешивом темени бутылку портвейна за грядущий успех (причем блеванул в конце несвежим винегретом на идолище и проспал на нем несколько часов). Но после этого рокового визита к истукану Федя почувствовал резкое отвращение к литературе и ко всякому творчеству вообще. Федор предположил, что, видимо, каменному отступнику, предавшему своих одиннадцать собратьев со Священной Поляны, не понравился роман о мультиплетах, и он наказал автора за разглашение великой тайны о человеке на земле. Мало того, в неизлечимой болезни Михаила Басова, а также в смерти своего духовного наставника отца Николая дворник Федя тоже подозревал каменного палача-плаху.
В свое время убежденный атеист Басов и сельский священник Николай Дмитриев неожиданно объединились в общей борьбе с невежественным суеверием земляков и решили покончить с последним языческим идолом, на поклон к которому валом валили с окрестных деревень все хромые, кривые и хворые, все калики перехожие, даже продвинутая молодежь протоптала к нему тропинку с целью обретения витально-сексуальной силы, и многие, говорят, её получили. Никто в карательной акции за искоренение бесовского корня участвовать не захотел – все боялись возмездия посланца инфернальных сил, метеоритного энергоносителя. Тогда писатель Басов и отец Николай, стойкий обличитель коммунистической скверны, вдвоем вырыли под камнем глубокую яму и попытались столкнуть в нее Главаря местной нечисти. Но не сумели даже пошатнуть его, будто он намертво прирос к земле. Помочь им отказывались самые запойные бродяги за целый ящик водки. А утром кто-то засыпал яму, словно её и не было. Разумеется, я не поверил в эту легенду и не придал ей никакого значения, хотя Мыльников и Басов уверяли, что она – сущая правда.
Когда мы стали подниматься вверх по деревянной лестнице, чтобы выйти на проселочную дорогу, в прибрежных зарослях березняка возле камня вдруг защелкал соловей, с тем же волшебством, что и в известной басне Крылова. Многоколенчатые перекаты божественных рулад разволновали даже меня, закоренелого прозаика-реалиста. А мой Федя вообще оцепенел. Но как-то странно, неподобающе: уставился о тупым гневом в заросли, опушенные нежно-салатовыми почками, и стиснул побелевшие челюсти. Сперва я подумал, что зубы он сжал от переполнявшего его восторга, но оказалось – от злости и возмущения.
– Ворюга! Тать! Мазурик! Он еще издевается надо мной! – Хрипло закричал опустившийся Орфей, сжимая кулаки. – Когда я проспал на камне после сблёва, то первое, что услышал, был именно этот свист. Я тотчас вспомнил, как во сне из меня будто вышла некая творческая сила и перетекла в клювик серого воробьишки, который склевывал мой хлеб. Глянул после сна на березовую ветку возле камня и узрел этого наглого душекрада. Он издавал чудесные звуки, но они были не его, жалкого чирикалки, в мои! Он, сволочь, выдавал мои песни за свои, плагиат несчастный! Вот и сейчас… Прислушайся. А лучше взгляни на ту ветку, – Нервически дрожащий Федя, который был явно не в себе, тыкал пальцем в дымчатые кусты возле лестницы. И тут я действительно увидел неприметную маленькую птаху, а в ней признал обыкновенного взъерошенного воробьишку, открывшего желтый клювик и закатившего глазки в сладострастном порыве небесного вдохновения.
Сознаюсь, мне стало жутковато: не мог я перепутать соловья с воробьем, хоть и было в них много схожего. – Да, да. “Евгений, это не сон, а явь, можешь себя ущипнуть. Разве могут пошлые попрошайки из низшего класса птицекрылых так петь? Они созданы, чтобы чирикать и воровать хлебные крошки. Знаешь, почему их в народе жидами прозывают? Когда плели терновый венец для Иисуса, то не хватило одной связующей веточки. И её принес этот мелкий предатель. Потому теперь он ходить не может, а только прыгает да скачет, связанный невидимыми путами возмездия. Ах, паршивец, как ловко поет под мою «фанеру»! Украл мой голос, бездарный замухрышка! Или этот истукан ему передал, пока я дрых в пьяном отрубе. Не думай, что я шучу. Всё гораздо серьезней… – Федя спрыгнул со ступеньки, схватил булыжник и запустил его в залетного «артиста». Тот подавился на пике крещендо очередным руладным выщелком, пискляво чирикнул и сорвался с ветки. Мне почудилось, что пичуга оглянулась и зыркнула на дворника веселым злорадным глазком.
Я не сдержался и прыснул со смеху. Федор скосил на меня сердитый взгляд, собираясь ответно обидеть. Но передумал и тоже усмехнулся, будто вынырнул на время из не отпускавшего его романного течения жизни, которое все еще подспудно определяло его сознание. Но через несколько секунд он опять в него «вплыл» на легком плоту воспоминаний и скривил углы губ трагическими складками лицедея. Поднявшись на вершину обрыва и пугливо озираясь на замшелую глыбу, которая, казалось, напряглась от внимания, Федя продолжил исповедальное почти шепотом:
– Эта каменная черепушка все же отомстила мне. Ход с воробьем был и впрямь остроумен. Идол мечтал заполучить меня с потрохами. И был в этом уверен, зная мое былое тщеславие. Мне до сих пор помнится, что лучшие мои вирши навеяны им, загадочным истуканом. Помнишь, все ребята в редакции удивлялись: куда это я все время жадно стремлюсь и где пропадаю по несколько дней? Думали, что я уходил в запой. А я сочинял здесь стихи и поэмы, развалясь на камне, как Пушкин на диване. Валун будто заставлял меня писать и прямо таки одурял вдохновеньем. Да и какая чудная здесь природа! Стоило мне чуток вздремнуть на плешине Головы, как тотчас рождались строчки, после которых мной овладевала гордыня. Но благодаря отцу Николаю я отрезвел и понял, в какую сладкую трясину самообольщения меня засасывает лукавое капище. Поэтому камень и решил доказать, что без него я никто, заурядный обыватель…
– Тебе не кажется, дружок, что ты малость того… сходишь с ума? – Тревожно спросил я, всерьез обеспокоенный за «братишку».
– Сходить с ума, особенно со спекулятивного, не так уж страшно. Этого боялся безбожник Пушкин: «Не дай мне Бог сойти с ума…». В отношении этого гения оно и понятно. Но у человечества как раз горе от того самого ума, который христианский философ Тертуллиан вполне справедливо определял как хитрое зло, как сомнительное достоинство Дьявола, обделенного любовью. А вот сойти с сердца, с души, с совести, с того узкого пути, который лишь единственный ведет ко Спасению, – вот это опасно. Это конец и прямая дорога в ад. Именно ею идет большинство, восхваляя свои заблуждения. Без Пушкина Россия проживет. Ведь жила же до него и ничего, не пропала, даже процветала. А вот без Арины Родионовны Россия существовать не может. Ибо эта милая нянечка-богомолка, вскормившая грудью кудрявого «сверчка», первична для Руси. Она была богаче своего арапчонка и в душевном плане, и в нравственном, и тем более в духовном. За ней стояли Бог и народ. А за «сверчком» – ухмыляющийся Лукавый, тысячи праздных рифм и семь смертных грехов, которые он считал поэтическими шалостями. Вот гусь лапчатый! Для таких, как ты, эта мысль кажется дикой, варварской, а для верующего человека, каким стал я, она вполне понятна и проста. Дело в том, что ты еще не дорос даже до мудрости вон того голубя. Земля и общественные предрассудки, все наши глупые условности мешают тебе расти духовно в высоту, искривляя тебя вширь и в бок то эрудицией, то интеллектом, то начитанностью и прочей ненужной чертовщиной. Вот почему форма храма похожа на космический корабль, который, кажется, вот-вот взлетит в небо. Но люди, ступив на него, уже взлетают ввысь на ядерном топливе великой Любви к нашему Спасителю, да простит Он мне это сравнение.
3. Дворник Федя М. опять сердится
По дороге в усадебный дом мы зашли в сельпо и купили две бутылки дешевого вина «Кавказ» за неимением водки, чтобы помянуть отца Николая. Михаил Альбертович очень обрадовался и попросил домработницу Клаву, худую тетку с пронырливыми глазками, принести закуску из кухни. Мы приподняли хозяина за остроугольные плечи и подложили ему под голову еще одну пуховую подушку с вышитым красными нитками затейливым вензелем на атласной наволочке. Аккуратно, как лечебную микстуру, выхлебав рюмочку вина, слегка отдающего тройным одеколоном, и закусив домашним пельменчиком, забытый классик разрумянился, его пронзительный взгляд заблестел от праведного гнева:
– Этих ублюдков, убивших нашего батюшку, так и не нашли. За их поиски взялся частный детектив Баженов. Толковый мужик и бывший литератор, между прочим. Ты его, Феденька, знаешь, писал о нем когда-то. Чем-то он похож на твоего сыщика Карнаухова. В похвалу себе признаюсь, что это я упросил его и профинансировал…
– Слушайте, Михаил Альбертович, вы действительно скорбите по священнику, ненавидевшему Советскую власть? Простите за прямой вопрос, – не удержался я от колючего любопытства. Я уже давно не любил этого пропахшего дустом провинциального литератора, который некогда попортил мне много крови своими разгромными рецензиями на мои первые опусы. Признаться, втайне я слегка торжествовал, видя своего врага поверженным. Но моя черствость меня не смущала, хотя торжество имело горьковатый привкус кладбищенского примирения, а вернее – безразличия.
– Я скорблю по нему по двум причинам, – нахмурился Басов, догадавшись о моих скользких чувствах, навеянных прошлыми обидами. – Во-первых, я благодарен ему за то, что он подтолкнул мою опустевшую душу к библейской Высоте. Когда началась эта гребаная катастройка, этот дикий рыночный беспредел и разрушение великой Державы, я тоже, как и Федя, заметался от бешеной тоски и одиночества. Ужасное состояние, сравнимое с состоянием древнеримского сенатора, на глазах которого гибнет родная Империя. И дело было даже не в том, что литература перестала кормить, как раньше, когда не давала твоему имени зарасти травой забвенья. Страшно было сознавать свою ненужность и никчемность, своё ничтожество, о чем раньше я и подумать не смел. Ведь я жил с совершенно другим сознанием, будто избран для борьбы со злом под знаменем благородной социальной идеи, служу ей верой и правдой. Я стоял на вершине, которая называлась могучая советская литература. Она приближала меня не только к мудрости государственной власти, но и к её калашному ряду и незаметно отдаляла от простых людей. Она была той незримой дистанцией между мной и другими, что втайне тешила гордыню моего второго «я», моего лукавого двойника, для которого личная слава, общественный успех и признание вкупе с материальным достатком были превыше всего, были главным смыслом всей жизни. И вот всё это лопнуло мыльным пузырем. Та завоеванная высота, на которой я стоял в позе местного Бонапарта, стала вызывать у большинства смех и презрение. Эту высотку благополучия попросту срыли новым бульдозером жизни, сравняли с землей и плюнули на нее, как на пустырь. А я превратился в жалкого мамонта, в динозавра, которому место лишь в музее. Я стал частицей того обманутого народа-неудачника, над которым раньше возвышался как некий учитель жизни. Былая слава не спасает ни от смерти, ни от пустоты бытия. А ведь литература и слава, как змеиный яд в малых дозах, потихоньку приучала меня к мысли о личном бессмертии без Бога, к тому, что я не такой как все, и могу обходиться без страха перед высшим Творцом, ибо сам я – такой же творец и создаю своих героев по образу и подобно своему. Почему же тогда я должен кому-то еще кланяться и у кого-то просить покаяния? Я и есть Создатель своей Вселенной, своего Неба и своей Земли. Потому и церковь ненавидел как своего опасного конкурента, посягающего на мою избранную территорию. Мысль понятна? А отец Николай после частых наших бесед разрушил мою твердыню, построенную на песке. Он убедил меня, что истинный смысл жизни не связан ни с талантом, ни с семьей, ни с профессией, ни с карьерой, а с духовным Небом. Это вторая причина, по которой я скорблю об отце Николае. Жаль, что он уже не отпоет меня, не соборует мое грешное тело, которому я придавал столько значения, не примет последнего покаяния…
Откровение Басова было столь неожиданным и честным, что проняло меня до печенок. И я ему поверил и воссочувствовал. И все же одна опасная мысль, промелькнувшая жгучей тучкой в исповедальных разглагольствованиях дворника Феди и умирающего классика меня насторожила. И я не мог не спросить:
– Вы что же, друзья по социальному несчастью, бывшие мастера культуры, отрицаете Культуру вообще? Или мне лишь почудился старообрядческий душок новоявленных савонарол и радикальных сектантов?
– Нет, тебе не почудилось. Ты верно ухватил потаенное зерно наших новых убеждений, – с бледной улыбкой признался Федор. – Светская культура, особенно наука всегда находились на подножном корму у Люцифера. Были его самым мощным оружием. Той коварной песней сирены, под гибельную власть которой попало большинство землян и, отдалившись от истинного Христа под влиянием той же культуры, питающей ложное самомнение. Она пытается даже заменить Церковь…
– Да вы что, совсем опупели, провинциальные аттилы, вандалы-торглодиты?! Вы хоть понимаете, какой сук пытаетесь рубить, на которой сидит лучшая часть человечества?! – Воскликнул я с прорвавшимся, как гной, возмущением.
– Не думаю, что самая лучшая… – криво усмехнулся бывший поэт и грозно поднялся с кресла, словно наконец-то дождался минуты, о которой давно мечтал. С ухмылкой кроманьольского предка он открыл балконную дверь, за которой влажно шелестели обновленные весенние деревья, неспеша закурил свою вонючую моршанскую «Приму» и с неописуемым наслаждением выпустил из груди ядовито-салатовый дым.
По особому, почти хищному блеску его некогда синих, а ныне выцветших глаз я понял, что сейчас он разразиться чем-то глобальным, наисокровеннейшим и сакральным, ради чего, собственно, и пригласил меня сюда, в свою мистическую глухомань, где какой-то замшелый камень играет чуть ли не главенствующую роль в туповатой жизни местных аборигенов. Я тоскливо съёжился от предстоящей анафемы просвещенного варвара. И для поднятия духа торопливо выхлебал две рюмки подряд такого же варварского зелья. «Братишка» Федя сделал три последние сигаретные затяжки, выпускал да ноздрей змеегорыновские клубы терпкого дыма, пахнувшего кострами инквизиции. Затем выщелкнул окурок в балконный проем и, придерживая за шкирку сладостное нетерпение злобного откровения, закупорившего его грудь, протопал по комнате шагами Командора, поскрипывая бросовыми башмаками на пористой подошве. При этом окидывал меня сбоку средневековым взглядом Торквемады на смертоносном аутодафе. Он резко остановился напротив меня уже в позе наглого энкэвэдэшника и молодцевато привстал на носках.
– Прежде всего начнем с главного. А главное – что у нас, на Земле? – Он даже слегка присел, весь изогнулся, сунув руки в карманы аляповато-широченных брюк, словно у бывших районных партработников. И убойно прищурил левый глазок.
– Наверное, чистая совесть, добрые дела, – робко, по-школярски промямлил я, поймав себя на мелком чувстве, что стараюсь ему угодить.
– Тьфу ты! Как же мало тебе надо, любимцу Фортуны! – Брезгливо скривился Федя, будто заранее знал мой ответ. – Как столица портит некогда хороших парней! Добрые дела делают и бандиты, спонсирующие строительство церкви, например. А что такое чистая совесть без Бога? Кому она нужна? Это все равно, что белый офицер без Монархии. Итак, главное в земном бытии – вопрос о Боге. Все остальные вопросы и проблемы, все идеи, касающиеся выживания планеты, цивилизации, истории, политики, культуры, ЖКХ и прочей ерунды, отстоят от главного вопроса на миллионы световых лет. Их просто не видно на фоне смерти и вечности. Так вот, спрашиваю тебя в лоб и не вздумай юлить, как заяц: веришь ли ты в Бога, в Его Сына и Святого Духа. Или чет? Отвечай без запинки.
От неожиданности я, кажется, начал краснеть, ёрзать в кресле и злиться на себя, прежде всего, что попал под влияние лирического фанатика и теперь не знаю, как выпутаться с честью. Прорвался какой-то кой-то жалкий лепет, за который самому стало неловко.
– Скорее всего, я – агностик, Феденька. А вера – это вещь сугубо интимная, глубоко приватная, как мои отношения с любимой женщиной. Даже спрашивать так резко и бесцеремонно не стоит. Это, я бы оказал, неприлично, бестактно.
– Так я и знал! – Радостно заржал «братишка», шлепая себя по ляжкам. – Ах, ах, ах! Фу-ты, ну-ты! Прошу пардона, ваше благородие! Я тебя не о любовнице спрашиваю, жертва плодов просвещения! Я тебя опрашиваю о том, без чего жить нельзя настоящему человеку, созданному по образу и подобию Божию, а не по матери и батяне. О какой интимности ты лопочешь? Ты разве из тех ослов, которые считают религию частью Культуры? Как может первичное быть частью вторичного и даже третичного, черт бы вас всех побрал, цивилизованных обормотов! Засунь свою приватность и правила светского приличия в задницу! Плевать мне на них! Еще прокукарекай про общечеловеческие ценности и права гомосапиенса – эти гнилые соломинки для утопающих. Знай: что высоко у людей – то мерзость пред Богом.
– Но это моя точка зрения, на которую я тоже имею право, – пискнул я. – Это, в конце концов, моя личная свобода выбора, которую ты обязан уважать, если ты считаешь себя интеллигентным…
– Не считаю! – Рявкнул мой дружок по литературной молодости, прогибаясь в пояснице. – Один наш академик, лауреат Нобелевской премии, отстегнувший десять тысяч долларов на издание атеистической литературы, то есть сатанинской, чего уж там.., тоже считает себя интеллигентом, интеллектуалом. Дерьмо собачье! Но у него и фамилия соответствующая, он убежденный антихристианин, ему как бы простительно. Он твердо стоит на другом полюсе веры. А вот о таких, как ты, ангел Леодикийской церкви точно сказал: знаю твои дела: ты не холоден и не горяч, о, если бы ты был холоден или горяч, но поелику ты не холоден и не горяч, а тепл, то изблюю тебя из уст моих! Теплый – значит, равнодушный вообще к вопросам веры как к чему-то второстепенному и несерьезному, несущественному для его личной жизни. Но Бог скорее простит тому академику, чем тебе, добропорядочному обывателю, хорошему семьянину, успешному литератору. Запомни: человечество делится на не умных и глупых, не на женщин и мужчин, не на начальников и подчиненных, не на праведников и грешников, не на счастливчиков и неудачников, не на физиков и лириков, не на русских и евреев, а на верующих и неверующих. Третьего не дано. Третьи – это и есть теплые, равнодушные к Богу и к Черту, самые опасные и отвратные для Неба. А их – большинство. И подавляющая часть из них – так называемые вторичные творцы, деятели культуры и прочая умственная шантрапа.
– Ну а сам-то ты чем обосновываешь свою веру? – Немного смутился я, начиная потихоньку раздражаться и ненавидеть своего бывшего собрата. – Веришь ли ты в Страшный Суд, в рай и ад, в Армагедон? В чертей, в бесов и прочую нечисть?
– А как же, ваше высокопревосходительство! – Почти задохнулся «братишка» от возмущения. – Иначе зачем бы я писал этот роман? Как можно верить в Библию и не верить в её непреложные аксиомы? Только там всё это зашифровано, подано в притчевом виде для нас, дураков, которые всё воспринимают в лоб, напрямую. А ты смотришь в Книгу и видишь фигу. Где же твое хваленое ассоциативное мышление, без которого нельзя заглядывать в Тайну, иначе тебя тут же обработает Сатана и заманит в свои ряды. Он любит реалистов. Тебя, я чувствую, очень интересует и волнует проблема возмездия. Так ведь? Мол, Бог добрый, он всем все простит. Возможно, Бог-Отец и простит. Но дело в том, что вершить Суд над человеком он дал право своему Сычу-Христу, а Тот весьма бескомпромиссен. Почитай Новый Завет и убедишься. Он стоит на том, что если существуют Добро и Зло, Свет и Тьма, то должны быть Преступления и Наказания. Ибо он будет крестить Духом Святым и огнем, которым сожжет всю пустую солому. Опять же – третьего не дано. Таков Закон Высшей Симметрии. А иначе зачем было забрасывать нас на эту землю? Да для того, чтобы отделить овец от козлищ, зерна от плевел. А ты хочешь, чтобы и Бог был и наказания не было? Чем же твоя философия лучше карамазовской: если нет Бога, то всё позволено?
– Ты уже начинаешь говорить фразами героев своего романа, – ехидно заметил я, уязвленный достаточно глубоко для того, чтобы вызвать чокнутого дворника на смертную дуэль.
– Кстати, о героях, о писателях и об их так называемой философии. – Сакраментально ухмыльнулся Федя. – Ничего нового ни один писатель, ни один философ не выдумали. Все это давным-давно было, есть и будет в Библии. Но и господин Достоевский, и господин Толстой настолько пропитались Священным Писанием, что Его глубочайшие истины, идеи и мысли, и даже некоторые внутренние сюжеты выдавали за свои, занимаясь бессознательной их компилляцией, ловкой и талантливой их интерпретацией. Не будь Библии – еще была бы какая-то малая нужда в этих классиках. А при Её наличии такой необходимости вовсе нет, в этих гениальных паразитах на небесных истинах. Представь, что ни Толстого, ни Достоевского, ни автора «Уллиса» Джойса, ни Кафки, ни Булгакова никогда не было. И что? Я спрашиваю: ну и что? Мир бы рухнул?
Человечество обеднело бы и вымерло? Да ничего подобного! Духовная жизнь человечества была бы намного чище, нравственней и религиозней. Люди бы читали Библию, а не этих лукавых посредников, контактеров, переводчиков и римейкеров, усложнивших простые истины и упростивших сложные по тонкому наущению Князя мира сего. Благодаря ему, они все запутали и передернули. Увели в ненужную сторону, в опасный тупичок наивные чувства неискушенных душ. Люди заблудились в поисках навязанного интеллектуалами дурацкого смысла жизни, хотя он лежит на поверхности Священного Писания. Только надо открыть для этого сердце, а не лукавый ум. Еще раз напомню пример Гоголя, который первый из русской интеллигенции понял, как опасно подражать и соревноваться с Первотворцом. Да будет слава ему и на небесах. Ты, господин из столицы, наверное считаешь, что без толстых-достоевских-ницше-кафков-шопэнгауэров и прочих мозговых эквилибристов жизнь на земле превратилась бы в скуку, в серость, в однообразие? Тьфу ты, прости, Господи! Какое отношение имеют эти интеллигентские праздные состояния к великому делу спасения души, к жизни вечной в раю или в аду, скажем так?
– Но разве можно остановить прогресс? – Опять вяло заикнулся я. – А кто сказал, что прогресс – это хорошо, а регресс – плохо? – Ядовито взвинтился Мыльников. – Что такое вообще этот прогресс? И кто им движет? Люди? А людьми кто? Известно! Рогатый! Нужен ли Богу или Христу прогресс? Да ни в коем разе! Если не иметь в виду под прогрессом развитие душ в небесную высоту, а не в интеллектуальную пустоту. А вот Дьяволу очень выгодно, чтобы люди занималось всяким внешним творчеством, двигали науку и технику, изобретали атомные бомбы, были патриотами своих осин, испражнялись словесно на листах белой бумаги, отвлекаясь тем самым от главного: от творческой работы над собственной душой, желающей раскрыться для Бога и принять в себя Христа. Апостол Павел предупреждал: «Если я имею всякое познание, но не имею любви, то я ничто».
– Но что доказывает существование и бытие Божье? – Почти вскричал я в каком-то стыдливом отчаянии.
– На земле – ничего. Только Библия, истечение Духа Божьего через пророков и апостолов на людей, на их совесть. На их тайный внутренний слух. И самое главное: подтвержденное даже исторической наукой явление Христа на земле, Иисуса из Назарета. Разве этого мало? Богу Библия не нужна, как и не нужны Ему доказательства Его Бытия. Но все это нужно только нам, людям, потерявшим цель и смысл жизни. А он – в стяжании Духа Святого, в Любви.
– Стоит ли повторять банальные истины, Феденька? – Дождался я своего часа уколоть разрушителя земных ценностей. Не мог же я сразу вот так позорно сдаться.
– Стоит! – Запальчиво прокричал дворник 2-го разряда, прожигая меня уголовным взглядом. – Что нового вообще может быть на земле, если все это уже есть на небесах? Даже Платон до этого докумекал. Я представляю, как смеются Там над нашими учеными, которым за открытие какой-нибудь чепуховской молекулы дают Нобелевскую премию и возводят чуть ли не в ранг святых. Вообще-то наука – самое точное доказательство Божьего существования, Его правоты и величия, а так же актуальности библейского предупреждения насчет гнилого плода с одного сомнительного древа, скушанного сучкой Евой по обольщению Змея. Остановить этот бешено мчащийся сатанинский поезд под маркой прогрессивного человеческого познания уже невозможно. Но благие намерения всегда ведут в ад, если не попытаться спрыгнуть с этого поезда и не спрятаться в любой малой церквушке где-нибудь на дальнем полустанке. Это будет единственным спасением от Пропасти, к которой мы уже почти приблизились.
– Феденька, а нельзя ли как-нибудь обойти чудовищный парадокс в твоих апокалиптических пророчествах? – Осторожно спросил я, встревоженный не на шутку за адекватность его рассудка.
– Нельзя! И не считай меня сумасшедшим! – Рявкнул Федя Мыльников, сжимая крепкие кулаки мусоросборщика. – Не будь Бога, твоя гребаная Культура еще имела бы какой-то моральный смысл и авторитет. Ей можно было бы даже поклоняться как Идолу. Не зря в этом слове корень – культ. И уже этим корнем она опасна и двулична, ибо на великом фоне Библии несет в себе отрицательный заряд языческого мифотворчества, то есть завуалированного бесовства. Ведь бесы тоже веруют, только это их не спасает.
– Но чем Культура мешает Вере, дорогой ты мой Савонарола? – С приятным гневом воскликнул я, пустив, правда, нетвердым голосом молодого «петушка».
– Всем! – Опять рыкнул мой дружок и хлобыстнул вина прямо из горла бутылки. – Художественная культура началась с того момента, когда все та же прошмондовка Ева из Эдема увидела своим бабским оком, что запретный плод и само запретное древо приятно для глаз и вожделенно для ума, ибо дает знание и внешнюю красоту, как намекает сам библейский текст. Хитрый Змей и там переиграл своего Создателя. Как только первые люди вкусили отравленные жаждой познания плод, то сразу почувствовали себя богами, то есть способными быть такими же творцами, как и Первотворец, и значит Змей их не обманул. В них впервые проклюнулась гордыня за свои таланты. Вот почему почти всякое вторичное творчество, кроме того, которое работает на Церковь и Бога, – от Лукавого. Люциферу, принимающему форму света, очень важно, чтобы творческий человек упивался прежде всего самим собой, своей, якобы, «божьей» искрой и, потирая, руки, тщеславно восклицал: «Ай, да Петров-Иванов-Сидоров, ай, да сукин сын!». И потому вторичный художник, опьяненный самомнением, редко пожертвует свои даром во имя Христа и проклянет свое лукавое творчество, как Гоголь. Когда я слышу, например, что Пушкин – наше всё, то меня берет оторопь, а потом и гнев. Несчастна та страна, в которой пушкины, толстые и достоевские заменяют в ней все, заслоняют даже образ Христа и Его Церкви, становятся всеобщими кумирами, фигурами государственного масштаба. Это ужасно! Не ведаем, что творим! Не этими заблудшими сочинителями должна гордиться Россия, а воистину святыми Сергием Радонежским, Серафимом Саровским, Ксенией Петербургской, своей Оптиной пустыней, православными храмами и монастырями как воплощениями священного Божьего духа на земле. Вот по какому руслу должна протекать новая национальная идея, ежели мы в свое время отреклись от прекрасной старой: за Веру, Царя и Отечество. И наш президент должен быть прежде всего верующим человеком и принимать присягу не на сомнительной Конституции, а на Библии. Когда иудейский царь Соломон вступил на престол, он попросил у Бога не ума, а мудрости. Ибо ум – от людей, а мудрость – от Бога. Мы уже знаем, что это такое – когда во главе государства стоит откровенный безбожник.
– Ну а как быть Художнику без свободы творчества? – Уныло заметил я, уже начиная поддаваться маньячному проповеднику.
– Какая свобода! О чем ты говоришь?- Взбеленился Федя, переходя на алчное питие из рюмок. – Честный немец Гете открыто признавался, что его лучшие произведения написал не он сам, а его рукой водил Некто и нашептывал ему слова. Судя по «Фаусту», можно догадаться, кто им был. А возьми Евангелие от Воланда господина Булгакова! В моменты творческого акта вторичные творцы становились мультиплетами. Ф. Достоевский, Бальзак, Стендаль, В. Скотт – все они писали под чью-то диктовку. Елена Блаватская тоже призналась, что впадала во время писания своих бесовских талмудов в некий гипнотический транс, превращалась в записывающее устройство, а после никак не могла понять многие темные места. В жизни она была совсем другая, гораздо проще, и её весьма скромный личный интеллект никак не соответствовал тому дьявольскому интеллекту, который властвовал на бумаге. Современники Лермонтова свидетельствовали, что у него вместо глаз были узкие щелочки, в которых плескалась нечеловеческая злоба. Его «Демона» создал сам демон. Так что большинство гениев были одержимы инфернальным бесом лукавого творчества и не принадлежали сами себе. Поэтому проницательная Церковь относится к ним с подозрением. И правильно! А возьми философов, самых опасных из земных писак. Из них сатанизм многоликий валит, как лава из жерла вулкана, без всяких метафор и художеств. Я недавно перечитал толстую книгу под названием «100 великих мудрецов человечества». Краткий обзор их философских учений. Во-первых, мудрецами они никогда не были. Мудрость – это обожествленное вдохновение души, а не простого ума. А во-вторых, я пришел в ярость: никто из них, кроме Паскаля, который отрекся от своей философской и научной работы во имя Церкви, подобно Гоголю. Никто из этих лжемудрецов, искусных проводников дьявольских идей и мыслей, не верил не только в Христа, но и в Бога-живого. Они сделали из Него некую чудовищную смесь схоластического Абсолюта и Физики, бездушной Абстракции, а чаще всего отрицали Его во имя так называемого прогрессивного Просвещения, будь оно проклято, и кокетливо впадали, как Кьеркегор, в тоскливое одиночество, в сиротскою гордыню среди, якобы непонимающих их обывателей, искренне веривших в Бога-Отца и в Бога-Сына, и в связующий их Дух Святой. Вот они-то как раз и были мудрецами, а не кьеркегоры и вольтеры, которые наедине с собой и с Лукавым вопили на весь мир: «Где же смысл жизни? В чем он? Мы случайно заброшены на землю и оставлены, как беспризорники. Надо всем властвует Смерть, Хаос и Абсурд! О, горе ты, жертвам безжалостной Экзистенции!». Во сколько же простых душ и умов влили они свой лукавый яд, завещанный еще Эдемским Змеем!
Ницше, используя мысль Достоевского о любви к дальнему, изобрел новую мораль: «Ближнего ненавижу, а дальнего люблю». Везде мы слышим и читаем бесконечно размножившиеся слова как бы истинного духовного добра, но они – мираж, сладкий возвышающий обман, только носимая ветром пыль небесных, пустынь. Нет в них печати Любви и Духа Святого.
Они только ныли и выли, как волки при луке, не сознавая, что стали откровенными мультиплетами и поют с чужого голоса. Хотя если бы кто-нибудь из них был человеком с чистой душой и сердцем, со светлым незамутненным умом, то легко бы принял в себя божественное откровение и смысл жизни, которые не требуют никакого интеллектуального напряга и самоедства. Как гениально и проницательно возвестил Иисус: «Если не будете, как дети, то не войдете в Царство Божие». А эти оболваненные Змеем умники, лишенные духовного воображения, никак не могли осилить десять синайских заповедей и пять Христовых блаженств. Их мозги были покрыты язвами познания и сомнения. Для истинно же верующего нет проклятых вопросов типа: «Быть или не Быть?». Для них всегда: «Быть!».
– Ну а как насчет музыки? – Успел вставить я свой вопросик в пламенно мстительный речевой поток Федора, слегка охмелевшего.
– Да всё так же, – пренебрежительно отмахнулся Федя, выщелкивая очередной окурок в балконный проем. И с каким-то печальным сожалением вздохнул. – Музыка лишь тогда имеет право властвовать над человеческой душей, когда она воцерковлена. Или невольно призывает к слезам покаяния и очищения, то есть, пропущена через Вьющую Гармонию. А без этого – она просто обольстительные физические звуки, чаще всего отравляющие сердца коварным ядом бессмысленной тоски и тупого уныния, а то и пустого жеребячего восторга, как сейчас. Нынешний эстрадно-музыкальный шабаш вообще не нуждается в комментариях. Живопись тоже имеет свой смысл и оправдание, если она духовно, то есть религиозно загружена. А так она заполнена или абстракцией или внешними пошлыми бытовыми атрибутами жизни, безуспешно пытаясь отразить неуловимое Таинство Незримого, то есть Божьего.
И вообще: именно сыновья братоубийцы Каина и его, еще более преступного потомка Ламеха, утвердившихся в противлении Богу и в грандиозных человеческих дел без Бога, в построении царства земного, объявлены в Библии отцами творчества на земле: Иувал был отец всех играющих на гуслях и свирели, то есть на музыкальных инструментах, и значит, стал отцом вообще искусства на земле, так как все роды искусства духовно связаны между собой, другой сын богоотступника и преступника Ламеха Тувалкаин был ковачем всех орудий из меди и железа. Опять же в Библии подчеркнуто: всех. Значит, стал отцом всех изобретений. Поэтому они считали себя богами, как предсказал Змей.
Ну, а закончу свою исповедь так. Вот сейчас на всех перекрестках, во всех СМИ кричат: «Культура гибнет, помогите!». А я говорю: «Слава тебе, Господи!». Когда-то же это дьявольское наваждение должно кончится. То непомерно раздутое в Отечестве флюсообразное место, которое занимала и занижает еще пока Культура и за которую якобы, нас уважает практичный Запад, должна наконец занять религия, Православная Церковь, светлый образ Христа. Прощай, Культура, лукавое создание и тайное оружие Люцифера! Да здравствует Урок Божий в наших школах, самый главный урок для детской души, как это и было в исторической России. Ибо уже идет самая последняя и страшная война: не политическая, а религиозная, как бы ни сопротивлялись этому политики, уходящими в ней на второй план. Война между Христом и Антихристом. Поэтому время овец христовых прошло. Наступило время воинов христовых, время апостола Петра с мечом. И этих воинов нужно готовить заранее и собирать под священные хоругви. И я хотел бы стать таким воином и послужить Свету, а значит и России. Хватит нашей Церкви оставаться в тени, только обороняться, защищаться и оправдываться. Пора ей подняться в духовную атаку на разного рода богоборцев и нехристей! Аминь.
4. Вещие сны разрушителя
Внутренне отторгая всё, что обрушил на меня давний дружок, я прозревающим шепотом убежденно предположил:
– Да ведь ты, Феденька, дорогой ты наш Игнатий Лойола, ты не просто перечеркиваешь ничтоже сумняшеся всю мировую Культуру, но, сдается мне, и всю нашу современную цивилизацию.
Федя метнул в меня огнестрельный взгляд исподлобья и с ухмылкой удовлетворенного палача, исполнившего свой долг, вкрадчиво подсел ко мне на подлокотник кресла, покачивая в длинных пальцах полупустую рюмку зеленоватого цвета. Я почувствовал с некоторой опаской, как от него исходит некий эсхатологический жар лютеранского правозвестия. Федин голос прозвучал с какой-то угрожающей мечтательностью, как у смертельно раненного бойца, держащего палец на взрывателе.
– Снится мне уже давно один и тот же сон с продолжением. А вчера, после встречи с тобой, у него был конец. Хотите услышать мою печальную поэму-откровение от Федора Мыльникова? Послушайте. Она достойна вашего внимания.
Итак, Богу опять опротивело человечество, погрязшее в грехах. И решил Он снова наказать его. Но прежде почему-то явился мне среди местной неопалимой купины и предоставил мне право быть очередным Ноем: приступай, дескать, к строительству ковчега, Феденька, по библейскому образцу, ты у нас самый грамотный и честный, а главное – боголюбивый. Бери с собой каждой твари по паре и плыви до первой обнажившейся из водной пучины суши. Постарайся превратить эту землю в Эдем без моей помощи. Осуществи свою давнюю детскую мечту на деле. А эту человеческую плесень я сотру с лица земли, как пыль с окошка. «Но ведь есть еще на ней святые отцы и безгрешные младенцы», – подал я робкий голос. Он ответил: «О них не твоя забота. Они не пострадают. Мой Сын о своих позаботится. А ты попробуй организовать свой Сад на своих заветных принципах, которые мне понравились. И убедись, как трудно управлять людьми, однажды одуревшими от свободы. Ошибся я малость. Будешь моим наместником на земле».
Получив свыше духовную печать и силу, я приступил к делу. Прежде всего, отобрал из множества землян двенадцать человек парней и столько же девушек, чистых сердцем, хотя это было очень трудно. Россияне окончательно испортились, особенно в городах. Выбирал я членов своей будущей паствы в основном на Севере России, в удаленных деревушках и приморских поселках, на Ладоге, в Заонежье, в таежных скитах. И не только тех, кто был прихожанином какой-нибудь местной церкви. Но в ком не было ни малейшего позыва к так называемому творчеству и лицедейству, тем паче – к познанию добра и зла. Для этого Всевышний наградил меня особым ясновидением. Остроумных, болтливых и насмешливых я отвергал сразу. Склонных к унынию или к восторгу – тоже. Мне нужна была душа первозданная, как белый лист бумаги, как первый снег в березовой роще. Каким-то чудом удалось найти таких людей в развращенном Отечестве.
Принялись мы за строительство ковчега: длина – триста локтей, ширина – пятьдесят, высота – тридцать локтей. Нашли редкое дерево гофер, не без помощи Свыше. Осмолили ковчег изнутри и снаружи, с необходимыми отверстиями и жильем, все как положено по канону. Кроме моих юных апостолов, погрузил я в нижние отсеки корову с быком, лошадь с жеребцом, курицу с петухом, гусыню с гусаком, кошку с котом, сучку с кобелем, свиные с хряком, овцу с банном и так далее. А из лесной живности взял лишь всё безобидное и приятное для глаза: лань с оленем, зайчиху о зайцем, пару сусликов, бобров, прекрасных птиц с озера Чад, вроде белых лебедей, горлиц, журавлей и розовых фламинго. Соловья не взял: он часто подает сигналы тайных искушений для честолюбивого сердца. Отказался от всяких ползучих тварей, лукавых гадов, мохнатых пауков и хищников.
И вот разверзлись хляби небесные, растаяли Арктические льды и ушли под воду небоскребы, мавзолеи и статуи Свободы, все новые Вавилоны, все эти петербурги и нью-йорки, атомные станции и ядерные базы, секретные институты с опасными лабораториями и с высокими технологиями, весь ядовитый мусор поганой цивилизации. Особую радость вызвала у меня уходящая под воду, как перископ, ненавистная Останкинская башня, а также здания продажных газет. А потом на поверхности потопа неожиданно забарахтались опутанные водорослями наиболее живучие представители отечественной элиты, черт бы их побрал! Смотрю: из-за острова на стрежень выплывает ржавый крейсер «Аврора», где сгрудилась вся наша высшая политкамарилья. На капитанском мостике почему-то стоял не президент в пилотном шлеме, а знакомый мужик в тельняшке, с глубоко посаженными под лоб глазами, который выкрикивал первые три буквы своей подозрительной фамилии так, что все на палубе невольно выбрасывали вперед правую руку в древнеримско-германском жесте. К нему то и дело прыгал с кулаками клоунадный тип в кожаной полуфуражке-полушяпке, случайный выкидыш двух великих народов, и орал, что надо менять курс на Индийский океан, в котором он намеревался вымыть свои грязные сапоги. Ему перечил другой выкидыш, руководивший некогда приснопамятной Госбезопасностью: этот академик требовал плыть на выручку любимому тирану иракского народа, будившему отрадные воспоминания о другом усатом вожде. Затем пошла у всех драчка за спасательный круг, в результате которой победил рыжеватый дзюдоист, грозивший мочить террористов в туалете, а потом заигрывавший с ними политкорректно, за что они презрительно посмеивались над ним. Политические мультиплеты всегда ненавидели друг друга.
Кстати, у меня в ковчеге тоже был один спасательный круг, поскольку с кругами была напряженка, их расхватало федеральное и муниципальное начальство. Но этот единственный круг я мог кинуть только тому, кто был мне по душе. Без особого сожаления я наблюдал, как старая калоша «Аврора» медленно погружалась на дно под затихающие звуки то ли государственного гимна, то ли героического «Варяга». Кто-то из чиновников успел плаксиво выкрикнуть: «Ведь хотели-то как лучше…». Все заплакали навзрыд.
А потом горизонт заслонил огромным куском серебристо-белого айсберга атомный ледокол «Ленин». К моему удивлению, его зафрахтовали представители взаимоисключающих, но внутренне схожих профессий: всевозможные ученые и преподаватели, разномастные экстрасенсы и сектанты, кинотеатральные деятели и артисты Госцирка, воры в законе и бизнесмены, оперные певцы и мелкая эстрадная шушера. Ученые успокаивали разсопливившихся выкормышей культуры, что случайный Потоп противоречит законам науки и поэтому скоро кончится, а карманники, пользуясь паникой, занимались своим промыслом вместе с циркачами. Ненавистное мне племя лицедеев подбадривал толстый веселый человечек с резиново-сладенькой улыбочкой, наряженный в матросскую форму и с пушистым хвостом сзади. Он то и дело взбегал на рулевой мостик и взмахивал крестообразно двумя флажками, на которых распластались в полете чеховские чайки. Кому он пародийно сигнализировал – уж не министру ли культуры? – было неясно. Однако на артистов это действовало благотворно: забывшись, они пытались разыграть сценки из голливудского «Титаника» и впервые по-настоящему поняли систему Станиславского. На их прекрасный спектакль я смотрел с эстетическим удовольствием и даже аплодировал вместе со своими «апостолами», которым было искренне жаль лицедеев.
И вдруг весь этот пошлый маскарад оборвала черная целенаправленная торпеда с упакованной в хрустальный параллелепипед бальзамированной восковой куклой вождя, моего земляка, сбежавшего из Мавзолея, будто египетская мумия фараона из пирамиды Хеопса. Все замерли на верхней палубе, а после закричали рулевому, чтобы он сворачивал вправо, в ту сторону, которую так ненавидел апостол левизны. Но было поздно: мумия новоявленного Тутанхамона проломила насквозь легендарный ледокол, и он одним махом пророс в небо красным ядовитым мухомором. Протаранив две исторические посудины, мавзолейная чертова кукла повернула на наш ковчег с плотоядной ухмылкой тигровой акулы. Мои юные апостолы по-детски задрожали от страха, а я, дождавшись, когда расстояние сократится, сорвал с груди серебряный нательный крестик и швырнул его в дьявольскую торпеду. Её разнесло в клочья, а из пустого нутра куклы вырвался отвратительный писк тысячи крыс, зараженных чумой. Я велел моим ученикам перекреститься и сплюнуть за борт через левое плечо. Все так и сделали и сразу установилась библейская тишина. Но лишь на некоторое время.
Из пучины потопа неожиданно всплыли кусками свежего навоза самые стойкие сочинители, мои бывшие коллеги, ни дна им, ни покрышки! В большой и уютной, искусно связанной домашними спицами женской полуимпортной шляпке с матерчатыми цветочками на боку, похожей на корабельную шлюпку для прогулок по озеру, плотно набились кокетливые разбойницы пера, пушистые пудели детективной литературы с картонными пистолетами за лифчиками и набедренными поясками, сплющивая дорогие пахитоски в крепких зубах. Были среди них и белохвостые сороки любовной трескотни с алчными взглядами фригидных гермофродиток. Особняком от них скособочились в уголке несколько странных существ мужеподобного вида, весьма модных аккуратных вязальщиц новорусских словес куриными перьями. Проза одной пожилой звезды, прости её, Господи, напоминала громоздкую навороченную стиральную машину для обработки грязного белья своих несчастных, замотанных бытом бесполых героинь, собранных со всех коммунальных помоек столицы. Мне могла бы импонировать беллетристика этих черных археологов все еще взрывоопасного мещанства, если бы я не задыхался в их плотных, как кремлевская стена, текстах без единого лучика света и глотка чистого воздуха.
Мужчины-инженеры человеческих душ, в которых они, кстати, мало разбирались, пытались спастись поодиночке: свои письменные столы они наспех переоборудовали в плоты и отчаянно гребли пестрыми летучими перьями от индюков и павлинов, как веслами. Ярко выделялся, будто гипсовый, памятник вождю в центре села, последний солдат империи с буржуазно-модернистским выражением своей подозрительной любви к ней. Его разбухшие, как от крови, бойкие тексты всегда напоминали мне искусственные диковинные деревья, с каждого из которых при малейшей встряске сыпались на читательские головы несочетаемые плоды: колючие зеленые каштаны, недозрелые яблоки-кислицы, волчьи ягоды, заморские грейпфруты и даже иудейская смоква как антисемитский аргумент против планетарного масонства, которые, падая, превращались в горные булыжники невежественного мщенья. Раньше, когда я был подвержен бесу сочинительства, мне казалось, что настоящему писателю больше пристало быть последним солдатом Вселенной с её развернутым полотнищем Млечного пути и солнечного диска на Востоке, чем скучным пехотинцем пыльной безнадежной империи со зловещим профилем лысого Антихриста на кровавом клочке знамени из гарнизонного магазина. А этот ефрейтор пера всегда думал, что плывёт в «Завтра», в то время как постоянно заплывал во «Вчерашнее».
За этим цирковым солдатом, обутым в английские штиблеты и наряженным в бостоновый костюм, не поспевали те, кто воспевал войну настоящую, ставшую для них огненной купелью, но в свои чернила они вложили столько сердца, что заново, подсознательно влюбились в неё, достойную лишь отвращения, и уже были не в силах без войны жить, что слегка попахивало мазохизмом. Эти, с хрипами: «За Родину, за Сталина!», героически шли на дно Всемирного потопа, но никто их них даже не перекрестился и не упомянул Бога, не покаялся, и потому спасательный круг я никому не бросил: вечная память им была дороже вечной жизни, о коей они и понятия не имели.
После них, которые быстро утонули, благодаря тяжелым пиджакам, увешанным десятками металлических наград, появились среди бушующих волн возмездия модно стриженые головы молодых щелкоперов. Впечатлял бумажный божок с чапаевской пустотой под сердцем: из всех его щелей, словно крысы из тонущего корабля, выползали странные насекомые с философски-буддистскими глазками и что-то шипели на тусовочном наречии – сей кроссвордист в черных очках плыл решительно и замысловато, но его фанатичные поклонники, присосавшись к нему пиявочными моллюсками, не дали Калиостро своих грез уплыть, и он медленно ушел в нирвану. Долго не отставал от этого автора непонятно чего пожилой модернист с мефистофельской бородкой, но крутые волны равнодушного потопа не помогало преодолевать голубое сало его женственного тела, а наоборот способствовало гибели: на хохлацкий чесночный привкус его андеграудного сальца клюнула патриотическая зубатка. Она легко перекусила прославленного некроманта на два больших куска. Переднюю часть вместе с яйцами жадно слопала, а задняя, с бледными ногами, поплыла к помпейским развалинам Большого театра, где ее с рыданиями встретили несчастные дети Розенталя.
В утлой лодчонке, сварганенной из старых подшивок одной всеядной газеты с профилем гордого буревестника над названием, скрючился и ловко управлял ею бородатый комсомолец районного масштаба; его движения были уверенные, мастеровитые, как и его проза, отличавшаяся критикой общественных загогулин, вперемешку с романтической любовью. И можно было бы кинуть ему спасательный круг, если бы однажды в интервью он сознательно не обронил: дескать, ежели при Иосифе Джугашвили человеческие жертвы и жестокую руку вождя еще можно было как-то понять (?) и объяснить, чуть ли не оправдать, поелику всё это имело некий социальные смысл (?), то сейчас…». И пошла словесная циничная бодяга, в которой растворилась слеза невинного ребенка. Козленочек наш оказался не в молоке, а в мутной сукровице просвещенного безбожия.
Одного редактора догонял другой, гордившийся примесью в нем крови татарских ханов – у этого мультиплета был такой избыток ненависти и внецерковного мышления в литературном организме, что сохли и ржавели рифмы, изобличая не живые стихи, а смертельный яд весеннего скорпиона в себе он наивно принимал за бойцовский гражданский характер. Но Потоп перечеркнул все его жалкие химеры совкового патриотизма, а чугунные доспехи мелкопоместного публициста впервые дали ему прочувствовать настоящую глубину, а не журнальную.
Отдельным пятном выделялся могучий старикан с головой седого льва, похожий на другого Льва, любившего крестьянский плуг больше, чем свое Люциферово перо. Этот же последний из могикан возлежал на полосатом гулаговском тюфяке в арестантской робе, подгоняя полуживого кита с кровоточащей надписью на спине: «История России» и вращая деревянными лопастями красного колеса, как плицами довоенного парохода. Сей бесстрашный старец, облагороженный страданиями дьявольских застенков, напутствовал меня улыбкой Саваофа, – я тоже махнул ему рукой, зная, что на раненного кита надежды мало и что дырявый тюфяк не выдержит нагрузки тяжелых томов, с которыми дед почему-то не хотел расставаться, обложившись ими, как балластом.
Но вот большой морской бинокль дрогнул в моей руке: мощными взмахами опытного пловца-чемпиона двигался к ковчегу Матерый, каждой повестью которого я когда-то восхищался. У меня уже мелькнула мысль: вот кто действительно достоин спасательного круга из всех вторичных творцов! Но, когда обогнав фэнтэзийных беспредельщиков, угрюмый реалист подплыл ближе, я спросил на всякий случай: с кем бы он хотел остаться в последнюю минуту жизни: с Христом или с Россией? Чья судьба его больше волнует: затопленной Родины или несчастного Иисуса из Назарета? Кумир моей литературной молодости выпучил на меня свои бурятско-сибирские глаза, похожие на глаза моего отца, и на миг в них блеснула давно затаенная злоба. Он оглядел с тоской погибающее пространство Отчизны и с вызовом прохрипел: «Рр-рас-сия!». Я с болью отвернулся, смахнул слезу со щеки и направил свой ковчег дальше, больше ни на что и ни на кого не оглядываясь, хотя многие мультиплеты Культуры взывали ко мне о помощи. Но зачем мне они, для которых творчество и земная Родина были главным смыслом жизни? Бедные жертвы «квартирантов»-искусителей! Даже сейчас они не осознали, что вся их жизнь, которой они так гордились, была пустышкой и обманом!
Когда все участники национальной ярмарки тщеславия печально скрылись под водой, пуская детские пузыри духовной немощи (они почему-то всегда путали духовность с умом, с интеллектом и даже с талантом!), я подумал в который раз всё о том же, наболевшем. Мировая художественная культура, начиная со Лживой эпохи Просвещения, придуманной коварным Обольстителем, превратилась в Андерсеновскую Снежную Королеву, околдовавшую огромную часть так называемого творческого человечества бездушным ледяным хрусталиком, сквозь оптическую кривизну которого оно стало смотреть на мир и на людей, забыв про истинную красоту Первотворца, спрятанную внутри Бытия, а не вовне. Однако каждая человеческая глупость, как и поначалу незаметный прыщ на теле, должна дойти до своего логического конца: дозреть до выделения ядовитого гноя. Что и произошло сейчас! И уже поздно оправдываться: пробил час Страшного Суда, и ни одно тайное грязное помышление, ни одно подлое дело не сотрется с файла личной судьбы! И тогда горе человеку дурному: после смерти первой, самой легкой и почти ничего не значащей, его может ждать смерть вторая, самая страшная, когда человек захочет умереть, но не умрет – это и будет его духовным адом. Именно это грядущее посмертное бесконечное страдание было предначертано на сектантско-крамольном лице автора «Воскресения». И он это интуитивно предчувствовал и во время Арзамасского ужаса, и в своей бесполезно искренней «Исповеди». Поэтому и сказано: не принимаю славы от человеков… Суд же состоит в том, что Свет пришел в мир, но люди боле возлюбили Тьму, нежели Свет, потому что дела их были злы. Внешнюю земную красоту, ее искусственные формы ледяных изощренных изваяний, исполняемых творцами-каями, они предпочли скрытой от глаз Тайне вечно Прекрасного, зашифрованной в Библии. Лишь некоторые из них, такие, как Паскаль, Гоголь и Артюр Рембо сумели в конце концов силой жаркой молитвы растопить в себе этот дьявольский хрусталик художественных иллюзий и вернуться к своей родной матери-церкви. Граф Толстой не сумел растопить фальшивый кристалл сочинительства из-за неверия в Чудо Христовой молитвы, в Богочеловека, в Тайну святого причастия из-за чрезмерно плотской привязанности к земле, к своему «я». Но все же в конце нашел силы вырвать его с кровью из сердца, чтобы навсегда ослепнуть в своей духовной гордыне. Ибо любящий душу свою – погубит её, а ненавидящий душу свою в мире сем (то есть, свое физическое существование) сохранит ее в жизнь вечную – такая задачка не по зубам ни одному математику.
– Ну и как: создал ты свой Эдем, свой Сад или старообрядческую общину? – Нетерпеливо полюбопытствовал я, чувствуя, как дрожат мои губы, но вовсе не от усмешки, а от чего-то другого, что начинало разъедать меня изнутри от болезненного прикосновения к незримому и властному огню аввакумовского откровения.
– А как же! Слушайте дальше, – молвил новоявленный Ной с суровым лицом летописца и пропустил в себя еще одну рюмочку кавказской бормотухи. – Печально размышляя о гениальных кознях Лукавого, переигравшего на Земле Всевышнего, я продолжал управлять своим ковчегом среди бесконечной пустыни воды и свинцового неба, пока не заметил вдали серую точку, которая постепенно превращалась в обыкновенную корзину, плетенную из виноградных лоз. Неожиданно под напором волн она перевернулась и из неё выпал младенец, который стал тонуть. Я вовремя бросил ему спасательный круг, не надеясь на успех, но вскоре увидел, что голый малыш крепко вцепился в круг мертвой хваткой. Я сумел поднять его на ковчег. Младенец был грудной, но по выражению умных голубоватых глаз казался гораздо старше. Когда русые волосенки высохли, то вся головка превратилась в золотистый весенний одуванчик. На безымянном пальце левой руки я заметил оловянное колечко, снял его и прочитал выгравированную надпись изнутри: «Авессалий». Я решил, что этот чудный мальчик со странным именем послан нам свыше и должен стать не только моим сыном, но и братом моих учеников. Тут моя проницательность меня подвела.
Через сорок дней мучительных блужданий по всемирным водам потопа разглядел я наконец в бинокль желанный клочок суши – то была верхушка какой-то горы. Мы успешно высадились на опушке, окруженной густым девственным лесом. Выгрузили из нижних трюмов сохранившуюся живность и приступили, как говорится, к строительству новой жизни. Первым делом поставили временные палатки и стали воздвигать на холме однокупольную деревянную церквушку, которую назвали в честь Пречистой Девы, как в Старой Бесовке. Затем совершили крестный ход вокруг построенного храма. Я шел впереди со старинной иконой Снальты, которую потом торжественно внесли в церковь и поставили на самое видное место. После этого срубили на широкой поляне из отличной свежей сосны семь крепких изб-пятистенок: в шести поселились шесть пар учеников, полюбившихся друг другу за время сорокадневного плавания по водам и ставших одной плотью и душою, отдельной домашней церковью, а в седьмой стал жить я со своим приемным сыночком Авессалием. Жили мы действительно как в детском сказочном сне. Авторитет мой был непререкаем и высок; меня не просто уважали, а воистину любили как отца, наставника и духовного исповедника. Да, я был добр, но и не менее суров, а порой и жесток, если требовалось пресечь зло на корню. И на меня в конце какого-нибудь мелкого конфликта никто не обижался, поняв, что я был прав в своей строгости. Я сам умел прощать и учил этому свою паству, осуждая злопамятливость как один из смертных грехов.
Из сонма мировых книг я взял на ковчег только три: Библию, Жития святых и Домострой. Время наше проходило в чтениях и обсуждениях священных текстов, в заутренних и вечерних молитвах, в ектениях и в торжественных акафистах, в благословениях к Всевышнему, даровавшему нам жизнь вобетованном краю, прекрасном и плодоносном. Мы пахали землю дубовыми суковатками, как наши далекие предки-русичи, сжигали лес по кряжам и сеяли под гарью, засевали ее отборным зерном, взятым еще со старой земли, выращивали сладкий виноград и фруктовые деревья, добывали в лесу дикий мед и складывали его в медуши про запас (вино было у нас в строжайшем запрете). А в свободное от молитв время распевали на вечерних посиделках душевные старинные песни. Любили водить веселые хороводы, играли на берестняных жалейках и на тростниковых дудках. Женщины ткали при горящих лучинах суровые полотна на древних прялках с куделей и веретешками, вышивали на пяльцах красивые узоры на холстинковых блузах. Мужики рыбачили в лодках-однодеревках на круглых синих озерцах, чистых, как божья роса, и богатых всякой рыбой.
Живописное идиллическое зрелище представлял сенокос. Некогда истощенные солнцем горные луговины, орошенные живительной влагой очистительного мщенья, благотворно преобразились: такого дикого урочища разнотравья я отродясь не видел. Оно вымахивало джунглями уже не по пояс, как в лучших заливных лугах южной России, а выше любой головы. К счастью, я догадался прихватить на ковчег разнокалиберные косы и серпы, вплоть до дедовских литовок. Косить научились от мала до велика – и не столько по необходимости, как по интересу. Никто не жаловался и не отлынивал, ибо знали: в поте лица своего… Благословенная пора жатвы превращалась не только в тяжелый труд, но и в некий спортивный праздник, в азартное соревнование на звание победители. Ведь сенокос любили все, даже склонный к сибаритству Авессалий. Тут он преображался, никогда не привыкший проигрывать: мощно и методично взмахивал косой, нажимая на пяточку с оттяжкой, и укладывал валки ровными широкими рядками. В глазах его при этом что-то опасно вспыхивало, как на охоте, к которой он пристрастился, хотя нужды в этом не было: убивать животных считалось грехом, а убоиной мы не питались. Наши бурёнушки жирели, как на дрожжах, и давали такое густое сладкое молоко, что мы быстро превращали его или в сметану, или пахтали из него масло. Стоило болезному члену общины попить его с медом и травами, как хилый старичок опять становился в строй. Чудо-молочко имело удивительные целебные свойства. Поэтому лекарствами мы никогда не пользовались. Да и сами крепли на всем природном и органичном. Не могли нарадоваться своей силушкой и статью: что мужики, что бабы. Я уже не говорю о том, какие младенцы-богатыри рождались после освященных Богом ночей святого зачатия. Мы ведь никогда не чувствовали усталости, даже после бурных ночных наслаждений, которые запрещалось называть постельной любовью, а только телесным соитием с небесами. А какими цветами неописуемых красок и форм покрывались, начиная с ранней весны, лесные опушки и низины! На зорьке и перед закатом солнышка все эти первозданные букеты земли представляли упоительное зрелище, которое не смог бы перенести на полотно ни один художник. Куда там Третьяковке или Дрезденской галерее до наших первородных живых шедевров! Вторичному творцу бесполезно состязаться с Первотворцом даже во внешнем мастерстве, не говоря уже о внутреннем, незримом – повторюсь еще раз. Чудный медвяно-росный и персидско-восточный запах (мастерам слова это тоже невозможно передать, куда им, бедным борзописцам! (так кружил голову, что мы старались не заходить далеко в цветочные хоромы: особо впечатлительных валило с ног, и он мог не подняться с разноцветного ковра, удушающего наркотическим ароматом.
Мы были счастливы, как дети под заботливым крылом родителей. Мак первые люди в Эдеме до грехопаденья. Ибо с нами действительно был Всевышний, Творец всего сущего на земле. Мы созерцали Его всеблагую и всепроникающую красоту, ощущали Его нежную отцовскую ласку. Мы физически чувствовали Его лучезарное присутствие в нас. Он восхищался нами, своими удачными творениями. Он мудро прощал наши допотопные прихоти и даже разрешил иметь в каждой избе своих домовых. Но только добрых, а злых и лукавых изгонял. Самое сказочное, что этих незримых духов природы мы видели воочию, особенно перед сном. Мы забавлялись с ними, как с детскими игрушками, как с пушистыми котятами или медвежатами. Наверное, это и называлось раем.
Мы жили с приемным сыном в небольшой избе, уставленной простой мебелью с сосновыми лавками вдоль стен и с непременным киотом в красном углу – каждый день мы украшали его свежими лесными цветами. Когда же у Авессалия появилась подружка сердца, очаровательная девушка Юлия-златовласка, кроткая и набожная, я перешел жить в храмовый пристрой, где хранилась церковная утварь. Я питал надежду, что у молодых всё сладится и образуется новая семья, а ‘я стану счастливым дедушкой. Поначалу всё говорило за это: они действительно любили друг друга. Богомольная Юленька сумела приблизить скептического дружка к храму, а сама умиляла всех своей светлой набожностью. Я полюбил ее как родную дочь – даже к Авессалию немного охладел. Особенно после одной прогулки.
Мы часто все трое бродили вечером по узкой тропинке к вершине горы, где звездное небо обнажало несметные россыпи пылающих драгоценностей. Мы взбирались на огромный камень, который я прозвал головой Каина за его угрюмый вид и любовались могучим пространством, уже очищенным от воды. Молодые жадно созерцали обновленный окоём, прекрасный , как в первый день Творенья. За сиреневой дымкой горизонта осталась земля наших предков. О ней не знали Юленька и Авессалий. Я рассказывал им, как мы горевали и плакали поначалу, а после обжились на новой земле, которая для молодых теперь – родина и лучшее место во Вселенной. Юленька внимательно слушала, сопричастно вздыхала и ахала, осеняя себя беглым крестом. Авессалий угрюмо молчал и сосредоточенно думал о чем-то своем, сокровенном. И вдруг спросил: «Неужели мы одни в этом мире?». Я хотел сказать, что с Богом мы не одиноки, но он опередил меня своим ответом: «Такого не может быть. Кто-то должен остаться в городах. Найти бы их». Впервые тогда царапнуло мое сердце легкая тревога: в сыне очнулось искушение волей и познанием. Тревога питалась и мыслью, что Авессалий был вожаком молодежи, народившейся уже на другой родине. Он резко выделялся своим умом, бесстрашием и тем опасным жизнелюбием, за которым скрывалась жажда абсолютной свободы. А потом настал день, когда Юленька объявила Авессалию, что беременна. Он не скрыл своей крайней досады, побледнел и затопал ногами: «Не нужен мне твой ребенок, как и твои дурацкие вирши о Боге!». Дело в том, что Юленька тоже писала стихи, но совеем иные, чем у Авессалия, проникнутые проклятыми вопросами бытия. Она утверждала в них свою преданность Всевышнему и перекладывала их на церковную музыку, которая нравилась пожилым прихожанам, и они пели ее на клиросе. Авессалий же учил её другому: извлекать из души на бумагу самое потаенное, пусть и грешное, богоборческое. Только так она станет глубокой и сложной индивидуальностью. Но кроткая и послушная, Юля была непреклонна в споре с любимым, называя его советы сделкой с сатаной. Хотя сближение с Лукавым началось у него еще ранее.
Однажды у его друга Алексея, брата Юлии, умер отец – это была наша первая тяжелая утрата, первая смерть среди опьяненных счастливой жизнью аборигенов Сада Снальты. Она потрясла Авессалия больше, чем Алексея и Юлию, веривших в загробную жизнь. Два дня мой сын маялся, не находя себе места, а на третий день показал мне свои стихи, сочиненные по поводу безжалостной смерти. Его уже давно увлекало собственное открытие: оказывается, слова можно так расставлять и делать их музыкально созвучными, что душа наполнялась гордостью за себя, за свое непростое уменье, которые люди называют талантом. В стихах и впрямь чувствовался поэтический дар, но их насквозь пронизывало уныние, безысходность и болезненная ненависть к абсурдной смерти, подсознательно подводя бунтующий ум к сомнению в Божьей доброте и справедливости. Я похвалил стихи за форму, но строго осудил за содержание, за попытку гордого противостояния естественной кончине человеческого тела, а значит, и Творцу.
Я и раньше замечал за сыном, что церковная служба, не требующая особых умственных усилий, а только открытого сердца, тайно его угнетает как пустая нагрузка на изнывающий от бездействия интеллект, который он ставил выше всего. И вот настал день, когда отлынивающий от совместных библейских чтений Авессалий задумчиво спросил не столько меня, как себя: «Да есть ли Он вообще, уничтоживший человечество, среди которого наверняка было много талантов и гениев? Почему я должен во всем потакать Ему, а не создавать свой мир по образу своему и подобию?». Пощечина вырвалась у меня непроизвольно: «Это тебе камень на горе внушил такую гнусь?». Сын отскочил и дико уставился на меня, будто я разгадал его тайну. Впервые я углядел в черной глубине его зрачков не только боль уязвленной гордыни, но и бесовскую злобу. Между нами возникло отчуждение.
Та же злоба мелькнула в глазах Авессалия, когда он узнал, что Юлия беременна. Он крикнул свое банальное: «Я свободный человек! Я свободен от всех и вся, даже от Бога и Черта, тем более от тебя, бездарности и чокнутой во Христе!». И выскочил из дома, чувствуя, что я сейчас поколочу его. Юленька расплакалась у меня на груди и невольно проговорилась: «Вы бы слышали, чему он обучает молодежь. Скоро она перестанет ходить в церковь».
Мне удалось проникнуть в соляную пещеру за полчаса до собрания и спрятаться в дольнем углу за выступом. То, что я услышал, повергло меня в ярость. Голосом Авессалия вещал не мой сын, некогда мечтательный и нежный мальчик, а опытный бес-«квартирант», уверявший в бессмысленности всего сущего, лишенного всякого Бога, придуманного недалекими людьми, вроде его папаши, есть меня. Всевышний в каждом человеке является его личный талант, его противоречивая глубокая индивидуальность, после смерти которой, к сожалению, ничего не остается, кроме могильных червей. Поэтому, пока человек жив, он должен добиваться славы и признания самого себя. Вот ему, Авессалию, хотелось бы размножить свои стихи на каком-нибудь печатном станке, как это было до потопа, чтобы их читали все и восхищались. В конце он призвал молодежь, которая получила некоторые дары не от Бога, а от священного камня, посланника иных миров, быть выше той жалкой рабской жизни, которую им навязывают отсталые богомольные родители: мол, всякая старина свою плешь хвалит. А закончил он свою крамольную речь идеей тайного строительства своего ковчега, чтобы отыскать оставшиеся от Божьего мщенья цивилизованные города или построить свой Вавилон, где опять расцветут наука, искусство, культура и красивая свободная жизнь.
Утром я решил схитрить: предложил Авессалию прогуляться до Головы Каина, под которой я спрятал, якобы, немало сокровищ, прихваченных со старой Родины. Без них, мол, не построишь свой Вавилон даже после Потопа, ибо деньги правят этим подлым миром. Он подозрительно покосился на меня и бросил: «Значит, эта предательница-графоманка продала нас?». «Это ты продался камню, этому шестерке Сатаны», – сказал я. Авессалий прислонил ухо к побуревшему от гнева валуну и, отскочив от него, выхватил из-за пояса под выпростанной рубахой косой нож, сделанный из старой литовки. «Ты привел меня сюда, чтобы убить? Нет здесь никаких сокровищ! Ах, ты, старый дурак! Еще сыном меня звал. Интересно, чем же ты собирался меня убивать?». «Я оружия за пазухой не ношу, как ты, ублюдок и посредственность. Я просто задушу тебя голыми руками, чтобы ты, паршивая овца, все наше стадо не испортила». «Мракобес! – закричал он озверело, брызжа слюной. – Ты уже не наш Пастырь! Я им буду! Я превращу твое глупое стадо в настоящих свободных людей. Я сожгу твою гребаную церковь, а на ее пепелище поставлю во главу угла этот языческий камень, который можно пощупать и у которого есть чему поучиться, в отличие твоего придуманного Бога-Невидимки. Люди сами стянут богами, а не жалкими рабами божьими. У людей есть всё, чтобы осчастливить эту землю своим умом, своими талантами и вдохновеньем. Они будут жить по миллионам своих заповедей, а не по десяти, которые делают их действительно нищими. Я сделаю их богатыми, разными, живыми и веселыми». «Вот-вот, тоже самое внушал Еве, праматери всех лживых и продажных женщин, Эдемский Змей. А ты еще пока змеёныш, вскормленный им и этим каменным истуканом», – усмехнулся я, еле себя сдерживая. Зато Авессалий вспыхнул, как порох, и это его погубило.
Он бросился на меня сломя голову, теряя рассудок и осторожность, вспарывая ножом воздух. Я сделал ложный выпад, на который он купился, перехватил его руку на изгибе и саданул его кулаком в висок с такой силой, что он отлетел к камню, лицом к своему идолу, да так неудачно, что напоролся на собственный самодельный косырь, который легко вошел в его сердце, как в кусок молодой телятины. Авессалий даже не вскрикнул. Он упал замертво, словно осколок того же камня. Из-за могучей сосны выскочила Юлия и с плачем кинулась к мертвому возлюбленному. Но остановилась перед ним, как вкопанная: вместо красивого молодого человека с золотыми кудрями скрючился возле камня потемневший лицом седой старик с ощеренной ухмылкой. Когда Юлия пришла в себя, я приказал ей бежать в деревню и звать сюда всю общину: «Пусть обязательно прихватят с собой все святые образа, святую воду и особенно храмовую икону Снальты!».
Когда все собрались, я велел обходить кругом камень с иконами и молитвами, плевать на него через левое плечо и поливать святой водой. Через несколько минут древний валун зашипел, будто каменка в натопленной бане, выделяя сернистое облако, которое, однако, на нас не действовало – спасали серебряные кресты и церковные образа. Мы ходили вокруг скукоженного идола до тех пор, пока в лиловом небе не вспыхнула молния, после которой в камне образовалась глубокая расщелина: из её черного нутра начала медленно выползать длинная пестрая гадюка с желтой короной на голове. Шипя и фыркая, она уползла в кустарник ядовитого багульника, но перед тем, как скрыться, обернулась и с огнистой усмешкой посмотрела на Юлию, а потом на ее вздутый живот. Бедная девочка побледнела от страха.
Вскоре камень развалился на крупные горячие куски, которые мы легко сбросили в пропасть. Но беда на этом не кончилась, а лишь началась. Дело было в том, что проклятый валун закрывал собой жерло давно потухшего вулкана, который вдруг проснулся: в глубине горы что-то глухо пророкотало, содрогнулось, повалил обжигающий пар, словно кто-то сорвал шестую печать с Книги жизни. Я крикнул, чтобы все убегали не в деревню у подножия вулкана, а в сторону Соляной пещеры, где можно укрыться от вулканической магмы. Все с криками ужаса и отчаяния бросились туда, куда я указал. Многих, к несчастью, настигла кипящая лава. Погибла и милая беременная Юлечка. Но кто знает – может, оно и к лучшему: еще неизвестно, какой плод мог выйти из её чрева, на который так многозначительно поглядела королевская гадюка.
А с теми, кому повезло остаться в живых, мы ушли в другое место, в тихую низину, окруженную грибным лесом и рыбными заводями. Было трудно, но наша община опять возродилась и начала, как встарь, жить-поживать до добра наживать.
– А тебе не жаль этого… Авессалия? – Хрипло спросил я, чувствуя, как мое горло перехватывает гневная спазма. – Ведь во многом он прав, твой сын-свободолюбец.
– С тобой все ясно, Евгений, – печально усмехнулся «братишка». – Этого мультиплета мне нисколько не жаль. К сожалению, такое всегда бывает с теми, кто подчиняется не ангелам своего сердца, а бесам своего ума. Не отождествляй земное и небесное. Что хорошо для нас, то плохо для Него. Но людям почему-то интересней темненькое, чем светленькое. Поэтому они больше тянутся к отрицательным героям, как в жизни, так и в искусстве. Детское чистое сердце всего труднее сохранить. Оно не боится Бога и смерти, зная, что ее нет, а вот Тьмы боится, чувствуя, что ею властвуют демоны зла и беды. Возможно, мы встретимся на том свете, и ты, Евгений, всё поймешь. Все парадоксы простой и великой Тайны, которую ощущаю всем своим лирическим существом, еще оставшимся во мне. – Федя с легким смущением рассмеялся, хлопнул меня по плечу, и вдруг лицо его опять затвердело от желчной мысли. – Это лукавое двуличное человечество неисправимо. Даже умный путаник Василий Розанов, тоже наш земляк, однажды подметил в сердцах, что наша цивилизация есть просто содомская и нахальная, порочная и зараженная, не имеющая никаких надежд исправиться оттого, что она самоуверенна. Это так. Человечество достойно полного уничтожения вместе со своими лукавыми творениями, созданными, кстати, не им, а некими инородными силами, не лишенными чувства внешне прекрасного, но внутри равнодушными и коварными. То, что для нашего мультиплета-гения является шедевром, то для искусного «квартиранта» – веселой забавой и тренировкой заскучавшего ума. Только не заламывай по-бабски руки. Это у тебя не от возмущения или доброты, а от глупости и безверия. Земле нужен новый Адам и особенно новая Ева… Се, гряду скоро…
– Боюсь, Федя, что ты отрицаешь и самого человека как венец природы, – уныло вздохнул я, уже не имея никакого желания спорить.
– Венец? Ты о чем? Вспомни: «И раскаялся Бог, что сотворил человека». Иногда я с тоской думаю: как была бы прекрасна Земля без нас, без людей! Потому Господь и проклял свое творение. Ведь настоящих-то людей – мизер, единицы. А девяносто девять процентов человечества – дерьмо, прикрытое искусственными фиговыми листками спереди и сзади, думающее и творящее мозгами ловких «квартирантов». Вот отчего «не властны мы в самих себе…». Но пока что ни у кого не отнимается свобода делать то, к чему лежит его душа по своему вкусу-желанию: «Неправедный пусть еще делает неправду, нечистый пусть еще сквернится, праведный да творит правду еще и святой да освящается еще». Так грозно предупреждает Иоанн в Откровении.
– Несчастный ты мой дружок!- Сострадательно воскликнул я. – В какой же духовный тупик ты себя загнал!
«Братишка» удостоил меня презрительным косым взглядом.
5. Кувшин летит по назначению
– А ты себя никогда не ощущал мультиплетом? – Ехидно спросил я.
– Какой-то контакт с нечистью конечно был, – серьезно ответил Федя, и в его глазах мелькнул пережитый страх. – Если верить жене, то по ночам я даже разговаривал с чертом, подобно Ивану Карамазову. Такие сочинения никогда не проходят даром для автора. Иначе ничего не получится. Жена умоляла сходить к психиатру. А вылечил меня всё тот же отец Николай, царство ему небесное. Да и камень, слава богу, от меня отстал, как коровья лепешка с хвоста. Пусть он лишил меня прежнего ясновидения и вдохновения. Зато внутренне я очистился от лукавых даров в виде так называемого творческого огня и жажды самовыявленья, которые по наивности принимал за «божью» искру…
– Насчет твоей бывшей прозорливости могу подтвердить, – засопел Басов, переходя на тон интимного откровения. – Прочитав рукопись романа, я вдруг задумался над одной его линией, весьма щекотливой. И вскоре убедился, что ты прав и всё сходится. Одна из моих въедливых невесток принесла мне как-то раннюю фотокарточку моего любимого внука. Тогда ему было три годика. Сейчас Василию уже двадцать. Запамятовал я, как он выглядел в младенчестве. А тут смотрю – вылитый мой трехлетний сынуля Ванечка. На старости лет мне, якобы, жена его подарила. Сколько было радости, помню! Хотя, честно говоря я забыл, когда в последний раз исполнял свой супружеский долг. Но женя уверяла, что это было по пьяни, и я был великолепен, как Казанова. Я, конечно, вельми порадовался за себя, за свою лебединую песню, дурак старый. В этом смысле мы беззащитны перед подлыми женщинами. Начал я присматривать в окошко за Ириной, и за Васей. Тогда еще были силы до окна доползти. И однажды увидел, как они страстно целуются-обжимаются под яблонькой. Вызвал супругу на откровенную беседу и припер ее к стенке. Деваться ей было некуда.
Оказалось, что мой ангелочек Ванечка вовсе не мой сын, а Васин. Ирина совратила его еще в подростковом возрасте. Ей нравилась сопливые любовники. Как Вареньке в твоем романе, хотя там несколько иное. А у Ирки – просто сучья натура. Я нашел силу вмазать ей по роже. И тут из неё такое попёрло, стыдно пересказать. Самый натуральный бес в нее вселился и вопил голосом колхозного хряка. Жутко было слушать. Хоть священника вызывай. Тогда я написал второе завещание, уже не на жену Ирину, а на своего старшего сына Петра, Васькиного родителя. Оно, правда, еще не заверено у нотариуса. Не могу дозвониться до конторы. Да и боюсь: подслушают и грохнут. Эти мультиплеты на все способны ради денег. Ирина, кажется, еще не знает об этом завещании. И вы помалкивайте. Вернетесь в город, звякните моему юристу, вот по этому номеру. Это иудей Фукс, ты его красочно описал в романе, Федя. На него всегда можно положиться.
Мой «братишка» кивнул в знак того, что прекрасно знает Фукса и вдруг замер, прислушался. Затем звериным прыжком метнулся к двери и резко распахнул её – в комнату тотчас вошла немного сконфуженная домработница Клава с большим подносом, накрытым серой тряпицей. Извинилась, потупив коварные глазки, и выставила на столик блюда с горячими магазинными пельменями. Когда ушла, грубо покачивая узкими бедрами и поджав по-монашески обветренные губы, Басов озадаченно крякнул:
– Наверняка всё слышала, фискалка, и доложит супруге. Ведь Ирка приставила её шпионить за мной. Впрочем, начхать. Я вот послушал тебя, Феденька, и совсем успокоился. Разящая речь! Главное: Бог есть, и Он не такой, каким мы его представляем, жалкие дурни. Я решил завтра же переписать все свое состояние на сельскую церковную казну. Храму давно нужен ремонт, а средств нет. И еще вот о чем я подумал, хлопцы. Я хоть и стал веровать во Христа и Дух Святой, но и в камень наш тоже верую. Чую в нем силу нездешнюю. Вдруг она поможет мне встать на ноги? Отнесли бы вы меня к нему в полнолуние этой ночью, положили на бел-горюч камень Алатырь, и я бы спал на нем до утра. Глядишь: и воскрес бы, как Лазарь библейский, или как Иван-Царевич в сказке. Я ведь, слава богу, еще не перестал верить в чудо. И эта вера, возможно, спасет меня. Я домашних упрашивал, но они лишь ругаются и чокнутым обзывают. А на самом деле боятся, что я могу выздороветь. Не дождутся моей смерти, чтобы скорей заполучить наследство. Сбегай, Федюша, еще за вином. Деньги у меня есть, припрятаны…
А ночью произошло то, что заставило меня поверить в существование некоторых придуманных «братишкой» героев. Но перед этим я встретился с хозяйкой усадебного дома Ириной Васильевной Басовой. Она, как и романная Варенька Самсонова, была моложе супруга на два десятка лет, но до главной героини произведения ей было далеко. Фигуру, однако, имела тоже превосходную, хотя и с возрастным волнующим жирком на крутых бедрах. Но был он на любителя – меня лично эта пухлявость не вдохновляла, а вот Федор был весьма охоч до тазобедренных округлостей, что не мешало ему, впрочем, писать лирические вирши о хрупких красавицах. Не сразу, но я вспомнил, как он расписывал мне египетские ночи, проведенные именно с ней, с артисткой облдрамтеатра Ириной Ковальчук в пору нашей молодости. Будучи завлитом театра, он познакомил меня со своей любовницей, чтобы я написал о ней очерк в молодежную газету как о восходящей звезде местной сцены. Но ни её тусклая игра в тусклых спектаклях, ни такая же бесцветная мордашка с полтавским носиком гоголевской свахи, а главное – её мутные душевные данные не подтолкнули меня к перу. И Федя очень обижался, уверяя, что я нисколько не разбираюсь в сексапильных женщинах. Театральная карьера, как я и предполагал, у Ковальчук не удалась. Но зато незаурядные деловые качества скоро усадили её в уютное кресло заместителя начальника областного управления по делам культуры и искусства. Здесь она наконец нашла себя, а потом и мужа, известного писателя Басова.
Ирина ввела за ручку крепенького малыша в джинсовом костюмчике на ярких заклепках. Его круглая головка, усыпанная золотистыми кудряшками, словно сосновыми стружками, пропитанными янтарной смолой, была застенчиво прижата пухлым подбородком к груди. Но когда он вскинул её, чтобы поздороваться, то его невинные прозрачно-фисташковые глазки чем-то меня насторожили. Они так цепко оглядели нас, что почудилось, будто Ванечка прикидывает, стоит ли гостей принимать всерьез или пренебречь ими. Неряшливого Федора он отверг сразу, а вот меня с моим столичным прикидом оценил по высшей шкале ценностей и даже ангельски улыбнулся мне. Хотя кого-то он смутно напоминал или повторял, и это дублирование было почему-то неприятным. Тем не менее, малыш казался херувимчиком из рождественской сказки. Бедное сердце обманутого мужа радостно потянулось к нему. Басов прижал его к груди и потрепал рассыпчатые кудряшки. Затем приник к его алым тугим щечкам. Я заметил, как малыш брезгливо поморщился и сердито оторвался от сомнительного отца, пахнувшего вином и болезнью.
Мне всегда было интересно наблюдать за бывшими любовниками во время их нечаянной встречи. Особенно при отягчающих обстоятельствах. Обычно по их губам и глазам пробегали в те минуты летучие судороги нежных воспоминаний, обострённых сознанием тайного греха, – они как бы становились глубоко законспирированными сообщниками, которые наслаждаются внешним соблюдением правил соблазнительной, почти шпионской игры и светских приличий. Но между Ириной и Федором ничего такого не пробежало. Наоборот, словно вздыбилась холодная волна взаимной враждебности, колючая морось от которой долетела до меня и до хозяина усадьбы. Только актерский опыт позволил Ирине погасить вспыхнувший, в зрачках уголек непонятной ненависти. Я догадался, что она или читала Федин роман, или сам Басов рассказал ей, кто помог ему вывести жену на чистую воду. Или она подслушала речь моего друга, полную неприязни к деятелям культуры.
Сильные впечатления уходящего дня так обессилили час, что мы уснули еще до заката солнца. Комнату нам отвели рядом со спальней Басова, хотя Ирина хотела нас поселить в другой. А в полночь случилась какая-то чехарда. Внезапный грохот, а затем болезненные вскрики и проклятия, раздавшиеся за стенкой, заставили нас вскочить с кроватей. Не одеваясь, мы побежали в покои хозяина. Распахнув дверь, увидели лежащего на полу, среди разбитых черепков керамического кувшина, разбросанных веточек цветущей вербы и небольшой лужицы воды средних лет полноватого мужчину в клетчатом пиджаке и с темными длинными волосами, схваченными сзади резинкой. С верхнего края правой залысины стекала через лоб на щеку и усы багровая струйка крови. Рядом с ним лежала атласная подушечка, которую мы днем подкладывали под спину хозяина. Сам он, чуть приподнявшись на локтях, бледный и перепуганный, с удивлением глядел на окровавленного мужчину и лепетал: «Он хотел меня задушить подушкой, вот так Петенька, сыночек, мать его ети. Это в благодарность за моё завещание…». Федор поспешил к раненому с изумленным возгласом: «Ты чего это удумал, Петруха?». Но тот уже очухался и с раздражением дернул плечами в знак того, что не нуждается в помощи. Затем поспешно надел упавшие на коврик очки в роговой оправе, быстро поднялся и, прижимая платок к ране, густо прохрипел: «Я пришел отца проведать, как он себя чувствует после вина и хотел подушку поправить, а тут кувшин упал с верхней полки непонятно каким образом». Лицо его было опущено от неловкости. Увидев, что платок намок от крови, Петр по-детски испугался, всхлипнул и стремглав бросился из комнаты. Федор проводил его задумчивым взглядом и подергал себя за щетину, словно проверял, не снится ли ему этот нелепый сон. Затем спросил Басова:
– Он действительно пытался вас задушить?
– А иначе как бы эта подушка оказалась на полу? – Обидчиво просипел Басов, начиная потихоньку дрожать. – Я уже стал задыхаться и терять сознание. Если бы не кувшин…
– Но каким образом он упал? – Пожал плечами Федор. – А если бы и свалился случайно, то разве мог бы до таком степени зашибить здорового мужика? Ведь расстояние от полки до его головы не более полуметра. Его падение не успело набрать нужную скорость для сильного удара. Кроме того, форма кувшина закругленная, да и сам он не ахти какой величины. Не мог он просто так упасть. Тут что-то не так…
– Тем не менее, он упал и спас меня, хвала небесам! – Тонко вскричал Басов, с наслаждением глотая воздух.
– А Петр знал, что вы переписали завещание на него? – Спросил Федя как-то рассеянно, выказывая давнюю страстишку к детективным загадкам.
– Я позавчера ему сказал. Так что убивать меня у него не было особого смысла. А теперь я уже точно всё свое состояние передам местной церкви. Только позвоните Фуксу, чтобы он посетил меня тайком. А то и его грохнут. Это же не люди, а мультиплеты какие-то. Метко ты их определил, Феденька…
Мы покинули хозяина, пребывая, как и он, в полном недоумении. Я отправился на свою пружинную постель с пуховым тюфяком. А Феде приспичило в туалет. Его возвращения я уже не помню, так как от всех переживаний быстро уснул. И снился мне воробей с соловьиным голосом дворника Феди.
Проснулись мы поздно, когда все взрослые домочадцы разъехались по своим рабочим местам. Как-то даже слишком поспешно, не попрощавшись с нами. Я лишь пожалел о том, что не успел увидеть Василия, студента театрального отделения местного университета. Он-то как раз интересовал меня больше всех романных прототипов. Ладно, доверимся первому хроникеру и будем считать, что Вася Басов был достойным первообразом полюбившегося мне Ванечки Бейсова.
Хозяин захудалого дворянского гнезда грустно попрощался с нами и намекнул, что вряд ли мы еще свидимся на этой грешной земле. Мы сразу почувствовали, что так оно и будет. Даже у меня исподтишка защемило сердце. Не потому, что было так уж жалко этого запутавшегося в исторических перепетиях старого человека, а просто любая вечная разлука напоминает с возрастом о неизбежности ж собственной кончины.
Покидая особняк, я вдруг инстинктивно обернулся, почувствовав между лопаток чей-то упорный взгляд. На выщербленном кирпичном крыльце стоял малыш Ваня и как-то таинственно улыбался, будто успел за сутки постичь сакральную загадку сфинкса. Встретив мои глаза, он вдруг подмигнул мне. Это сделано было, может быть, не нарочно, непроизвольно, а как прощальный знак великодушного примирения в чем-то устыдившегося шалопая… неким неловким напутствием. Но когда я снова обернулся, то в повторном подмиге мальчишки углядел блеск недюжинного ума и коварства, а не следствие случайного нервного тика, И тогда я не на шутку испугался. Мне стало не по себе, а в памяти возник златокудрый малыш со знаменитой фотографии рядом с несчастной маменькой будущего вождя. Я тряхнул головой, желая избавиться от неприятного наваждениями дико закашлялся – дружок Федя вовремя стукнул меня ладонью по согнутой спине, боясь, что я захлебнусь слюной. На крыльце весело и злорадно хихикнули.
В полупустой маршрутке я вернулся к ночному событию и возмутился подлостью Пера Басова, пытавшегося задушить родного отца. Федор зыркнул на меня сбоку снисходительно-всезнающим оком.
– А Петр Михайлович не имеет к этому неудачному злодейству никакого отношения. В это время он мирно спал как человек солидный и добропорядочный. На такое преступление он бы никогда не пошел.
– Но ведь мы своими глазами видели его ночью в спальне отца! – Изумленно воскликнул я.
– Это была Ирина Васильевна Ковальчук, заведующая делами областной культуры. Для меня это было символично. Она уговорила своего молодого любовника и отца Вани Басова, выкрасть одежду Петра Михайловича и как бывшая актриса сыграла свою лучшую роль с переодеванием. Парик, очки, усы – это просто. Но как она сумела точно спародировать голос, ужимки и все прочее Петра – вот это гениально. Даже я сперва поверил.
– Но откуда тебе это известно? – Удивился я.
– Так ведь я тогда не в туалет побежал, а за ней, к ее спальне. Что-то женское и знакомое почудилось мне в ее вихляющих движениях. А потом я заметил частые капли крови. У двери услышал, как Ирина Васильевна стонет от боли. Проклинает кувшин и того, кто его швырнул ей в голову. Заглянул в замочную скважину и увидел, как она переодевается.
– Но зачем этот сложный маскарад? – Удивился я, с трудом приходя в себя.
– А на всякий случай. Вдруг кто-нибудь из домочадцев заметит ложного Петра. Допустим, та же домохозяйка Клава, с которой она в одной связке. А это уже свидетель. Петр мог загреметь в тюрьму и лишиться наследства. Хотя всё могло сойти и за естественную причину: случайная остановка сердца и так далее. Ведь Басов довольно много выпил на радостях от нашей встречи. И мы бы тоже попали в свидетели. Она бы в любом случае не прогадала, деятель областной культуры. Ей надо было прикончить мужа сегодня, чтобы выкрасть второе завещание. А то вдруг мы завтра вызовем Фукса, и всё у нее полетит к чертям… Вот почему она решила действовать при нас, рассчитывая, что и мы во хмелю…
– Зря ты Басову не открыл правду, – упрекнул я.
– А зачем? Больше я в чужие дела не вмешиваюсь. Баста. Я только шепнул Альбертычу, чтобы он прогнал домработницу Клаву, эту змею подколодную, которой Ирина наверняка что-то обещала.
– И все же, мой друг: кто спас господина Басова? – Задумчиво спросил я.
– Известно, кто. Домовой! Альбертыч назвал его Филей. Однажды мы с классиком так наклюкались, что Филя материализовался и проделывал перед нами всякие милые чудеса. Филя очень любит хозяина и никогда не даст его в обиду. Но меня он любит больше всех!
– Кажется, ты убедил меня, что твой роман стоит довести до ума, – засмеялся я побежденно и сразу перешел на деловой тон. – Многое там предстоит перелопатить, выбросить насытить историей. Особенно реальной жизнью, чтобы труд не превратился в заурядное фэнтэзи. Поэтому гонорар – пополам. Завтра же начинаю перепахивать твое засеянное дикое поле.
– Не надорвись только, – угрюмо вставил Федя. – А то засеешь его зубами дракона. И поменьше твоего пошлого реализма…
Его мрачное настроение, граничащее с отчаянием, которое прорезало на его лбу вертикальную морщину, меня напугало.
– Что с тобой, «братишка»? – спросил я с тревогой и вдруг замер от догадки. – Ты тоже думаешь об этом пацаненке?
– Да, о нем, об этом будущем мультиплете, – сквозь зубы процедил друг и обхватил лицо руками. – Ты даже не представляешь, как он похож на того юного Авессалия, будь он проклят… А ведь этот Ваня, по словам Басова-старшего, тоже любит играть возле камня на берегу. И знаешь, как называет его? Дядькой Черномором. А то и головой Адама. Неужели я никогда не избавлюсь от этой чертовщины, Господи?..
А за окном маршрутки синел кусок нового бездонного неба, набирали цвет подросшие деревья, где-то высоко, под Богом, заливался невидимый жаворонок, и мудро улыбалась вечно творящая земля.
КОНЕЦ РОМАНА