…Поначалу не пожилось маме в Копае (Любинский молочный консервзавод, Омская обл.). Она загоношилась, засобиралась, и после того, как я закончил первый класс, мы уехали в Усть-Шиш, Знаменского района, где жила бабушка Екатерина Фёдоровна с сыном Иваном. Конечно, она поторопилась переезжать, и вскоре это поняла, но её тянуло домой, где она не была более десяти лет, надежда на лучшую жизнь, которой в этом захолустном таёжном углу быть не могло. Ехали мы от Омска пароходом на север трое с лишним суток. Долго стояли на остановках, и я видел, как матросы грузили на пароход с берега уголь, используя наспинные приспособления, которые, по-моему, назывались «кобылами». Пароход весело шлёпал плицами, мы ехали без места, так называемым четвёртым классом и спали рядом с машинным отделением, где было шумно, крутился какой-то громадный маховик, выкрашенный чёрной и красной краской. Через нас ступали проходящие на палубу люди, но мне эта поездка показалась незабываемо интересной.
В начале пятидесятых годов по радио часто выступал американский певец негр Поль Робсон. Он был коммунистом, и его пропагандировали по всем городам и весям СССР. И вот на пароходе, бог весть, откуда, пассажиром оказался негр. Одет он был в белый костюм, и его чёрная физиономия поразила меня и моих попутчиков до изумления.
– Поль Робсон! Поль Робсон! – загомонили вокруг наши сибиряки.
Пофланировав на палубе для пассажиров первого класса, негр скрылся в каюте, и больше я его не видел. Но мне и сейчас любопытно знать, что привело этого негра в нашу глухомань? Ведь ехал он на север, в сторону тундры.
Иртыш был не тот, что сейчас! Широкий, быстрый, поднимающий глинисто-песчаную муть со дна, берега обрывистые, крутые, сначала пустынные степные, но вскоре уже покрытые лесом, всё это ещё отдавало первобытным простором. Кричали чайки, бугрились водовороты, вода шла быстрой и плотной массой, ослепляя меня и кружа голову. За Тарой небо стало ниже, облака провисали почти до земли – начиналась уже настоящая тайга.
На берег мы спустились по шатким сходням, брошенным на песок. Нас, конечно, никто не встречал, тогда как-то не принято было предупреждать приезд телеграммой. В бабушкином доме все спали, наконец, отворили ворота, начались слёзы встречания, а меня, уже совсем квелого от усталости, затолкнули спать на полати.
Утром я познакомился со своей родней. Бабушка Екатерина Фёдоровна Рязанова было очень спокойной, ни разу я не видел её в гневе. Всю свою жизнь она знала только одну работу по дому, уход за скотиной и обстирывание ребятни. Дед, Осип Фёдорович, умер ещё в 1936 году, и ей пришлось тянуть на себе всё хозяйство, правда, к этому времени дети уже подросли, и маленькой была только Валентина.
Рязановы – вятские выходцы, но откуда точно, памяти об этом не сохранилось. В Сибири они, судя по всему, обосновались в начале 19 века. Старики рассказывали, что группа переселенцев двигалась вверх по Иртышу из Тобольска в поисках подходящей для жительства земли. Дошли до устья Шиша, огляделись и решили остаться здесь. Место было рыбное, богатое кедровыми орехами, пушным зверем и ни кем не тронутое. Сначала сделали для жилья времянки. Расчистили от тайги место под пашню, посеяли репу, лён, пробовали сеять рожь, но она не всегда успевала созреть, завели скотину и огородили большой участок ляги (сырое травяное место) поскотиной (жердевой изгородью) и зажили в тишине и покое. В те времена дичь водилась на Шише в изобилии: лоси, медведи, боровая птица, но особую ценность представляли колонок, а особенно, горностай, чьи белоснежные с черными кончиками на хвостах шкурки всегда высоко ценились. В стародавние времена из них делали царские мантии.
Рыбалка была здесь – лучше не бывает. Даже в 1951 году, когда я приехал на Шиш, там изобильно водилась стерлядь, щука, язь, окунь, линь, налим и другая рыба. Дядя Ваня с соседом забросили на Иртыше невод, я стоял на «пятаке», то есть держал конец веревки на берегу, и выволокли за один раз столько рыбы, что она не вся поместилась в лодку. Себе рыбаки взяли по ведерку рыбы, остальное роздали соседям, в большинстве, вдовам. Такой был испокон заведен порядок.
Ягод и грибов в урожайные годы было столько, что хоть возами вози. И это не преувеличение. Той же осенью мы пошли в Наташкин бор за брусникой, набрали, сколько можно было унести. На обратном пути бабы забрели в березнячок возле деревни, и за каких-то полчаса наломали целую гору груздей. Я сбегал к дяде Ване, он на лесозаводе взял в бричку, мы нагрузили ее с верхом и поехали домой. Грузди солись в бочонках, как огурцы, и капуста. Брусника и клюква хранились в амбарах, где ягодами набивали огромные лари. Летом брали землянику, малину, чернику, ежевику. Особенно памятна мне голубика. Растет она в ряму, невысоком кустарнике на сограх, длинных возвышенностях. Брали ее в разгар лета, и бабы иногда встречались там с медведями, тоже большими любителями черники и голубики. Не знаю, как медведю, но мне голубика с молоком сразу набила жуткую оскомину, и я стал есть ее осторожнее. Сахара не было, поэтому варенья не варили.
В деревне держали коров, бычков, нетелей, овец, свиней, много птицы. За исключением коров, которые приходили сами домой на дойку, вся остальная живность метилась и выгонялась на поскотину, где и питалась тем, что находила под ногами. Метка у Рязановых была «пень и рубишь». Скотине обрезали кончик уха, а чуть ниже делали надрез. И ничего не терялось. По первому морозу скотину сгоняли во двор и решали, кого оставить на зиму, а кого пустить под нож. Налоги были натурой, бабушка сдавала масло, опаливать свиней не разрешалось, за это полагалась, чуть ли ни тюрьма. Но все равно мяса было вдоволь. Часть его хранили замороженным, а часть вялили, вывешивая на чердаке. Хлеб, то есть муку, завозили один раз в год, в навигацию. Я занимал очередь в магазине часа в два ночи и получал на семь человек буханку мокрой чернухи. Из-за нехватки муки знаменитых сибирских пельменей я не едал. В Копае было туго с мясом, а на Шише – с мукой. А вот молока, сметаны, творога было вдоволь, только сепаратор был ручной и крутить его муторно. Была и маслобойка из бересты.
Сразу по приезду я обнаружил на чердаке уйму бумажных денег, царских, «керенок», дензнаков омского правительства Колчака. В том, что было много денег периода революции и гражданской войны, нет ничего удивительного: их печатали столько, сколько было гербовой бумаги. А вот царские деньги рубль к рублю, десятка к десятке складывались десятилетиями моим прадедом от продажи скота, пушнины, погрузки барж и другой работы. И все это копилось на черный день, а когда он наступил в 1917 году, ассигнации превратилось в цветной бумажный мусор, золотые пятерки и «десятки» съели в голодном 1931 году. Прадед имел тысячи, а снохе Екатерине пожадничал купить зингеровскую швейную машинку, и она обшивала семью вручную. Он имел в семье абсолютную власть. Было у него ещё два брата, имен не помню, знаю только, что один из них упал с кедра и сильно повредил руку. Другого забрили в солдаты, он отмыкал на царевой службе лет десять или пятнадцать. Тогда призывников метали по жребию. На какую семью он выпадал, та семья и выставляла рекрута. Оставшиеся блюли его пай в хозяйстве и по возвращению солдата отдавали ему целиком.
Мой дед Осип Федорович был призван где-то в конце девятнадцатого века на Дальний Восток. Шел он до Порт-Артура пешком. Определили его в матросы. После семи лет службы вернулся уже по чугунке. Было это еще до русско-японской войны. Когда он уходил служить, то заплёл десятилетней девочке Кате Быковой в косу ленту. Это означало, что он выбрал ее в невесты. Так и случилось, поженились они где-то на рубеже двадцатого века.
Как сказано, Рязановы были по происхождению вятские. Н а это указывает и то, что бытовавшие еще при мне в семье прибаутки, россказни имели своим героем обычно придурковатого вятского мужика. Рассказывали, например:
«Подошел Вантё к реке, стал думать, как переправиться. Наконец, надумал. Оседлал бревно, а ноги, чтобы не свалиться, завязал веревкой. Отплыл и перевернулся головой в воду. А мужики на берегу говорят: «Смотри, Вантё какой – только отплыл, а уже лапти сушит!».
Была ещё побасёнка: сидят старик со старухой и плачут. Прохожий их и спрашивает, что ревете, старые? «Так как же не плакать, вот видишь, кирпич упал с крыши, а если бы внучек в тот час бежал, его бы зашибло». Рассказывали и про корову, которую тащили на сарай с земляной крышей, где выросла трава, чтобы буренка её съела. Много чего рассказывали.
Бабушка знала много сказок. Научилась она им у проезжих мужиков, которые постоянно заезжали ночевать к ним по дороге на ярмарку зимой. Помнила об этом и мамка старая: «Зимой проезжие мужики заезжали часто. Попьют чаю и давай сказки рассказывать, Я слушаю, слушаю, пока мать не прогонит на полати»…
Рязановскому дому, когда я жил на Шише, было уже более ста лет. Состоял он из двух половин: чистой, то есть горницы с крашеными полами и черной – кухни, где половину площади занимала русская печь, у стен были настелены лавки, прикрепленные намертво к срубу. Под потолком были навешаны полати. Говорили: «Баба малого дитя кормит на печи. Отымет от сиськи и толкнет под зад на полати. Крайний с другого конца слазит и переходит спать на лавку». Так и росли – весь день во дворе, ночью на полатях до десятка ребятни – места хватало всем…
Дом стоял на столбах, без фундамента, ни погреба, ни подвала не имели, все хранилось в амбарах, которые тоже возводились из круглого леса на столбах. До постройки плотин в верховьях Иртыш бурно разливался, затопляя округу. Скотину угоняли в согру, где повыше, а дома по месяцу и более стояли на столбах в воде. К заплотам (бревновой ограде) были прикреплены цепями боны, которые с подъемом воды всплывали. По ним ходили к соседям, в сельмаг, на работу. А надо куда подальше – садились в лодку и гребли по улицам. Вот такая была таежная Венеция. К середине июня вода уходила, боны опускались на землю и спасали людей от непролазной грязи, в которой запросто тонули тёлки и свиньи. Место было болотистым, сырым и комариным. Но особенно одолевала мошка. Как-то раз она, видимо, совсем допекла дядю Ваню и его жену Надю. Открыли они настежь окна, принесли в чугунном тазу сухого навозу и подожгли. Плотный дым повис в метре от пола и сочился через окна, а они устроились спать на полу. Я вдохнул разок дымка, раскашлялся, расчихался…. Чего, думаю, они прячутся? Нас, ребятню, комары и мошка будто и не трогали, во всяком случае, я от них не страдал.
Дом был покрашен краской (полы, двери, окна), судя по надписи, сделанной в кладовке, в 1851 году. Но бабушка говорила, что он до этого стоял некрашеным лет двадцать. Значит, его постройку можно считать где-то к 1830 году. Когда я приехал, он был сильно осевшим на одну сторону, где стояла печь. При мне дядя Ваня созвал «помочь». Принесли домкрат, подкатили бревна, и за день подрубили новых три венца. Так, по-моему, он и стоит до сих пор. Последний раз я был там в 1971 году. Боже, каким он маленьким мне показался! Что греха таить дядя Ваня и тетя Надя были с ленцой. Жили среди леса, среди лесосплава и не могли срубить себе избу. Побывал я тогда в гостях у своего дальнего родственника. Этот был мастер. Избу себе срубил окон в восемь, двор застлан половинками бревен, покрыт тесом, амбары, помещения для скота и птицы – все из добротного леса. А сколько сосен, пихты, лиственницы, березы, осины было сплавлено по Шишу, сколько ушло вниз и вверх по Иртышу плотами и на баржах! Вот он не поленился, построил дом и зажил в своё удовольствие.
Когда-то, до коллективизации, амбары и скотные дворы занимали все пространство, где на момент моего приезда находился огород. Земля на нем была навозной, и все росло как на опаре и картошка, и другие овощи. Надворных строений было не меньше десятка. До 1933 года мой дед с семьей, работников в такой глухомани сроду ни у кого и не было, держал до десяти дойных коров, столько же лошадей, штук тридцать- сорок овечек, десяток свиней, не мерянное число гусей, уток и курей. Конечно, в условиях того времени скот ведь фактически летом не кормили, только зимой, что оставляли на племя. Коровы молока давали мало. Бабушка все вспоминала, что в приданое от родителей получила корову «ведерницу», то есть она давала в день ведро молока, которая стоила до русско-японской войны десять рублей. Деньги по тем временам немалые. От той коровы и пошло все стадо.
Лошадьми занимался дед Осип. По рассказам мамы, он был завсегдатаем ярмарок, которые зимой бывали в Знаменском и Таре. Уезжал на лошадях, но, бывало, что возвращался с одной уздечкой. Нет, он не был пьяницей, хмельное употреблял только на великие праздники, а вот менщик был азартный. Вот его и надували иногда ярмарочные хлюсты.
Во всем Усть-Шише к началу тридцатых годов было от силы три десятка домов, магазин и пристань. Зимой иногда зимовали пароходы, и население деревни увеличивалось. В 1939 году привезли ссыльных из западных областей – поляков, и поселили их на левом берегу Шиша. С коллективизацией в Усть-Шише власти проморгали, хватились только в 1933 году. К этому времени мужики уже уразумели, что такое коллективное хозяйство и успели свести скотину под корень, оставив себе коровёнку да пару ярочек и пару поросят. Однако колхоз организовали, но он просуществовал где-то с полгода. Да и как ему было существовать, когда хлеб не рос. Посеяли лён, и тот не уродился. Решили власти, что пусть шишевские работают на лесозаводе. На том и успокоились.
Я уже позже, когда баба Катя жила в Омске, пытался расспрашивать её о революции и коллективизации. Революцию баба Катя не заметила. В Гражданскую заскочили в Усть-Шиш белые. Зашли к ней во двор, дали крупы, соли. Сказали, чтобы сварила кашу. Не успела каша взбухнуть, как началась стрельба. Потом во двор вошли красные, съели кашу, облизали ложки, сели на лошадей и уехали. Бабушкин брат Лука Быков был репрессирован. Жил он в Новоягодном, в девяти километрах от Усть-Шиша, работал в школе учителем труда. Жил справно, выстроил себе сам двухэтажный дом.
В Новоягодном организовали два колхоза. Поделили землю, скотину. Но хозяйство вели в чересполосицу, поэтому часто случались потравы. И вот однажды председатель колхоза вызывает к себе троих охотников и приказывает им отстреливать скотину, которая нарушает колхозную границу. Охотникам и невдомёк, чем может это кончиться. Сели они в засаду и застрелили трёх колхозных боровов из супротивного хозяйства. Привезли на лодке к берегу, а втащить не могут. Тут дядя Лука и подвернулся, удружил охотникам несколько фугованных досок, чтобы втащить туши по гладкому настилу на берег. Налетели милицейские власти – бандитизм! Дядю Луку этапом отправили на Колыму, там он и сгинул.
Народ на Шише жил тёмный, даже бога толком не знали, так, слышали, что он где-то существует, живёт вроде на небе, куда с земли ведёт лестница, а сама земля стоит на трёх слонах, а те – на черепахе, а черепаха плавает в бескрайнем море-океане.
Эти сведения вполне устраивали и меня, и мою бабушку, которая была неграмотной, и ничуть об этом не горевала. В церкви она была всего один раз в жизни на своём венчании, знала «Отче наш» и «Богородице, дева, радуйся», и этих молитв ей вполне хватало. Вообще на темы божественные и церковные баба Катя не говорила. Она знала, что бог есть, поэтому и жила просто и честно. Уже повзрослев, я заметил, что больше всего о боге, спасении тараторят люди в вере нетвердые и грешники, которых беспокоит вопрос: есть ли прощение, можно ли спастись покаянием? Так до смерти и маются, страшась загробной кары.
В Усть-Шише церкви не было, поэтому все, кто с усмешкой, а большинство и всерьёз верили в колдовство, в русалок, леших, домовых, кикимор, лихоманку, то есть в то, что осталось в народном сознании ещё с языческих времён великих славянских богов – Велеса и Перуна. Конечно. В каждом доме были иконы, но, молясь Христу, люди не забывали и всяких анчуток. По приезду на Шиш мне мои сверстники много чего порасказывали о проделках этой нечисти, чем произвели на меня тягостное впечатление. Но вскоре я свыкся с существованием неведомых мне существ и барахтался в речке, не беспокоясь, что меня утянет русалка, ходил в лес, где, и правда, была уйма жутковатых на вид коряг, замшелых пней и чавкающих болотин.
Лес, вернее, тайга, начинался сразу за лягой. Водились там гадюки, но на глаза они попадались редко, и роились тучи мошки и комаров. Я бывал там каждый вечер, когда загонял домой корову. Овцы и свиньи все лето были на подножном корму.
Тайга начиналась с буйных зарослей папоротника, и вот с ним мне до сих пор памятна одна история, произошедшая со мной вскоре после приезда, где-то в конце июня, в день Ивана-Купалы. Взрослые уже не отмечали этот праздник, но ребятня и несемейная молодёжь его праздновали весело. Жгли костры, прыгали через огонь, пели песни. Ближе к полночи все двинулись, выстроившись цепью, в лес. Я тоже пошел вместе со всеми, до рези в глазах вглядываясь в темноту, чтобы увидеть цветущий папоротник. Ночи на Севере коротки, и мы пробродили по зарослям до рассвета, но так ничего и не нашли. Говорят, что цветок папоротника должен светиться. В ночном лесу было много светляков, но заветного цветка, будто бы открывающего клад, не было. А я его искал очень старательно, как и все. Но в руки он нам не дался. Что это был за клад?.. Сейчас я вспоминаю эту ночь с тёплой грустью о том маленьком человеке, каким я был в свои восемь невозвратимых лет.
Конечно, религиозного воспитания у меня не было никакого. Я не знал священной истории лет до тридцати, а пока не купил по случаю Библию. Изобразительное искусство, литература давали мне представление о самых известных библейских сюжетах, но Слово Божие было мне недоступно. Бог был для людей чем-то запретным. Говорить о нём, проповедывать имя Божье строжайше запрещалось, а вот материться, упоминая имя творца, не возбранялось. Впрочем, о гонении на церковь и Бога уже написано достаточно много, а в те годы я был защищён как от веры, так и от безверия… Многообразие и величие мира постигалось мной самостоятельно, входило в душу само собой, и в этом, как я сейчас понимаю, было многое от язычества, от природной склонности человека одушевлять окружающий его мир. Для меня не существовало неживого мира, всё было живым, дышащим, трепетным. Ни кто не учил меня тому, что весна это рождение всего сущего, я это понимал сам, когда смотрел на зелень листвы и травы, на хлопочущих возле гнёзд скворцов, на речку, сбрасывающую ледяной панцирь, на ручьи, устремляющиеся к ней с возвышенностей. Для меня это было великое время накопления чувств, душестроительстьво, которое совершалось само по себе, без назиданий со стороны взрослых.
Конечно, если бы в детстве мне сунули в руки скрипку, я бы научился на ней играть. Но сколько было пропущено из-за этих занятий чего-то такого, что прозевать человеку нельзя. Я сильно подозреваю, что абсолютное большинство людей не испытывали детской воли где-то между пятью и десятью годами, потому что их начинали чему-то учить, навязывать пристрастия, а ещё хуже – бить ремнём и ставить в угол.
О чем я думал в то время, кроме забав?.. Помню только одно: я выстроил теорию, что сначала появились самые маленькие животные, затем те, что побольше, затем большие и т.д. Это – первая ерунда, что пришла мне в голову, а сколько их потом было – смешных ребячьих выдумок, всего и не упомнишь.
Собственно, рек вокруг Усть-Шиша было три: Иртыш, Шиш и Луговая, которая вливалась в Шиш в самом его устье. Шиш был рекой лесосплавной, перегороженный и разделённый повдоль бонами. Ближе к берегу накапливались бракованные бревна на дрова, дальше сортировался лес по размеру. На следующий день я с изумлением и испугом увидел, как горбатенькая старушонка бодро пересекала реку, наступая с одного бревна на другое. Я ждал, что она оступится и упадёт, но этого не случилось, бабка добежала до противоположного берега и скрылась в переулке. Так я увидел ходьбу или перебежку «по моли», то есть по брёвнам, способ переправы, которым все в деревне владели мастерски. Сплавщики могли находиться на вертком бревне сколько угодно, лишь бы оно не тонуло под их тяжестью. Бывалые ухари бегали по брёвнышкам толщиной в руку. Я тоже со временем научился бегать «по моли», правда, удалось это мне не сразу, не один раз срывался в холодную воду, пугался до визга, но со временем освоился.
Работать мама устроилась на сортировку брёвен. Ей, маленькой, слабенькой, за копеечную зарплату приходилось, зацепив багром за бревно, направлять его в нужную сторону. Наверное, она спрашивала себя, зачем приехала сюда. Что её приманило, но мыслей её я не зал, но они, наверняка, были горькие.
Я же целые дни проводил на речке, познакомился с одногодками, и мы рыбачили. Правда, не помню, чтобы я поймал хоть раз больше пяти десяти окуньков ли подъязков, но рыбалка меня увлекала. Ловили на самодельную блесну, фабричных не было. Наши блесны были сделаны из чайных ложек. Один конец привязывался к леске, к другому – крючок – тройчатка. Держишь в руках удилище и ходишь по бонам, поводя леской в разные стороны. Иногда подъязки брали, иногда – целый день проходишь и ни одной поклёвки. Я ведь был неук в рыбалке. С дядей Ваней, тётей Надей, соседями ездили неводить на Иртыш, потому что закинуть невод в Шише было нельзя, его дно было усыпано топляками и, что ещё более опасно, полузатонувшими стволами деревьев, которые плыли на глубине. По Луговой и её заводям шарили с бреднем, брали много рыбы. Приезжаем, а наши – бабушка, мама, мои младшие двоюродные братья – Лёнька и Витька стоят на берегу, ожидают. Бабушка, как увидит полную лодку рыбы, так сразу и вздохнёт: « Опять всю ночь чистить её проклятущую, язви её!..» Но, как я уже говорил, соседи выручали бабушку: разбирали рыбу по домам. Я с ними со всеми перезнакомился. Бабушка Шишкина, махонькая, согнутая под прямым углом в пояснице, была той самой, что я увидел на реке на следующее утро после приезда. Я её побаивался, но как-то услышал, что у неё было двенадцать сыновей, и все погибли в Отечественную. Вот сейчас, пишу эти строки, а на сердце неизбывная грусть, а каково было бабке Шишкиной получать похоронки. За что и кому она заплатила столь страшной ценой?.. Уж, наверное, не за то, чтобы Россия заканчивалась, как сейчас, за Смоленском!..
У бабушки на войне погиб сын Николай. От него осталась крохотная фотокарточка, с которой впоследствии мама заказала фотопортрет. Написал стихи «Портрет» и я. Дядя Николай был, видимо, способным. После семилетки где-то ещё учился. Потом его призвали и направили в зенитное училище. В 1942 году пришло известие, что он пропал без вести. Вот такая формулировка. А матери ждали, ждали пропавших сыновей, ждали до самой смерти. Ждала и бабушка, но не дождалась… После войны к ней приезжал сослуживец дяди Николая и рассказал, что эшелон, в котором они после училища ехали на фронт разбомбили немцы, и Николай погиб. Наверное, так и было.
Дядю Ваню призвали перед войной в Дальневосточную Особую армию. Там он пробыл всю войну, затем пару раз выстрелил в сторону японцев. Пришёл из армии поперёк себя толще, отъелся на сое, а в войну, вспоминал, доходили до голода. Он женился поздно, взял из другой деревни Надежду – мордатенькую сбитую деваху. Сестры невзлюбили её с первого шага: грязнуля, лентяйка, дурочка. Особенно негодовала тётя Шура, уже разведёнка, от которой сбежал Иван Малюкин, отец Лёньки. Наверное, огорчившись братовой женитьбой, она умотала в Кузбасс к моей маме. Всего больше мешают жить людям мелкие пакости, которые мы с тайным удовольствием делаем своим ближним.
На Петров день дядя Ваня, большой любитель дурацких шуток, чуть не лишил меня жизни: влил в меня две полулитровых кружки крепчайшей браги, настоянной на хмеле. Я выбежал из дома, упал в овраг и утонул бы в нём, но меня спас какой-то прохожий.
Лето пролетело одним днём. После Ильина дня с севера пошли тяжёлые низкие тучи, Ледовитый Океан дохнул предзимней стылостью на наши края, полетела листва, и зарядили дожди… Маму на работе сократили, и она подумывала об отъезде, чтобы не застрять на Шише на всю восьмимесячную зиму. И тут вдруг приехала мамка старая, быстро-быстро собрала наши вещички и увезла нас собой в Копай. На пароходе мамка старая не отпускала меня ни на шаг, всё не могла наглядеться на своё золотце ненаглядное. Я тоже был рад своей любимой тетушке. Капитан парохода оказался старым знакомым мамки старой, зимовал ещё до войны на Шише, знал там многих. Они подолгу разговаривали, а я бегал по самой верхней палубе, осматривал рулевую рубку, надоедал со всякими вопросами но мне разрешалось всё. Уважение к мамке старой было столь велико, что пароход сделал незапланированную остановку возле Красного Яра, и мы пешком часа за два добрались до землянки в Копае. Шиш, тайга сразу как-то отодвинулись, но схоронились в ребячьем сердце навсегда.
Голубое небо. Белый пароход.
Дыма гибкий стебель из трубы встаёт.
Хлюпают колёса. Плещется вода.
У речного взвоза хохочет ребятня.
С палубы я слышу звонкий смех и крик.
Но себя не вижу юным среди них.
Чёрными клубами в небо дым встаёт.
И уносит память белый пароход.
СОЮЗ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ, УЛЬЯНОВСК