Предисловие Роман Светланы Замлеловой «Скверное происшествие. История одного человека, рассказанная им посмертно» не попадает ни в одну из вышеозначенных категорий. Он не рассчитан на массового читателя, поскольку в нём нет необходимой этому читателю гипертрофированной «остроты» содержания. В нём начисто отсутствует какая бы то ни было конъюнктурность, нарочитая привязанность к «злобе дня». В нём нет акцентированного «служения идеалам», превращающего художественное произведение в проект устава богоугодного заведения. Но в нём явственно присутствуют качества, неотъемлемые для художественного произведения: прямая и непосредственная связь с жизнью, мастерское владение родным языком и, главное, искренние интерес и любовь к своим героям, независимо от того, какое место занимает тот или иной персонаж во внутренней иерархии художественного текста. «Небольшой наш городишко всегда был порядочным захолустьем. Но во время оно, в отличие от дня сегодняшнего, он славился козловыми сапожками, производимыми во множестве кустарями-умельцами…»Зачин сюжетного повествования напрямую отсылает к русской классике, и, в то же время, начинающий повествование о событиях «дня сегодняшнего», он органично осуществляет живую преемственность классической линии русской прозы, и текст всем своим последующим развитием как бы возвращает русское художественное слово на его исконную дорогу, с которой оно оказалось сбитым деструктивной логикой духовного смущения всех постсоветских лет. Лирические отступления наполнены мелкими, но чрезвычайно важными подробностями и деталями, создающими горькую и правдивую картину родного русского бытия, очищенного от шелухи гламура и идеологических штампов. «От площади бегут во все стороны узкие улочки, мощёные круглым, гладким и блестящим от множества ног камнем, похожем на рассыпанные яблоки. Дома в городе были большей частью каменные или с каменным низом и деревянным верхом. Многие с мезонинами. Человеку со стороны эти двухэтажные напыщенные домики показались бы, должно быть, неуклюжими и лишёнными всякой привлекательности. Мне же они казались прекрасными, поскольку было в них что-то настоящее, чего мне так не хватало всегда». Условный город Убыревск, в котором протекает жизнь главного героя романа, символизирует российский упадок новейших времён, и черты этого упадка выражены автором талантливо и со знанием предмета. Главная сюжетная линия (если можно в данном случае говорить о линии) это жизнь главного героя в противостоянии с внешним миром, которым является круг самых близких людей – родителей, тётушек, брата… Нюансы душевных движений и структура психологических ситуаций прописаны автором столь тонко, что они невольно заставляют читателя сопереживать автору как собственно герою. Художественная достоверность описываемых событий достигается, как уже было сказано, искренним интересом и любовью автора к своим персонажам. Автор стремится не судить их, а понять и передать это понимание читателю – для того, чтобы он мог разделить это понимание и найти в описываемом что-то близкое для себя. Вздорные, но по-своему несчастные тётушки с несложившейся жизнью; родители, за своими проблемами забывающие о родном сыне; не очень умный, амбициозный, плохо воспитанный брат, и в центре повествования – сам главный герой, со своим характером, своими комплексами, своим отношением к жизни… Внимание к деталям является одним из главных достоинств стиля автора. Мелочность и пошлость тётушки, у которой нежданно, по стечению обстоятельств, появилась видимость просвета в личной жизни – заморский возлюбленный, потенциальный жених, исчерпывающе выражена автором одной чертой – вниманием к количеству денег, которые он тратит на телефонные разговоры с ней. «Тётя Амалия завела даже специальную книжечку, где подсчитывала, сколько приблизительно денег уходило у него на разговоры с ней. Цифры приводили её в полный восторг». Пошлость мирка, в котором существовала тётушка, ярко проявляется в том, что даже возвышенные вроде бы чувства получают в нём исключительно материальное, притом копеечное выражение. Но от этого читателю не менее жалко её, не способную разорвать тот тесный и душный круг жизненных координат, в который её поместила равнодушная судьба. Другие персонажи и события изображены с такой же внимательностью и пониманием. Обывательское лицемерие, присущее мирку родных главного героя, обладает, несмотря на свои жалкие и порой безумные проявления, огромной разрушительной силой. В этом состоит онтологическая проблема, не решить, а хотя бы увидеть которую предлагает автор читателю. С одной стороны, «Ад – это другие» (Ж.П. Сартр), но, с другой стороны, так ли непреодолим этот ад? Неужели люди так и обречены отравлять жизнь друг другу? Прямого ответа автор не даёт. Роман имеет фантастический подзаголовок «История одного человека, рассказанная им посмертно». Главный герой погибает, вступая в безнадёжное противостояние со своей средой; погибает глупо и пошло, в полном соответствии с законом существования этой среды, где по определению не может быть ничего возвышенного и трагического. Но повествование ведётся от его имени. Автор использует этот сказочный приём для того, чтобы иметь возможность раскрыть перед читателем внутреннюю логику гибели героя и объяснить мотивы, по которым он не мог вести себя иначе. Психологизм повествования совершенно лишён самолюбования или утверждения каких либо постулатов; правда о жизни, переданная в художественном слове – вот единственная мотивация автора при создании этого произведения. Правда порой неприглядная, внутренне противоречивая, но необходимая для того, чтобы помочь читателю понять человека и, таким образом, может быть, лучше понять себя самого… «Всмотритесь в любого человека, и вы увидите его слёзы и страхи. А увидев, как он, не понимая жизни, мечется и страдает, вы непременно пожалеете его». Эти слова, в сущности, определяют суть всей классической русской литературы, во всех её жанрах и направлениях. Пожалеть человека и понять его, слабого и грешного. Заканчивается роман словами «И так будет всегда». Но в этих словах нет пессимизма и отчаяния, напротив – в них звучит искренняя вера в лучшие качества человека и в их неизбежное торжество. Несмотря ни на что, вопреки всему тому, что привело к гибели главного героя романа Светланы Замлеловой «Скверное происшествие. История одного человека, рассказанная им посмертно». Иван ГОЛУБНИЧИЙ – окончил Литературный институт им. Горького, с декабря 1998 года работает в Московской городской организации Союза писателей России, с 2000 года занимает должность главного редактора газеты «Московский Литератор». Член Союза писателей России (с 1997 г.), Секретарь Правления Союза писателей России. *** Доводилось ли вам испытывать то чувство, когда отчётливо понимаешь, что сущность твоя многолика? И что все эти лики неусыпно следят друг за другом и неусыпно друг друга оценивают? Среди них есть плохие и хорошие, мужчины и женщины, старики и дети. Но все они совершенно разные. И если один хочет добра, то другой непременно нашепчет злого. Если один потянется к худому, выскочит другой – на удивление добродетельный – и примется усовещивать. Кто-то из них может быть грубым или по-женски жалостливым. Кто-то может ребячливо захныкать или разворчаться по-стариковски. Но вся эта толпа уживается в одной душе, которая похожа на отражение в многогранном зеркале, где каждая грань запечатлевает разные фигуры и лица. Теперь, когда меня нет, я очень хорошо понимаю, каким я был – нужно было умереть, чтобы разобраться в самом себе! Только теперь я знаю, что же такое душа человеческая, и из чего она состоит. Поэтому, приступая к повествованию, я считаю, что целесообразно было бы дать слово разным своим личинам, пусть разные обитатели моей души расскажут, что и как они видели и понимали в той моей жизни. Я даю себе известную долю свободы, но не ради прихоти, а чтобы не сделать рассказ зависимым лишь от одной из частей самого себя. В этом случае повествование только выиграет, приобретя беспристрастность, поскольку ни в одной душе вы не встретите лада – все её составляющие всегда находятся в противоречии друг с другом. Те, кому я намереваюсь дать слово, представят отнюдь не полную картину моей жизни, а только несколько набросков, наиболее характерных и необходимых для понимания моей истории в целом. А это именно моя история, история одного человека, рассказанная им посмертно. Различит ли читатель повествователей, нет ли – не имеет решающего значения. Пусть каждый из них расскажет то, что сочтёт нужным. Город Среди прочих наблюдений, сделанных мной при жизни, интереснейшим я считаю об оскудении любви. Не знаю, когда это началось, но уверен, что к двадцатому веку человечество почти утратило способность любить. А может, по ходу эволюции лишилось какого-нибудь органа, ответственного за эту способность. Встречаются, конечно, и случаи атавизма. Но, думаю, со временем они сойдут на нет. Любовью принято называть сегодня влечение или обеспокоенность удобством и связанную с ней деятельность по сохранению этого удобства. Если, например, болеет близкий вам человек, вы либо страдаете вместе с ним и стараетесь облегчить его страдания, либо испытываете неудобство и стремитесь устранить его. Но грань настолько тонка, что едва ли вы сами поймёте, что именно чувствуете, а поняв, едва ли признаетесь, что к чему. История нашего города – это история оскудения любви в одной отдельно взятой точке на глобусе. По мере оскудения наш город хирел и чах. А недавно начавшееся возрождение, ознаменованное появлением пластмассовых зданий и чего-то золотистого на церковных куполах, связано лишь с очередной попыткой заменить любовь умением уживаться. Даже попытки переименовать город напоминают более фарс. Ещё бы! Богоявленск очень даже легко может стать Убыревском. Но может ли Убыревск так просто стать Богоявленском? Небольшой наш городишко всегда был порядочным захолустьем. Но во время оно, в отличие от дня сегодняшнего, он славился козловыми сапожками, производимыми во множестве кустарями-умельцами. Тогда же город и назывался Богоявленском – по имени, конечно, собора, украшавшего главную и единственную площадь, а вовсе не в память о явлении горожанам Всевышнего, как того бы хотелось местным патриотам и богомолкам. Вокруг старого названия у нас образовалась целая мифология, а заодно и партия уверовавших, что Господь, действительно, являлся в наших палестинах. А это, по их мнению, делает горожан особенным – да чего уж! – богоизбранным народом. Думаю, в будущем ещё удивятся, что породила невиннейшая, казалось бы, фантазия. Такие люди как Аминодавов и Поцелуев есть, наверное, в любом русском захолустье. Один – почтеннейший старожил, влюблённый в какое-нибудь своё дело энтузиаст, равнодушный к вихрям перемен хранитель старины и традиций. Другой – забулдыга и голь, кабацкая теребень, но непременно с золотыми руками. Иногда они сходятся, и тогда между ними возникает дружба, потому что несмотря на внешнюю разницу, они удивительно похожи по своему устройству. Только один твёрдо знает, что счастлив тот, кто следует своему призванию. А другой так всю жизнь и боится в это поверить. От площади бегут во все стороны узкие улочки, мощёные круглым, гладким и блестящим от множества ног камнем, похожим на рассыпанные яблоки. Дома в городе были большей частью каменные или с каменным низом и деревянным верхом. Многие с мезонинами. Человеку со стороны эти двухэтажные напыщенные домишки показались бы, должно быть, неуклюжими и лишёнными всякой привлекательности. Мне же они казались прекрасными, поскольку было в них что-то настоящее, чего мне так не хватало всегда. Мне очень нравился наш город на макете, гораздо больше, чем в действительной жизни. Наверное, это был самый обычный, заштатный городишко. Но прошлое всегда обладает притягательной силой. Мне нравилось простаивать перед поцелуевским макетом, я почти уже слышал звон изо всех этих маленьких исчезнувших церквушек, обрывки вальса из городского сада, шум у дебаркадера… Мне ужасно хотелось попасть в прошлое, запечатлённое в макете. И в такие минуты я готов даже был поверить в явление Господне не стогнах нашего городишки. Но увы! Я был жителем другого города, получившего своё новое название в честь товарища Убыревича, побывавшего когда-то проездом в Богоявленске и даже будто бы подвергнувшегося здесь покушению. А разве может Господь явиться в городе по имени Убыревск?.. Перемена названия и в самом деле не прошла бесследно: город очень скоро стал другим. Почему-то перестали шить козловые сапожки. Собор закрыли и устроили там склад. Вырубили городской сад, хотя кому он мешал? Оркестр, говорят, расстреляли. Взорвали почти все маленькие церковки, а из каменных двухэтажных домов выселили всех жильцов. В одном из таких домов разместилась ЧК, и, наверное, поэтому за домом закрепилось название «пыточная». Так до сих пор и говорят в городе: «А вот, что рядом с пыточной…», «Как пыточную пройдёте – налево…» Теперь там открылось кафе, называется оно «У Пыточной». Булыжные мостовые со временем залили асфальтом, который, как известно, не слишком-то долговечен и каждую весну требует подновления. Но денег на эдакую роскошь в казне не водится, а потому наши улицы выглядят теперь так, как будто их готовили под посев. Между прочим, Поцелуев тоже слыл нашей достопримечательностью, третьей в общегородском рейтинге. Это не мудрено: личность Поцелуев был презанимательная. Большую часть своего времени он бывал пьян. Не раз я видел его шатающимся в одиночестве по городу и тянущим какие-то дурацкие песни. Все его знали, а заодно знали, что Поцелуев – не обычный спиртоглот. Раньше о нём говорили просто: «золотые руки». Капитализм заставил с новой стороны взглянуть на Поцелуева. Кто-то однажды заметил, что «в Америке он был бы уже миллионером». Эта мысль приглянулась как новизной, так и близостью чаяниям того времени. О Поцелуеве заговорили как о несостоявшемся богаче, который, однако, при известных обстоятельствах ещё вполне может состояться. Потенциал Поцелуева заключался в его таланте и мастерстве краснодеревщика. В самом деле, он, например, резачил такую мебель, какую и в столицах не сыщешь. Трезвея, он охотно принимал и со тщанием исполнял заказы. Исполнив, запивал. Как-то город заказал у него деревянных медведей для украшения улиц и скверов. Поцелуев проявил фантазию, отчего медведи его, исполненные в натуральную величину, получились как живые. Часть из них имела вид самый миролюбивый и даже задорный. Остальные выглядели откровенно пугающе. И долго ещё несколько поцелуевских медведей наводили ужас на прохожих, пока наконец горожане не привыкли и не перестали пугаться. Рассказывали, что у градоначальника побывали ходоки, требовавшие очистить улицы города от чудовищ. Но глава города придерживался принципа «всё, за что уплочено, должно быть проглочено», и чудовища с воздетыми лапами, оскаленными клыками и дыбящейся шерстью остались на своих местах. Градоначальник же как мог объяснил, что «только теперь город обрёл наконец-то своё лицо». Лицо это, правда, напоминало более гримасу, но зато и в самом деле ни на кого не было похоже. Клавдий Маркелович, давнишней мечтой которого был макет Богоявленска, собрал- таки деньги и тоже обратился к Поцелуеву. Но Поцелуев выказал себя подлинным патриотом и от денег отказался, чем привёл Клавдия Маркеловича в совершеннейший восторг и с тех пор приобрёл в его лице преданного друга. Клавдий Маркелович взял на себя опеку над неприкаянным мастером, временами увещевая, а временами и выручая его рублём. И вот, когда довольный заказчик разбил о борт бутылку шампанского, когда корабль спустили со стапелей, и ветер в нетерпении уже рвал паруса на грот-мачте; когда священник, окропив корму, благословил «корабль сей», вот тут-то корабелы, оставшись по окончании торжеств одни под парусами, решили отметить окончание работы в узком кругу. Судя по тому, что очнулись они в территориальных водах Турции, праздник удался на славу. Правда, корабль вместе с мореплавателями немедленно арестовали турецкие власти. А тут ещё ни у кого из участников круиза не оказалось при себе ровнёхонько никаких документов. Когда же дали знать хозяину парусника, тот не замедлил явиться в Турцию вызволять бригантину – он с ног сбился, разыскивая свою пропажу. После недолгих переговоров с турецкими властями, безуспешно пытавшихся разгадать тайный смысл вторжения с моря, он увёл корабль обратно в Сочи. За свою работу Поцелуев и Ко не получили ни копейки – хозяин заявил, что расплатился с ними путёвками в Турцию. Он был очень разгневан и грозил даже оставить корабелов в Порте, уверяя, что продать бездокументных туристов ему ничего не стоит. Жаль, говорил он, таких дураков не купит никто. Но высказанная случайно, мысль о работорговле ему, видимо, приглянулась, потому что за первой угрозой последовала вторая, обещавшая продажу в Чечню. Хозяин настолько увлёкся, что принялся живописать зинданы, жизнь впроголодь на цепи и прочие прелести рабской жизни. Корабелы испугались и стали замышлять побег. Но хозяин, бывший, видимо, человеком богобоязненным, не решился прибегнуть к столь крайним мерам. И вскоре Поцелуев, обогащённый, правда, исключительно впечатлениями, вернулся в Убыревск. И только Клавдий Маркелович отнёсся к Поцелуеву с состраданием. Семья У своих родителей я был единственным чадом. Кое в чём они были, по-моему, очень похожи: прожив большую часть жизни в браке, оба они сохранялись как холостые натуры и более тяготели к времяпрепровождению в компаниях, нежели к семейному созиданию. Это вовсе не означает ничего разгульного и неприличного, но заниматься семейными делами им было скучно. Помню себя в парке под высоким пивным столом, а над столом – пиво и смех. Родители, их приятели, родня… Толпа взрослых и никому не нужный я, от общего веселья получающий лишь кисловатый бродильный запах. На все попытки дать о себе знать – торопливое «сейчас», пока наконец уборщица не вмешивается и не пробивает эту стену пивных паров и неиссякаемого пустословия. – Бесстыжие! – восклицает она, и вся компания «бесстыжих» поворачивает к ней головы и умолкает. – Вы что ребёнка-то бросили?.. Стоят, хлещут… А я и был маленький. Чужая необразованная женщина с веником, в синем халате и нелепой косынке это понимала. А родители мои – нет. Жёлтого покупали, и я нёс его домой, словно спасённого, прижимая к груди и промакивая его нелепыми ушами свои ещё влажные глаза. Но покупка превращалась для меня в страшное воспоминание, которое мама считала своим долгом время от времени оживлять, рассказывая всем, какой я упрямый и бестолковый и как это всё смешно. И все смеялись. Она как будто чувствовала себя моей хозяйкой, хотела владеть и распоряжаться мной, я и сам был для неё таким же медведем. Помню, ещё в детстве, она, не спрашивая меня, раздавала мои игрушки и мою же одежду, если считала это нужным. Однажды она придумала, что у неё больное сердце и с тех пор стала повторять, что из-за меня может умереть. Иногда ночью и каждый раз, когда она засыпала днём, я подходил к ней на цыпочках и смотрел: не умерла ли мама. То и дело мне снилось, что она умирает, и я в слезах просыпался и звал её. Тогда она приходила и бывала ласкова. Она вообще бывала ласкова, когда я страдал. И уже потом, вспоминая всё это, я подумал, что, должно быть, она нарочно мучила меня – когда я страдал, я был беззащитен, а значит, особенно нуждался в ней и зависел от неё. Став старше, я научился огрызаться, да и вне дома стал бывать дольше и чаще. Тогда пошли экзекуции: начинавшееся словами «ну что ж, раз ты такой самостоятельный…» недельное молчание. И вот она неделю не обращает на меня внимания – ходит мимо, смотрит тоже мимо, на призывы не отзывается. Молчит и отец, которому она не упускала случая на меня пожаловаться. И вот негодующий, гневно бросающий мне в лицо «свинья», он отворачивается. Но о родителях я ещё буду говорить особо. А пока хочу поделиться ещё одним своим наблюдением: дети почти никогда не знают своих родителей. Вдумайтесь! В этом есть что-то пугающее. Когда мы пытаемся разобраться в себе, мы возвращаемся в детство и там ищем потерянные ключи от счастья. Но заглянуть в родительское детство невозможно. А значит, мы можем только говорить «мама добрая», «папа жадный», мы можем принимать это или не принимать. Но мы никогда не узнаем, почему так получилось. Сознательно или неосознанно, но взрослые почти всюду мучают детей, и, вырастая, вчерашние дети объясняют себя своими детскими мучениями. Но неизменно мучительство воспринимается как имеющее начало и конец – редко кто задумается о том, что и мучителей, возможно, мучили в своё время. Слишком уж много великодушия требуется. И всё это тянется из века в век, и никто не может прервать дурную бесконечность. Вот и я толком не знал своих родителей. То есть я знал, какие они, но не знал, почему они такие и каково им быть такими. Впрочем, это мамино высокомерие проявлялось только в редких да и то косвенных напоминаниях отцу, что роднёй они никогда не сочтутся. Но отец и не делал к тому попыток. В остальном же у них установились равноправие и взаимоподдержка. Нежности в их отношениях я не замечал, скорее, это было похоже на дружбу. Не могу сказать, что их дружба как-то затрагивала и меня. Я был похож на случайно затесавшееся в их жизнь, постоянно мешающее существо, от которого нельзя да и жалко было бы избавиться, которое, может, могло бы и сгодиться, но, увы, не годно ни на что. Конечно, они, случалось, ласкали меня и занимались со мной. Почти каждое лето мы куда-нибудь ездили вместе. Но поездки нередко заканчивались происшествиями, обнажавшими мою заброшенность и выставлявшими меня как некстати болтавшегося под ногами и требовавшего внимания маленького чудака. По родительскому недосмотру я падал, тонул, на голове и в животе у меня селились паразиты, руки оказывались в дверных проёмах в то самое время, когда двери захлопывались, а ноги ступали именно туда, где из досок торчали гвозди. Этот стиль отношений сохранялся у нас до последнего – родители не уставали меня воспитывать, беспрестанно во всё вмешиваясь, то запрещая, то наказуя. Но при этом не могли ни сохранить от действительных глупостей и опасностей, ни наставить и подсказать, как же всё-таки следует жить. Но родителями, как я уже упомянул выше, семья моя не ограничивалась. Целый сонм родственников мамы проживал в городе и держал нас так же цепко, как и большая планета держит свой маленький спутник. С некоторых пор я стал понимать, что мамина семья осталась там, среди её бесчисленных сестёр и братьев, родных, двоюродных и прочих самых невообразимых. Редкий выдавался день, чтобы она не налаживалась к тёте Амалии, своей старшей сестре, жившей неподалёку от нас. О тёте Амалии я не премину рассказать в своё время. Ежевечерне у тёти Амалии собирался женский клуб, состоявший из разновозрастных женщин нашей семьи. Клуб не имел постоянного состава, собирался на кухне и обыкновенно коротал время за обсуждением насущного. Обсуждались цены, происшествия, личная жизнь знакомых и даже политика и культура. Именно здесь, в женском клубе принимались решения и выносились приговоры. Здесь рождались идеология и стратегия развития отдельно взятой ячейки общества. Как и в любом другом клубе здесь существовали свои пристрастия, привычки и даже традиции. Существовали, например, традиция чаепития и пристрастие к семечкам. При этом чай заваривали тоже привычно-традиционным способом: добавляли в заварочный чайник кипяток до потери чаем цвета. Такой чай одна моя двоюродная сестра назвала как-то «мочой пожилого зайца», и с тех пор, как только кто-нибудь вспоминал о пожилом зайце, заварка обновлялась. Но не раньше. – Ну, этого нельзя так оставлять, – важно, обирая с губ подсолнуховую шелуху, говорила одна из участниц заседания клуба по поводу ночи, проведённой Стасом за пределами дома. С юных лет и я не раз участвовал в заседаниях кухонного клуба. Мама приводила меня с собой к тёте Амалии и оставляла на произвол судьбы. Если на то время в доме не случалось других детей, судьба предоставляла мне на выбор – сидеть на кухне или отправляться в комнату с книгами. Я старался урвать у судьбы, а потому, наслушавшись разговоров о Стасе, шёл к книгам. Услышанное и прочитанное одинаково будоражило моё воображение. Историю Стаса я воспринимал как-то по-своему. Стас был для меня эпосом с бесконечными странствиями и приключениями, при всём внешнем однообразии которых, нет-нет, да и проглянут новые подробности. Как если бы пять раз повторялась история с циклопом, а на шестой вдруг появлялась бы нимфа Калипсо. Я отнюдь не был обделён историями как рассказанными, так и прочитанными. Но всё же Стасу в моём воображении отводилось если и не особое, то, во всяком случае, специальное место. Воображение моё и тогда уже было беспокойным – я жил в измышленном мире, населённом героями из книг, существами, порождёнными собственной моей фантазией, а равно и знакомыми мне людьми, которые отличались от себя всамделишных тем, что были такими, какими я хотел их видеть. В этом мире могло быть всё, что угодно, и каждый мог быть там кем угодно. Я пускал в свой мир всех желающих, каждому из моих приятелей находилось в нём и место, и дело. Придумки не истощались, игра не заканчивалась, счастье не иссякало. Хотите перенестись в древнюю Элладу? Нет ничего проще! Вот эта палка пусть будет вам копьём, а кусок фанеры – щитом. И пусть на дворе зима, неужели вы не чувствуете запахов моря, кож и колючей травы – кто её знает, как она называется! Неужели не ощущаете на лбу и щеках жжение от раскалившегося на солнце шлема? И мы отправимся в Малую Азию, а по дороге покорим Эпир и Фракию… Только бы подальше отсюда, только бы унестись с этой кухни, от них, от всех… Господи, что я им сделал! Отчего всё моё детство – это непрекращающиеся обиды? Ну ладно бы виноват был… Но в чём? В чём я был виноват перед ними? Я не позорил семью, я учился. Я вообще любил учиться. Это может показаться смешным, но обучение всегда было для меня развлечением. Сам не зная, зачем, я выучился играть на балалайке и освоил финский язык в пределах разговорного. Я познал фотосъёмку, стенографическое письмо и кучу других бесполезных для меня премудростей. Я увлекался, учился легко и азартно, довольно скоро продвигаясь вперёд. И лишь удостоверившись, что вполне освоил предмет, я терял к нему интерес и находил себе новое развлечение. Учителя хвалили меня, хотя и недолюбливали как нарушителя спокойствия. Но я был всего лишь выдумщиком, не умевшим просидеть спокойно и нескольких минут, шалости мои не были жестокими. Друзей у меня было множество – ко мне тянулись, потому что со мной было интересно и весело, и я никого не унижал никогда. Надо сказать, что в семействе нашем все друг с другом соперничали. Соревновались во всём: чей стол обильней, чей дом уютней, кто более образован и культурен, чьи дети умнее и талантливее. Сравнивали даже косички у девочек. Само собой, что для детей, даже и тех, в чью пользу оборачивались сравнения, проку от этой состязательности не было никакой, вреда же, напротив, хоть отбавляй. Сравнивали невесток и зятьёв: кто из них больше любит нашу семью, кто больше достоин называться её членом, точно это и в самом деле была какая-то особенная честь. Судей при этом не назначали, решали сами. А поскольку каждый мог решить всё, что угодно, в свою пользу, то оставался ещё и простор для обид и обсуждений в женском клубе. А вот уж там, в спорах и муках, рождалось окончательное решение, выносился приговор. Конечно, и там бывали несогласные, но в конце концов они оставались в меньшинстве. Как и любая замкнутая система, моё семейство не могло видеть себя со стороны и нуждалось в единстве мнений как в залоге слаженности. Это была их вселенная, во многом уродливая и нелепая, но они ничего такого не замечали, поскольку находились внутри и внешнему миру не приоткрывались. Человек может попасть в любую, самую отвратительную среду, и если это случится вдруг, он долго ещё будет ужасаться и сопротивляться. Если же всё произойдёт постепенно или само собой, ничего отвратительного человек не увидит, но со всем своим пылом, с каким вчера мог ратовать за что-нибудь прекрасное, бросится отстаивать пустяки и мерзость. Да, да: ко всему-то подлец-человек привыкает. И не просто привыкает, а привыкнув, считает своим, кровным и неотъемлемым. Но главное: всё это существует не только в кино и романах, так живут все и везде. Я родился в этой системе, оказавшись самой незначительной её частью. Меня назначили быть жалким, подлым и хитрым. Вероятно, потому, что это место было не занято. Я тоже был «жёлтым уродом», и хорошего от меня не ждали. А «подлость» и «хитрость» мои были так очевидны, что их невозможно было не заметить. Стоило мне войти в комнату и сесть на стул, как тут же все отмечали, что это лучший из стульев и стоит он, оказывается, ближе всех к пирожным, чёрной икре и вообще ко всем возможным благам комнаты. Раздавался горький смех, словно говоривший: «такой уж он, и ничего с этим не поделаешь…», и на этом интерес к моей персоне иссякал. Оставалось ощущение, что меня коснулись вскользь, просто потому, что невозможно было не обратить внимания, а ещё потому, что все и так всё знали заранее. Они всегда всё знали и поэтому всегда смеялись, точнее – подхихикивали. Помню даже, когда у меня пропала собака, они смеялись и говорили, что убежать может только дурная собака от дурного хозяина. А я слушал их и думал, что заболей я вдруг тяжело, они тоже все засмеются и спросят что-нибудь вроде: «Что, пожить хочется?» Вы скажете, что я описываю каких-то дураков и выродков. Увы, это обычные люди. Вы скажете, что я всё преувеличиваю, потому что во мне говорит обида. Но теперь уже я засмеюсь: обида была у меня тогда, а какая может быть обида у покойника? Если бы вы знали, как безразлично теперь всё то, что мучило меня раньше! Если бы только вы знали… А кроме того, не то же ли самое, что я рассказываю, вы видите ежедневно, но только не хотите всмотреться и не хотите назвать вещи своими именами? Но я набросал всего лишь общую картину моей семьи, не пора ли перейти к парсунам? Тётя Амалия Прежде чем предложить портреты родителей, что было бы закономерно в череде описаний, я обращусь к тёте Амалии. Во-первых, её дом, который я отчасти уже представил выше, станет тем местом, где и разыграются главные события моего повествования. Во-вторых, тётя Амалия старшая в семье и, пожалуй, во многом задавала тон. А в третьих, тётя Амалия по-своему замечательная личность и заслуживает, чтобы о ней рассказали в первую очередь. Потом в церкви начались строительные работы, и тётя Амалия стала жаловаться на стуки молотков, визги пил, грохот то и дело падающих откуда-то досок – словом на шум, которым сопровождается любая стройка и который, в случае особого везения, прерывается только на ночь. А спустя ещё немного времени выяснилось, что тётю Амалию донимает колокол, трезвонивший, по её словам, день-деньской. Теперь уже тётя Амалия загрустила о клубе. «Ещё неизвестно, что лучше, – говорила она, позабыв, как боялась недавно непотребства. – Те-то хоть по субботам жаловали, а эти… вон – каждый день…» – Надо же, – говорила тётя Амалия, узнав, что дочка знакомой поступила учиться на журналиста. – А ведь и я сочинения в школе хорошие писала… И как мне хотелось тогда работать в газете!.. Этим нелепым восклицаниям и я обязан своими детскими представлениями о невозможности иметь и уметь. К счастью, помрачение моё быстро прошло. Но тётя Амалия оставалась такой до конца дней своих. Она умела только хотеть. Это была мечтательница, невероятно далёкая от действительной жизни. Настолько далёкая, что ей отчего-то представлялось невозможным взять да и выучить иностранный язык. Вероятно, здесь наслаивалось множество всяческих черт, врождённых и благоприобретённых – мечтательность, лень, трусоватость. Но каждый человек и есть не более и не менее как набор определённых качеств в определённой пропорции. Последнее, конечно, условно – взвесить лень или робость ещё никому не удавалось. И всё же, дело именно в сочетании и пропорциях, тем более что число качеств – как пороков, так и добродетелей – не столь уж и велико. Пропорции и сочетания тёти Амалии дали характер мыши, которая в своей норке оборачивалась более грозным зверем. Но лишь только предстояло высунуть нос наружу или принять какое-нибудь решение относительно самого себя, как этот неведомый грозный зверь снова становился мышью. Одна действительная неудача, пережитая тётей Амалией в молодые годы, могла и в самом деле убедить её в невозможности сделать сказку былью. Впрочем, я бы не стал торопиться с назначением причин и следствий. Весьма вероятно, что неудача тёти Амалии укрепила её неуверенность в себе. Но не исключено, что неуверенность поспособствовала неудаче. А быть может, что неуверенность поспособствовала неудаче, которая укрепила неуверенность. Как бы то ни было, когда пришла пора тёте Амалии смышлять жениха, тётя Амалия сделалась крыловской невестой, беспощадно всех отвергавшей. Зато она забрала в голову, что ей непременно следует дождаться идеального человека и что вокруг – истинно! – не женихи, а женишонки. Правда, крыловская невеста поступала так от спеси, а тётя Амалия от мечтательности и робости. Она всё мечтала, что жених её будет красив, молод, умён, воспитан и благороден, образован настолько, что полиглот, из хорошей семьи, обеспечен и т.д. в том же роде. А он всё не являлся и не являлся. Время шло, вокруг все женились и выходили замуж, а тётя Амалия ждала. Я, кстати, совершенно убеждён, что появись этот полиглот наяву, как тётя Амалия убежала бы и спряталась. Так что полиглот вынужден был бы убираться восвояси. Но наступил момент, когда тётя Амалия уже приготовилась отдаться новой мечте. Ей как будто стыдно сделалось своих напрасных ожиданий, и она приготовилась мечтать о себе как несчастнейшем создании, принялась жалеть себя, то и дело плакать, а вслух намекать, что от судьбы ещё никто не уходил. И вот тут-то случилась та самая история, благодаря которой тётя Амалия окончательно убедилась, что на роду ей написаны одни несчастья и что лучше уж покориться, потому что, как говорили древние, покорного судьба ведёт, а непокорного тащит. Одна из ближайших приятельниц тёти Амалии отправилась на заработки в далёкую жаркую страну. Там она свела знакомства с аборигенами и вот однажды без всякой задней мысли разложила перед новыми знакомыми фотографии, привезённые из дома. Среди прочих лиц замелькало перед зрителями лицо тёти Амалии. А надо сказать, что тётя Амалия оставалась недурна даже и до преклонных лет, сохранив если не красоту, то исключительную моложавость. Ничего удивительного, что её фотография привлекла к себе внимание. Раздались вопросы, восклицания и, в конце концов, один из гостей – смуглый красавец со звонким именем – испросил дозволения написать письмо тёте Амалии. На всякий случай, хочу напомнить, что в описываемые времена электронных адресов ни у кого ещё не было. Вскоре тётя Амалия получила два письма в длинных заграничных конвертах. Одно письмо было от приятельницы, которая шутила, заискивала, извинялась и в самых лестных выражениях рекомендовала своего протеже. С её слов выходило, что он красив, молод, умён, воспитан и благороден, образован настолько, что полиглот, из хорошей семьи, обеспечен ну и так далее. Тётя Амалия насторожилась. И уже не без дрожи в руках вскрывала следующий конверт. Первым делом из конверта выпала фотография – на тётю Амалию смотрел брюнет с тонкими чертами лица, томным взглядом, с каким-то причудливым рисунком губ и родинкой у правой ноздри. Рассмотрев фотографию, тётя Амалия обратилась к письму. На хорошем, даже можно сказать, идеальном русском языке автор приносил извинения, что осмелился писать, оправдываясь, впрочем, впечатлением, произведённым на него красотой тёти Амалии. Кроме того, писавший выражал надежду, что не будет отринут и что рано или поздно тётя Амалия почтит его ответным письмом. Тётя Амалия не на шутку взволновалась. Она ещё и ещё смотрела на фотографию, перечитывала оба письма, пыталась разглядеть подвох, но видела только, что автор письма красив, молод, умён, воспитан, полиглот и, кто знает, быть может, это его она ждала так долго. Какое-то время она ещё сомневалась и раздумывала, наконец решилась. Надо признать, что к такому повороту тётя Амалия оказалась не готова. Жемчужина или роза были бы ещё куда ни шло. Но пышность сравнений ошеломляла. Конечно, писалось не без расчёта, но думаю, писавший даже не догадывался, сколь велико было впечатление, произведённое его письмом на адресата. Следующее письмо свидетельствовало о том, что брюнет явно входит во вкус. Среди прочего тётя Амалия прочитала: «Я шёл по городу и встретил старика. Глаза его не видели, а борода была белее снега. “Где моя любимая”, – спросил я у него. “Я не знаю, где твоя любимая, – грустно покачал головой старик. – Глаза мои не видят, а борода моя белее снега. Спроси у своего сердца. Сердце скажет, где твоя любимая”. “Где моя любимая?” – спросил я у своего сердца. Но сердце моё молчало. “Ответь, ты знаешь, где моя любимая! – воскликнул я. – Или я вырву тебя из груди моей! Зачем мне сердце, когда любимой нет рядом?!” И тогда сердце сказало мне: “Твоя любимая в той стране, где не живёт солнце”. И я понял, о ком говорило мне моё сердце». Сколько раз потом ни перечитывала тётя Амалия письмо, на угрозе вырвать из груди сердце глаза её увлажнялись. На «далёкой стране» увлажнялось уже само письмо. Потом он стал писать ей, что любит детей. Потом всем своим красноречием обрушился на будущий дом, где он поселится со своей семьёй. Он не писал, что это будет за семья, он ничего не обещал, но после «шкатулки без драгоценностей» всё и так было ясно. Правда, тётя Амалия сделала вид, что ничего не поняла, и так, как будто со стороны, посоветовала стены в гостиной оставить кремовыми, но никак не цвета спелой вишни. «Это будет слишком мрачно», – заметила она. Тут у них завязался спор – не без приятности, впрочем – окончившийся предложением любителя детей и кипарисов обсудить цвет стен по телефону. И однажды, вскоре после отсылки очередного письма, в домике тёти Амалии раздались длинные междугородние звонки, и высокий мужской голос нежно сказал в трубку: Когда человек влюбляется, он зачастую выглядит очень глупо. Вот и тётя Амалия не стала исключением. Все её мысли сводились теперь к одной, а потому и всякий разговор она старалась навести на одну-единственную, интересную ей тему. Она вдруг вообразила, что вокруг всем только и дела, что до её переписки. Встречаясь с кем-нибудь глазами, она краснела и без видимых причин начинала глупейшим образом хихикать. В каждом обращённом к ней слове, в каждом полученном подарке она усматривала намёки на свой почтово-телефонный роман и, возбуждая в окружающих недоумение, кокетливо переспрашивала, правильно ли поняла намёк… И вот однажды, достав из почтового ящика очередное письмо и расположившись в своей комнате в предвкушении волнующей радости, тётя Амалия пережила одну из самых страшных минут в своей жизни, потому что тот хрустальный замок, в котором она жила последнее время, со звоном рассыпался на куски. Произошла самая пошлая история, какая только могла произойти – любимый уведомлял её о своей женитьбе. «Так хотел моя мама, – писал он. – Эту девушку моя мама мечтала видеть моей первой женой». А дальше, как ни в чём не бывало, предлагал тёте Амалии… стать второй его женой, уверяя при этом, что у него достанет средств на её содержание и что свадьбу можно будет сыграть через год. Нетрудно себе представить, что сталось с тётей Амалией. Несколько дней кряду она проплакала, то жалея себя, то скрежеща зубами на вчерашнего возлюбленного. Тот, кого ещё вчера тётя Амалия считала единственным, объявил ей, что она – вторая. А как же все эти письма?.. Все эти шкатулки без драгоценностей и шиповники без роз? А как же обои в гостиной? А старик с белой бородой? Пока тётя Амалия металась, почта доставила ещё несколько писем на её адрес. Когда пришло первое письмо, тётя Амалия осторожно, как будто конверт мог ожить в руках, взяла его и долго колебалась: распечатывать или нет. Два чувства – любопытство и надежда – высказывались «за». «Против» были обида, страх и жажда мести. И тётя Амалия, повинуясь воле большинства, отложила конверт. Та же участь ожидала и последующие несколько писем. А потом письма прекратились. Не было больше и звонков. Телефон, кстати, замолчал как раз перед тем злополучным посланием с предложением второй руки. Очевидно, возлюбленный тёти Амалии оказался человеком расчётливым и хладнокровным и, чтобы не выслушивать попрёки и рыдания, хотел дождаться письменной реакции. Согласие тёти Амалии отняло бы у неё право на протест, и тогда можно было бы продолжить и телефонный роман. Но тётя Амалия хранила молчание, и жених не стал рисковать своим спокойствием. Долго ещё тётя Амалия убивалась, но потом с ней произошло то, что называется «возвращение к себе». Она снова стала собой: мечтала и боялась, на людях робела и тушевалась, дома распоряжалась – на людях требовалось утверждать себя, дома её и так принимали как старшую. А вскоре эта легенда перешла в область семейного предания, почему я, в частности, так хорошо осведомлён о ней. Ну а кроме того, ещё в детстве, проводя время в комнате с книгами во время заседаний женского клуба, я наткнулся на пачку писем, перевязанных розовой ленточкой. Каюсь: в порыве детского любопытства я тогда же и ознакомился с письмами. Хотя в оправдание своё могу сказать, что письма не были убраны, а лежали в свободном доступе на книжной полке. Не раз я слышал всю эту историю от мамы, да и сама тётя Амалия не стеснялась к ней возвращаться. Так что я собрал свой рассказ по крупицам, сопоставляя источники и свидетельства. Признаться, я никогда не понимал, как удалось ей, да ещё так быстро! Убедить всю семью в том, чего никогда не было – это не шутка! Что же было в ней такого особенного, что сохраняло авторитет её непререкаемым, а влияние неограниченным? К тёте Амалии, сумевшей так поставить себя, шли за советом даже старшие братья, перед ней исповедовались, ждали её суда. Ей, например, без всякого труда удалось внушить маме, что мне следует верить с осторожностью. «Это в таком-то возрасте!» – вздыхала тётя Амалия. И что, наконец, есть другие дети, с которых мне не мешало бы брать пример. И мама слушала её, случалось, ни за что на меня обижалась. «Этого я тебе никогда не прощу!» – сурово повторяла она мне в таких случаях, чем приводила меня в ужас. Помню, мне казалось, что это конец, что всё хорошее в моей жизни на этом заканчивается. А мама с укоризной и сожалением говорила о тех самых почтительных и добрых детях, на которых мне следовало бы равняться. При этих сценах тётя Амалия обычно всячески старалась выказать свою солидарность с мамой, и всё в ней дышало какой-то удовлетворённостью. И всё же… Бедная, бедная тётя Амалия! Мне всегда было искренне жаль её. Представьте только: с одной стороны, этот восточный краснобай, который бесится с жиру, грезя гаремом и гостиной цвета спелой вишни. А с другой – тётя Амалия, мечтающая на своём капустном огородике о принце. Всмотритесь в любого человека и вы увидите его слёзы и страхи. А увидев, как он, не понимая жизни, сомневается, мечется и страдает, вы непременно пожалеете его. Замлелова Светлана Георгиевна родилась в Алма-Ате. Детство прошло на берегу Карского моря, в п. Амдерма. (продолжение следует) Материалы комментируем в нашем телеграм-канале
|
|
|
Николай Полотнянко
Современная литература РФ представляет собой в наши дни жалкое зрелище. Она не только художественно несостоятельна, но и партийна в худшем значении этого слова. Её содержание уныло как лунный пейзаж, её смыслы ничтожны, поскольку они пошлы и антигуманны, как вся либеральная составляющая общественно-политического строя современной России, которая уже четверть века смотрит на русскую классику с пренебрежительным недоумением.
Тем не менее, великая русская литература существует и даёт пока ещё малоизвестные широкому кругу читателей побеги живого русского слова, которые я бы назвал умной литературой, коей вовсе не чужды занимательность, интриги и злободневность. Именно к такой литературе следует отнести талантливое во всех отношениях повествование Светланы Замлеловой, которая, бесспорно, является одним из самых ярких и своеобразных писателей нашего времени, чьи произведения исходят из сердцевины русской классики и возвращают читателей, заблудившихся в дебрях современной лжелитературы, к пушкинской простоте слога и глубине мысли, и вразумляют нас живыми примерами из русской жизни.
Творчество Светланы Замлеловой известно читателям «Литературного Ульяновска», где были опубликованы её рассказы, поэтические переводы стихов Ш. Бодлера, публицистические статьи и литературная критика. Она уже несколько лет является членом общественного совета нашего журнала.
Засвияжский
Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку…