Из цикла «Древо жизни».
Я сидел на даче, приходил в себя, догонял упущенную работу и мучился сомнениями: любит она меня – или просто так? Хотелось верить, что любит – но разница в тридцать лет обнажала: да нет, просто так. Правда, глаза у нее были очень прямые, очень честные – спросить бы в лоб: любишь? балуешься? просто так?
Но спросить было не кого: она с мамой и дочкой отбыла в городок Бугуруслан – навестить старенькую бабулю и тетку. То есть: мать и сестру матери. А телефон не оставила. Потому я и изводил себя уже неделю. С утра – и в ночь. С утра и в ночь. Дела, конечно, отвлекали. Надо было собаке готовить, себе; в избе прибираться, носки постирать. Отвлекало.
Но все равно на душе было тягостно и нервно. А тут еще шмель явился. Я как раз булку на противень нарезал – сухари сушить, чтоб не пропала. А он как загудит: “гуу… гуу…” Аж вздрогнул я. Шмель громадный, черный, на стекле оконном – откуда возник, как ожил? А если сейчас в глаз ужалит? И почему-то злость в душе: и без тебя тошно, а тут еще и ты гудишь. Как сказал Бунин: “Заунывной струной”. Выгнать бы надо – но уже смеркалось, в комнате темновато, только в окне – светло. Он к этому свету и стремился. Не понимает, дурак, что между ним и свободой – стекло. Гудит и гудит. Вдоль рамы ползает. А у меня в руке – нож. Булку режу. И я уже знаю, какая судьба шмеля ждет: сейчас булку дорежу – и чиркну лезвием по шмелю. Пополам – чтоб не мучался.
И чиркнул. Но –то ли рука дрогнула, то ли шмелю так выпало – что-то от него отвалилось – но гудеть не перестал. Летать уже не может – но вдоль стекла ползает и стонет пуще прежнего. Больно ему, и мне почему-то тоже за него больно…
Но вот гудеть перестал – и тяжело на пол шлепнулся. Слава Богу, почил! Полегчало мне. Не мучается больше шмель от неверной, дрогнувшей руки палача.
А телефон-то, между прочим, могли бы и оставить. Если “не просто так”… Сухарики поджарились. Снимаю их аккуратно с противня. Доволен собой: булку сохранил, сэкономил. Молодец. И – тут! Как взвоет, как загудит на полу, возле плитки! Шмель! Ожил! Опять воет, опять! Отчего?
И вижу отчего: тащат его по полу в сторону, к плинтусу здоровенные рыжие муравьи. Тащат на съедение, на консервацию. Тащат дружно, как лилипуты Гулливера бы тащили. Вцепились. И от их челюстей, от их ядовитых укусов очнулся мой шмель, из комы вышел – и снова боль свою гудением глушит…
Ну, муравьи! Ну, стервы! На беспомощного, на беззащитного напали! Лакомый кусочек им померещился; еды много валяется…
А у меня чайник на плите пофыркивает. Скипел. Сейчас я вам покажу халяву, мучители бессовестные; сейчас вы почувствуете что такое Н2О сто градусов по Цельсию!
И уже подняла рука чайник, и уже наклонен был носик его, прицеливаясь на ни о чем не подозревающих мурашей, ликующих всей своей ватагой… Но кто-то внятно, спокойно сказал в пустой избе:
– Хватит! Хватит на сегодня мучений!
И шмель затих. А мне вдруг захотелось кипяточком на пальчик себе плеснуть. И с чего бы, а?