Работных людей на Синбирской горе к середине лета было в достатке, ежедневно на строительстве крепости работали до полутора тысяч землекопов и плотников полный световой день. Крепость, или кремль, стали возводить со всех четырех сторон одновременно, и что ни день, стены прирастали, где на один, где на несколько венцов срубов. Сразу строились и шесть крепостных башен: четыре наугольные и две проездные. Последние делались особо прочными, целиком из дубовых брёвен, которые укладывались с наружной стороны в два ряда, с окованными железными полосами воротами, бойницами для пушечного и пищального боя, надвратной часовней, над которой устраивалась колокольня, где должен быть поставлен государев набатный колокол. Его уже доставили из Свияжска, он лежал на земле возле проездной Крымской башни и внушал людям уважение своими размерами и весом – триста пудов, таких здесь не видывали. Колокола, чуть поменьше, были привезены и для других башен, чтобы своим звоном поддерживать в осаждённых отвагу и веру в победу.

В полутора сотнях саженей от кремля на Крымской стороне был заложен острог для защиты подступов к Синбирску. От него к граду началось строительство нескольких надолбов из крепкого дуба. Надолбы перекрывали двухсаженной стеной подступы к кремлю, по ним могли передвигаться ратные люди между острогом и главной крепостью. Острог делался по образу подобных укреплений на засечной черте, он был невелик, но крепок своим дубовым частоколом и четырьмя угловыми башнями, приспособленными для огневого боя. Здесь должны были постоянно нести службу ратные люди, и для них строились жилые избы, поварня, амбары оружейной и пороховой казны. В случае осады, острог надёжно защищал Синбирск с Крымской стороны. Неприятелю, чтобы подойти к кремлю, надо было уничтожить острог и надолбы, а для этого растратить свои силы, которые он нацелил на захват главной крепости. На этом и строился расчёт русских военных строителей, который оправдал себя полностью во время первой русско-польской войны за Украину. Защищённая землей и деревом Вязьма успешно отразила осаду польских войск, вооружённых пушками и имеющих опыт взятия каменных крепостей. На волжской границе против степняков Синбирск был неприступен.
Город строили простые люди, крестьяне, взятые от сохи и оторванные от родного очага. Условия их жизни были очень тяжёлыми, работные люди жили в шалашах, ели однообразную и скудную пищу, приказчики и сотники били их палками за всякую провинность. Спасения ослабевшим и больным не было, люди умирали каждый день, и отцу Никифору вошло в тягостную привычку каждый вечер идти на кладбище, устроенное на Казанской стороне неподалёку от крепости, и совершать погребальный обряд.

В конце июля резко похолодало, пошли дожди, люди простывали, поскольку, негде было высушить одежду, заболевали скоротечной горячкой, и счёт смертей уже шёл до десятка на каждый день. Из-за ненастья работы пришлось прекратить, люди сидели в шалашах, зябли и мокли, не имея возможности развести костры и согреться. Когда кто-нибудь рядом умирал, бывшие с ним рядом люди криками звали похоронщиков, нескольких отпетого поведения ярыжек во главе с Коськой Хариным, которые брали покойника и относили его на кладбище. К вечеру приходил промокший насквозь отец Никифор и отпевал всех скопом. Воевода велел никого без гроба не хоронить, но бывало и так, что подручные палача тайком покойника раздевали и бросали голяком в яму. Поп Никифор видел творимое ярыжниками окаянство, но ничего не мог с ними поделать. Только заикнулся, что скажет воеводе, как его притиснули к сосне и приставили к горлу нож.
– Никшни, поп, а то порешим, как курёнка!

Хитрово весьма беспокоило, как бы работные люди не возмутились и не устроили бунт, и он сказал об этом Кунакову.
– Не кручинься, Богдан Матвеевич, – успокоил воеводу многоопытный дьяк. – Бунтовать люди не станут. Я мужиков насквозь ведаю. Они согласны терпеть, а раз так, то скорее помрут, чем забунтуют.
Вскоре простудная болезнь начала косить и начальных людей. Одним из первых занедужил градоделец Першин. Когда начались ливневые дожди, он кинулся устраивать канавы для стока воды, чтобы не заливало ямы, выкопанные под основания башен. Пробыл два дня под дождём и слёг с великим жаром и трясучкой во всём теле. О болезни градодельца донесли Хитрово, и он срочно вызвал к себе знахаря Ерофеича, единственного на Синбирской горе лекаря. Тот явился, седой, как лунь, борода во всю грудь, длинные волосы на голове подвязаны кожаным ремешком, взгляд колючий и тёмный.
– Сделай, старинушка, невозможное, но подними Прохора на ноги, – ска-зал воевода. – Говори, что для этого тебе надобно.
– Вели, милостивец, отпустить большую чарку вина, – сказал знахарь. – У меня было, да всё растратил.
На другой день Васятка донёс Богдану Матвеевичу, что здоровье Першина не улучшилось, винные примочки ему не помогли, градоделец впал в сильный жар, бредит и призывает к себе воеводу.
Першин лежал на лавке, укрытый овчиной, и тяжело стонал. На скамейке стояла чаша с отваром, к стене был прислонён игрушечный город. Воздух в избе был спёртый, крепко пахло вином и сыростью.
– Прохор! – сказал Хитрово. – Ты меня слышишь?
Першин открыл глаза, понемногу его взгляд стал осмысленным.
– Вот, Богдан Матвеевич, – жалко попытался улыбнуться больной. – Отхожу я, и град не успел поставить.
– Не торопись на тот свет, – сказал Хитрово. – Бог даст, поправишься.
– Видно, уж нет, – Першин скривился и закашлялся. – Град не построил, ты уж прости. А на моё место поставь Авдеева, он плотник добрый, и все мои хитрости ему ведомы.
Градоделец зашёлся приступом кашля, к нему наклонился Ерофеич и стал обтирать тряпицей мокрую бороду.

Выйдя из избы, Хитрово сказал Васятке, чтобы он позвал к Першину священника. Вечером градоделец скончался. Авдеев собственноручно сделал гроб из сосновых горбылей, на погребение пришли Хитрово, Кунаков, сотники и приказчики. Хоронили Першина возле построенного им храма.
Шёл нескончаемый дождь, заливая могилу. Землекопы торопливо забросали её землей, и Никифор, подобрав рясу, побежал к своей избе. На крыльце, прижавшись к дверям, стоял человек в церковной одежде. У его ног лежал перевязанный верёвками рогожный куль.
– Ты кто? – спросил Никифор. – Почто не заходишь?
– Жду, пока вода с меня стечёт, – ответил незнакомец. – Ты, видно, Никифор, а я – Ксенофонт. Послан из митрополии к тебе диаконом.
– Как же ты до нас в такую непогодь дошёл?
– На струге. В Казани сухо, ливень только на подходе к Синбирску начался.
– Идём в избу, – сказал Никифор. – Тебе нужно переодеться и обсохнуть.
Марфинька кормила грудью Анисима. Увидев чужого человека, она ушла за занавес, а Ксенофонт развязал куль и достал из него штаны и рубаху. Когда он переодевался, Никифор не мог надивиться: диакон имел могучую стать, и был облачен мышцами, как стальным панцирем.

В избе потянуло дымком, Марфинька подожгла в печи растопку, чтобы разогреть уху. Белёсый жгут дыма пополз по потолку в волоковое оконце. Никифор выжидающе смотрел на диакона, что тот ему скажет о себе. Ксенофонт это понял и достал из своего куля грамотку.
– Вот, велено отдать воеводе, – промолвил диакон. – Но я знаю, что в ней писано.
– И что же? – робко спросил Никифор.
– А то, что бываю несдержан на язык и на руку.
– Батюшки! – воскликнул Никифор. – Ты что попов бьёшь?
– Не страшись, батька, – сказал Ксенофонт. – Прогнал я в Челнах питухов, что разоряли винопитием свои семьи, от кабака, а целовальник донёс о сём воеводе Прозоровскому.
– А как на язык несдержан бываешь, хулишь кого?
– Звоню порой в колокол не ко времени, – смущенно сказал диакон. – Люблю колокольное благолепие, ажно рассудком затемняюсь от счастья.
– Что ж, надо теперь колокольню от тебя запирать, – промолвил Никифор. – Так ведь замок выломаешь?
– Не знаю, – потупившись, ответил Ксенофонт, – но терпеть буду.
«Чисто дитя, – подумал Никифор. – А ведь так Господь свои люди строит».

Для житья диакону определили избу, где жил градоделец Першин. Утром Ксенофонт отправился к храму. Дождя не было, но тучи над Синбирской горой громоздились тяжёлые и низкие, с Волги дул холодный ветер. Работные люди продолжали отсиживаться в шалашах, и в крепости было безлюдно.
Среди приземистых изб града храм возвышался на пятнадцать саженей и был виден далеко окрест. На дубовой подклети стоял восьмиугольный сосновый сруб, покрытый лемеховой кровлей. С восточной стороны к храму был сделан алтарный прируб, покрытый бочкой. Навершием храма были три луковичных главы, крытые лемехом. Рядом стоял колокольный сруб, увенчанный шатром на столбах. К нему в первую очередь и устремился Ксенофонт.
По узкому лестничному проходу диакон протиснулся наверх, на открытую площадку под шатром и огляделся. С десятисаженной высоты ему стала видна коренная Волга, изгиб Свияги и за ней избы казачьей слободы. От свежего и острого ветра Ксенофонта пробрал легкий озноб, он встал спиной к столбу и с вожделением уставился на колокола, один большой и три малых. Руки сами собой потянулись отвязывать от бруса верёвку, прикреплённую к языку большого колокола. В голове уже звучало: «Дон! Дон!», а вслед – перепляс и перепев малых колоколов.
– Не полоши народ, диакон! – из проёма лестничного хода высунулся Никифор. – Привяжи била и ступай вниз!
Поп ждал Ксенофонта на крыльце с замком в руке.
– Пришлось ради тебя солгать, диакон, – сказал Никифор. – Дьяк Кунаков спрашивал, зачем запирать колокольню. Сказал, что кто-то по ночам ша-рится. Ловок ты на колокольню лазать! Поглядим, как знаешь службу.
Богослужебный чин Ксенофонт знал назубок, а басовые распевы диакона умилили попа до глубины души.
Никифор и Ксенофонт так увлеклись, что не заметили, как промелькнул день, и в храм прибежал могильщик:
– Батька! Тебя ждут покойники!

В этот день умерли восемь человек. Они лежали на деревянном помосте, один рядом с другим. Рядом стояли Коська Харин и его подручные, заметно во хмелю.
– Шапки бы поснимали, ироды! – сказал Ксенофонт. – Это ж не брёвна, а люди.
Ярыжные и не подумали подчиниться диакону, а Коська смрадно начал лаяться и медведем пошёл на Ксенофонта. Никифор затрепетал от обуявшего его страха и не смог даже двинуться с места. Однако ни кровопролития, ни драки не случилось. Диакон ухватил, как куль, нависшего над ним Коську и бросил в пустую могильную яму. Его подручные, спотыкаясь и подскальзываясь на комьях глины, кинулись врассыпную, а из ямы доносилось повизгивание низвергнутого туда синбирского палача. Вокруг никого не было и поп с дьяком опустили покойников в могилу, присыпали их слоем песка и глины.
– Надо бы вынуть Коську из ямы, – робким голосом произнёс Никифор.
– Пусть сидит! Если хочешь, доставай его сам, – сказал Ксенофонт. – Я не буду марать об него руки.
– Как же я его, борова, вытяну? Он меня утянет к себе.
– Вот и пусть сидит, – усмехнулся диакон. – Пойдём, батька, уху хлебать.

Тем же вечером Богдан Матвеевич почувствовал себя зябко и неуютно от звона в голове. Он лёг на лавку, накрывшись шубой, и попытался уснуть. Сон пришёл, но был недолгим. Хитрово откинул шубу, сел на лавку, в голове звон стал ещё слышнее. Он коснулся ладонью лба, посмотрел на неё, она стала мокрой от пота. На зов господина явился Васятка, и тот велел ему позвать Кунакова. Дьяк немедля пришёл и вопрошающе посмотрел на воеводу.
– Как на дворе, Григорий Петрович? – спросил Хитрово.
– Льёт, как из решета, – ответил дьяк. – Конца и краю ненастью не видно.
– Я, кажется, захворал, – сказал Хитрово. – Смотри тут за всем в Синбирске, пока я отлежусь. И пришли ко мне Ерофеича.
Дьяк шагнул к воеводе и взял его руку.
– Да у тебя горячка! – воскликнул Кунаков. – Вот беда! Годи, Богдан Матвеевич, я сейчас! А знахаря не зови, залечит, как Першина.
Вскоре дьяк вернулся с сумой и, присев на лавку рядом с Хитрово, достал из неё небольшой мешочек.
– Что это? – спросил Хитрово.
– Это, Богдан Матвеевич, овсяная солома. Я без неё никогда не езжу из дома. Эй, малый!
Мигом явился Васятка.
– Спроворь-ка быстренько кипятку!
Слуга побежал исполнять приказание, а Кунаков взял большую чарку и насыпал в неё горсть мелко нарубленной овсяной соломы. Из другого мешочка дьяк взял горстку снадобья, где были смешаны цветы липы, чёрной бузины и насыпал в другую чарку.
Держа на вытянутых руках посудину с кипятком, явился Васятка.
– Заваривай, вот по сию пору, – сказал Кунаков, указав перстом, сколько наливать в каждую чарку кипятку. Подойдя к вешалке, он снял с крюка чис-тое полотенце и накрыл им отвары, чтобы круче заварились.
Богдан Матвеевич слова Кунакова слышал будто издалека. В глазах стало мутно, грудь стеснило, телесная дрожь усилилась.
– Испей, Богдан Матвеевич, отвару, – сказал Кунаков, поднося к губам больного чарку. – Вот и хорошо! Теперь испей из другой. Так, молодец! А теперь приляг.
Дьяк помог Хитрово лечь на постель и накрыл его шубой. Выходя из комнаты, он строго сказал Васятке:

– Будь всю ночь с воеводой и глаз не смыкай! Как очнётся, дашь пить того и другого отвару!
Дьяк вышел на крыльцо и недовольно глянул вокруг. Небо было затянуто тучами, моросил мелкий холодный дождь, вокруг не было ни души, и лишь на надвратной был человек, об этом известил удар государева колокола. Кунаков спустился с крыльца и, обходя залуженные места, подошел к избе Никифора. Поднял палку, с которой никогда не расставался, и стукнул в дверь. В избе заплакал младенец, Кунаков ещё раз ударил в дверь, которая тотчас распахнулась, и на пороге появился Никифор, а из-за его плеча выглядывал Ксенофонт.
– Это кто у тебя гостюет? – спросил дьяк, впиваясь взглядом в диакона. – Чужих людей в крепости быть не должно.
– Ах, ты, господи! – всплеснул руками Никифор. – Это присланный из Ка-зани диакон Ксенофонт. Только что пришёл.
– Не крути, поп, – жестко сказал Кунаков. – Мне ведомо, что он целый день по крепости бродит. Отписка от митрополии у него есть?
– Сейчас явлю грамоту, – сказал Ксенофонт.
– Завтра явишь на съезжей, не до этого пока. Идите отцы православные в храм и сотворите молебен о здравии раба Божьего окольничего Богдана Матвеевича!

Проводив взглядом Никифора и Ксенофонта, поспешивших в храм, дьяк вернулся в воеводскую избу, зашёл на свою половину и крепко задумался. Опасная болезнь Хитрово, в случае, не приведи Господи, печального исхода, разрушала надежды Кунакова на ближайшее будущее. На днях он получил из Москвы грамоту от своего товарища по прежним службам дьяка Волюшанинова. Государев дьяк сообщал, что царю нужен человек для посылки на Украину, где пламя казацкой войны заполыхало вовсю, к гетману Хмельницкому, и Волюшанинов назвал имя Кунакова как умельца во всяких посольских хитростях, и вскоре должен последовать его вызов в столицу.
Синбирск уже надоел Григорию Петровичу, не та это служба, где можно было ожидать больших пожалований землей и деньгами, обычное городовое строительство, конца которому не предвиделось ещё лет пять, а у него две дочери невесты и почти бесприданницы, если сравнивать с другими, чьи отцы успели, сидя на воеводствах, нахапать и набить мошну под завязку купеческими посулами и грабежом тяглого люда. «Если с Хитрово что случится, – размышлял дьяк, – то я застряну в Синбирске надолго. Пока другого воеводу пришлют, пройдёт немало времени, и поездка к Хмельницкому достанется другому».
За этим раздумьем Кунаков не забывал присматривать за работными людьми. Хотя непогода и заставила их сидеть по шалашам, но дьяк примечал, что многие впали в уныние и задумчивость, а это плохо. Мужика нужно всегда держать крепко, чтобы он работал до седьмого пота, после наедался до отвала, и ложился спать, желательно, без мечтательных сновидений. Вот тогда мужик послушен и надёжен, что не забунтует.

Два дня Богдан Матвеевич находился в беспамятстве, Васятка не отходил от него, поил отварами, укутывал. Что ни час, к хворому заглядывал Кунаков. Несколько раз приходил отец Никифор. Наведывались приказчики и сотники, но в избу их не пускали. Постояв у крыльца и получив от Кунакова наказ говорить своим людям, что воеводе стало лучше, они скрывались в клубах влажного тумана, который по вечерам стал окутывать Синбирскую гору.
В какое-то утро их этих несчастливых для синбирян дней к граду подошёл струг, с него сошёл стряпчий, из тех, что отираются в Кремле подле царских сеней, и объявил, что он послан великим государем к синбирскому воеводе с важным поручением. Стрелецкий полусотник, начальник подгорной сторожи, немедленно доставил царского вестовщика к воеводской избе.

Дьяк Кунаков принял его хмуро.
– Объяви, с чем послан, – сказал он, неприветливо поглядывая на хлыщеватого молодого дворянина с золотой серьгой в ухе.
Вестовщик не смутился холодным приёмом и уел дьяка тем, что начал громко вычитывать полный титул великого государя, и Кунакова небрежно сидевшего в кресле, словно пружиной подняло на ноги. Стряпчий говорил титул, медленно отчитывая каждое слово и мстительно поглядывая на дьяка: «Что уел таки я тебя, синбирский лежень!»
Затем он поставил на стол ларец из дорогого кипарисового дерева, изукрашенный серебряной чеканкой. Кунаков отворил крышку и замер от увиденного: в ларце находился серебряный позлащенный крест, убранный жемчугом и драгоценными каменьями. Он истово перекрестился трижды и с благоговением вынул из ларца государев дар. На кресте была надпись. Григорий Петрович надел оловянные очки и медленно прочел: «Повелением Великого Государя, Царя и Великого Князя Алексея Михайловича и его благоверныя Царицы и Великой Княгини Марии Ильиничны сделан сей крест в Синбирск во град в соборную церковь Живоначальныя Троицы»…

Кунаков бережно возвратил крест в ларец, кликнул своего подьячего и велел тому поместить царского стряпчего в лучшую комнату и угощать его всем, что он пожелает.
Оставшись один, дьяк задумался, затем достал из ларца крест и положил его перед собой. В комнате было сумрачно, и через некоторое время Кунаков стал замечать, что порой от креста исходит дрожащее свечение. Он простёр под ним ладонь и почувствовал тепло, поднимающееся от креста подобно живому дыханию. Кунаков отнял руку, потом вновь простёр, и тепло опять обволокло ладонь и проявилось лёгким покалыванием в кончиках пальцев.
Ещё не веря открывшемуся ему чуду, Григорий Петрович встал на ноги, потёр виски и вышел на крыльцо. Дождь перестал, облака поднялись выше, сквозь них узким лезвием просочился солнечный луч, и дождливые капли на заборах и крышах заиграли многоцветием множества крошечных радуг. «Если крест чудотворен, – подумал дьяк, – то почему он явился передо мной. Аз многогрешен…» В этот миг над головой дьяка что-то прошумело, в лужу подле крыльца сел дикий голубь и стал омываться водой, топорща крылья и воркуя. И в этом Кунаков увидел некий вещий знак, посланный ему не отсель.

Он вернулся в свою избу, бережно положил крест в ларец и пошёл к Хитрово. Утомлённый двумя бессонными ночами Васятка вскинулся с лавки, на которой лежал, но дьяк предупреждающе поднес к губам палец.
– Как Богдан Матвеевич? – шепотом спросил Кунаков.
– Ни разу не опамятовался, совсем плох.
– Выйди отсюда.
Васятка, осторожно закрыл за собой дверь, а Кунаков сел на лавку рядом с больным. Лицо воеводы осунулось, нос заострился, при дыхании из груди слышались хрипы. Дьяк сухой тряпицей отёр с его лица пот и убрал белизну из уголков глаз. Затем он взял из ларца крест и, приподняв Хитрово, сунул под подстилку
Утром к Григорию Петровичу прибежал взволнованный Васятка.
– Воевода очнулся! Тебя требует!

«Ужели распятие помогло?» – подумал дьяк и поспешил к воеводе.
Хитрово сидел на лавке, опустив босые ноги на пол, и пил из чарки отвар.
– Как можется, Богдан Матвеевич? – спросил Кунаков.
– Глаза открыл, значит ожил. В голове пошумливает, а так здоров.
– Рано быть здоровым, Богдан Матвеевич, рано, – запротестовал Кунаков, бережно укладывая Хитрово на лавку.
– Как там погода? – спросил Хитрово.
– Сегодня, кажись, вёдро, – ответил Кунаков. – Надо людей поднимать на работы, а то, поди, все бока пролежали. Да и сам народ ожил, одежонки сушат.
– Сколько людей умерло за эти дни?
– Близко к сотне, – ответил Кунаков. – Много хворых.
– Что ещё? – спросил Хитрово.
– Стряпчий прибыл из Москвы, привёз крест для соборной церкви от царя и царицы.
– Наш государь Алексей Михайлович не оставляет нас своим попечением, – сказал Хитрово. – Неси, Григорий Петрович, распятие.
– Здесь оно, Богдан Матвеевич, – смущенно сказал Кунаков.
– Где же?
– Я вчера, как взял в руки крест, так сразу почуял, что в нём есть чудесная сила. Сияние узрил и тепло источаемое от государева дара. – Дьяк ещё пуще смутился. – Вчера, когда ты был без памяти, подложил под тебя в надежде на исцеление. И помогло, как видишь.
Кунаков сунул руку под подстилку, достал крест и подал Хитрово.
– Надо бы известить патриарха о сем чуде, – сказал Кунаков.
– Оставь и думать об этом, Григорий Петрович! – воскликнул Хитрово. – Какие мы святые угодники, нам за наши грехи прямая дорога в ад. Отдай крест Никифору, ему место в храме. Подай мне кафтан, пора явится перед приказчиками и сотниками.

СОЮЗ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ, УЛЬЯНОВСК