Скверное происшествие
В продолжение года один за другим непрерывной чередой следовали дни рождения всех многочисленных членов нашей фамилии. Любили у нас и государственные праздники, к которым с некоторых пор присовокупились церковные, включая дни тезоименитства.
Тётя Амалия, а следом за ней и все остальные придерживались того мнения, что близким людям просто необходимо как можно больше общаться и чаще встречаться. Спроси их: зачем? Нипочём не ответят. Надо и всё. Что касается меня, в Москве я не раз радовался тому, что хотя бы временно освобождён от повинности посещать семейные вечеринки и утренники. Живи я всё это время в Убыревске, неявка на семейное торжество значила бы демарш. Я бы нанёс смертельное оскорбление не только виновнику торжества, если речь шла о дне рождения, но и всему семейству.
К тому времени, о котором идёт речь, я уже решил для себя, что работу буду искать в Москве, в Убыревске не останусь – чего бы мне это ни стоило. В конце концов со знанием нескольких иностранных языков можно пытать счастья где угодно. И что самое главное, никто не сможет меня удерживать, если я скажу, что еду работать. Можно будет снять квартиру и какое-то время наслаждаться тишиной и одиночеством.
Но пока мне ещё предстоял день рождения тёти Эмилии, где должна была собраться вся родня. Ведь никто не посмел бы пропустить такое событие.
Отчего-то я думал, что меня ждёт последнее испытание, какой-то порог, переступив через который, я смогу шагнуть в другой мир и другую жизнь. Я так накрутил себя этими фантазиями, что ждал дня рождения тёти Эмилии со странным, плохообъяснимым волнением, предвкушая, что случится что-то особенное – «прилетит вдруг волшебник в голубом вертолёте», появится новый, необычайный человек, придёт известие, которое потрясёт мир. Но вообразить можно было всё, что угодно. А в действительности… Что могло произойти в действительности? Ровным счётом ничего. Торжества наши, как, наверное, любые торжества того же свойства и пошиба, были настолько однообразны, что их заранее можно было бы расписать по минутам. Суть и смысл этих собраний зависали где-то между обильной едой и застольными беседами. При этом говорили всегда об одном и том же, так что если кому-то и в самом деле пришло бы на ум расписать всё заранее, можно было бы указать, кто, что и когда именно скажет. Говорили из раза в раз о ценах на продукты и пытались выяснить друг у друга, кто и по какому принципу эти цены устанавливает. Попытки всякий раз оказывались бесплодными, и вопрос откладывался до следующего собрания. Конечно, не обходили вниманием и политику, пересказывая друг другу всем известные и навязшие в зубах новости и непременно добавляя что-нибудь от себя, так что новость казалась и не такой уж избитой. И если арию о ценах начинала тётя Амалия, то в опере о политике сначала солировала тётя Эмилия, уверявшая, что все мы катимся в пропасть, и вообще всё пропало. Это потом уже её соло растворялось в хоре.
Иногда, слушая тётю Эмилию, я думал, что ей следовало бы создать свою секту и назвать её как-нибудь «Свидетели Судного дня» или «Проводники Апокалипсиса». В качестве учения можно было бы выделить признаки неумолимо надвигающегося конца и призывать последователей готовиться. При этом, совершенно неважно, к чему именно следует готовиться. Главное – знание правды, ощущение движения и чувство, что никому не удастся застать нас врасплох. Даже среди родни тётя Эмилия собрала что-то вроде секты. Не хватало только надлежащего оформления и признания.
А ещё любили говорить о чужих кошельках, об эффективности экономических реформ, о личной жизни представителей творческой интеллигенции, о каких-то певичках и теннисистках, о революциях и великих людях. Без великих людей вообще не обходилось ни одно наше собрание. Великие люди словно прописались у нас и незримо присутствовали, зазванные раз и навсегда.
Когда начинались эти разговоры, я обыкновенно молча слушал. Но с некоторых пор хватать меня стало ненадолго. Я злился, случалось, что и неловко вмешивался. И хотя это мои замечания бывали и дельными, и остроумными, а их разговоры – совершенно бестолковыми, глупо выглядел именно я. Если мне позволяли говорить, то делали это с видом величайшего одолжения. Едва же я умолкал, как общий разговор возобновлялся – меня в таких случаях не часто удостаивали ответом.
Бывало, они говорили о прекрасном – о поэзии или выставках живописи. Такое тоже случалось, и первые партии исполняли Мишенька с тётей Эмилией. Остальные больше вздыхали, приходили в умиление, а то и в восторг. Тётя Амалия, переполняемая чувствами, которые она выражала коротким «Да-а», и вовсе делалась похожей на лохань с выплёскивающимся содержимым. В своё «Да-а» она влагала восхищение перед творцами и ценителями прекрасного, к которым не относила себя и которым, как она говорила, «по-хорошему» завидовала. В нашей семье, по её мнению, к этой касте принадлежали Мишенька и тётя Эмилия. Мишенька как творец, а тётя Эмилия как подлинный знаток и ценитель. Вслед же за тётей Амалией в числе их почитателей оказалось и всё наше семейство. И если тётя Эмилия вела себя по-светски сдержанно, то Мишенька, как я уже говорил, давно освоился с ролью местечкового гения, милостиво принимал похвалы от своих обожателей и довольно презрительно отвергал всякую критику, считая, что не родился ещё такой человек, который мог бы его критиковать. Сам же он не то, чтобы любил наводить критику, но скорее пребывал в уверенности, что кому как не ему и высказаться. А высказываться Мишенька научился мастерски, то есть с самым, что ни на есть убедительным высокомерием, с самым артистическим недоумением относительно одной только идеи судить о прекрасном, забредающей порой в совершенно неподходящие головы.
В нашем семействе Мишеньке не просто прощалось всё, любые его выходки находили объяснения настолько правдоподобные, что получалось – вести себя иначе Мишенька просто не мог. То его обманывали, то провоцировали, а то и вовсе плели интриги. Если же Мишенька хамил, это означало, что в нём просыпалось негодование профессионала или чуткость художника.
По-моему, самоуверенность – свойство, ожесточающее собеседника. Самоуверенность Мишеньки могла вывести из себя кого угодно. Но только не наших родственников. Сам же Мишенька прочно освоился в среде обожателей, чувствовал себя прекрасно и, несмотря на предпринятую вылазку пытать счастье за пределами родного болота, всё же зорко поглядывал: не покушается ли кто-нибудь занять его место. Ведь неизвестно, как там сложится в Москве или даже в областном центре, но в Убыревске, то есть хотя бы в одном уголке на планете, нужно оставаться первым, нужно иметь исключительное право на то, чтобы вальяжно потолковать об искусствах и творцах. Ведь всякому человеку не просто надобно, чтобы можно было хоть куда-нибудь пойти, а желательно, чтобы при этом кто-нибудь смотрел в рот и говорил: «Да-а».
Как-то ночью в пароксизме откровенности, находившей на меня во время задушевных ночных бесед – а мы как раз коротали ночь за разговорами в квартире тёти Эмилии; так вот как-то я проболтался Мишеньке, что балуюсь стишками. Что тут началось! Он хохотал так, как будто в жизни не слышал ничего смешнее. Это был искусственный, нарочитый смех, тем самым Мишенька просто указывал мне на моё место.
– Ты?! – восклицал он и делал такие глаза, словно бы я сказал, что увлекаюсь не стихами, а левитацией. – Ты пишешь стихи?!. Прости – не поверю… Я же тебя знаю. У тебя хорошая память – кто спорит. Но стихи… Стихи, поэзия – это совсем другое… Ну вот… Ну вот, давай…
Он обвёл комнату глазами и остановился на натюрморте с осыпавшимися розами.
– …Зарифмуй хоть слово «цветок»!
Предлагая мне это дурацкое задание, Мишенька был совершенно уверен, что я не только не зарифмую «цветок» с «лепестком», но и приду в недоумение по поводу рифмы как таковой. Принимать его игру я не стал – в таких играх обычно трудно дойти до финала. И пробормотав что-то вроде: «Наверное, пожалуй, ты прав…», перевёл разговор на другую тему. Мишенька остался доволен, и пока мы не разбрелись по комнатам, чтобы успеть вздремнуть, смотрел на меня со снисходительной улыбкой, точно я был незлобивый убогий, пожелавший участвовать в конкурсе красоты.
Всё же я был уверен, что он забудет о нашем разговоре. Но не тут-то было. В день рождения тёти Эмилии, то есть спустя пару месяцев после нашей ночной беседы, тема стихосложения снова всплыла на поверхность. При этом Мишенька, которого в ту пору все очень жалели как обманутого Малявкиным и обмороченного Алиной, решил сорвать аплодисменты в качестве не только творца, но и острослова.
А началось с того, что я опоздал к тёте Эмилии. Мама уже с утра убежала к ним резать салаты. Следом за ней ушёл и отец, но, разумеется, в ином направлении. К тёте Эмилии он обещал явиться к назначенному времени, то есть к обеду. Так что мне пришлось собираться и шагать в одиночестве, подгонять меня было некому. Сказалось, наверное, то, что мне очень не хотелось идти туда. А впрочем, опаздчивость всегда была характерной моей чертой, я довольно часто всюду опаздывал. Но происходило это не по злобе и не по небрежению к ожидавшим, а разве по какой-то моей врождённой рассеянности и неумению обращаться со временем. Бывает «пространственный кретинизм», я же страдал «кретинизмом временным» и совершенно не чувствовал время. Сказать, например, сколько часов или минут прошло с тех пор, как я последний раз смотрел на часы, было для меня нелёгкой задачей. Рассчитывать время я тоже не умел и почти всегда ошибался в расчётах.
Но кому какое дело было до моих слабостей? За каждым моим поступком всегда видели злой умысел. Если я опаздывал на их сборища, они потом долго возмущались и говорили: «как всегда». Стоило мне прийти вовремя, они демонстративно удивлялись и делали вид, что такого ещё никогда не бывало.
Вот и в тот раз я опоздал. По пути я старался вообразить, как они там хлопотали сегодня, как сосредоточенно и строго было лицо тёти Амалии. Наверняка она смотрела полководцем, готовящимся дать сражение. А тётя Эмилия, конечно же, благосклонно принимала поздравления, встречая гостей в прихожей и подставляя щёку всем, вытягивающим губы. Подарки и цветы складывали, как и всегда в таких случаях, на специально принесённый из спальни столик. Как обычно, гости сначала шли непрерывным потоком, потом поток стал постепенно иссякать, интервалы между прибывавшими гостями всё увеличивались, а число свободных мест всё сокращалось. Именно так бывало всегда. Подходя к дому тёти Амалии, я не сомневался, что и в тот раз всё было точно так же. Само собой, когда остался последний свободный стул, и всем стало совершенно понятно, что запаздывает последний гость, тётя Эмилия, скрывая недовольство, объявила, что семеро одного не ждут, и пригласила всех начать торжество. И вот тут-то появился я.
Десятки острых как спицы глаз уставились на меня, и отовсюду навстречу мне понеслось шипение:
– Как всегда!..
– Не мог хоть в такой день!..
Тётя Эмилия даже не встала навстречу мне из-за стола. А я про себя отметил, что ничего глупее сегодняшнего её наряда просто представить себе нельзя – какой-то белый мешок с прорезями, покрытый огромными красными маками. Снисходительно выслушав мои поздравления, она кивнула и проговорила с ленцой:
– Хорошо, хорошо… Проходи… Оставь там свой подарок, потом посмотрю… Там, в прихожей… на столе…
Тётя Амалия всё это время смотрела на меня почти с ненавистью. А когда я отправился в прихожую, чтобы пристроить свой подарок, она заворчала, так что и я слышал:
– Ну хоть бы раз пришёл вовремя!.. Ну хоть бы раз!.. И хоть бы оделся поприличнее в такой день. Никакого уважения.
Родители при этом молчали, как будто не имели ко мне никакого отношения.
Мой костюм, кстати, тоже не нравился последнее время. Не то, чтобы я уж как-то особенно изнеряшился, но после того, как часть моих вещей исчезла неизвестно куда, я нарочно являлся к тёте Амалии в замызганных и драных джинсах, в затёртых майках или рубашках с посёкшимися манжетами. Когда было нужно, я выглядел, конечно, иначе. Но для тёти Амалии и мамы, распорядившихся моим гардеробом, я одевался в лохмотья. Насчёт мамы не знаю, а тётя Амалия этой связи не замечала. Появляясь на родственниках оборванцем, я наслаждался производимым эффектом, поскольку некоторые наши дамы и девицы, обзаведшиеся нарядами и не имевшие никакой возможности их демонстрировать, появлялись на семейных торжествах в каких-то головокружительных робронах с приколотыми к груди букетиками, кусочками меха или пёрышками. Мой вид оскорблял и возмущал этих красавиц. Мне же не просто нравилось их дразнить. С некоторых пор я стал нарочно провоцировать их на обидные для себя выпады. Наверное, я слишком привык обижаться и начал находить в этом удовольствие. Звучит, сознаюсь, странно. Но человек вообще странное существо, а уж удовольствия подчас находит там, где их просто не может быть по определению.
Словом, едва только я вошёл в комнату, как тотчас почувствовал всё недоброжелательство, успевшее скопиться за то время, пока меня ожидали. И вот тут-то решил высунуться наш бесподобный Мишенька. Свободный стул оказался как раз у него по левую руку, так что мы уселись плечом к плечу. Пока же я устраивался, он схватил уже початую бутылку шампанского и потянулся к бокалу, стоявшему возле моей тарелки.
– Ну что? – спросил он, наблюдая, как золотистая струя расточает сладкие брызги. – Чего опаздываем?
– Да так… – пробормотал я. – Задержался… замешкался…
– Замешкался? – громко и с наигранным дружелюбием переспросил Мишенька. – Что ж ты там делаешь? Всё стихи пишешь?
Пока я пребывал в центре внимания, а потому и слова, обращённые ко мне, не остались незамеченными и пропущенными мимо ушей. А слово «стихи» так и вовсе вызвало смешок – настолько стихи в их представлении не вязались со мной.
– Ну конечно, – ответил я с вызовом, потому что никак не ожидал, что он вспомнит об этом, а вспомнив, ещё и ляпнет при всех. – Пишу… Что мне ещё делать-то?
– Так почитал бы! – всё с тем же наигранным дружелюбием предложил Мишенька, поглядывая кругом себя и как бы приглашая всех посмеяться, а заодно и поддержать его. Поддержка не замедлила явиться. Опять раздались смешки, а Мишенькины сестрицы запищали:
– Да уж… хоть бы послушать…
– А то пишет, пишет, а мы и не знаем…
– Это, наверное, что-нибудь особенное…
– Да, да… Пушкин отдыхает…
– Нет, нервно курит в сторонке… Ха-ха-ха!
Они ещё что-то пищали под общее одобрение, но я уже их не слушал. Не знаю, что на меня нашло, должно быть, со злости на Мишеньку, но я поднялся и громко, с выражением прочитал:
В доме хранятся сокровища многие —
Камни лучистые, ткань драгоценная.
Пажитью ходят быки златорогие.
Нету тебя лишь, моя несравненная.
Где же ты, где же, моя ненаглядная!
Слышу во сне звуки милого голоса,
Глаз твоих вижу сиянье отрадное,
Чую, как пахнут гвоздикою волосы.
Эй! Приведите ж коня добронравного!
Туже седло затяните подпругою!
В час пробужденья светила державного
В путь отправляюсь за нежной подругою.
Окончив чтение, я выдохнул и добавил:
– Посвящается тёте Эмилии.
Потом повернулся к ней, поднял бокал, давая понять, что пью за её здоровье, и, действительно, выпил всё, что налил мне Мишенька.
– Спасибо, – кокетливо сказала тётя Эмилия. – Удивлена…
Все стали чокаться, и пока они звенели хрусталём, я, всё ещё волнуясь и пытаясь скрыть волнение, опустился на стул и уткнулся в тарелку. Между тем установилась какая-то неуместная, неловкая и неестественная тишина. Не только тётя Эмилия, никто из них не ожидал от меня такой выходки – ни того, что я смогу прочитать, ни того, что я и в самом деле что-то там рифмую. В стихах, возможно, не было ничего особенного, но это были мои стихи. Но в том-то и дело, что они не могли и не хотели этому верить, отчего и вышла заминка. Они просто не знали, как теперь вести себя. Но на помощь к ним пришёл Мишенька.
– Как, как? Коня добронравого? – спросил он и громко фыркнул.
Я поднял на него глаза: он смотрел на меня с жалостью. Это был сигнал. Они все оживились, по лицам покатились ухмылки, кто-то, в свою очередь, зафыркал, кто-то захихикал, даже мама смущённо рассмеялась, словно испытывая за меня неловкость. Все стали переглядываться; казалось, ещё секунда, и они не в силах будут сдерживать смех.
– Лучше бы работу искал, – вдруг раздался чей-то подлый шёпот.
– Вот именно!..
– А он стишками балуется.
– Ну, на шее-то у родителей – чего не побаловаться?..
– Да и стишки-то…
И они принялись обсмеивать то, что запомнили. Особенно же досталось «коню добронравному».
– Ой, не могу! – с удовольствием расхохотался отец. – Ну даёшь ты!.. Ну молодец!.. Чьи это хоть стихи-то?..
Но поскольку я и не думал отвечать, он, уже серьёзно, но всё ещё недоверчиво, точно намереваясь уличить меня, поговорил:
– Что-то я никогда не замечал за тобой раньше, чтобы ты писал стихи…
Я снова ничего не ответил ему и даже не повернулся в его сторону. Тогда он сказал не то примирительно, не то извиняясь:
– У нас никто стихов не писал…
Пока они хихикали и обсуждали меня, я закусывал и делал вид, что не замечаю их ликования, которое вдруг разрушила тётя Эмилия.
– Ой, какие у нас розы! – просюсюкала она, указывая на букет, украшавший стол. Все тотчас забыли обо мне, повернулись к букету и стали хвалить розы.
– Белые розы, – напевно пояснила тётя Эмилия, – символ чистоты и невинности.
Одни согласились, другие удивились. Потом заговорили о красных и жёлтых розах, и разговор плавно перетёк в другое русло.
Я очень хорошо понимал, почему тётя Эмилия предпочла заговорить о розах. Наверное, я один это понял. Может, конечно, замешалась и благодарность за посвящённые стишки. Но главное было в другом.
Ровно год назад, вот точно так же на дне рождения тёти Эмилии, со мной приключилась совершенно невозможная вещь. Я и сам тогда удивился, потому что не ждал от себя такого, да и ничего похожего не происходило со мной прежде. Это была истерика, самая обыкновенная истерика. Мне были памятны мои тогдашние ощущения: я словно разделился в себе, одна моя часть заходилась в смехе и рыданиях, а вторая наблюдала с недоумением за первой. Тогда я впервые узнал, что можно смотреть на самого себя с недоумением не только спустя время. Когда человек оборачивается назад и удивляется собственным поступкам в прошлом – это одно, но когда удивление наступает одновременно с совершением действия – это уже совершенно другое.
Как я уже сказал, в семье нашей, собираясь за одним столом, обожали пустословить. Пустословие вообще довольно часто подменяет общение. Настоящее общение – это когда есть о чём помолчать. А пустословие – лишь способ избежать неловкого молчания. И всё же пустословие не так безопасно, как может показаться на первый взгляд. Во всяком случае, на этой почве всходят любые семена, и плоды появляются самые неожиданные. Все знают об этом, но говорить друг с другом ни о чём остаётся насущной потребностью. В нашей семье, например, обожали поговорить о Ленине. Почему? Одному Богу известно. Никто из обсуждавших трудов Ленина не читал, представления о нём, как, впрочем, и о многом другом, они имели самые приблизительные. Большинство никогда даже не были партийными, в классовой борьбе участия не принимали, идеями большевизма не увлекались. Но собираясь, просто кидались говорить о Ленине. При том, что ни Ленину, ни самим обсуждающим проку от таких разговоров не было никакого. Разговоры крутились как пластинки и временами повторялись чуть ли не слово в слово. Но участники этих задушевных бесед не просто, казалось, не замечали, что говорят одно и то же, но даже как будто получали удовольствие, пережёвывая словесную жвачку.
Начиналось это обыкновенно так: один кто-нибудь обругает новые порядки, другой сравнит с тем, как было раньше по части того же самого, третий назовёт виновных и призовёт им на головы чуму. И пошло-поехало. Потом наступал кульминационный момент, и тётя Эмилия провозглашала:
– Ленин был гений, это очевидно совершенно…
Это была её коронная фраза, венчавшая разговоры о преимуществах советского строя перед нынешним. Тётя Эмилия, как хищник, сидела в засаде и ждала. Лишь только разговор выходил на нужный уровень, она выскакивала, хватала жертву и приговаривала:
– Ленин был гений, это очевидно совершенно…
Однажды мне пришло в голову, что тётя Эмилия говорит не с нами, а с Богданом Тарасовичем, доказывая ему то, что не смогла доказать там, во Львове, когда он совершал своё отречение. Но Богдан Тарасович был далеко, а в Убыревске жертвой тёти Эмилии, жертвой коллективной и добровольной, оказывались родственники, вовлечённые в разговор. Вырваться было невозможно, опровергнуть тётю Эмилию тоже. И они начинали поддакивать и говорили:
– Да, Ленин устроил государственный переворот, но он же был гений!..
– При нём началась гражданская война и массовый террор, но он же был гений!..
И получалась какая-то страшная дичь, они сами не понимали, что говорили, но говорили, говорили, говорили…
– Он уничтожил веру и Церковь…
– Он обокрал страну и выгнал лучших людей…
– Он расстрелял царскую семью и устроил голод… – повторяли они то, что слышали в телевизоре и читали в газетах. Но тут же, умиляясь советским своим прошлым, тоскуя об ушедшей молодости, признавались друг другу, что жилось им лучше, и хором соглашались с тётей Эмилией:
– Но ведь он же был гений!
Из раза в раз они хлебали эту странную кашу все вместе, стоило только им собраться. Но однажды произошёл переход количества в качество. Они хлебали кашу, а я в сторонке хлебал шампанское. Но каша, вероятно, оказалась несовместимой с шампанским. И стоило только моей способности к самоконтролю чуть притупиться, как я почти выкрикнул:
– Да хватит уже! Сколько можно?..
Они все замолчали, вытаращили на меня глаза и принялись рассматривать, как будто видели впервые. Потом, как всегда, кто-то из них захихикал и зафыркал, а мама, нахмурившись, дёрнула меня за рукав. Отец с искажённым от гнева лицом прогрохотал в самое ухо:
– Ты что? Совсем уже?
Тут тётя Эмилия, решившая увести разговор в сторону от конфликта, ласково и добродушно пропела:
– Вы знаете, в этом году у «Пыточной» столько рябины!.. Ну просто необыкновенно!..
Они, повинуясь команде тёти Эмилии, перекинулись на рябину, забыв и обо мне, и о Ленине. Но все дороги, как известно, ведут в Рим. А все их разговоры сворачивали на одну и ту же излюбленную тему. Один сказал, что никакой пыточной в «Пыточной» не было. Другой сказал, что была. Третий добавил, что была или нет – неважно, главное, что рябины много, здание старое, а советская власть победила. Не поручусь за точность их реплик, но то, что этот бредовый и бессмысленный разговор снова вывел их на мысль о гениальности Ленина, в этом можно не сомневаться, потому что я снова громко воскликнул:
– Опять!.. Ну сколько можно?.. Надоели вы со своим Лениным!..
Они снова принялись переглядываться, обмениваться кривыми улыбочками и, видимо, негласно решили не замечать меня. Но вдруг тётя Эмилия спросила:
– А что тебе, собственно, не нравится?
– Мне? Разговор дурацкий… Это во-первых… Надоел – во-вторых…
– Думал бы, что говоришь! – вмешалась тётя Амалия. – Надоел ему… Да если бы не Ленин, ты бы сейчас… пахал! Выучили тебя бесплатно, на стажировку ездил – не платил ничего. А всё – «дурацкий»…
– Сам он «дурацкий», – прошипел кто-то за столом. Наверняка, кто-то из Мишенькиных сестриц.
– И сам он надоел, – послышалось ответное шипение.
– Сказать-то нечего, а хочется, – визгливо вклинилась тётя Капа.
И вот тут со мной случилось что-то странное. То лёгкое возбуждение, что пробудило во мне шампанское, до этой минуты лишь слегка шевелилось где-то глубоко, но вдруг оно словно перевернулось и поднялось в полный рост. Как будто бы я весь наполнился пузырьками шампанского. И пузырьки эти кружились, перетекали, щекотали нутро, отчего делалось неудержимо весело, и всё вокруг казалось смешным и нелепым. Внутри меня всё клокотало, пузырьки словно рвались наружу, я не выдержал их напора и расхохотался. Но одновременно с этим удивился: над чем и чему я смеюсь?..
– Всеобщая грамотность! – только и смог я выдавить из себя через неудержимый поток смеха. – Я понял, в чём дело: всеобщая грамотность!
Я едва мог набрать воздуха и выдавить из себя несколько слов – вот уж, действительно, смех душил меня. Я весь дрожал, а в глазах уже стояли слёзы.
– Надо же… надо же было извести целый класс образованный… чтобы выучить читать… читать таких, как вы… как мы все!..
– Значит, надо, – заявила тётя Амалия тоном работника пыточной. – Значит, надо…
– Значит, надо! – хохотал я. – Значит, надо!.. А зачем?.. А?.. Зачем?..
Они стали догадываться, что со мной что-то не то и не так, и опять принялись переглядываться, но уже совершенно с другими лицами. А я не мог успокоиться и смеялся. Но мне не было весело, как могло бы показаться. Какой-то частью своего сознания я тоже понимал, что со мной что-то не то, но повлиять ни на что я не мог.
– Дайте ему воды, – тихо сказала тётя Эмилия. – С ним истерика.
Кто-то налил воды и протянул мне стакан.
– При чём тут вода? – хохотал я. – При чём тут вода и Ленин?
Чья-то лживо-участливая рука сунула стакан мне под нос. Но я оттолкнул от себя эту руку, отчего вода тотчас выплеснулась на подносившего. Я захохотал пуще прежнего, но вдруг смех сменился рыданиями. Я даже не успел ничего понять, как лицо скривилось, а из глаз потекли настоящие потоки. И так же громко, как только что хохотал, я зарыдал.
Послышались ахи, тихие ругательства, чмоканье мокрой ткани, отлипающей от тела. Потом вдруг мама, которая сидела рядом со мной, ударила меня не сильно, но чувствительно – сначала по одной щеке, потом по другой. Пузырьки, щекотавшие нутро, разбежались, я очнулся. Все молчали и растерянно рассматривали меня. Я и сам был напуган и удивлён и растерянно смотрел по сторонам, пытаясь что-то понять, но что именно – и сам не знал. Кто-то опять протянул мне воды. Но я вдруг ощутил такой жгучий стыд, что, не обращая внимания ни на воду, ни на того, кто тянул стакан, пробормотал извинения и почти выбежал из комнаты. Впрочем, «выбежал» – сказано слишком громко, потому что я чувствовал себя обессиленным.
Возясь в прихожей с ботинками и дверью, я услышал, что и в комнате понемногу стали приходить в себя.
– Чокнутый, – первым раздался голос тёти Капы.
– Просто несдержанный и невоспитанный человек, – отметила тётя Амалия.
– Ну не скажи… Это самый настоящий припадок.
– И что? – различил я властный, негромкий голос тёти Эмалии. – Часто с ним бывают истерики?
– Первый раз… – растерянно ответила мама.
– И что ты об этом думаешь?.. Так же нельзя оставить – может, лечить надо…
– Ты же знаешь, – нехотя сказала мама. – Он же думает, что мы его не любим… Если им не восхищаются, значит, не любят… Он же похвал ждёт…
– Почему бы и не похвалить? – спросила тётя Эмилия. – Тем более, есть, за что…
– Ой, не могу! – засмеялся отец. – Что за человек? А?.. Кого мы с тобой вырастили?..
– Какой же он всё таки завистливый… – как будто в тяжёлом раздумье произнесла тётя Амалия.
Больше я не стал их слушать, но, выбегая, нарочно как можно сильнее хлопнул дверью, так что в комнате, наверное, зазвенели стёкла и посуда. Дома я сразу уснул. А уже на другой день никто даже не напомнил мне о произошедшем. Мама же в воспитательных, очевидно, целях и вовсе не говорила со мной несколько дней кряду. Да я, признаться, и сам не желал ни с кем разговаривать. Вскоре подоспел учебный год, и я уехал в Москву. А там, конечно, забыл об этой досадной истории.
И вот только год спустя тётя Эмилия напомнила о ней. Во всяком случае, мне показалось, что её стремление отвести от меня нападки объяснялось опасением новой истерики. Но тётя Эмилия по праву считалась в семье самой умной.
Пока они обсуждали цветы, все эти алые и белые розы, тётя Амалия уже ёрзала на стуле, что было верным признаком словесного недержания. В самом деле, как только разговор о розах стал затухать, тётя Амалия объявила, что в семье сына одной её приятельницы – тётя Амалия обычно называла их по именам, в которых я всегда только путался, поэтому лучше оставить просто: «первая приятельница» – так вот, в семье сына первой приятельницы тёти Амалии случилось что-то необыкновенное. История действительно была душераздирающей и годилась разве на то, чтобы лечь в основу какого-нибудь пошлого сериала. Точнее, тётю Амалию можно было заподозрить в пересказе сериала, поскольку всё это даже не слишком смахивало на правду. Но тётя Амалия уверяла, что хоть она слышала эту историю не из первых уст, а всего лишь от общей приятельницы – назовём её «вторая приятельница» – но рассказчица никогда не была замечена во лжи. Получилось, что первая приятельница поделилась со второй, та, в свою очередь, рассказала обо всём тёте Амалии, а уж тётя Амалия – нам. Можно предположить, что это был не единственный канал распространения информации, но достоверно мне неизвестно, кому приятельницы тёти Амалии рассказывали истории друг о дружке.
Впрочем, вернёмся к нашему сериалу. Со слов обеих приятельниц и тёти Амалии, выходило, что сына первой приятельницы постигла недобрая доля. Когда его жена оказалась в интересном положении, наблюдаться она решила у знакомой докторши-гинеколога. Знакомая докторша была ровесницей жены сына, однако, детей не имела по причине слабого здоровья супруга. Вместе с тем сын первой приятельницы и муж гинеколога, о родителях которого ничего неизвестно, были между собой настолько похожи, что их вполне можно было принять за братьев. Что, собственно, и случалось время от времени, если, конечно, им доводилось оказываться в одном месте. Последнее случалось нечасто, только когда докторша приглашала жену сына первой приятельницы, а с ней и самого сына, к себе на домашние вечеринки. Вот именно на этих вечеринках приглашённые гости высказывали удивление по поводу сходства мужа докторши и сына первой приятельницы.
Однажды после очередного осмотра докторша настоятельно порекомендовала жене сына отказаться от супружеских объятий до родов, поскольку что-то там угрожало здоровью младенца. Будущая мать, конечно, подчинилась рекомендациям, и полгода супруги томились друг подле друга в воздержании. Но как только жена сына разрешилась от бремени, выяснилось, что докторша уже три месяца как тяжела и тоже ждёт пополнения. Жена сына искренне радовалась за докторшу, докторша радовалась за жену сына и за самоё себя. Казалось бы, все счастливы и довольны. Но однажды среди бела дня муж докторши явился к жене сына и объявил страшную новость. Оказывается, докторша ждёт ребёнка не от него, а от мужа своей знакомой, то есть как раз-таки жены сына первой приятельницы тёти Амалии.
Жена сына верить, естественно, отказалась. Но муж докторши выложил перед ней доказательства неопровержимые. Во-первых, он и сам врач, и обмануть его так просто не выйдет. Во-вторых, благодаря приглашениям в гости, сын первой приятельницы уже давно протоптал дорожку в их дом. В-третьих, не так давно муж докторши видел на улице свою жену с сыном первой приятельницы. Куда и зачем они направлялись, он не знал, а спросить не сумел, поскольку видел их из окна автобуса. Но, однако, о своей встрече ни он, ни она никому не сказали. Тут муж докторши отвлёкся и поинтересовался у жены сына, знает ли она, куда ходил её муж с докторшей? Но жена сына вынуждена была признать, что ничего об этом не знает. Тогда муж докторши продолжал. В-четвёртых, наконец, это внешнее сходство обоих мужчин, то есть лучший случай для докторши скрыть свои козни убийственным аргументом – ребёнок похож на законного отца.
Жена сына, начав, очевидно, прозревать, вспомнила, что докторша настаивала на воздержании. Правда, жена сына не знала, доказывает ли это что-нибудь или, напротив, опровергает. Но муж докторши поспешил развеять сомнения:
– Ну конечно! – воскликнул он. – Вот и недостающее звено!.. Разумеется, если кому-то ещё чего-то не доставало…
Но жена сына, хоть и почувствовавшая за рекомендациями докторши подвох, всё никак не могла рассмотреть самого звена. И тогда муж докторши пустился в пространные объяснения.
– Нет ничего проще, – сказал он. – Уж поверьте, я знаю свою жену. Итак, она предписывает вам воздержание, объясняя это пользой для младенца. Но на самом деле, задача перед ней стоит совершенно иная…
– Какая? – прошептала жена сына, прямо-таки терявшая силы перед грандиозностью и непостижимостью замыслов докторши.
– Господи Боже мой! Да распалить же вашего мужа! – вскричал в нетерпении супруг гинеколога. – Теперь-то вы понимаете? Понимаете, что сами стали её соучастницей и толкнули своего мужа в нашу постель? Сначала она сделала так, что вы сами подготовили его к её объятиям, а потом появилась она и довершила начатое вами! Уж поверьте, она это умеет… Она ни перед чем не останавливается, если что задумывает. Ваш муж и опомниться не успел, как стал отцом дважды… Не бойтесь, он останется при вас – претендовать на него она не станет, ей слишком удобно со мной. Но знайте, что муж вам неверен, и у него ребёнок на стороне!
Но пока жена сына хлопала глазами, пытаясь вместить всё то, что вывалил перед ней нежданный гость, и выработать хоть какое-то отношение к этой куче невероятных сообщений, муж докторши огорошил её новым признанием. Не то подействовала на него сама обстановка, не то настал момент, когда нужно было выговориться, а может, и просто нашёл на него такой стих, но только вдруг он объявил, что свою гинекологиню он, конечно, уважает и даже любит, но, однако, женой предпочёл бы иметь… «буфетчика Петрушу». Впрочем, до Грибоедова дело у них, может, и не дошло. А вот до признания в любви к какому-то ресторатору – это уж будьте любезны!
Но только тут жена сына сдалась перед напором правды жизни и разрыдалась. Дальше – ещё интереснее. Муж гинеколога бросился утешать напуганную им женщину, как вдруг на пороге появился сам виновник суматохи, то есть сын первой приятельницы тёти Амалии. Но застав свою жену в объятиях мужа докторши, который как раз помогал ей поудобнее расположиться на диване, сын первой приятельницы пришёл в бешенство.
– Я вам не помешал? – спросил он язвительно.
Когда же оба – и жена сына, и муж докторши – в недоумении повернулись к нему и от неожиданности раскрыли рты, при чём жена сына даже перестала рыдать, он взревел:
– Что здесь происходит? Что ты здесь делаешь с моей женой?
Но супруг гинеколога не растерялся и не испугался, а только резонно заметил, что и сам хотел бы выяснить то же самое. Сын первой приятельницы заявил, что не понимает этих намёков и не знает, к чему клонит муж докторши. Тогда последний отпустил зловещий намёк, сказав, что скоро все всё поймут, и вот тогда… Сын первой приятельницы, видимо, начал о чём-то догадываться. Но тут, на его счастье, в соседней комнате проснулся от криков ребёнок и присовокупил свой голос к общему гвалту.
Жена сына с затаённой радостью убежала от мужчин к младенцу, а мужчины, обрадовавшись поводу не меньше, предпочли прекратить спор и разойтись в разные стороны.
На этом события временно заканчивались, но сама история ещё ждала своего продолжения.
– Я и говорю Наташке: этого нельзя так оставлять, – ни к кому конкретно не обращаясь, объясняла тётя Амалия.
А я почему-то вспомнил Стаса, на рассказах о котором вырос и который давно уже успокоился, позабыт и более не занимает ничьего внимания.
– Конечно, – продолжала тётя Амалия, – ребёнок ещё маленький, он сейчас ничего не понимает. Но он вырастет, и если вырастет мужчиной, а не рохлей, сможет и постоять за мать. А если надо – и отомстить…
Да, тётя Эмилия по праву считалась в семье самой умной. Когда она, на всякий случай, отвела от меня нападки, все остальные, включая тётю Амалию, ничего и не поняли. Что до тёти Амалии, она и вовсе отличалась тем, что при каждом удобном случае шла в дом повешенного поговорить о верёвке. Она была восхитительна в своей простоте. Стоило только присмотреться, как обнаруживалось, что голова у неё прозрачная, и ход мысли очевиден, как вращение киноленты в проекторе. Едва она начала свой рассказ, я чуть было не расхохотался – ведь это только на первый взгляд не было связи между розами и адюльтером. Два дня назад тётя Амалия, явившись к нам в отсутствие отца, закрылась с мамой на кухне и громким шёпотом поведала ей, как видела сегодня отца с букетом красных роз на остановке. При этом, судя по направлению движения ожидаемого автобуса, ехать отец намеревался не домой, а совершенно в противоположную сторону. Вспомнив сейчас о розах, тётя Амалия вспомнила о последнем своём сильном впечатлении – об отце, застигнутом ею врасплох, что заставило её вспомнить и о причинах, побудивших отца к внеплановой покупке цветов. Один адюльтер навёл на мысль о другом, и она, не видя необходимости молчать, дала себе волю. Да ещё и не преминула намекнуть на будущего защитника матери от неверного отца. Защитника, который, конечно же, не будет рохлей. Как некоторые.
Словом, к тому времени, когда они начали разговор о Ленине, я уже вполне созрел. Я накачался ненавистью, как клоп кровью. Меня распирало, как переполненный водой бурдюк. Казалось, ткни пальцем, и наружу, сквозь прорванную кожу, вырвутся хлёсткие струйки.
Не раз я упускал этот волшебный миг, когда разговор у них переходил от повседневности к светлому лику вождя. Стоило размечтаться, отвлечься от общего разговора, упустить нить, как миг упущен. И летят по комнате благозвучия:
– Совершенно очевидно, что Ленин был гений…
– Совершенно очевидно, – говорила тётя Эмилия, когда я, оторвавшись от мыслей о тёте Амалии и адюльтерах, вновь прислушался к общей беседе, – что Ленин был гений…
Помню, я был так зол на них, что в ответ мне ужасно захотелось надерзить, испортить им это извращённое удовольствие. Но я не сразу включился в разговор. Точнее, я не собирался в нём участвовать, решив, что будет лучше промолчать. Но, как это часто случалось со мной, я не выдержал и встрял.
Тётя Эмилия ошибалась, думая, что моя прошлогодняя истерика объяснялась только нападками на меня. Но больше до истерики не дошло. Зато когда тётя Амалия, бледнея от гнева, взялась рассказывать о каком-то гражданине, повстречавшемся ей в доме отдыха и вздумавшем отвергать гениальность Ленина, я не утерпел и спросил:
– Ну и что?..
Тётя Амалия не обратила на меня внимания и продолжала рассказ. Несчастный гражданин просто не знал, на кого нарвался. Тётя Амалия, стеснявшаяся обратиться на улице к незнакомому человеку, преодолела робость и живо разъяснила, что к чему, приведя при этом три неоспоримых и непререкаемых доказательства гениальности Ленина.
– Во-первых, – загибая пальцы и уж, наверное, в сотый раз принялась перечислять она, – у Владимира Ильича столько трудов! Во-вторых, он знал столько языков…
Тут я снова не утерпел и встрял:
– Дичь какая-то, – сказал я как бы для себя, но достаточно громко, чтобы слышали все. – Сколько трудов, сколько языков… Это что, серьёзный разговор?.. Берутся обсуждать серьёзные вещи, а двух слов связать не могут…
Я театрально пожал плечами и осушил бокал, который незадолго до того Мишенька вновь наполнил до краёв шампанским. Шампанское меня раззадорило.
Тётя Амалия, однако, выслушала мои претензии, но ничего не сказала, а только – я чувствовал это и видел боковым зрением – оцарапала меня глазами и продолжала:
– И в-третьих…
Но я снова её перебил, громко фыркнув. В нашей семье вообще все почему-то любили фыркать. Тётя Амалия не выдержала – мне удалось вывести её из себя.
– В чём дело? – спросила она раздражённо, даже лицо у неё покривилось. Губы растянулись, расплющились и перетекли куда-то на подбородок.
– Надоели вы со своим Лениным, вот, в чём дело, – сказал я, ощущая, что язык мой становится злой и хитрой собакой, спущенной с привязи.
– У нас, между прочим, сегодня праздник, – объявила тётя Амалия.
– Вот, вот, – подхватил я. – Позовут людей на праздник и мучают Лениным. Приобщают, понимаешь, к коммунизму…
– А по-моему, здесь никто и не мучается, – вмешалась тётя Эмилия, до сих пор молчавшая и с любопытством наблюдавшая за всей этой сценой. – Все с интересом общаются и обсуждают интересную тему. И только один человек… как всегда, злопыхает.
Тётя Амалия, радуясь такой серьёзной поддержке, рассмеялась. Захихикали и остальные.
– Кто этот злопыхатель?! – с наигранным возмущением воскликнул я. – Покажите мне его!.. И кто эти умные люди, которые общаются и обсуждают?.. Неужели здесь кто-то умеет общаться и обсуждать?!.
Что и говорить: конечно, я перегнул. Но тогда мне показалось мало сказанного, и я продолжил:
– А по-моему, – сказал я, пародируя тётю Эмилию, – здесь никто ничего не обсуждает. И только один человек… как всегда… вещает. А все остальные – внимают, потому что и не умеют обсуждать. Вот и всё обсуждение…
Раздался ропот. Никому не понравилось, что я сказал «не умеют» и «внимают». Нет ничего обиднее для человека, как объявить его несамостоятельным. Впрочем, от них я ещё и не то слышал. С некоторых пор стоило мне упрекнуть себя в резкости, как я тут же говорил себе, что со мной были ещё и не так резки. И совесть моя утихала.
– Один он у нас всё умеет, – сказала тётя Капа. Её девицы, по обыкновению, захихикали, после чего зашипели:
– Конечно, он же всё время учится. Мы-то все работаем, а он учится…
– Да он вообще у нас самый умный…
– Ещё и поэт!..
– Тётя Капа, а почему Ленин был гений? – дурашливо спросил я. – Только про языки не надо, пожалуйста…
– Да ты бы сейчас пахал! – вскипела тётя Капа.
– Это я тоже уже слышал, а что-нибудь новенькое?
– Ленин Россию спас! – крикнула мне через стол тётя Капа.
– А-а-а! – протянул я. – Ну так бы и сказали! А то не объяснят… А гражданскую войну кто начал? Не Ленин?..
В это время в прихожей зазвонил телефон, и тётя Эмилия вышла из комнаты. Кто-то, должно быть, звонил с поздравлениями, и она задержалась.
– Нет, – сказала между тем тётя Амалия. – Не Ленин.
– А кто? – спросил я голосом деревенского дурачка.
– Ленин провозгласил свободу, равенство и братство! – вспомнила тётя Капа.
Разговор выходил глупым и скучным. Никто даже не принимал в нём участия. Мне хотелось подразнить и позлить тёток, и тётки злились. Дядя Валя, словно прячась от супруги и опасаясь, как бы она не вовлекла его в разговор, уткнулся в тарелку и ковырял вилкой недоеденный кусок селёдки. Кто-то тихо переговаривался с соседом, Мишенька, сидевший рядом со мной, листал неизвестно откуда взявшийся «Мегаполис-Экспресс». Кипятились только тётя Амалия и тётя Капа.
– Равенство – это глупость, – нарочно объявил я, предвидя, как обе сейчас вспыхнут.
И точно.
– Это почему ещё? – спросила насторожённо тётя Амалия.
А тётя Капа издала какое-то нечленораздельное восклицание, означавшее, очевидно: «слышали ли вы что-нибудь подобное?!»
– Потому! – отрезал я, потирая про себя руки. – Потому что его и быть не может. Даже мы здесь, в этой комнате между собой не равны. И вообще все люди никогда во всём не сравняются. Равенство – это когда все одинаковые… Нет! Равенство – это серость, это когда все сыты и никому ничего не надо. При равенстве не бывает ни янтарных комнат, ни зимних дворцов…
– Как юродивый какой говорит, честное слово! Сам даже не понимает… – выплюнула мне в ответ тётя Капа.
– Короче, – сказал я, – гений не мог провозгласить равенства. А провозгласивший равенство – не гений.
– Это ты так думаешь. Это всего лишь твоё мнение, – уела меня тётя Амалия.
– Ну разумеется, – усмехнулся я в ответ. – Я думаю… и у меня мнение… В этом вся и разница… А братство?.. Это что ещё такое – и понять-то нельзя… А свобода?.. Какая? От чего?
– От царизма и религии, – запальчиво объявила тётя Капа.
– Во-во! – обрадовался я. – Это ведь можно понять как «от порядка и нравственности»… Ладно!.. Не можете вы объяснить, почему Ленин был гений. Так только – щебечите… Про труды я уже сто раз слышал… Мало ли графоманов?.. Про языки – тоже сто раз… Кстати, я тоже знаю несколько языков, но в гении-то не лезу…
О! Эти последние мои слова внесли неподдельное оживление, как если бы вдруг был дан салют. Общее настроение, начавшее было закисать, просто встрепенулось и расцвело. Разговор вновь сделался интересным для всех присутствующих. Все зашевелились, захихикали, зашипели…
– Ой, не могу! – рассмеялся отец. – Ну как всегда!
Он, надо сказать, тоже был «как всегда».
– Ещё бы лез в гении…
– Нашёлся гений!..
– Думает, стишок написал – так и гений!..
– Гении не бездельничают…
– Ты что, с Лениным себя сравниваешь? – надменно спросила приободрившаяся тётя Амалия.
– Ладно бы ещё с Ленноном! – встряла в голос одна из девиц тёти Капы. – Так и то…
Остальные тётякапины девицы пришли в восторг.
– Не!.. – выкрикнул Мишенька, отрываясь от газеты. – Он себя под Лениным чистит!
И первый же захохотал и закрутил головой, приглашая и остальных посмеяться. Приглашение было принято, и, наверное, все, кроме меня, искренне засмеялись. И было очевидно, что Мишеньке только что случайно пришла в голову эта милая шутка и что Мишенька страшно доволен собой.
Словом, я был окончательно низвергнут. А Мишенька, одним словом завоевавший признание и восхищение, для упрочения своего положения громко, чтобы все слышали, обратился ко мне:
– Ты чего раздухарился-то, а? Чего тебе этот Ленин?.. Опять, что ли, как тогда… истерика? Так я помню: тебя в тот раз по щёчке погладили, и прошло…
И под общий смех он протянул ко мне руку и, прежде, чем я успел опомниться, дал мне несколько лёгких пощёчин. Жест его снова был встречен всеобщим одобрением, кто-то даже сказал:
– Правильно, пусть остынет…
Но я в ответ отпихнул его руку и отвесил полноценную пощёчину. Он откинулся назад, голова его отлетела, словно намеревалась оторваться и покатиться по полу, даже стул сдвинулся с места. Все притихли, кто-то вскрикнул.
– Да ты что, охренел? – прорычал Мишенька, вскакивая со стула и бросаясь ко мне. Я тоже вскочил и, схватив Мишеньку за руки, оттолкнул с силой. Он отступил, упал на стул, поднялся и снова бросился на меня. Вокруг уже все кричали:
– Перестаньте!..
– Вы что?..
– Хватит!.. Пошутили и хватит!
– Мишенька, не надо! Остановись!..
На шум в комнату вбежала тётя Эмилия и застыла в изумлении на пороге.
Как обычно в подобных историях все надеялись, что это не всерьёз. А между тем у нас началась драка. Самая обычная, самая заурядная драка. Мы толкали и мутузили друг друга на узком пятачке между столом и окном. Уже разбили тарелку, смахнув её со стола, и, кажется, сломали стул, как вдруг мама решила вмешаться и, всё что-то там приговаривая и вздыхая, схватила меня за правую руку. В то же время Мишенька отпустил мне такой хук, что устоять я не смог, а частью из-за того, что мама тянула меня за рукав, потерял равновесие и как-то неловко, но с силой опустился головой на деревянный подоконник.
Сначала стало темно. То есть как будто не снаружи, а внутри меня погас свет. Потом – не знаю, сколько прошло времени – я почувствовал что-то похожее, что чувствовал каждое утро, пробуждаясь ото сна. Прежде всего, я услышал их голоса. Стоял невообразимый шум, все они гомонили, кто-то плакал, кто-то кричал, и сквозь толщу звуков я расслышал почему-то голос дяди Вали:
– Ах, как скверно, Мишенька, – говорил суетливо дядя Валя, – ах, как скверно… Скверное какое происшествие…
Я хотел открыть глаза и подняться, но у меня это не получилось. Точнее, получилось совсем не то, чего я ждал. Я увидел себя, как будто отделённым от остальных дымкой или туманом. То есть они все были там, а я – здесь, в каком-то своём новом пространстве, куда никто из них попасть не мог, и где я был для них невидим. Я поднялся и сначала ничего не мог понять и даже испугался, что всё сейчас продолжится. Но потом увидел, почему они суетятся, и вместе с тем понял, что не продолжится и не повторится уже никогда. И это неумолимо так же, как восход. Мне стало грустно и легко. Выходит, подумалось мне, я умер за белую идею. Зачем – неизвестно.
Я осмотрелся и вдруг заметил, что в своём новом пространстве я не один. На шкафу сидел Поцелуев и улыбался. Он показался мне прекрасен. Я захотел подняться к нему и, сам не зная как, без труда уселся рядом.
– Что тут? – спросил Поцелуев.
– Война, – вздохнул я. – Гражданская… А ты?..
– С моста.
– Сам?!
– Не-ет! Нашлись шутники. Ограбили, вишь. Разжились двумя бумажками.
Он улыбнулся и напомнил мне какого-то святого с иконы.
– Доигрались, – сказал Поцелуев, не уточняя, кто именно, во что и до чего доигрался. Но я и так отлично понял его.
– Да, – согласился я, – доигрались.
– Плохо дело, – заключил Поцелуев.
– Да чего уж хорошего! – снова вздохнул я и пощупал голову, которая должна была бы болеть, но не болела.
– А ты, что же – за белых или за красных? – спросил Поцелуев.
– Выходит, за белых.
– А я вот за красных был, – вздохнул, в свою очередь, Поцелуев.
Мне стало весело.
– Как же ты говоришь, что за красных, – спросил я, – когда сам же был Керенским?
– Фамилия красивая, – мечтательно ответил он. И тут же спохватился: – А ты как за белых, когда ни одного белого не видел?
– Ну… Я читал, – сказал я, зачем-то поддерживая эту игру.
– «Читал»!.. – передразнил он меня. – А может, ты не всё прочитал. Вот прочитал бы всё, тогда бы и говорил. Глядишь, не захотел бы за белых. А то вот начитаются такие и учат, и красят всех чёрно-белым карандашом.
– Красно-белым, – поправил я.
Он засмеялся и сказал:
– Мало ли, что было…
Мы так и сидели на шкафу, в то время, как там творилась ужасная бестолковщина. Они всё суетились и кричали, мама плакала, а отец взывал к кому-то, требуя позвонить в милицию и вызвать «Скорую». Потом тётя Амалия протиснулась сквозь толпу в прихожую к телефону, бросив на ходу: «Я всегда это знала».
– Какая неблагодарность! – плаксивым голосом кричала тётя Капа. – А ведь Милочка его в свою квартиру жить пускала. И вот, как он отблагодарил её…
– Ничего удивительного, – поддакивали девицы. – Это вполне в его духе…
– Да замолчите вы или нет! – вдруг крикнул на них отец.
От неожиданности – ведь родители никогда не вступались за меня – они и в самом деле замолчали. Наверное, впервые родители не думали, что скажет родня, и, возможно, даже не стыдились меня.
А потом я подумал, что хотел бы оказаться на улице. И оказался на улице. Это мне очень понравилось. Мне вообще всё очень нравилось, впервые в жизни. Если, конечно, можно так выразиться…
Мои ощущения отчасти были похожи на те, что испытывает человек, когда выздоравливает. Он ещё слаб, но знает, что болезнь отступила, мучения закончились. Как-то тихо, радостно, и всё видится по-новому. Вот и город я увидел совершенно по-новому. Я мог смотреть на него отовсюду, с любой точки, а потому рассмотрел очень многое. На площади, там, где стоял собор, я заметил огромного купчину, а рядом с ним – его дочь, худенькую, бледную гимназистку. Сама площадь и прилегающие улицы были усыпаны яблоками – красными, зелёными, жёлтыми. Никто словно и не замечал этого, и все ходили по яблокам, как будто так было нужно. Поцелуевские медведи ожили, пустились в пляс и никого не пугали. Шумел дебаркадер, в церквях звонили, из «Пыточной» выходили люди, затянутые в чёрную «кожу», а в парке играл оркестр и вальсировали пары…
А через три дня меня похоронили. О случившемся немедленно узнал и заговорил весь город. И, как это часто бывает, поползли слухи. Говорили о моём помешательстве, о том, что я безосновательно пытался соперничать с Мишенькой, и даже о каком-то любовном треугольнике.
Для нашего семейства всё отошло на второй план перед задачей оправдать Мишеньку. И, конечно, его оправдали, потому что все наши во главе с тётей Амалией уверяли, что Мишенька только оборонялся.
Рядом со мной похоронили Поцелуева, которого выудили из реки чуть ли не в тот же день. Клавдий Маркелович посадил над нами маленькие вишнёвые деревца. Что ж, весной они покроются белой пеной цветов, летом – красными брызгами ягод. Ягоды станут клевать воробьи, отчего вокруг будет шумно и весело. А потом упадут на землю косточки, и, может, вырастут другие вишнёвые деревья с белыми цветами и красными ягодами. И так будет всегда.
Замлелова Светлана Георгиевна родилась в Алма-Ате. Детство прошло на берегу Карского моря, в п. Амдерма.
Окончила Российский Государственный гуманитарный университет (РГГУ — Москва).
Прозаик, публицист, критик, переводчик.
Член Союза писателей России и Союза журналистов России, член-корреспондент Петровской академии наук и искусств.
Кандидат философских наук (МГУ), защитила кандидатскую диссертацию на тему «Современные теологические и философские трактовки образа Иуды Искариота».
Автор семи книг (проза, переводы французской поэзии, литературная критика, монография по философии).