С приездом Ольги жизнь Потапова набрала сумасшедшие обороты, он обнаружил, что покупка вещей для семейного быта представляет большую проблему даже при наличии денег. В магазинах не было ничего порядочного, а чтобы приобрести стенку, ковёр, нужно было занимать очередь, записываться, время от времени ходить в магазин и отмечаться. Выручил молодых Лизин, он свёл Потапова с одним замшелым от старости городским стариком, и тот, после долгих уламываний продал ему шкаф, бюро, стол и стулья великолепной ручной работы. Заломил старичок по московским меркам совсем недорого, но эти приобретения сделали в бюджете Потапова существенную пробоину. А тут ещё подоспело получение двухкомнатной квартиры, а это опять трата на смену обоев и новую покраску, переезд, шторы, посуду, кухонную мебель и широкий двухспальный диван без которого согласие в молодой семье просто немыслимо.

После долгих блужданий по железной дороге, наконец, прибыл грузовой контейнер, в нём были Ольгино приданное и картины. Потапов перевёз свои полотна в мастерскую, расставил вдоль стены, долго на них смотрел, потом сложил все на стеллаж. Жизнь надо начинать с чистого листа, решил он, ученичество закончилось, и нужно отсечь всё, что было сделано раньше, чтобы оно не тянулось за тобой следом, не отягощало, не напоминало о безнадёжных тупиках и редких счастливых прозрениях. Туда же на стеллаж он засунул и картину Игнатьева, жалкого по своей судьбе живописца. Потапов в будущем видел себя совсем другим — удачливым, пробивным и уж, конечно, не на родине Земляка, на своё пребывание в городе он смотрел, как на неизбежную ступеньку, где он должен утвердиться, как мастер, а там дальше будет Москва, будут успешные выставки, сверхпрестижные заказы и успех, в который Потапов верил безоговорочно.

Во время учёбы в институте Потапов бывал во многих мастерских московских художников, видел и вполне успешных живописцев и неудачников, как правило, озлобленных и не в меру пьющих людей, у которых были и школа подготовки, и несомненное дарование, и все они резво с надеждой на успех начинали свою творческую жизнь, но проходило какое-то время, и одни сами по себе переставали гореть, других подкосило заурядное пьянство, но большинство непьющих и талантливых просто не могли пробиться, потому что все места «великих» были заняты. «Великие» стояли такой плотной стеной, что просочиться сквозь неё редко кому удавалось. Чтобы пробиться в народные художники, в академию художеств, нужно было, кроме таланта и мастерства, иметь огромную пробивную силу или очень влиятельных друзей в верхних партийных кругах. Били по голове, и очень больно, тех, кто высовывался, кто проявлял себя как самобытная личность — это не поощрялось. На первый взгляд, путь к успеху казался торной тропой, а на проверку оказывался гиблой топью, и Потапов об этом знал, как и о том, что ему непременно должно повезти, вот только осталось поймать бога удачи за бороду и не выпускать его из рук до конца жизни.

Все свои надежды Потапов связывал с Турбининым, и пока председатель союза ему благоволил. Он, чтобы поддержать молодого художника, устроил ему выгодный заказ на роспись задника для сцены дворца культуры в одном из райцентров области. Работа среди художников считалась халявой, такой заказ обычно приберегали для проведения чьёго-нибудь юбилея, но своя рука владыка и шабашку получил Потапов, который сделал за неделю роспись, с первого захода сдал её худсовету, а через полмесяца опять был при деньгах. Взял одним махом три тысячи рублей, как с куста. И нельзя сказать, что это ему не понравилось.

Со временем Потапов настолько освоился и осмелел, что пригласил Турбинина на новоселье. Егор Васильевич отказался, но очень мягко, сославшись на занятость, и посоветовал Потапову пригласить молодых художников, дескать, зачем вам старики, они только всё испортят, у молодых вся дорога впереди, а мы уже под горку катимся. Сказано всё это было весьма доброжелательно со смешком, и Потапов подумал, что Турбинину как-то даже неудобно отказываться, хотя это было совсем не так, но люди свои благие намерения склонны приписывать другим. На самом же деле Егор Васильевич искренне подивился нелепому приглашению, хотя и понимал, что Потапов преисполнен к нему благодарности за мастерскую и квартиру.

— Вам нужно будет подумать, что вы будете предлагать на зональную выставку, — сказал Турбинин. — В декабре состоится выездной выставком, в феврале — выставка, так что думайте. Если всё пройдёт для вас удачно, будем рекомендовать в Союз художников.

После этого разговора Потапов долго корил себя за свой дурацкий жест с приглашением на новоселье. Торжество, конечно, он отменил и впредь зарёкся поступать столь необдуманно. Нужно быть спокойнее, если чувствуешь в себе порыв что-то сказать или сделать, не спешить, поразмыслить, чем это тебе грозит — к такому вполне здравому выводу пришёл Потапов и больше всего огорчился тому, что столь заурядную истину ему пришлось постигать не на чужом, а на своём опыте.

Через некоторое время он снова попал, на этот раз почти в скандальную историю. А началось всё довольно банально: ему позвонил Лизин и попросил прийти в его мастерскую, чтобы в кое-чём помочь. Потапов, конечно, горячо откликнулся, торопливо сунул кисть в банку с растворителем и помчался к Ивану Петровичу, памятуя, что тот не только нужный, но и просто сердечный человек, много помогавший ему в обустройстве на новом месте. Запыхавшись, Потапов вбежал на последний этаж, позвонил в дверь, которую тотчас открыл Иван Петрович. Дело оказалось до изумленья простым: Лизин ждал приезда крупного заказчика, прибрался в мастерской и намёл изо всех углов и щелей две сотни пустых бутылок.
— Не сочти за труд, Боря, — сказал Лизин. — Помоги сдать тару, не выбрасывать же. В «Правде Земляка» писали, что не хватает пустой посуды для водочной продукции.
Потапов с изумлением посмотрел на маститого живописца. Но тот ничуть не смущался предстоящей операции. Они набили два мешка пустой посудой и через центральную улицу двинулись к пункту приёма стеклотары. У закрытого окошка маялись два алкаша, которые ждали приёмщицу. Художники поставили мешки на асфальт, и не успел Лизин отдышаться, как по улице пробежали иноходью четверо парней с каменными физиономиями.

— Всем к стене! Не двигаться, пока не пройдут!

По середине улицы от гостевого особняка шли член политбюро ЦК КПСС Суслов, рядом с ним Бабай, позади ещё трое и среди них Блисталов. «Вот это влип», — искрой пронеслось в голове Потапова. Лизин побледнел и вжался спиной в каменную стену приёмного пункта стеклотары. Бедный Иван Петрович так испугался, что перестал отдавать отчёт в своих действиях. Суслов и Бабай подошли вплотную, когда Лизин, перешагнув через мешки с пустой посудой, произнёс надтреснутым баском:

— Здравствуйте, Михаил Андреевич!

Суслов не обратил на это никакого внимания, а Бабай зыркнул на Лизина, будто прострелил, огненным взглядом. Блисталов, проходя мимо, погрозил художникам кулаком и что-то прошипел.

От пережитого стресса Иван Петрович обессилил, он опустился на корточки и обхватил голову руками.

— Это действительно был Суслов? — спросил Потапов.
— Конечно, он, но что я натворил! У меня же документы на заслуженного художника посланы. Теперь обязательно зарубят!

— Иван Петрович, вы же ничего плохого не сделали, ну, поздоровались, вот и всё.
— Высунулся я, высунулся! — вскричал Лизин. — Теперь обязательно зарубят! Всё мой поганый язык!

Причины для душевных терзаний у Ивана Петровича были. В Союзе художников имелась своя очередь на присвоения почётного звания. Недавно получил звание заслуженного Турбинин. Следующим должен был его получить Лизин. Но этот случай мог задвинуть Ивана Петровича в сторону, он мог вполне вылететь из обоймы маститых, а это означало большие материальные и моральные потери.

По пути домой Потапов купил областную газету и в трамвае просмотрел её, открыв для себя много интересного. Оказывается, Суслов тоже был земляком, он родился в одном из южных районов области, и его приезд был вызван ностальгическими порывами по босоногому детству, если только подобные чувства были доступны этому идеологическому сухарю. В газете Потапов прочитал, что в село, где родился Суслов, была ударными темпами проложена асфальтированная дорога, возле дома, где он родился, водружён бюст, в сельском музее открыта экспозиция, посвящённая жизненному пути несгибаемого большевика.

Действительно, в этом городе нужно держать ухо востро, подумал Потапов, перелистав газету. Это где ещё такое может быть — пойти сдавать пустые бутылки и натолкнуться на члена политбюро Суслова? В этом есть какая-то мистика, присущая только родине великого Земляка.

Незадолго до этого происшествия Потапов побывал в
краеведческом отделе областной библиотеки. Ему захотелось окунуться в историю края, тем более, что с городом были связаны люди, оставившие заметный след в истории России. Конечно, Земляк затмевал всех, но Карамзин, Языков, Гончаров, Пугачёв, Разин — все они были, каждый по своему, знамениты. Потапов просмотрел книги местного историка и поразился, что того города, коим он был шестьдесят лет назад, уже нет. Он исчез не только из памяти людей, но и был физически уничтожен, от него осталось лишь то, что было связано с именем Земляка. Сохранились фотографии многочисленных храмов, которые в своё время определяли облик города, остались фотографические отпечатки людей, живших всего лишь одно поколение назад, остальное исчезло, растворилось во времени. Там, где стояли храмы, на святых намоленных многими поколениями православных людей местах, были построены казённые здания, и над ними витал всепроникающий дух неистового Земляка, как доказательство того, что святым для людей может быть не только Бог, но и человек, которому удалось сплотить массы одной, пусть даже самой бредовой, идеей. А там, где святость, там и чудеса, одним из них и было явление Суслова перед Лизиным и Потаповым возле пункта приёма стеклотары.

Но местные идеологи не поспешили занести этот случай в свои партийные святцы. Лизин, правда, сильно опасался, что его пропесочат, но всё обошлось, если не считать нескольких вполне добродушных подколок со стороны Турбинина, которому стало всё тотчас известно: ему позвонил Блисталов. Потапов в этом разговоре не назывался, видимо секретарь обкома его не узнал, но он скрылся в мастерской и взялся за работу, потому что поджимали сроки, через месяц должна была открыться ежегодная областная выставка художников. На ней Потапову следовало заявить о себе как только можно внушительней, потому что первый показ определит всё дальнейшее, ведь люди — рабы первого впечатления от увиденного или услышанного, если зрители будут проходить мимо картины и не задерживаться, чтобы её внимательно рассмотреть, значит автор своей творческой задачи не выполнил, искусство, которое не вызывает в нас никаких эмоций, бесперспективно.

Работ, которыми он был вполне доволен, у Потапова накопилось немного. Он не принадлежал у числу живописцев-скороделов, которые пишут картину за один день. Потапов долго мучался, пока вынашивал идею произведения. Что рисовать, вот в чём вопрос? Иногда перед ним возникало нечто необыкновенное, он загорался, но вскоре остывал, в нём просыпались сомнения в своих способностях, и, чтобы преодолеть эту слабость, ему требовалось время.

Потапова, только начавшего творческий путь, не могла не подавлять масса картин, написанных художниками всех времён и народов. За последние пятьсот лет их было создано столь бесчисленное количество, что если все сложить рядом, рама к раме, в одном месте, то занятое ими пространство было сопоставимо с территорией среднего европейского государства. Число существующих живописных полотен уже давно не поддаётся подсчёту. Перед этим потрясающим воображение множеством шедевров трудно не впасть в отчаянье, не поставить раз и навсегда крест на своих мечтах создать нечто совершенно прекрасное и неповторимое. Счастливые люди это понимали. Они сразу узнавали свой шесток, не рвали душу и здоровье, и становились живописцами-ремесленниками, другие, более хитрые и наглые занимались тем, что с помощью всяких ухищрений старались доказать, что они гении, и некоторым удавалось этого достичь. В двадцатом веке гении живописи были уже невозможны, и главным препятствием было прошлое, которое нельзя было переплюнуть, будь ты самим Микеланджело. Для того, чтобы живопись продолжала существовать как искусство, все картины надо было сжечь и начать новый отсчёт времени.

После приезда Потапов сразу получил заказ на портрет Героя социалистического труда слесаря автозавода Халатова. Лизин, которому дали заказ на три портрета, подсказал Борису, чтобы он не спешил и подошёл к работе обстоятельно, побывал в рабочем коллективе, поговорил с теми, кто работает рядом с героем. Раньше ему не доводилось общаться со столь знатным человеком, и Потапов пошёл на завод. В цеху было шумно и грязно, у Халатова что-то не ладилось, и разговора не получилось. На следующий день Потапов позвонил своему герою домой и не добился ответа, когда тот придёт к нему в мастерскую. Пришлось обращаться за советом к Лизину. Это ерунда, сказал тот, позвони в партком, объясни суть дела, и твой слесарь явится в любое время. Халатов действительно пришёл, чистый, наглаженный, обильно политый «Шипром», со Звездой Героя на груди и в галстуке. Потапов организовал закуску, выставил бутылку коньяка, героический слесарь поупирался, но всё-таки выпил и закусил. Говорить им было решительно не о чем. Халатов камнем сидел на стуле, а Потапов маялся, о чём начать разговор, но ничего не придумал и снова наполнил рюмки. Бутылка вскоре опустела, затем вторая. Халатов упорно молчал, а Потапов так и не придумал с чего начать разговор.

— Ну, я пошёл, — сказал Халатов.
— А поговорить? — растерянно произнёс художник.
— Завтра. Утром я буду здесь.

Потапов допил свой коньяк и задумался. Какой же изо всего этого сделать вывод, спросил он себя. Только один: с натурой действительно работать непросто.
Утром Халатов явился не при параде, на нём был чёрный свитер, серые брюки, в руках он держал сумку. Потапов только-только успел умыться и встретил гостя с полотенцем в руках.

— Ну что, продолжим? — сказал Халатов.
— Что продолжим? — Потапов с опаской покосился на сумку.
— Как что? Работать. Мне дали три дня отгула для портрета.
— Вот здорово! Я сейчас.

Потапов швырнул полотенце на диван, схватил подрамник с натянутым на него холстом и поставил на мольберт. Над композицией он не раздумывал, портрет должен быть парадным, предназначенным для галереи трудовой славы области, над ней местные художники работали весь год по установленному образцу. Нужна была просто добротно выполненная работа, без всяких изысков.

Через четверть часа неподвижного сидения Халатов заворочался на стуле. Потапов это заметил и начал спрашивать его о всяких пустяках. Халатов отвечал, сначала с неохотой, но постепенно разговорился. На заводе он занимался изготовлением штампов, уникальных и сложных приспособлений, используемых при поточном производстве деталей. Выяснилась любопытная подробность: в бригаде числился «подснежник», хоккеист, катавший по льду мячик за областную команду и туфтовые наряды ему закрывались почти такие, как бригадиру, а, между прочим, Халатов уже несколько лет подряд по своей профессии признавался лучшим во всей автомобильной отрасли. Помимо своей работы он был депутатом областного совета, участвовал в заседаниях доброго десятка общественных организаций — звание героя давали не за здорово живёшь, его приходилось оправдывать. Сам он родом из пригородной деревни, после семи классов поступил в ремесленное училище, работал на автозаводе, затем три года службы в армии, затем автозавод и так до сегодняшнего дня.

Потапову очень хотелось узнать, как, изо дня в день обрабатывая кусок железа, чем в городе занимаются не менее пятидесяти тысяч человек, можно стать героем. Он хотел даже напрямую спросить об этом Халатова, но постеснялся, может обидеться, а портить отношения с ним было бы глупо. Вот, размышлял он, сидит передо мной обыкновенный русский мужичок, трудяга, хороший семьянин, отличный слесарь, но какой он герой, просто честный труженик. Выпало счастье, повезло, или его просто назначили в герои?
Халатову портрет понравился, он даже порозовел от удовольствия и принялся хвалить художника, и приглашать к себе домой в гости. Потапов не был избалован выражениями признательности, он тут же смутился и слегка покраснел. При этом присутствовал неугомонный Сева, которого Потапов пригласил сфотографировать свою работу.

— Секарэмарэ! — воскликнул он, увидев Халатова. — Сто лет, сто зим! Как живёшь?
— В этом городе все друг с другом знакомы, — заметил Потапов.
— А как же! — Халатов, похоже, обрадовался, увидев фотографа. — Мы с Севой недавно вместе в Египте были.
— Только уехали, и война между арабами и евреями.
— Мы же тогда всей тургруппой решили, что ты, Сева, её спровоцировал, ах, ты плут!
— Ну и что, наши ведь победили!
— Какие наши? — Халатов не понял юмора.
— И те наши, и эти наши, разве не так? — Сева повернулся к портрету. — Ну, ты мастер! — Он поколдовал с фотоэкспонометром и сфотографировал работу. Затем поставил рядом с ней Халатова и сделал несколько кадров. — Ну, что! А где шампанское?

Халатов был готов к такому повороту событий, поставил на стол бутылку водки и банку консервов. Его ждали домашние, выпив рюмку, он ушёл, а Потапов позвонил жене.
— Оля, у меня тут в мастерской классный фотограф. Давай снимемся? Хорошо, ты приготовься, через час мы будем.
— У тебя неплохо, молодец, побелил, покрасил. Лет семь назад я здесь был, — сказал Сева, оглядывая мастерскую.
Вспоминать покойного художника Потапову не хотелось, он наполнил рюмку, и Сева тотчас забыл, что он хотел сказать.

Пока они шли домой, Севу останавливали раз пять. Сначала ему встретилась девушка и спросила о фотографиях, затем прапорщик с танковыми эмблемами на петлицах, с ним, как понял Потапов, Сева служил сверхсрочную, далее фотографу пришлось отбояриваться от какого-то шофёра, который усиленно звал его на свадьбу к общему знакомому, потом на машине с мигалкой подрулил какой-то милицейский майор и сказал, что завтра личный состав будет в парадной форме для съёмки на подарочный фотоальбом.
— Ты — популярный человек, народ на тебя бросается, как на артиста Тихонова.
— Всем нужен, что поделаешь, — вздохнул Сева. — С утра до вечера — карточки, карточки!
— У тебя, наверно, уже ученики есть, кто профессионально работает? — спросил Потапов.
— Не говори мне об учениках! Меня никто не учил, да и как
научишь, если влюбляться нужно в то, что снимаешь. Были у меня, приходили, показывал, помогал, а что они сейчас про меня говорят, честное слово, уши вянут.

Ольга их ждала и очень волновалась, хорошо ли она выглядит. На ней было тёмно-серое платье, белые босоножки, на руке широкое обручальное кольцо. Сева увидел её и вмиг преобразился, куда только девалась та неспешность, с которой он поднимался на четвёртый этаж.
— Секарэмарэ! Какая красавица, какое королевское блюдо!

Он мгновенно забыл о Потапове, выхватил фотоаппарат и начал, даже не фотографировать, а исполнять вокруг Ольги замысловатый танец, называя её всякими вкусными именами, на которые так падки женщины: «Лапочка! Будь конфеткой! Так, ещё разочек, рыбонька!» Совершая пируэты вокруг своего фотообъекта, Сева из, в общем-то, затрапезного мужика вдруг преобразился в настоящего мачо: стал выше ростом, весь как-то распушился, словно кот, услышавший вопль своей чердачной подружки. Ольга подчинялась ему полностью: она то сидела на стуле, то стояла возле оконной шторы, то нюхала вынутую из вазы алую розу, в конце концов, Сева даже заставил её сменить платье на что-нибудь лёгкое и воздушное.

К своему удивлению, Потапов почувствовал лёгкий укол ревности. Сева не зря завоёвывал репутацию самого опасного в городе сердцееда, подумал он, не зря о нём ходят всякие слухи, возмущающие мужиков и будоражащие фантазию женщин, это ещё тот фрукт! Но Сева не был так уж и опасен, просто у него была такая манера работать, он искал в любом человеке отклик, вот и будировал его, тормошил, чтобы тот ожил и не пучил в объектив глаза, как целлулоидная кукла. И это ему удавалось, Сева на какой-то миг умел оживлять даже самого застывшего человека, и люди смотрели на свои изображения и удивлялись, какие они добрые и красивые. Фотографии, выполненные Севой, возвышали человека в его собственных глазах, и в этом был основной секрет его успеха. И он делал это, повинуясь внутреннему инстинкту, такова была его творческая натура. Как-то Евдокимов прочитал Севе стихотворение, в котором были строчки:
Пусть в жизни мало счастья, света,
Никто своих не знает дней,
Но есть призванье у поэта —
Очеловечивать людей.

И Сева загрустил, кто знает, о чём он тогда подумал.
Потапов на областной выставке предполагал показать автопортрет, над которым работал последние два года, поэтому фотографии рассматривал с особым любопытством. Нельзя сказать, что они ему не понравились, Ольга была приятна и мила своей врождённой непосредственностью, в себе же он заметил неприятные черты усталости и даже брюзгливости, но что поделаешь, фотографии льстят не каждому, это не живопись, а всего лишь добросовестный отпечаток натуры.

Ольга рассматривала фотографии с ощущением некоторой стыдливости за то, что поддалась на Севины штучки-дрючки и позволила собой командовать незнакомому человеку. Она догадалась, что муж был ею недоволен, поэтому заявила, что фотографии её портят, и на них она выходит гораздо хуже, чем есть на самом деле. Потапов с этим не согласился, Ольга стояла на своём, они даже поссорились, потом обнялись и поцеловались, и чем закончилось всё это, понятно каждому.

Как-то их разбудил звонок в дверь. Потапов посмотрел на часы, было пять утра. Подошёл к двери, посмотрел в глазок. На лестничной площадке стоял Лизин.
— Что случилось, Иван Петрович? — спросил Потапов, открывая дверь.
— Да ничего. К тебе можно?
— Заходи. Вот сюда, на кухню, Оля спит.
Потапов зашёл в спальню, надел брюки, шепнул жене, кто явился, и вытащил из серванта бутылку сухого вина. Лизин стоял на кухне лицом к окну и барабанил пальцами по столу.

— Извини, Боря, что я так рано. Понимаешь, спать не могу, совсем измучила бессонница.
— Чай или вино? Да ты садись, Иван Петрович, в ногах правды нет.
— Чашку чаю я выпью, озяб. Я уже скоро две недели не сплю, с того дня, как мы ходили бутылки сдавать.
— Ну, ходили, Суслова встретили.
— В том то и дело, что встретили. Не везёт мне, ох, не везёт! Перед столетием Земляка я должен был орден получить, а дали юбилейную медальку. А почему? Кто-то стукнул, что я утром, заметь, когда народу на пляже ни души, нагишом купаюсь.
— Тоже мне невидаль!
— Так-то оно так, но там, в «Белом доме», сочли это неприличным, мол, какой он художник, если нагишом купается.
— А сейчас в чём дело? Ведь Турбинин должен быть в курсе. Или что-нибудь сказал?

— Егор Васильевич непростой человек. Иногда такое выкинет. Но я не думаю, что завалит меня со званием. Другие заслуженного получают легко, как с куста срывают, а мне всё горбом достаётся. Я вот думаю, а не сходить ли мне к Бабаю, мы земляки, он вятский и я вятский. Объясню, что и как. Я ведь ничего плохого не сделал, только поздоровался с Михаилом Андреевичем. Как ты думаешь?
— Забудь об этом, Иван Петрович! Если бы они хотели вас наказать, то сразу бы это сделали. А так, погрозил нам Блисталов кулаком и всё. Я ведь тоже соучастник этого дела!

— Да, подставил я тебя. А ты, Боря, Блисталова опасайся, это такая курва, прости господи! Лезет целоваться, а сам приноравливается ухо откусить.
— Мне он показался нормальным мужиком. Впрочем, не знаю.
— То-то и оно, что не знаешь. Я — фронтовик, Боря, и этих, что прятались в тылу под всякими предлогами, недолюбливаю. Блисталов как раз из таких. Юрист, комсомолец и так далее. Но, знаешь, непотопляемый. В начале шестидесятых, когда райкомы и обкомы партии начали делить на промышленные и сельскохозяйственные, он ослеп. Ходил почти наощупь, никого не узнавал. Наш главный глазник всем очки втирал, что Блисталов почти безнадёжен. И тут Никиту сбросили, у нас —пленум обкома партии, его избирают секретарём обкома, и болезнь мигом прошла, вот так-то!

Иван Петрович пил чай, вздыхал, кряхтел, потел, опять начинал сомневаться, получит ли он почётное звание, Потапов его утешал и ободрял. На следующий день в пять утра в квартире опять раздался звонок. Ольга толкнула мужа.
— Иди, встречай гостя.
Потапов чертыхнулся и, нехотя, встал с дивана.
— Что ж, надо идти исповедовать Ивана Петровича.

Лизин ходил к Потаповым всю неделю и, наконец, исчез. Потапов по своим делам поехал в худфонд и на первом этаже увидел большой плакат. Художники поздравляли Ивана Петровича с присвоением почётного звания. В коридоре возле производственного отдела он столкнулся с Лизиным. Иван Петрович поздоровался, но не остановился.
Потапов не придал этому значения, его занимало другое: приближалась областная выставка, но автопортрет ещё не был готов. Он стоял на мольберте, а Потапов находился в таком подавленном состоянии духа, что не мог к нему подойти и начать работать, ему вдруг стало казаться, что он разучился рисовать, не в состоянии провести линию и сделать точный мазок кистью. Такое душевное состояние обычно для творческих работников: бывают дни, когда им доступно в своём искусстве почти всё, затем наступает упадок сил, хандра и отвращение к работе. Некоторые художники считают это обычным приступом слабости, пытаются его преодолеть, терзают и мучают свою картину до тех пор, пока её окончательно не испортят. Другие предпочитают выжидать, они читают книги, ходят к друзьям, рыбачат, пьют вино или ругаются с женщинами. Каждый расслабляется по-своему, тут важно уловить, когда ты готов к работе и способен сделать такое, что возвышается над обыденностью, несёт отпечаток несомненного таланта и своеобычности. Этим, кстати, люди творчества и отличаются от ремесленников, которые, как правило, все почтенные люди и профессионалы высокой пробы, они не знают никаких затруднений, им понятно, что они делают сегодня и что будут делать через столько-то месяцев или лет. На всём, что сделано ремесленниками, есть отпечаток добросовестности и добротности, но в их работах нет отблеска
божественного света, который называется талантом.

Потапов успел перезнакомиться с местными художниками, все они были, каждый по-своему, интересными людьми, но сблизиться ни с кем не успел, пожалуй, только с Васиным, который обитал в подвале бывшей церкви на центральной улице города. С первых же минут знакомства Потапов понял его главную черту: скульптор обладал большим запасом внутреннего величия, он существовал как бы вне своего времени в мире совершенных объёмных форм. Для него современниками являлись не те, кто живёт и работает рядом с ним, а великие ваятели периода расцвета Афин и итальянского Возрождения. В его поведении, в словах и в движениях, преисполненных неподдельного величия, обыватель скорее нашёл бы шарж или гротеск, но Потапов сразу воспринял Васина очень серьёзно, увидев в нём самодостаточного художника и органичного человека, которому противны ложь и притворство.

В мастерской, где работал скульптор, было сумрачно и сыро, на стеллаже вдоль одной стены стояли гипсовые бюсты и модели, у другой — выстроились ростовые фигуры, выполненные из дерева и гипса. Васин возлежал поперёк грязного дивана, положив ноги на табуретку. Одет он был в офицерские бриджи и китель, что в сочетании с короткой ржавой бородой и какими-то опорками на босую ногу делало его похожим на опустившегося белогвардейского офицера, где-нибудь в Харбине. Но Васин не бездельничал, он сосредоточенно рассматривал почти законченную деревянную голову Земляка, выполненную в три натуры, и раздумывал, нарастить ли вождю затылок или оставить так, как есть. На приветствие Потапова он что-то хмыкнул, встал и топором принялся выравнивать затылок вполне готовой скульптуры. Затем взял деревянную нашлёпку, намазал клеем и прибил гвоздями на выровненное место. Отойдя в сторону от головы, оценивающе посмотрел на свой труд и спросил:
— Ну как? Годится?

Потапов смутился, он к таким заоблачным темам, как образ Земляка, ещё не прикасался, но почему-то считал, что это делается более возвышенным способом, более бережным, что ли, а тут обыкновенный плотницкий топор, молоток, гвозди. Бац, бац, стук, стук — и голова Земляка готова. А её ведь, если купят, поставят, судя по размеру, на большую сцену, за президиумом; по сути дела вождю, а не ораторам, будут аплодировать, эта голова станет освящать своим присутствием празднование великих дат и событий.

— Мне думается, что нормально. Только почему в дереве? Не поймут.
– Это ты правильно молвил, в других материалах, кроме камня и бронзы, вождя исполнять запрещено. Правда, на гипс закрывают глаза, но это ведь массовка, копии с мраморных и бронзовых оригиналов.
— Голову утвердили?
— Я в Москву фотографии с гипсовой отливки посылал. С третьего раза приняли.

Васин лёг поперёк дивана и уставился в потолок. В открытую дверь мастерской доносились крики рабочих, разгружавших мешки с цементом и гипсом. Потапов заскучал, вроде пришёл в гости по приглашению, а хозяин чурбаком валяется на диване, даже стружки из бороды не вытряс.
— Ты почему без вина пришёл?
Потапов опешил — вот это встреча!
— У тебя что, денег нет? Тогда возьми под Горьким, бюст видишь?
Борис замялся и промолчал.
Васин, недовольно бурча, встал с дивана, достал из-под бюста пачечку слежавшихся купюр, отклеил десятирублёвку и протянул гостю.
— На! Возьми пару бутылок чего-нибудь попроще и пожевать — хлеба, кильки.

Выпив стакан красного вина Васин помягчел, смотрел вокруг оттеплившимся взглядом, стал доступнее.
— Выставляться думаешь?
— Хочу показать автопортрет.
— Автопортрет? Это не слабо. Кому-нибудь показывал?
— Доработать надо, за месяц, думаю, успеть.
— Не слишком ли смело — автопортрет? Это не Москва, а родина Земляка, и правит нами не царь-батюшка, при котором всё было можно, а политбюро, им нужна бодрая песнь о трудовых свершениях, а не самолюбование художника. Ведь ты, наверно, в автопортрете себя хвалишь, не так ли?

Васин неожиданно затронул самое больное: Потапов писал автопортрет, чтобы до конца разобраться в самом себе, а что получилось на самом деле, не знал — неужели хвалебный гимн?
Скульптор насмешливо смотрел на него, затем поднялся и выдвинул из-за головы Земляка большой станок, на котором находилась скульптура, укутанная мокрыми тряпками. Одну за другой Васин сорвал их, и перед Потаповым открылась обнажённая фигура сидящего на стуле мужика. Это был, в чём мать родила, сам Васин, он сидел, подперев щёку рукой, и на его плече пригорюнился голубь.

— Что молчишь, понял, что это такое?
— Нет слов! По-моему — это здорово!
— Вот дурак! — скривился Васин. — Это — тупик! Это не мой автопортрет, а мой тупик! Вот скоплю денежек на солдатах, отолью и закажу родне, чтобы на мою могилку поставили.

Потапов ушёл от скульптора в смятённых чувствах. Васин, безусловно, настоящий и зрелый мастер, но откуда эта безнадёжность и неверие в собственные силы? Можно всю жизнь просидеть в подвале, пить вино, время от времени ляпать для заработка очередного солдата, но он же не стар, полон сил, а занимается самоедством, и это действительно тупик. Конечно, скульптором быть сверхтрудно, у них — производство, всё это требует больших денег, но мне, рассуждал Потапов, достаточно красок и кисти, всё зависит от меня, я могу участвовать в конкурсах, предлагать работы на выставки, что угодно, но стать Васиным — это не для меня. Потапов почти убедил себя в том, что он добьётся многого, но вдруг вспомнил свой автопортрет и настроение у него вконец испортилось.

Рано утром Потапов поспешил в мастерскую, Васин так уязвил его душу сомнениями, что ему не терпелось, как можно скорее, взглянуть на свой автопортрет. Он торопливо взбежал на свой этаж, открыл дверь, включил свет и остановился. Борис почувствовал, что боится подойти к картине, вот подойду, подумал он, а там такое, что ни в какие ворота. Что тогда? Предполагая самое худшее, он, зажмурясь, подошёл к картине и открыл глаза. На него с лёгкой усмешкой смотрел его двойник. Он стоял на фоне подготовленного для работы холста, правая рука лежала на верхней рамке мольберта, левая упиралась в бедро. Всем своим видом двойник излучал уверенность в себе, это было изображение здорового во всех отношениях человека, готового, хоть сейчас, приступить к работе. Потапов отошёл чуть в сторону, и двойник стал другим, лёгкая усмешка превратилась в издевательскую гримасу, глаза стали пусты и безжизненны. Изменения выражения лица повлекло за собой и всё другое: улетучился оптимизм, исчез сам смысл творческой задумки — показать современника, творческую личность. Потапов почувствовал прилив ненависти, ему говорили, что автопортрет писать очень сложно, он обладает опасной способностью выходить из-под контроля художника, враждовать с ним и даже навязывать свою волю, но то, что происходило сейчас, было уже слишком. Первым побуждением Потапова было порвать холст, однако он сдержался. Может мне показалось, подумал он, после посещения Васина в его творческом подвале и не такое может приблазнится.

На холсте остались кое-какие непроработанные детали и Потапов, не трогая лица и центра композиции, недели две всё тщательно прописывал, небрежности он не терпел, а в данном случае требовалось особое прилежание, по этой работе должна быть выставлена оценка неизмеримо более важная, чем та, которую ему поставили на госэкзаменах. Автопортрет был закончен, но осталась маята, неуверенность, как оценят его профессионалы и зрители. В институте таким беспристрастным судьёй был руководитель творческой мастерской, а где его найти, такого ценителя, здесь, в чужом городе, Потапов не знал.

И тут, кстати, позвонил Лизин.
— Ты что-то исчез, Боря, как дела?
— Работаю. Скоро областная выставка.
— Это хорошо. Я вот что звоню. Завтра открытие росписи в пединституте. Придёшь?
— Конечно. Да, Иван Петрович, ты бы не мог посмотреть мою работу, я, честно говоря, не знаю, стоит ли её давать на областную.

— Давай так договоримся. Завтра, после открытия росписи, поедем к тебе.
Потапов пришёл в институт раньше назначенного времени, посмотрел роспись. К настенной живописи он относился без интереса, считал её халтурой, у неё одно достоинство: она кормила живописцев, как солдаты — скульпторов. После революции Земляк утвердил план монументальной пропаганды, и, вслед за кинопродукцией, настенная живопись была признана одним из важнейших искусств, и эта идея не умерла ещё до сих пор.

В фойе установили микрофон, по лестнице из аудиторий спешили студенты, народ шёл и в двери, мелькнули Евдокимов с Севой, появился Турбинин, московские художники. Потапов попытался привлечь к себе внимание Лизина, но это было невозможно, люди всё прибывали, скоро осталось только небольшое пустое место в центре зала, между колонн, прижавшись к одной из них стоял Потапов.

Ректор института поглядывал на часы, ждали областное руководство. Но вот, наконец, появились они, люди в чёрном. Члены бюро обкома, во главе с Бабаем, все в чёрных костюмах, чёрных галстуках, чёрных туфлях и белых нейлоновых рубашках. Процессия прошла на свободное место и встала рядом с колонной, где приютился Потапов. По лестнице вниз сбежала опоздавшая группа студентов, толпа зашевелилась, заколебалась, и Потапов оказался втиснутым в обкомовскую группу, рядом с Блисталовым. Тот покосился на него, но ничего не сказал.
Начались речи. Сначала выступил ректор, затем московский художник, далее студентка. Содержание выступлений было привычным, всё о нём, о Земляке. Обкомовцы стояли с сосредоточенными лицами и недвижимо, а Потапову было интересно, он изучающе поглядывал на своих соседей, пытаясь отыскать хоть какие-нибудь приметы их исключительности. Но ничего особенного не отметил, правда, от Блисталова попахивало перегаром, а сосед справа пошмыгивал носом. Бабай вдруг зашевелился, засунул руку в карман пиджака, затем в карман брюк, оглянулся, что-то спросил. Зашевелилась вся обкомовская братия, все что-то начали искать по карманам.

— Что, ни у кого ручки нет? — свистящим шёпотом выдохнул Бабай.
Настала тягостная минута молчания. Ручки ни у кого не было. Бабай рассержено засопел. И тут Потапов достал карандаш, который постоянно носил вместе с небольшим альбомом для зарисовок, и протянул его Бабаю. Областной Зевс готов был поразить своих незадачливых приспешников молнией, но Потапов разрядил обстановку, и Блисталов благодарно пожал ему руку. Бабай вышел к микрофону, без хозяйского присмотра его окружение расслабилось. Блисталов заботливо справился у Потапова, получил ли он квартиру и опять пригласил его заходить в обком партии, если возникнут трудности.

Художникам поднесли цветы, торжественное мероприятие закончилось. Судя по всему, намечался банкет, но только для избранных. Лизин в их число не входил, он разговаривал с Евдокимовым, когда Потапов, наконец, пробился к нему. Случай с карандашом был ими замечен.

— Вот и самый настоящий герой, — сказал Евдокимов. — Про поэтов злословят, что они готовы повеситься, если в минуту вдохновения у них под рукой не окажется бумаги и самописки. Я видел, как Бабай разъярился. Надо же, всё бюро обкома в сборе, и ни у кого даже карандаша нет! Да, я вот Ивана Петровича подзажал, получил заслуженного и в кусты! А где шампанское?

— Замотался я с этим званием. Вот Боря знает.
— Откуда мне знать, — благоразумно сказал Потапов. — Давайте на трамвай и ко мне в мастерскую.

Потапов понимал, что выбрал не лучших арбитров для оценки своей работы, но надеялся на их откровенность. Иван Петрович, несомненно, знал в живописи толк, а поэт мог высказать своё, пусть не квалифицированное, суждение. Обычно вяловатый Лизин, шлёпавший подошвами по полу, как селезень лапами, возле автопортрета стал передвигаться почти на цыпочках, он водрузил на нос очки, построжел и даже осунулся. Художники смотрят работы своих собратьев по творческому цеху не так, как зрители, у них особый взгляд и, зачастую, дурной и тяжёлый. Евдокимов постоял с минуту перед автопортретом, прошёлся, улыбнулся и стал листать журнал.

— Нет слов, — наконец произнёс Иван Петрович. — Работать тебя научили. По-моему, картина состоялась. А ты что скажешь, поэт?
— Заявка на успех есть и неплохая. На мой взгляд — всё на месте, хотя цвет… Не нравится мне тусклость в современной живописи. Создаётся впечатление, что художники пишут яркими красками на линючем холсте, затем его опускают в стиральную машину, стирают, а потом предлагают нам вылинявшую картину.
Лизин развеселился.
— А ведь ты прав! Но погоди. Возьми Турбинина, у него с цветом всё в порядке
— О ком речь? Ведь всем известно, что он во всём многозначительная посредственность.
— Вот смотри, Боря, как нас судят с плеча да наотмашь. Егор Васильевич беззаветно влюблён в живопись, а как он много работает, я знаю, у нас мастерские рядом.

— Ты, Иван Петрович, неисправим! Турбинин тобой помыкает, а ты как будто этого не замечаешь. Знаю я, что между вашими мастерскими есть дверь и закрывается она из мастерской Турбинина. Ты к нему зайти не можешь, а он к тебе — в любое время, даже когда ты в неглиже и с дамой сердца.

— Какой ты ядовитый, Петя! Мы с Егором вместе учились, правда, он поступил позже, а я после войны сразу, в сорок шестом. Наш набор был почти весь из фронтовиков. Стипендия мизерная, на рынке буханку хлеба на неё можно было купить, кем только я не подрабатывал, даже официантом. После третьего курса сделали мы с приятелем кучу портретов членов политбюро, погрузили на тележку и повезли продавать по сельсоветам, они тогда в Латвии только организовывались. Спрос был, но и риск тоже. Направились было в одно село, но, к счастью, нас догнали солдаты. «Куда прётесь, там бандиты, мы едем на операцию». Образование далось нам не просто, а осуждать нас легко. Художники — люди публичные, как и поэты. Разве не так?

Разговор уходил в сторону от автопортрета, и Потапов спросил напрямик:
— Мне нужно ваше мнение — выставлять работу или нет?
— А почему не выставить? — сказал Иван Петрович. — Работа достойная. Но тебе, Боря, нужно быть готовым к любым мнениям, даже отрицательным.
— Конечно, лучший вариант — задумчиво произнёс Евдокимов, — когда картина сама будет требовать от художника, чтобы её показали людям. Но не всегда на это есть время, как я понимаю, у тебя его как раз нет. Поэтому — вперёд, а там будь что будет.

Оставшийся до выставки месяц Потапов не мог даже кисть взять в руку, его страшно беспокоило, как картина будет принята публикой и, главное, Блисталовым, который был очень опасен в своих оценках. Он слонялся по мастерской, лежал на диване, пробовал читать, но мысли неизменно возвращались к автопортрету. Потапов уже сожалел, что отдал его на выставку, Евдокимов был прав, картина должна отлежаться до тех пор, пока автор к ней не охладеет и будет способен дать своему труду справедливую оценку. Ольга видела душевное смятение мужа и пыталась его развлечь. Они сходили на концерт симфонического оркестра в мемориал Земляка. Концерт проходил почти в пустом зале, меломанов набралось едва ли больше чем оркестрантов и Потапов, слушая возвышенную музыку Гайдна, с грустью подумал, что искусство народу не нужно. Вот сейчас в прекрасном зале один из лучших в стране оркестров под управлением выдающегося дирижёра Серова исполняет симфонию, а людям это не надо, они включили магнитофоны и с удовольствием слушают бредовые песни столичного хрипуна. Художники всяких творческих направлений стремятся возвысить человека, внушить ему образы прекрасного, а он не возвышается, потому что это ему не нужно, он всего чуждого инстинктивно остерегается, его столько раз обманывали и небесным, и земным, что человек верит лишь тому, что может пощупать руками. Трагедия искусства не в том, что исчерпаны все темы. Вечные вопросы перестали интересовать человека, и он от них отвернулся, сложилось странное положение: музыкантами интересовались музыканты, художниками — художники, поэтами — поэты. Была ещё небольшая прослойка людей, которые искренне любили искусство, но их было равно столько, сколько находилось на концерте симфонического оркестра.

Ожидание открытия выставки истомило Потапова, он не находил себе места, его тянуло на улицу, в толпу. Борис подолгу и бесцельно бродил по городу, иногда его заинтересовывал какой-нибудь дом старой постройки, и Потапов изучающе рассматривал затейливую резьбу наличников, деревянное кружево карнизов, просто доски старого забора, словно вчитывался в какую-то ветхую книгу. Как-то раз, проходя по довольно людной улице, он расхохотался. Прохожие с удивлением на него посмотрели и, видимо, предположили, что парень явно не в себе. Потапов вдруг понял, в каком состоянии находился Лизин в ожидании звания заслуженного художника. Бедный Иван Петрович тоже не находил себе места и нарезал круги по ночному городу, не зная к кому приткнуться, чтобы излить душу, пока не нашёл Потапова. Может пора начинать делать ответные визиты, злорадно подумал он. Заявиться к Лизину часика в три ночи и опростать душу, вымочить ему ночную рубаху слёзными жалобами и стонами. Представив себе всё это, Потапов взбодрился и стал размышлять более трезво и понял: он боится не того, что автопортрет раскритикуют, разнесут по кочкам, а ему страшно, что картину просто не заметят, не похвалят, обойдут молчком, а кое-кто и зевнёт от скуки. Вот это было бы для него болезненным ударом.
На открытие выставки Потапов не пошёл, весь день пролежал на диване в мастерской, поглядывая изредка на телефон, но тот помалкивал. В окнах уже затемнело, когда он, наконец, не выдержал и поехал на выставку. В зале было немноголюдно, всего несколько человек прохаживались возле экспозиции. Из художников был только Васин, он помогал бородатому скульптору поставить на тележку бюст Брежнева. Генсек отправился на выход, а Васин подошёл к Потапову.

— Неймётся Анатолию Петровичу, — сказал он, обхлопывая измазанные гипсом ладони. — Изваял Брежнева в полторы натуры, сильно надеялся на успех, да не тут-то было. Ты присутствовал при вывозе головы Леонида Ильича на тачке.
— А что, он никому не показывал работу до выставки?
— Не знаю. Но это пустяки по сравнению с тем, как топал ногами Блисталов: кто позволил! Если каждый начнёт ляпать Брежнева, до чего мы дойдём! И опять затопал.
— Не повезло мужику, — сказал Потапов, а сам глазами отыскивал свою картину.
— Пойдём, тебя неплохо повесили. Будешь доволен.

Они зашли за выгородку, картина Потапова находилась рядом, освещение было ровным и не давало бликов.
— Тебе, наверно, интересно, что Блисталов сказал о тебе? — спросил Васин, и, помолчав, добавил. — А ничего. Постоял, покрутил башкой и хмыкнул.
— Хмыкнул? Как это понимать?
— А как знаешь.
— А остальные?
— Кому там говорить! Все языки, знаешь куда засунули? Особенно после того, как он затопал на Анатолия Петровича. А вот и сэкарэмарэ катит!
Из-за другой выгородки вышли Сева и Евдокимов, один с фотоаппаратом, другой с блокнотом.
— Ну, как, поэт, житуха? — спросил Васин.
— В привычном и бесхитростном труде день промелькнул, не грустный, не весёлый, обычный день начала ноября. Опали листья, улетели птицы, и в жизни никогда не повториться его вечерняя латунная заря.

— Ловко! — восхитился скульптор. — Когда сочинил?
— Прямо сейчас взял и вывалил. Ну, как, Борис, все тревоги позади? Издание картины состоялось?
Сева ослепил всех яркой фотовспышкой.
— Ты Сева, как чёрт из табакерки, — проворчал Васин,
протирая глаза. — Так и ослепнуть можно. — Он сделал приглашающий жест рукой. – Прошу пройти в мою студию.
На выходе Евдокимов задержался возле столика, где лежала книга отзывов посетителей. Он открыл её, перелистнул несколько страниц и позвал Потапова:
— Читай!

«Возмущает самолюбованием работа Б. Потапова «Автопортрет». Напыщенное лицо эгоиста. Небрежная поза лентяя. Потапов на портрете старается выглядеть добреньким, а глаза у него волчьи. Позор!»
Подписи не было. Потапов поморщился и пожал плечами.
— Не бери в голову, — сказал Евдокимов. — На каждый поганый роток не накинешь платок.
Возле скульптурных мастерских на мраморной плите сидел Анатолий Петрович. Он жадно затягивался папиросой и сильно переживал. Блисталов отвесил ему принародно оплеуху, от которой не скоро отмоешься. Это была даже не оплеуха, а более ужасное — мнение обкома партии.
— Хорошо, что вы пришли, — сказал он. — Я смотрю, никто не идёт, все бросили. Давайте ко мне, я кое-что припас.

Анатолий Петрович собирался обмыть свой успех на выставке, но не получилось. Пришлось купленным вином заливать горечь неудачи. Брежнев уже стоял в мастерской, на тумбочке.
— Дорогой Леонид Ильич! — Васин коснулся полным стаканом подбородка бюста. — Извини, что накладка вышла. Анатолий хотел тебя прославить, а тебя опять в яму. За твоё драгоценное здоровье! Не кашляй, старичок!
— Не понимаю, — сказал Потапов. — Нормальная работа.
— Сева, сними бюст, — попросил Анатолий Петрович. — Я спешил к выставке, не успел позвонить тебе. Сможешь?
— Запросто. — Сева вскинул фотоаппарат, и мастерскую озарили несколько вспышек. — Наливай.
Анатолий Петрович хлобыстнул стакан вина и подзакосел. Щёки запунцовели, в глазах заиграли огоньки. К своей неудаче он отнёсся достойно, без обиды.
— Бывает, не подфартило. А бюст уйдёт, у меня уже и заказчик есть.
— И сколько ты за него заломил? — спросил Евдокимов.
— Вот тебе сразу всё скажи! Нормально.
Евдокимов в компании художников любил завести их на тему искусства.
— Я не знаю, к какому подвиду отнести твоего Брежнева. На дворе у нас процветает социалистический реализм, а ты что слепил? Это не реализм, а фантастика. А ты — не скульптор, а фантаст, третий брат Стругацких.
— Как это, как это? — завёлся Анатолий Петрович. — Какая фантастика! Вот у меня сколько иконографии. — Скульптор схватил толстую папку и вывалил на стол кучу репродукций Брежнева во всяких позах и ракурсах.
— Это бесспорный соцреализм, а у тебя фантастика. Правда, Сева.
Фотокор взял фотографию генсека из «Огонька», поднёс к бюсту.
— Похож, а что?

— А то, что всё искусство соцреализма — фантастика. Возьмём бюст за типичный образец. Кого изваял Анатолий Иванович? Бодрого мужика, без присущих оригиналу обвислостей и морщин, а посадка головы — самец, да и только, после операции по омоложению путём пересаживания ему яиц самца гориллы. Какой здесь реализм? Фантастика.
— Послушай, поэт, — вмешался Потапов. — То, к чему ты призываешь — натурализм, слепое копирование натуры.
— Да, да, да, — радостно подхватил Анатолий Петрович. — Именно натурализм!
— О чём вы спорите? — Васин потянулся за бутылкой и налил себе стакан вина. — Какой реализм? Какая фантастика? Какой натурализм? Это просто нормальная шабашка. Это, — он указал пальцем на бюст. — Вне искусства.
— Вот и приехали, — огорчился Анатолий Петрович. — Ты что, считаешь, я хотел выставить шабашку?
— Не огорчайся. Толя, не огорчайся. Давай договоримся: мы все здесь шабашники, кроме поэта. Правда, Сева?
— Да, конечно. Карточки, карточки, денежки!..
— Вот за это и выпьем.

Работа, конечно, беспомощная, подумал Потапов, но Блисталов топал ногами не по этому поводу. Скульптор позволил себе самовольно вылепить бюст генсека, а вслух произнёс:
— У Блисталова высокие эстетические принципы.
Ответом ему был всеобщий хохот.
— Ах, какие вы молодцы, ребята! — воскликнул Анатолий Петрович. — У меня такая неудача, а вы пришли — это здорово! Поэт! Прочитай что-нибудь своё, про нашу жизнь, ты ведь такой же как и мы, художник и бедолага.
— Это тебе стихи, Васин, — сказал Евдокимов и встал. — Прочту, и понимайте как хотите.

Когда вокруг меня темно и пусто,
Иду я к другу в сумрачный подвал,
Чтоб на свету высокого искусства
Вновь обрести всё то, что потерял.

Ваятель хмур — с утра не похмелён.
Кусая бороду, он в кресле, как на троне,
Сидит и даже звука не проронит,
Пока ему стакан не поднесён.

Но с другом хорошо и помолчать,
Ведь в трепотне мы истин не откроем.
Мы знаем всё, что надобно нам знать,
Какую правду стоит добывать
В своём подспудном творческом забое!

И час, и два в молчании пройдёт.
Искусства накипь, весь симбирский сброд
Вдруг зароится, зашумит во мраке,
И сатана начертит в душах знаки,
Которых враз Господь не зачеркнёт.

В хмельном угаре кружится подвал.
Кто только в нём уже не побывал!
Какие только не мелькали лица —
Поэты, девы, сыщики, убийцы,
«Шестёрки» и «тузы» искусства из столицы —
Никто из них его не миновал.

Как духом слабым не свихнуться здесь
От зауми речей, вина и дыма!
Хотя слова звучат непримиримо,
Есть в наших душах родственное, есть!

Над нами красоты нетленна власть,
И душами печаль повелевает.
К художнику не липнет жизни грязь,
Когда он к воле думу простирает.

Он, словно сквозь немытое окно,
Глядит на мир из темноты подвала.
Ему, лишь одному, узреть дано,
Что прочих в этой жизни миновало.

— А что? Всё про нас! — воскликнул Анатолий Петрович. — У скульпторов искусство на высоте, это живописцы сидят в своих мастерских, как сурки в норах. У нас всё открыто.

Васин был доволен, он всегда привечал Евдокимова, собирал его стихи, которые поэт иногда записывал в его мастерской, и нанизывал листки бумаги на большой гвоздь, вбитый в стену. Евдокимов действовал на него благотворно, не давал закиснуть в подвале, где скульптор был склонен впадать в летаргию творческого бессилия.
Потапову поэзия Евдокимова показалась жёсткой и прямолинейной, он грубым мазкам предпочитал мягкую палитру, хотя к определённому выводу не пришёл, для него самого этот день был слишком значительным, чтобы обращать всерьёз внимание на чьи-то стихи. Неприязненный отзыв анонимного злопыхателя об автопортрете занозой остался в памяти. Как всякий художник, Потапов, хотя и не признавался себе в этом, был самолюбив и тщеславен, и любые колкие замечания о своих работах переносил болезненно. Правда, он ещё не дожил до того, чтобы во всяком недоброжелательном критике видеть своего кровного врага, но был уже на пути этому состоянию.

К счастью «похмыкивание» Блисталова возле автопортрета не имело последствий. Картину одобрил Турбинин, который редко кого хвалил, видный портретист Ёлкин пригласил Потапова в мастерскую, куда он пускал коллег по большому выбору, вокруг него захороводились пронырливые личности, чьим призванием была шабашка. Они принюхивались к молодому художнику в надежде запрячь его по дешёвке в какую-нибудь роспись или оформиловку.
Через месяц в мастерской Потапова появились члены выставкома зональной выставки и без замечаний приняли автопортрет на «Большую Волгу». Предчувствие значительного творческого события захватило и на некоторое время объединило всех художников города, они стали друг к другу относиться теплее и терпимее, оставили внутрицеховые дрязги и недовольство правлением и худсоветом по поводу авторских гонораров и распределения заказов. Зональная выставка проводилась раз в четыре года и в это время художники чувствовали себя именинниками.

В самолёте, направлявшемся в Горький, все места были заняты художниками. Потапову досталось кресло рядом с молодой симпатичной женщиной, корреспондентом областной газеты. Она оказалась общительной собеседницей, и скоро выяснилось, что его соседка — дочь всесильного Бабая. Потапов слышал от Евдокимова о её неудачной семейной жизни, о трёх бывших непутёвых мужьях, последний из которых на площади имени Земляка, увидев Бабая на ступеньках обкома партии, дурашливо завопил: «Привет, папаня!» И, конечно, был изгнан из высокономенклатурной семьи.

Художников родины Земляка поселили в гостинице «Нижегородская». Потапову достался номер на двоих с Лизиным. Иван Петрович оказался довольно популярной личностью среди художников Поволжья, к нему, не дав даже распаковать сумку с вещами, стали приходить приятели из всех областей. Первыми заявились художники из Астрахани, затем из Твери, все со своей водкой и закуской, начались объятия, поцелуи, тосты и воспоминания. Потапов потихоньку покинул шумную компанию и вышел из гостиницы, чтобы использовать оставшиеся полдня на знакомство с городом, о котором он столько читал и слышал. Он вернулся в номер, когда уже стемнело, и застал нечто вроде товарищеского суда над Иваном Петровичем. Турбинин и Пластов, сын знаменитого художника, воспитывали пьяного Лизина.
— Тебе, Ваня, дали заслуженного, у тебя есть шанс попасть на всероссийскую выставку, а увидит тебя Ткачёв в таком виде, и всё пропало.
— Ребята зашли, четыре года не виделись, — лепетал Иван Петрович, жалобно поглядывая на художественное начальство. — Я никуда не пойду, мы с Борей кофе заварим.

— Приглядывайте за ним, — сказал Турбинин. — Из номера ни шагу!
Турбинини и Пластов ушли, Иван Петрович собрал со стола пустые бутылки, отнёс их в ванную и вернулся с полной бутылкой водки.
— Конечно, Егор Васильевич непростой человек, но я ведь художник, а он… Я правду говорю?
— Ты, Иван Петрович, бесспорно художник, — едва сдерживая улыбку, ответил Потапов. — А бутылку давай оставим.
— Ты думаешь? Ну, хорошо. — Лизин прилёг на кровать и тотчас уснул.
Потапов снял с него полусапожки, повернул собрата по живописи на правый бок и вышел в коридор. Навстречу ему шла его новая знакомая.
— С тобой хочет познакомиться Светлов.
— Это кто, художник?
— Нет, но он тесно связан с искусством. Инструктор обкома партии, курирует наш Союз художников.

В одноместном номере вокруг стола, где стояла бутылка водки и закуска, сидели Светлов и Пухова, старая комсомолка и парттруженница идеологического фронта. Светлов встретил Потапова радушно, усадил рядом с собой на диван, налил рюмку водки, пододвинул тарелку с колбасой.
— Давно хотел с тобой, Борис, познакомиться, да всё подходящего случая не было. Не вызывать же тебя в обком партии. Как устроился? Иван Петрович не мешает?
— Он лёг отдыхать, — ответил Потапов, рассматривая куратора. Светлов был слегка пышноват телом, лицо имел мягкое, округлое с типичным для обкомовцев розовым оттенком, который появлялся у них от регулярного употребления спецпродуктов — икры, белорыбицы и особоценных сортов мяса.
— Иван Петрович хороший художник, — сказал Светлов. — Надеюсь, он сейчас не выкинет какого-нибудь номера, а то на прошлой зоне пришёл босиком в ресторан и на салфетке дал расписку на две бутылки водки. Водку ему дали, но записку для оплаты предъявили выставкому.
— Лизин — безобидный человек, — вздохнула Пухова. — Женился недавно.

— А что Турбинин? — продолжил Светлов. — Впрочем, ты этого не знаешь. Неуютно сейчас Егору Васильевичу. На родине Земляка он, конечно, первый по авторитету, но не как художник. Здесь его Сапронов на обе лопатки положит. Ты не видел его триптих о войне?
— Слышал, но не видел.
— Я, признаться, тоже. Но братья Ткачёвы его высоко оценивают, а это решающий голос.
В дальнейшем говорил, в основном, Светлов. Пухова уставилась в телевизор и слушателем был Потапов. За час он успел узнать о своих товарищах по творческому цеху много такого, что заставило его загрустить. Каждый поступок, каждое движение любого художника Светлову были известны. Каким путём? Об этом оставалось только гадать.

— Ты ещё не написал заявление о приёме в Союз художников? Нет? Так пиши, тебя примут, это я тебе говорю!
Можешь считать, что это мнение обкома партии.
Утром Потапов пошёл на выставку. Она размещалась в нескольких зданиях в центре Горького, находившихся поблизости друг от друга. Свою работу он нашёл нескоро. Картин было представлено столь много, что можно было среди них заблудиться. Потапов переходил из зала в зал мимо полотен, которые впритык друг к другу занимали все стены почти до самого потолка. Это был зримый апофеоз развитого социализма: портреты передовиков, жанровые полотна, повествующие о трудовых буднях, немалое скульптурное поголовье, графика, и всё о нём, о человеке труда.

«Когда-нибудь, возможно, картины будут по достоинству оценены, — думал Потапов. — Но сейчас всё это гораздо легче ругать, чем хвалить».
Автопортрет был задвинут в полутёмный закуток, но всё-таки висел. А много картин, хотя они официально числились в каталоге, не вывешивались, ящики не распаковывали и после выставки отправляли обратно автору. Это — ещё одна и не последняя, издержка массовости культуры.

Вечером гостиница «Нижегородская» сотрясалась как кузнечно-прессовой цех: в огромном зале ресторана отмечали открытие выставки художники Поволжья, числом близко к тысяче человек. Ритм гульбе задавал эстрадный оркестр обильно насыщенный ударными инструментами. Потапов, Васин, Иван Петрович и Анатолий Петрович сидели за одним столиком. Скульпторы были недовольны, их работы не были выставлены в экспозиции и числились только в каталоге. Вокруг шумели, пели, спорили, даже хватали друг друга за грудки пьяные художники, в этот вечер все запоры, на которые они запирали себя, были сорваны, душа, почти у каждого, явилась нараспашку — пей, гуляй, рванина! Завтра они опять на четыре года, до следующей выставки, станут другими, а сегодня был их вечер, и пили они не водку, а волю, которая им в их труде постоянно мерещилась и вот пролилась на них, как хмельной и очищающий от накипи повседневности чудодейственный нектар.
Потапов вернулся домой в подавленном настроении. Выставка его оглушила, он с ужасом понял, что он, наверно, ни какой не талант, вон их сколько только в Горьком побывало, а ещё множество по всей стране живут, и каждый уверен, что он мастер и чудодей в своём ремесле. Сознавать это было грустно, душа не лежала к работе, она была пуста и бесприютна.
Где-то через полмесяца после поездки Потапов встретил дочку Бабая. Она его не забыла, даже обрадовалась.
— Как хорошо, что я тебя встретила, Борис! — защебетала она. — Представляешь, ты мне этой ночью приснился! Знаешь, будто мы с тобой на море, в Геленджике…
— Надеюсь, ты папе об этом не рассказала?
— Конечно рассказала, сегодня утром, за завтраком.
— Извини, я тороплюсь, — отшатнулся он от источника повышенной опасности.
И Потапов почти в панике устремился к трамвайной остановке. Представляю, думал он, направляясь домой, дочь утром за кофе поведала отцу о своих ночных томлениях, а Бабай — сразу на заметку, у него опыт общения с мужьями дочери не самый радостный, а тут какой-то художник! Хоть и не пушкинский «Сон Татьяны», и я не медведь всё-таки, но этот бред взбалмошной безмужней бабёнки, чёрт знает, к чему может привести! Она ходит по городу и болтает, что попало, а люди и рады весь этот бред расхватать и обсосать в сплетнях.

Приехав домой, он рассказал обо всём Ольге. Та сначала рассмеялась, а потом задумалась и погрустнела. Потапов пожалел о своей несдержанности, но было уже поздно.

Об авторе
Полотнянко Николай Алексеевич – поэт, прозаик, драматург и публицист. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. С 1973 года живет в Ульяновске. Автор 9 книг стихов, 5 исторических и 3 современных романов, 2 комедий, 5 повестей и рассказов. Лауреат Всероссийской литературной премии им. И.А. Гончарова, 2008г. Награжден медалью им. Н.М. Карамзина, 2011г. Главный редактор журнала “Литературный Ульяновск”. Председатель союза русских писателей, Ульяновск. Член союза писателей России