Федор Михайлович Достоевский родился 30 октября/11 ноября 1821 года в правом флигеле больницы дня бедных (тогда чаще говорили – неимущих) на Божедомке, где отец его служил врачом. Один из ранних биографов и глубинных, истинных понимателей Достоевского, Константин Константинович Случевский, – затравленный «демократической критикой», до наших дней недооцененный поэт и почти неизвестный нам выдающийся прозаик, – писал в своем очерке, опубликованном в 1889 г.: «Началась, зародилась эта исключительная, особническая жизнь в Москве, а это уже краска, и не из последних. Москва—в этом одном целая палитра красок; жизнь на Божедомке /…/; жизнь в больнице для бедных…,—в этом второе странное сопоставление с основными чертами будущей деятельности Достоевского; божедомы и больница для бедных — это целые гнезда страждущих умов и сердец».
«Он /Достоевский/, – сказано было Н. Н. Страховым, – безспорно унес с собою в гроб некую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем».
Тайну чуяли все. Но искали обыкновенно там, где ее никогда не было, зато вести поиски казалось много проще. «Он рос в довольно суровой обстановке, над которой витал угрюмый дух отца — человека «нервного, раздражительно-самолюбивого», вечно занятого заботой о благосостоянии семьи», – читаем мы в одном из стандартных биографических очерков. Здесь прикровенно содержится намек на давний миф о семье Достоевских, легший в основу знаменитого некогда психологического эссе Зигмунда Фрейда «Достоевский и отцеубийство» . Справедливости ради напомним, что «венский мудрец» в первом же абзаце его заявил: «К сожалению, перед проблемой писательского творчества психоанализ должен сложить оружие.». Споры о том, был ли доктор М. Достоевский убит своими крестьянами за некие чудовищные проступки и истязания крепостных, или, как то следует из врачебных заключений, скончался от апоплексии, все еще не завершились. Но вот у ранних биографов сомнений на этот счет, видимо, не возникало: «…честная, работящая, любящая семья, истинно русская, набожная, в которой телесного наказания не существовало и в которой готовился к жизни… этот Богом намеченный мальчик, ’весь огонь’, как говорили его почтенные родители.». (К.К. Случевский, 1889 год)
Блаженнейший Митрополит Киевский и Галицкий Антоний (Храповицкий), – из его многочисленных трудов о Достоевском мы и позаимствовали емкое определение, вынесеннное в заглавие этих заметок, полагал, что совокупность сочинений великого писателя-проповедника русского и всемiрного Возрождения – это и есть единственная в своем роде «больница для бедных», где целительной оказывается сама «ясность совести» писателя.
При таком подходе, – а он только и позволяет нам приблизиться к пониманию тайны творчества Достоевского, – не остается места для этакого мрачного, страждущего от снедающих его противоречий, «эпилептоида», который, по выражению А.М. Горького, «так изумительно чувствовал силу зла, что казался творцом его». Но в том-то и состоит особенность Достоевского, что ему дано было ощутить чудо именно силы добра, и вручена была способность, пускай только отчасти, но все же найти этому чуду словесное выражение. Это уже не вовсе исключительно литературное служение. Подзаголовком наиболее известной работы Митрополита Антония о Достоевском (близкие считали, что прообразом Алеши Карамазова послужил юный Алеша, – таково было мiрское имя владыки, – Храповицкий) – стали слова «Не должно отчаиваться». Митрополит, что занимался Ф.М. Достоевским на протяжении всей жизни, – первая работа о нем была написана в 1888-м году, последняя в 1934-м, за два года до кончины Архипастыря, – полагал служение писателя в своем роде апостольским, евангельским.
«Достоевский, – говорил А. Ф. Кони, человек совсем иного мiроощущения, нежели Митрополит Антоний, – указывая, где правда и как находить ее, постоянно повторял: милость! милость!»
Для лучшего понимания особенностей творчества Достоевского, возможно следовало бы пересмотреть ставшую привычной концепцию «великого пятикнижия», к которому литературоведы относят романы «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы». Но литературоведческий анализ показывает, что роман «Подросток» выпадает из того особого единства, в котором находятся прочие четыре книги. Они-то и образуют своего рода «четвероевангелие Достоевского», – точнее художественное «толкование на Четвероевангелие», со «сквозной» подчеркнутой общностью на различных уровнях – от описаний внешности Свидригайлова и Николая Ставрогина, и до образа русской «роковой женщины», неотразимой и неистовой, так или иначе присутствующей в каждой из этих четырех книг, притом что «роковые» ее особенности проявляются по-разному, в зависимости от степени «накала», заданного автором: Дунечка Раскольникова и Аглая Епанчина, Грушенька и Настасья Филипповна. Но «рокового» неистовства и упрямства хватает и у Катерины Ивановны, и даже у Марфы Петровны. Можно сказать, что все четыре романа рассказывают («толкуют») об одном и том же: что произошло со всяким русским человеком, со всей русской жизнью, от столицы Империи и до уездного городка, вследствие «великих реформ» и «эмансипации», – этими «гласностью и перестройкой» XIX столетия.
В этом смысле особенно существенно изучение первой книги «четвероевангелия» Достоевского – романа «Преступления и наказания»: самого «гоголевского», т.е., полного едва скрываемой, ожесточенной полемики с Н.В. Гоголем, прямым наследником которого был когда-то объявлен сам Достоевский – юный автор «Бедных людей».
«Гоголевским», а вовсе не «пушкинским» героем (изводом бедного бунтаря Евгения «Медного всадника») стал и Родион Романович Раскольников – черная, зловещая ипостась Ивана Александровича Хлестакова. Только на этот раз обитатель мрачной каморки, лишенный обеда за хроническую неуплату, мнит себя не петербургской «штучкой» с большими связями, а самим Наполеоном или Цезарем. Но тем страшнее последствия этой опасной игры. И тем ослепительней чудо его раскаяния и преображения. Движущей силой романа, его фабульным центром, а в сущности – главным его действующим лицом, следует, наконец, признать Аркадия Ивановича Свидригайлова, того, кто «…на протяжении всего романа совершает массу добрых дел, больше, чем все другие персонажи, вместе взятые < …>» (В. Кирпотин). О Свидригайлове ходят чудовищные слухи, но мы, по воле автора, так никогда и не узнаем до конца, правда ли то, что о нем говорят, или это обычные сплетни недоброжелателей и завистников (вроде тех, которые распространял в адрес доктора Достоевского сосед его по имению). «В основу характера Свидригайлова положен принцип непредсказуемости и неопределенности…» (Жернакова Н. «Преступление и наказание»: Свидригайлов – самодовлеющая личность»). И эта неопределенность, теплохладность и губит его…
В поисках будто бы унесенной с собою в могилу, тайны Достоевского, практически все исследователи «Преступления и наказания», направления, условно говоря, «секулярного», добросовестно вникали буквально в каждую деталь, лучше сказать, в каждую молекулу романа на всех его мыслимых уровнях. – Их стараниями почти любая из этих молекул неизбежно обретала значимость глобальную, символико-метафорическую, переполнялась этакой повышенной семиотичностью, – как некогда выражались т. наз. структурные аналитики. Соблазну «семиотизма» поддались даже такие противники структурного подхода, как В.В. Кожинов. Так, в первых же словах «Преступления и наказания» упоминается душный петербургский июль 1865 года, – собственно, первые две с малым недели его, в которые и вместился весь роман (не считая послесловия). Читаем об этом обстоятельстве у В. В. Кожинова: «»Чрезвычайно жаркое время» – это не просто метеорологическая примета: как таковая она была бы излишней в романе (не все ли равно – летом или зимой совершается преступление?). Через весь роман пройдет атмосфера невыносимой жары, духоты, городской вони, сдавливающих героя, мутящих его сознание до обморока. Это не только атмосфера июльского города, но и атмосфера преступления…».
Да неужели и вправду все равно, зимой ли, летом ли творятся события в художественном произведении? – и мог ли этого не знать Вадим Валерианович? Он пренебрег этим несомненным знанием в поисках «символической тайны». Но именно линейной развернутой метафоры, на которые был падок не только Н. В. Гоголь, но и гр. Лев Толстой, Федор Михайлович с его уникальным синтезом журналистского «фактократического» расследования и духовной, приточной, дерзнем сказать – апостольской прозы, чуждался. Но если признать за существующее в романах «четвероевангелия» Достоевского – уровень приточный, то спертый, зловонный дух российского города времен «великих реформ» и «эмансипации», весьма быстро приведших нас к 1905-му, 1917-му, а затем и к 1991-му, – есть прямое указание на господство духа нечистого, на зловоние греха, на духовный смрад. Именно при такой духовной погоде вершится действие всех романов «четвероевангелия» Ф.М. Достоевского.
Та же судьба постигла и топографию «Преступления и наказания». Еще в 1907 году вдова писателя А. Г. Достоевская оставила на полях своего экземпляра романа примечания, раскрывающие некоторые из сокращенных обозначений. Оказалось, в частности, что «С – й переулок» – это Столярный переулок, в котором жил сам Достоевский в период создания «Преступления и наказания». На это исследователи-«топографисты» К. А. Кумпан и А. М. Конечный, возразили, что сокращенному обозначению «С-й переулок» может соответствовать и Спасский переулок. Чему, по их мнению, есть косвенное доказательство: «Сложная картина нарушения реальной топографии Петербурга, – делают вывод исследователи, – создает специфический образ города в романе: с одной стороны, узнаваемый конкретный район города, с другой – город-двойник, отраженный как бы в кривом зеркале, где улицы и расстояния не соответствуют реальным, а дома героев и их местонахождение подвижны и неуловимы.».
Правомерен ли такой подход к произведению искусства? – вполне. Но при условии отказа от обобщенного, автоматического его применения. Наука о литературе, как не однажды повторено у замечательного ученого-филолога, профессора Донецкого университета В.В. Федорова, – наука молодая. И потому должна больше всего бояться доказательных обвинений в неточности и юношеской скоропалительности в выводах. Но это не всегда учитывается. Напр., В. Н. Топоров, подсчитав, что в «Преступлении и наказании» слово «странный» (зачастую – «странно», «странное дело») употребляется около 150 раз, пишет: «Введением этого слова создается атмосфера неожиданности, обманутого ожидания, неопределенности в отношении развития элементов романной структуры на следующем шагу».
Исследователи также настойчиво обращали внимание на часто повторяющееся в романе число «четыре», на многократное указание на «желтый цвет», – и всему этому также обязательно давалось пространное символическое толкование.
А ведь история публикации «Преступления и наказания» изучена весьма подробно. Из нее со всей очевидностью следует, что ни у автора, ни у издателя не оставалось возможности хотя бы для мало-мальской стилистической редактуры; она и не проводилась. Увы, это и стало главной причиной большинства бросающихся в глаза повторов. При этом следует лишь помнить, что филология как «искусство медленного чтения» (Р. Якобсон) прилагается к изучению Достоевского только с учетом поистине нечеловеческой скорости движения в его романах. Отмечая необычную быстроту действия в романах Достоевского, М. М. Бахтин (в работах которого найдется немало сомнительного, включая знаменитую «полифонию» как особенность романов Достоевского) пишет: «Основной категорией художественного видения Достоевского было не становление, а сосуществование и взаимодействие < …> Разобраться в мире значило для него помыслить все его содержания как одновременные и угадать их взаимоотношения в разрезе одного момента». А на вопрос: как преодолеть время во времени? – М. М. Бахтин отвечает, что «быстрота – единственный способ преодолеть время во времени».
Прав был и С.Н. Белов, когда заметил в своих «Комментариях к ‘Преступлению и наказанию’, что «в мире Достоевского время, как и пространство, /…/ одухотворено и может, в зависимости от духовного состояния героев, то бесконечно растягиваться, то сжиматься, то почти исчезать.».
Недаром в одной из черновых тетрадей к «Преступлению и наказанию» Достоевский записывает: «Что такое время? Время не существует; время есть цифры, время есть отношение бытия к небытию.».
Но именно так строится (и ведется) повествование у Евангелистов, ибо записывали Апостолы исключительно для того, «…чтобы вы уверовали, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь (спасение) во имя Его” – Иоан. 20:31. И в этом-то смысле, по словам Блаженнейшего Митрополита Антония, сочинения Достоевского есть исцеляющая литература.
Достоевский не имеет достаточного земного времени, да и намерения, останавливаться на том, что – в данной ему ситуации! – второстепенно. Читаем у К.К. Случевского: «Доктор Ризенкампф говорит, что Достоевский, в самые ранние годы, уже любил поэзию страстно, но писал прозою потому, что на обработку формы не хватало у него терпения… Природная, прекрасная декламация его выходила изъ границъ артистическаго самообладанія. Н. Страхов, тоже давно и хорошо знавший Достоевского друг его, объясняя, уже по смерти Достоевского, собственное заявление покойнаго о поспешности и недоделанности многих его произведений, говорит, что хотя Достоевскому и жалко было этих ‘недовершенных созданий’, но главное для него заключалось всегда в том чтобы ‘подействовать на читателей, заявить свою мысль’ и, съ одной стороны, добывая средства для жизни, с другой ‘постоянно подавать голос и не давать публике покоя своими мыслями’. Вот этот-то ‘недохват’ времени для обработки формы, эта необходимость скорее и во всем, высказаться, эта «недовершенность созданий» и выход художника изъ границ «артистического самообладанія», отличавшие Достоевскаго во всю жизнь», – они и стали особенностями творческой стратегии писателя.
В этом смысле редакторские недосмотры/небрежнсти (они же – якобы сознательные символические повторы, по упомянутой выше исследовательской версии) являют собой, в известном смысле, характеризующий признак творческого метода Достоевского.
«Достоевский чувствовал мысли», – сказано было Н. Страховым. – Притом, добавим, мысли не только и не столько даже отдельных людей. Достоевский чувствовал совокупный мысленный «гул», мысленный «фон» эпохи. Вот это и зовется пророческим даром, который был писателю вручен ко времени начала работы над его «четвероевангелием».
«В России, и только в России, с ее совершенно особенными условиями жизни, мог подняться во всю свою вышину … Достоевский. Только Россия и одна только Россия, настолько счастлива, что имеет право надеяться приискать со временем, родовое название для подобных Достоевскому людей.»
К.К. Случевский.
Сетевой литературный журнал «Камертон», № 61 – Ноябрь 1014