Направляясь в поездку для сбора исторических материалов к написанию «Истории Пугачёва», Александр Сергеевич Пушкин сумел выправить себе столь убедительную для станционных смотрителей подорожную, что они, как только дочитывались до слов «по Высочайшему повелению», так сразу начинали суетиться, чтобы поскорее избавиться от опасного путешественника. И Александр Сергеевич на этот раз ехал со скоростью особ, имеющих генеральство, и был этим премного доволен.
На последней станции перед Симбирском смотритель только заглянул в подорожную и сразу же кинулся к окну, высунулся из него наружу по пояс и заорал:
– Где там Федька? Пусть заводит четверню в коляску! – и, убедившись, что криком делу не поможешь, выбежал из избы, и скоро до Александра Сергеевича, который спасаясь от злых осенних мух, вышел из жарко натопленной смотрительской, донеслось из-за угла похрапывание коней и позвякивание сбруи, в которую их обряжали свободные от езды ямщики, помогая своему товарищу.
Стоял золотой осенний день, лёгкий ветерок доносил из смотрительского сада запах палой листвы и яблок, и Александр Сергеевич пребывал в умиротворённом состоянии, которое человек испытывает, находясь наедине с самим собой, и воспринимает его как редкую и случайно выпавшую ему награду за терпение, с коим он переносит тяготы жизни. В такие мгновения отдыхает и набирается сил не человек, но его душа, поскольку всё вокруг: бездонное бледно-голубое небо, жёлто-золотое сияние дня, журавлиные всхлипы под облаками воспринимаются душой как мановения врачующих её божественных сил.
Но в жизни всё рядом, и, всхрапывая, и из-за угла избы показались запряжённые четверней кони, и дорожная коляска, похлопывая дверцей, остановилась возле крыльца, и Пушкин, не оглядываясь, в неё поместился, и экипаж, сделав полукруг по двору, через покосившиеся ворота направился к почтовому тракту. Какое-то время Александр Сергеевич разглядывал окрестности, но скоро утомился от их однообразия и, устроившись поудобнее, попытался, если не уснуть, то покачаться на сладко успокаивающих волнах дремоты.
В начале осени дни стали заметно короче, но были ещё достаточно продолжительны, чтобы ехать по десять часов подряд, останавливаясь только для замены лошадей, поэтому к Симбирску поэт подъехал к вечеру второго дня по выезду из Казани. В лучах уходящего солнца вспыхивали золочёные главы храмов, но когда Александр Сергеевич въехал в гору, то очарование городом сразу развеялось: вокруг были ямы и кладки сырого и обожжённого кирпича, глухие заборы, из-за которых на экипаж свирепо лаяли большеголовые гладкошерстные псы, лужи с гниющей водой; после первой из них Пушкин высунул голову из коляски и крикнул:
– Поглядывай там, чтобы колеса не переломать!
– Гляжу в оба! – крикнул в ответ ямщик. – Этим ямам уже по десятку лет. Кони их наощупь знают!
Ближе к дворянской части города дорога на улице стала ровнее, и скоро экипаж уже въезжал в обширный двор гостиницы госпожи Караваевой. Александр Сергеевич вышел на дощатый настил перед крыльцом и сказал склонившемуся перед ним гостиничному слуге:
– Хозяйка у себя?
– Сейчас выйдет. Она нас видит в окно.
Пушкин посмотрел на окна первого этаж, но ничего не увидел, однако Анна Петровна не замедлилась явиться перед гостем и подарить ему свою приветственную улыбку.
– Мне нужен недорогой, но пристойный номер. Надеюсь, вы не скупитесь на персидский порошок?
– У нас чисто, – поджав губы, сказала Караваева. – Будете довольны. Как вас записать?
– Александр Сергеевич Пушкин. Из Петербурга, по казённой надобности.
– Прошу вас, господин Пушкин, в номер. Мы здесь живём, можно сказать, по-домашнему.
– Да, здесь очень мило, – сказал Александр Сергеевич, едва уклонившись от столкновения с явно нетрезвым офицером, который спускался со второго этажа по лестнице.
– У нас здесь останавливаются люди смирные, сейчас треть нумеров пустые, но скоро выборы губернского предводителя, тогда наш Симбирск будет походить на ярмарку. Вот и ваш номер.
Пушкин вошёл в помещение, принюхался и одобрительно кашлянул: хозяйка его не обманула, ощутимо пахло персидским порошком, которым морили клопов. Открыв саквояж, он предъявил хозяйке свою подорожную, она прочитала её и осталась довольной, но не на долго. Александр Сергеевич имел привычку иногда постукивать пальцами по столу, Анна Петровна взглянула на руки гостя и была поражена величиной ногтей.
«Батюшки! – испуганно мелькнуло в голове Караваевой. – Только что капитан Филиппини предупреждал меня о скором набеге картёжных мошенников на Симбирск, а этот как раз похож на шулера. Капитан говорил, что все они с длинными ногтями, чтобы метить карточки, а у этого – настоящие когти».
Караваева устремилась в свою служебную коморку, где записала имя приезжего в тетрадь, и на отдельной карточке, которую сунула за лиф платья. Капитан Филиппини был дома. Выслушав хозяйку гостиницы, он достал служебные бумаги, сверился с ними и, не найдя фамилии приезжего среди лиц, разыскиваемых полицией, попросил Анну Петровну описать его внешний вид, что она сделала с большим энтузиазмом и таким бурным многословием, что утомила полицейского пристава, и он поспешил её выпроводить вон. Но забыть про Пушкина ему не дал его сын, приехавший в отпуск армейский прапорщик. Он лежал на диване в соседней комнате, и всё прекрасно слышал.
– О ком вы так бурно сейчас беседовали? – поинтересовался он, войдя к отцу.
Александр Иванович подал ему карточку с именем приезжего.
– Не может быть! – воскликнул, сверкая глазами, прапорщик. – Да вы знаете, папа, кто это такой?
– Пока не знаю, – хладнокровно ответил пристав, – вполне возможно, что ярмарочный шулер.
– Как можно не знать Пушкина! – вспыхнул младший Филиппини. – Это же лучший поэт России.
– Это ты, что ли, назначил его лучшим для всей России? – скептически хмыкнул отец.
– Почему я? – смешался сын. – Все, кого я знаю в своём полку, отдают Пушкину первенство среди современных поэтов.
– Мало ли что вы постановили, – сказал Филиппини. – В России решить, кто лучший, кто худший, может только царь. Я, Саша, не какой-то пенёк замшелый и понимаю, что такое поэт. Может Пушкин и лучший, но ведь царь об этом не сказал. А вот Державину государыня Екатерина Алексеевна пожаловала табакерку с бриллиантами и несколько тысяч золотых червонцев. Гаврила Романович был сановник державного размаха, а приезжий Пушкин описан Караваевой как плюгавец с бакенбардами и шулерскими ногтями. И не торопись с этим господином обниматься, как бы он тебя не оцарапал.
На следующий день рано утром капитан Филиппини, встретив возле своей части совершавшего объезд города майора Орловского, доложил ему о прибытии в город некого подозрительного господина Пушкина.
– Какое для меня счастье, что он явился! – обрадовался полицмейстер. – Губернатор меня чуть ли не каждый день о нём спрашивает. И где он остановился?
– У Караваевой.
– Поеду во дворец. Может наш воевода сегодня не залежался в постели. Надо его обрадовать хорошей новостью.
Между тем Загряжский провёл беспокойную ночь. Вчера, после недельного перерыва он решился возобновить свои прогулки по городу. На это его подвигла записка, полученная им от некой особы, которую он донельзя заинтриговал знаками внимания: посылкой цветов, книг, наконец, записок от некоего инкогнито, который якобы находится почти при смерти от неразделённой любви. И вот неприступная крепость дрогнула, о чём свидетельствовала надушенная записка. Нет, особа не соглашалась на свидание, но ждала его появления в условленном месте и просила обозначить своё появление тремя световыми вспышками напротив усадьбы, откуда она будет за инкогнито подсматривать.
Промаявшись в сомнениях весь день, Александр Михайлович, наконец, решился, и, переодевшись старухой, в сумерках выскользнул из оранжереи за калитку и, крадучись, вышел на волжский берег, по краю обрыва вышел к тому месту, откуда собирался повернуть к месту встречи, как вдруг почувствовал, что за ним кто-то наблюдает. Он крутнулся по сторонам, и его обуял страх, мелькнула догадка, что все его знаки внимания молодой особе попадают не к ней, а к тем же Аржевитенову и Тургеневу, и они приготовились его захватить и предъявить губернатора благородному сословию как ветрогона, переодевшегося старухой.
В панике Загряжский ломанулся через кусты акации и помчался во дворец. Ему повезло, его никто не видел, он, оттолкнув Степана, забежал в комнату, спешно сбросил с себя одежду и в изнеможении упал на кровать. Наверх он не поднимался, ночевал на ложе, более приспособленном к другому времяпрепровождению, чем сон.
Известие, что Пушкин уже в городе, отвлекло губернатора от вчерашнего происшествия. Он поспешил к жене, сообщил о приезде Александра Сергеевича и поднял на ноги прислугу, чтобы она навела порядок и чистоту в коридоре верхнего этажа и в портретной галерее, а также послал человека на помощь Степану в оранжерею, которую он и хотел показать гостю как человеку, сведущему в искусстве. Было всего девять утра, и Загряжский после беспокойной ночи выглядел помятым, поэтому полностью отдал себя в руки Пьера, который за какой-то час сотворил из губернатора светского льва, каковым тот и предстал перед Пушкиным, который, сияя белозубой улыбкой, вошёл к нему в кабинет.
Они пожали друг другу руки, затем Пушкин отступил на шаг и восхищенно вымолвил:
– У нас в Петербурге почему-то считают, что в Симбирске по улицам разгуливают медведи, но разве это может быть в губернии, где губернатор уже с утра смотрится лондонским денди.
– В России всего много, – легко хохотнул Загряжский. – Есть и денди, и медведи, но другого такого поэта как вы, Александр Сергеевич, нет. Пушкин один, и этим сказано все.
– Полно меня хвалить, Александр Михайлович, – улыбнулся Пушкин. – Не спорю, что я один такой, но разве есть в России ещё один такой же Загряжский?
– Конечно, нет, – хозяин подмигнул гостю. – Меня здесь за глаза называют ветрогоном за моё лёгкое отношение к жизни. Но разве она нуждается, чтобы о ней задумывались?
В ответ на столь глубокомысленное заявление Пушкин только развёл руками и вспыхнул белозубой улыбкой.
– Ах, да! – спохватился Загряжский. – Где же оно?.. Вот, пожалуйста, письмо от вашей прекрасной супруги.
Александр Сергеевич обрадовано схватил конверт, взглянул на адрес и направился к окну.
– Располагайтесь в моём кабинете, как вам заблагорассудится, – сказал Загряжский. – А я тем временем отлучусь по делам.
Александр Михайлович вышел в коридор, заглянул в комнату, где под началом Ивана Васильевича поскрипывали перьями чиновники личной канцелярии губернатора, затем направился на половину жены, где пробыл не менее получаса, наблюдая, как жена озабоченно перебирает наряды и никак не может решить, в каком из них предстать перед столичной знаменитостью. Затем, решив, что гость уже справился с прочтением письма, Александр Михайлович направился в свой кабинет и нашёл Пушкина в приёмной комнате, занятого разглядыванием из окна почти готового к открытию собора.
– Мне вспомнилось, что Симбирск – родина Карамзина, – сказал он. – Память о первом историке государства Российского должна быть увековечена. И это не только моё мнение. Два месяца назад государь позволил начать сбор средств на возведение памятника. И в Петербурге только на одном обеде было собрано, кажется, более четырёх тысяч рублей. Симбирскому дворянству надо просить государя, чтобы памятник Карамзину был поставлен на его родине.
– За этим дело не станет. Я слышал, что этим делом занялись три брата Языковы, один из них, кажется, поэт.
– Я сегодня еду к нему, в деревню, – сказал Пушкин. – До неё, говорят, не более, чем сорок вёрст.
– Мы надеемся, что вы не уедете, не отобедав с нами?
– Как можно отправляться в дорогу на пустой желудок! – засмеялся Пушкин. – А пока, с вашего позволения, я пройдусь по тем местам, что видели Пугачёва.
Будучи в Казани, Александр Сергеевич объехал места, связанные с кровавыми безумствами пугачёвской вольницы: Адмиралтейскую слободу, пущенную на огненный распыл башкирами Салавата Юлаева, городскую крепость, единственное, что осталось невредимым в буре пламени, дотла уничтожившим почти всю Казань, Арское поле, на которое, подкалывая пиками, согнали жителей, поставили их на карачки, и мужицкий царь с коня вопрошал, любят ли его ограбленные и бездомные люди? Ответ был громким и утвердительным, Пугачёв призывно махнул рукой, и народу выкатили несколько громадных бочек с вином, а утром гренадёры подполковника Михельсона взяли пьяные толпы без разбору в штыки, и началась такая резня, что трупы запрудили речку Казанку, и она вышла из берегов.
По дороге в Симбирск эта ужасная картина не раз ему представлялась как живая, и всё существо поэта обжигала скорбная мысль, что судьба человека, а то и всего народа, может зависеть от игры случая. Откуда взялся этот Пугачёв, занюханный казачишка, который никак не мог своим умишком прийти к решению объявить себя самодержцем всея Руси? Определённо его кто-то направлял, и этот вопрос занимал в своё время генерала Павла Потёмкина, который толковал по душам со вздёрнутым на дыбу мужицким царём, и вынес из этой беседы твёрдое убеждение, что в Емельке нет ничего людского, а душа его насквозь прокопчена подлым духом ненавистника всего дворянского сословия.
В Симбирске Пугачёва содержали в подвале дома Пустынникова, перед которым стоял Александр Сергеевич, разглядывая почерневшие кирпичные стены, тяжёлые железные ворота, из которых дворник выметал опавшие с деревьев листья. Увидев Пушкина, он обнажил голову, поклонился и опять взялся за метлу.
– Скажи, старинушка, не здесь ли держали Пугачёва?
– Здесь, – подтвердил дворник. – В подвале его держали на двух цепях.
– Укажи, если ведаешь, где? А я тебе полтину пожалую, – сказал Александр Сергеевич.
– Было бы что показывать, а там что? Мётлы, доски, бочки… Ужели, чтобы на это смотреть и полтины не жалко?
– Я на хлам глазеть не буду. Веди!
Подвальная камора, куда вошёл Пушкин, была довольно обширной и занимала примерно четвёртую часть от всего подвала. Дворник запалил смольё, Александр Сергеевич огляделся, но ничего интересного для себя не заметил.
– Не туда глядишь, барин, – сказал старик. – Подними-ка голову. Видишь кольцо в потолке? Вот, сказывают, на нём и вздёрнули Емельяна Ивановича, когда пытали.
Пушкин поднял голову и в мечущемся из стороны в сторону пламени от смолья увидел большое железное кольцо, намертво вделанное в кирпичную кладку. Через него палачи просовывали цепи, чтобы приподнять узника над полом, сорвать с его плеч рубаху и после заданного вопроса, не дожидаясь ответа, ожечь размашистым ударом сыромятного кнута.
Александр Сергеевич резко повернулся и поспешил выйти на свет. Дворник, не отставая, шёл следом. Возле ворот Пушкин остановился и отдал старику деньги.
– Я бы всё тебе показал, барин, только ничего больше не осталось от Емельяна Ивановича, лишь одно кольцо, да людская память.
От дома Пустынникова к губернаторскому дворцу Пушкин пошёл по кромке крутого берега Волги, который был заметно обустроен: аллея между лип и вязов посыпана песком, имелось четыре фонарных столба и несколько скамеек, все свежевыкрашенные, каждая с дарственной надписью. Александр Сергеевич отвернулся от памятников человеческой глупости и тщеславию, и сразу о них забыл, поражённый величественным простором Заволжья. «Это уже не Европа, – подумал поэт. – В Европе такого простора нет и быть не может. Это – Азия, прародина всех европейских народов. Здесь, на Волге, находится рубеж между лесом и степью, и Грозный Иоанн, покорив Волгу от Верха до Низа, соединил в России две цивилизации – европейскую и азиатскую».
В губернаторском дворце гостя ждали к обеду. За столом никого из посторонних не было, только хозяин с хозяйкой, их дочь и Александр Сергеевич, который с заметным аппетитом угощался всем, что ему подавали, всё нахваливал: и обед, и убранство губернаторского дворца, и сопатую собачонку, которая крутилась возле его ног, ожидая подачку. Разговор за обедом шёл о петербургских знакомых. Загряжские на симбирском губернаторстве успели изрядно соскучиться по суетной столичной жизни, и Александр Сергеевич был весел, много шутил, но не забывал и о том, что ему надо ехать в Языково, поэтому его приятно удивила забота Загряжского о его нуждах: в назначенное время тройка стояла у крыльца, и поэт отправился в усадьбу Языковых.
Путешествие в тёплую сухую погоду по ровной дороге среди позолоченных сентябрём дубрав, берёзовых рощ и осинников было не утомительным, и в едва начавших брезжить сумерках Александр Сергеевич подкатил по аллее усадебного парка к большому двухэтажному дому, под высокое каменное крыльцо с семью дорическими колоннами. С обеих сторон к дому примыкали флигели, в которых размещались комнаты для гостей и различные службы.
К Пушкину вышел слуга, поклонился и вопросительно на него посмотрел. Александр Сергеевич не успел отрекомендоваться, как на крыльцо вышел один из хозяев – Пётр Михайлович Языков. Он не был знаком с поэтом, но по портретам сразу узнал гостя и, ничем не проявив своих чувств, пригласил его пройти в дом.
– К сожалению, братья в отъезде, – сухо произнёс хозяин. – Но я искренне рад вашему приезду и готов вам услужить моим гостеприимством.
– Когда ждёте Николая Михайловича?
– Обещался быть через неделю. Ужин где-то через час.
Пушкин осмотрел предложенную ему комнату и остался доволен. Из обширного окна открывался просторный вид на поля и перелески, рядом с домом был пруд, на берегу стояла дощатая купальня, к бревенчатым мостам была привязана лодка.
– Просторно здесь Языкову, и вольно, – с невольной завистью вздохнул Пушкин. – Я такую волю только и знал, что в Михайловском… А братец у него суховат, и взгляд, как у цензора, придирчивый.
Пётр Михайлович был смущен неожиданным приездом именитого поэта и чувствовал себя не в своей тарелке. Он действительно был суховат в общении с людьми, с трудом шёл на сближение, но сердце имел доброе, а его напускная строгость была всего лишь прикрытием врождённой стеснительности.
– Чем мне его занять? О чём с ним говорить? – с тревогой думал Пётр Михайлович. – Ладно, покажу ему свою коллекцию минералов, но будет ли она ему интересна? В моём собрании нет ни одного драгоценного камня, а поэтов, конечно, привлекает лишь то, что блестит, что вкусно пахнет, сладко поёт, от них поэт заводит в себе поэтическую пружину и начинает петь, как механический соловей, пока не закончится его завод.
Пушкин приехал в Языково не только из-за желания навестить Языкова, но имел также уверенность, что здесь он познакомится с рукописью академика Рычкова о пугачёвском бунте. Кроме того, большой интерес для исследователя крестьянского восстания представляла история семьи Языковых. Прадед Петра Михайловича отличался жестоким отношением к своим рабам. Когда бунт огненными всполохами растёкся по Симбирскому уезду, предка сегодняшних владельцев усадьбы сожгли заживо взбунтовавшиеся крестьяне. Александра Сергеевича эта трагедия весьма волновала, потому, что казалась нереальной, и после ужина, когда гость и хозяин переместились в библиотеку, он умело направил разговор в сторону интересующей темы.
– Согласитесь, Петр Михайлович, что полвека назад отношения между слугами и господами были душевными, в определённой степени даже – родственными.
– Вряд ли они сильно изменились с тех пор, – глядя на полено, догорающее в камине, хмуро вымолвил хозяин. – Ненависть к барину у мужика не со вчерашнего дня появилась. Её начало в потёмках истории. Гляньте на полено, оно почернело, почти не горит, но обдует его сквозняком и пламени тесно станет в камине. Чем не бунт?..
– Все-таки наш народ изначально добр, – мягко сказал Пушкин.
– Я про эти начала ничего не ведаю, а вот концы у нас все кровавые. Добр говорите?.. Неверно, не добр, но временами на него накатывает добродушие. К моему прадеду слуги тоже зла не имели. Говорили, мол, прости нас, барин, что мы тебя сейчас в огонь кинем. Но это не мы, это мир так решил. Так и сожгли живьём со слезами на глазах. После этого я не знаю, что и подумать о народе. И сейчас мужик глядит на барина волком. Он ведь справедливо считает нас захребетниками, а землю – своей.
– Всему виной указ о вольности дворянства, – сказал Пушкин. – Крестьяне решили, что волю несчастный царь Пётр Фёдорович объявил и для них, но дворянство это скрыло от народа. Теперь дворянин может не служить, рассуждает мужик, тогда по какому праву он владеет мной и землёй? Надо было вместе с дворянством поволить крестьянству, только как? Я разговаривал со Сперанским, но он будущее счастье России видит в торжестве закона как единственного мерила социальной справедливости.
Было видно, что флегматичного Петра Михайловича разговор стал задевать за живое. Он даже слегка раскраснелся от охватившего волнения и, подойдя к шкафу с книгами, взял тетрадь в сафьяновом переплёте.
– Для меня приятная неожиданность встретить в вас, Александр Сергеевич, столь глубокое и верное понимание существа государственного устройства России. Объявляю вам, что я – замшелый ретроград и не верю ни в прогресс, ни в революцию, я верю только в Спасителя, и до его пришествия всё дворянство от однодворца до царя должны быть заняты тем, чтобы сохранить Россию, не дать ей рухнуть в пучину бунта, сберечь народ в его единстве, потому что разобщённый народ не сможет сохранить свою душу в первозданной чистоте и свежести, скорее всего он её потеряет, и ему будет не с чем предстать на Страшном суде.
Александр Сергеевич внимал хозяину с большой заинтересованностью, ожидая, что он скажет, как своим умом обустроить Россию, или, поплутав среди родных овинов, невольно устремит свой взор на просвещённый Запад, и там сразу же отыщет пример для подражания.
– Осмелюсь предположить, уважаемый Пётр Михайлович, что в сей тетради заключён ваш прожект относительно разумного сохранения государственных устоев России?
– Скорее это плоды случайных и незрелых мыслей, – слегка вспотев от возбуждения, сказал хозяин. – Здесь нет какой-то системы, просто мои догадки, как построить отношения между дворянством и крестьянами на справедливых основаниях.
– Любопытно, весьма любопытно! – оживился Пушкин. – Не сомневаюсь, что вам это удалось сделать не так темно и заумно, как у английского политэконома Адама Смита. Я, признаться, прочитал у него всего пару страниц и впал в такую спячку, что очнулся от неё на другой день к обеду.
Для того, чтобы приступить к изложению своих изысканий, Петру Михайловичу понадобилось некоторое время. Он прошёлся по библиотеке, остановился возле окна, в котором догорал закат и, повернувшись к гостю, скрестил руки на груди, что Пушкину показалось наигранным байроническим жестом.
– Хотя Россия совсем недавно одержала решительную военную победу над объединёнными силами Европы, и дворянство показало себя лучшим образом, я убеждён, что его историческая миссия близка к завершению. После указа 1763 года о вольности дворянства, наше владение землей и крестьянами потеряло всякие основания. Раньше мы платили за права дворянства ратной или штатской службой. Получив вольность, дворянство, превратившись, в своём большинстве, в нахлебников, потеряло моральное право владеть поместьями. Собственно Пугачёвщина с того и началась, что народ поверил слуху о вольности, которая дана ему наравне с дворянством. И моего деда сожгли по народному правосознанию как одного из тех, кто украл крестьянскую волю.
– Наша история так ужасна своими кровавыми неистовствами, что порою начинаешь задумываться, а имеет ли она какой-нибудь разумный смысл?
– Смысл история имеет тогда, когда это смысл верхнего правящего слоя людей. И если он ими теряется, то история превращается в бессмыслицу. Россия потеряла правду и совесть и без них ей не жить. Раньше хранителем нравственных начал был патриарх, а сейчас всё сосредоточено в царе. Ему я отправил, уже год назад, свои размышления о России.
– И что из этого вышло?
– Не знаю, – пожал плечами Пётр Михайлович. – Если я ещё здесь, значит, ничего противоправительственного в моих писаниях нет, а на глупости не отвечают.
– Как-то не верится, что вы способны занять внимание государя чепухой, – сказал Пушкин. – Говорите, что вы такое писали, и, возможно, я найду способ довести это до сведения его величества.
– Моя мысль состоит в том, что неравенство можно сгладить, если всех крестьян перевести в разряд государственных.
– Вы замахиваетесь на святое, на крепостные души, – покачал головой Пушкин. – Без них нет и дворянина. Но продолжайте, продолжайте.
– Государство собирает с крестьян подати и обеспечивает дворянам определённые выплаты, исходя из имевшихся у него душ до какого-то срока, пока дворянин не определится, каким способом он сможет зарабатывать на жизнь.
– Да вы, Петр Михайлович, опаснее Робеспьера! – рассмеялся Пушкин. – Где же наши дворяне будут работать? Многие из них ни к чему не способны.
– Уверен, откроется много вакансий, – убеждённо произнёс Языков. – Во-первых, это управление – административное, хозяйственное, полицейское, территориями от одной-двух деревень до волости, уезда, губернии, вплоть до генерал-губернаторства. Молодых дворян надо заставить учиться агрономической науке, чтобы в каждой волости был толковый агроном; медицине, чтобы в каждой волости были врач и больница. Все налоги пойдут в одно место, в государственную казну, уверен в распоряжении правительства денег будет столько, что можно будет строить дороги, мануфактуры, вместо бурлаков пустить по Волге паровые баржи. Конечно, французские фабриканты роскоши обнищают без русского мотовства, но Россия будет от этого только в выигрыше тем, что ни один пахотный крестьянин не сможет упрекнуть дворянина, что тот расселся на его шее.
– А как поступить с такой прекрасной усадьбой, как ваша? – задумчиво произнёс Пушкин, весьма удивленный тем, что встретил в Симбирской губернии столь радикального вольнодумца.
– Все усадьбы надо оставить их владельцам, и землю, что останется от повышения размеров крестьянского надела до пределов, когда его сможет обрабатывать одна семья. Лишённые дармовых работников помещики будут вынуждены вести хозяйство, арендуя крестьян на срок за договорную плату. Спросите, где взять деньги? В ссудном банке, который учредит правительство. Конечно, не всё пойдёт гладко, кто-то и воспротивится переменам, но за то, чтобы в России, хотя бы на сто лет воцарилась справедливость, дворянам надо кое в чём себя утеснить.
– Можете записать меня в свои сторонники, но таких найдётся не более тысячи на всю Россию, – сказал Пушкин. – В ваших рассуждениях я не вижу царя. А для успеха вашего предприятия важно знать, согласится ли император Николай Павлович стать мужицким царём?
– Вот как вы переворачиваете, – сказал Языков. – России нужен не дворянский, не мужицкий, а народный царь. Трудящиеся дворяне – это тоже народ и ничто не мешает им быть умственной аристократией народа.
В комнату вошёл слуга, положил в камин три дубовых полена, и стал зажигать одну за другой свечи. За окном где-то в парке ухнул филин. Александр Сергеевич зябко поёжился.
– Кажется, Пётр Михайлович, я знаю, почему государь не откликнулся на ваш проект. Вы можете не беспокоиться: я уверен, что он всё, предложенное вами, одобряет, но делать ничего не будет.
– По какой же причине?
– Во-первых, ваш план обустройства не примет дворянство, а оно много сильнее царя, когда дело дойдёт до его разорения. Во-вторых, любая, даже самая продуманная, попытка пошевелить Россию обернётся бунтом, по сравнению с которым Пугачёвщина покажется шалостью.
– Как же мне распорядиться с этим? – Языков взял со стола сафьяновую тетрадь.
– В столь щепетильном деле я вам не подсказчик, – вздохнул Пушкин. – Оставьте в библиотеке, для своего оправдания потомкам. Мы не вольны распоряжаться своей судьбой, и судьба России решится сама, будем верить, по Божьему промыслу.
– Благодарю, что помогли мне разобраться в себе, – тихо произнёс Языков и бросил тетрадь в наполненный пламенем камин. Огонь мгновенно объял сухие листы бумаги и кожу обложки и начал их скручивать и корёжить, обращая в пепел.

Глава 29

Языковы жили просторно, службы и комнаты для слуг были устроены так, чтобы они не создавали помех хозяевам и гостям. Во всём двухэтажном с высокими на первом этаже просторными окнами доме стояла торжественная тишина, как будто он был не только жильём, а чем-то вроде музея: навощённые паркетные полы, наличие почти в каждой комнате колонн и полуколонн, прямых родственников дорических столбов, что подпирали фасад дома, мраморные камины, лепнина потолков на античные сюжеты — всё это могли ввести зрителя в заблуждение относительно того в какой части России находятся столь выдающиеся чертоги. Это вполне могли быть и Петербург, и Москва, и кичащийся своим первородством Ярославль, но никак не мордовско-чувашская окраина коренной России.
По сквозному коридору первого этажа неслышно прохаживался лакей и время от времени останавливался возле дверей гостевой комнаты, чтобы прислушаться и по зову изнутри подать тёплую воду для умывания, мыло и мягкое полотенце, но до его слуха доносилось еле слышное шелестение страниц. Александр Сергеевич медленно перелистывал «летопись» академика Рычкова, свидетеля осады бунтовщиками Оренбурга. Наконец искомая страница нашлась и взгляду поэта открылась трагедия отца, потерявшего в русском междоусобье сына. Острым ногтём мизинца он пометил взволновавшее его место в книге, где рассказывалось о свидании осиротевшего отца с лжецарём в подвале дома Пустынникова. Впоследствии он записал для памяти:
«… Увидя Рычкова он (Пугачёв) сказал ему: добро пожаловать, и пригласил его с ним отобедать. Из чего, говорит Рычков, я познал его подлый дух и помолчав немного стал ему говорить, как он мог отважиться на такие злодейства. Пугачёв отвечал: виноват перед богом и государыней, но буду стараться все мои вины заслужить… Пугачёв спросил у него, кто он таков. Говоря ему о своем сыне, убитом в сражении против сообщников Пугачёва, Рычков не мог удержаться от слёз. Пугачёв, глядя на несчастного отца, сам заплакал».
Александр Сергеевич невольно представил себе эту встречу, и глаза его тоже увлажнились слезами. «Сцена, достойная пера Шекспира, – подумал он. – Но кому я в ней сочувствую, или гляжу на неё со стороны, или мне жалко себя, поскольку на месте Рычкова мог вполне оказаться и я, живи я в то время? Конечно, мне жалко Рычкова, но разве Пугачёв не достоин моего сочувствия?.. О подлом пугачёвском духе я изрядно наслышан, но народная правда не может быть подлой, а Пугачёв – это материализация народной правды, и бесчинства, сотворённые им во время бунта, не должны заслонять главный смысл пугачёвщины: неодолимое влечение народа к справедливости, которой в России нет, и, бог знает, когда она будет».
Не дождавшись зова, в комнату осторожно заглянул слуга.
– Пора, барин, к столу пожаловать, а вы ещё не умывались.
Совершив утренний туалет, Александр Сергеевич, прошёл в столовую, где его ожидали Языков и Бенардаки, которого хозяин представил гостю.
– Это опора дворянского благосостояния, господин Бенардаки. С тех пор, как он обосновался в наших краях, у меня нет забот, как с выгодой избавиться от продажного хлеба, – сказал Языков и с улыбкой добавил. – Дмитрий Егорович почему-то в этом году явился раньше договорённого между нами дня, и что-то такое содержит в своём портфеле.
Пушкин был удивлен молодостью откупщика, про которого уже слышал от Загряжского, что он грек, активный участник освободительной борьбы против османского ига, эмигрировал в Россию, дослужился до поручика, вышел в отставку, занимался коммерцией в Таганроге, Астрахани, и теперь взял в свои руки всю хлебную торговлю Среднего Поволжья.
– У меня неотложные дела в Пензе, – заметно смущаясь, сказал Бенардаки. – Но я решил сделать крюк, чтобы засвидетельствовать почтение лучшему поэту России.
Пушкина никогда не хвалили по утрам, а теперь, когда он стал женатым человеком, то с трудом, но притерпелся к утренним упрёкам жены за выходки, недостойные семейного человека, которые с ним иногда случались. Он весело посмотрел на Бенардаки и протянул ему руку.
– Рад познакомиться. Признаюсь, что впервые встречаю откупщика, который хвалит меня за мои вирши, да ещё и до завтрака!
– Дмитрий Егорович, как только появился в губернии, так всех удивил своей щедростью, – сказал Языков. – Он взял у нескольких помещиков хлеб с обещанием заплатить по договорённой цене, а заплатил на полтора рубля больше.
– Да вы, оказывается, благотворитель, – промолвил Александр Сергеевич тоном, в котором можно было услышать насмешку, но Бенардаки не обратил на это внимание. Он щёлкнул застежкой портфеля и вынул из него книгу, которую поэт сразу узнал: это было только что выпущенное Смирдиным полное издание «Евгения Онегина».
– Ах, оставьте! Не хочу видеть моего романа после того, как я побывал в лапах у Смирдина. Я никогда, даже в самых диких фантазиях, не мог себе предположить, что мой полный Онегин, уже известный всей России, как щеголь, явится в столь неопрятном виде. Что не говорите, но книга издана крайне небрежно. Кстати, за сколько вы её приобрели?
– Ваша поэзия, Александр Сергеевич, дороже любых денег, – проникновенно вымолвил Бенардаки.
– Так уж и любых? – усмехнулся Пушкин. – Все куплю, сказало злато. Так сколько же?
– Тринадцать рублей ассигнациями.
– Тринадцать? – поразился Пушкин. – Это ведь чертова дюжина! А ведь я предупреждал Смирдина, чтобы он ставил условия книгопродавцам, не продавать за тринадцать. В Петербурге, в Казани торгуют за двенадцать. У кого вы её приобрели? Я немедленно отправлюсь к нему и надаю пощёчин мерзавцу!
– Ее привез из Москвы мой приказчик, – сказал Бенардаки. – В отчёте расходов он указал стоимость книги – тринадцать рублей.
– Каков мошенник! – с явным облегчением воскликнул Пушкин. – Десять дней назад в московских лавках она стоила двенадцать. Передайте своему приказчику, что я огорчён его проступком, хотя как торгаш торгаша его понимаю. Вы удивлены господа тем, что я сказал? К несчастью, я не граф Строганов, чтобы служить из благотворительности. Я – обременённый многочисленным и прожорливым семейством помещик самой средней руки и вынужден с отвращением и жадностью брать деньги за свое вдохновение, хотя готов служить своему отечеству даром, и не из-за бескорыстия, а потому, что убеждён: деньги очень скоро сделают литературу вшивым рынком, где будет не протолкнуться от набежавших со всех сторон торговцев залежалыми словами.
– А я приказчика за вашу книгу наградил пятью рублями, – сказал Бенардаки. – Так рад был её увидеть, а теперь ещё более счастлив, что вижу вас. Конечно, издание можно было сделать побогаче, но ваш роман бесценен, и я прошу вас оставить своё имя на титульном листе как память о сегодняшнем дне.
Перо и чернильница были спрошены догадливым Бенардаки у хозяина заранее, и Пушкин, не скрывая, что ему приятно это делать, подписал книгу поклоннику своего таланта. За столом ничего о литературе не говорили. Языков и откупщик после завтрака собрались ехать на мельницу, которую Бенардаки хотел посмотреть, чтобы решить, возможно ли расширить на ней производство муки до объёмов, которые могли бы сулить существенную выгоду.
После завтрака Александр Сергеевич вернулся в гостевую комнату и некоторое время стоял возле распахнутого для проветривания окна, вдыхая запахи осеннего парка, уже наполовину утратившего листву, которая под порывами ветра вспархивала над землей и тут же падала вниз, и только один сумел взлететь выше липы, с которой упал, и, набирая высоту, растаял в небе.
Убрав со стола рычковскую «Летопись», Пушкин положил перед собой письмо жены, перечитал его, пометив места, которые нуждались в немедленном ответе, и потянулся пером к чернильнице.
«Пишу тебе из деревни поэта Языкова, к которому заехал и не нашёл дома… Меня очень беспокоят твои обстоятельства, денег у тебя слишком мало. Того и гляди сделаешь новые долги, не расплатясь со старыми. Я путешествую, кажется, с пользой, но ещё не на месте и ничего не написал. И сплю и вижу приехать в Болдино и там запереться…»
В Симбирск Пушкин выехал после обеда, который был подан на два часа раньше, чем обычно, из-за гостя, которому нужно было вернуться в Симбирск, покончить там со всеми делами и выехать в Оренбург. Бенардаки уже оставил Языково, и гостя проводил Пётр Михайлович. Они вместе и доехали до Московского тракта, где обменялись прощальным рукопожатием. Языков пересел в свою коляску и некоторое время смотрел Пушкину вслед, удивляясь беспокойному образу жизни поэта, который, не взирая на близкую распутицу, торопится в Оренбург, якобы по крайней необходимости. Но что он там может найти для «Истории Пугачёва»? Какого-нибудь выжившего из ума старика, который расскажет ему расхожую байку?.. Несколько полусгнивших прясел от Яицкой крепости?.. Такой образ жизни казался Петру Михайловичу пустой тратой времени. Но не только этот изъян нашёл Языков в поэте. «У него ни о чём нет определённого устоявшегося мнения, – подумал он. – Это мешает ему, подобно Гёте, стать канцлером, хотя по уму и пониманию жизни Пушкин вполне соответствует высшей государственной должности».
И Пётр Языков был по-своему прав. Ему, выпускнику Петербургского горного кадетского корпуса, которому были ведомы неколебимые азы житейской мудрости, трудно было понять, что Пушкин подчинялся лишь самому себе и то, что многие воображали в Пушкине как нестойкость в убеждениях, лишь подчёркивало высоту, с которой он взирал на «мышью беготню» человеческой жизни.
Дорога в Симбирск была лёгкой: отъевшись на дармовом языковском овсе, кони бодро отмеривали версту за верстой, и довольно скоро довезли коляску к Свияге и, миновав мост, доставили на Симбирскую гору. Встретивший гостя Загряжский распорядился подать чай, позвал жену, и та явилась в сопровождении приживалок и девицы в тёмном платье и тёмном платке, которые весьма выгодно подчёркивали интересную бледность худощавого лица, и трогательно-беззащитное выражение глаз. Это была благородная девица Варвара Ивановна Кравкова. Александру Сергеевичу уже после первой чашки чая стал ясен расклад взаимоотношений в треугольнике, автором которого был Загряжский, чью ветрогонскую натуру Пушкин раскусил в первую же минуту знакомства, бывшего несколько лет назад.
За столом блистательный греховодник на жену даже не взглядывал, о госте едва помнил, вился вокруг Варвары Ивановны, которая смущалась, краснела, и от этого смотрелась ещё краше.
«Экий пострел! – дивился Пушкин. – Как бы эта резвость не вышла ему боком».
В столовую заглянул Иван Васильевич и обратился к губернатору по неотложному делу. Воспользовавшись случаем, Александр Сергеевич бросил быстрый взгляд на Кравкову и сказал:
– Вы, кажется, поступаете в здешний женский монастырь?
Варвара Ивановна потупилась и тихо вымолвила:
– Пока я там только живу.
– А что ваш пособник в бегстве от родителей, Сеченов?
– Я о нём ничего не знаю.
Загряжский был не только глазаст, но имел и отличный слух.
– О ком это вы говорите? Ах, Сеченов! Определён городничим в Буинск. Он, кажется, отчим князя Одоевского? Передайте ему, при случае, что его родственник – большая шельма. Но меня он не проведёт.
– Господин Сеченов поступил как порядочный человек, – пискнула Варвара Ивановна.
– Знаем мы этих порядочных, – хохотнул Загряжский и подмигнул Пушкину. – Но ваше мнение я возьму в расчёт, если только господин Сеченов не привезёт мне, на этот раз из Буинска, ещё одну благородную девицу, чтобы устроить её под начала высокопреосвященного Анатолия.
– Я рад видеть, что общество в Симбирске и губернатор умеют жить весело и со вкусом, – сказал Пушкин. – Однако мне надо готовиться в дорогу. Сегодня в ночь я намерен отправиться в Оренбург.
Загряжские посетовали, что пребывание Пушкина в Симбирске было столь недолгим, и уговаривали поэта обязательно к ним заехать на обратном пути. Прощаясь, Александр Сергеевич не обошёл благородную девицу Кравкову, которая в ответ жалко улыбнулась и ничего не сказала.
Коляска и всё, что было при ней, сохранились на подворье гостиницы Караваевой самым лучшим образом. По просьбе постояльца, которого она на этот раз встретила без всяких подозрений, Анна Петровна послала слугу на почтовую станцию, чтобы к гостинице подали лошадей. Тем временем Пушкин поднялся к себе в номер, забрал оставлённые вещи, затем подошёл к окну, в котором сияла полная луна. «Даст бог, по сухому пути и лунной дороге к утру буду в Усолье. Только бы ветер не нагнал дождливую погоду».
Во дворе ямщик заканчивал запрягать лошадей. Ему помогал гостиничный слуга, который фонарём осветил Пушкину внутренность коляски, куда тот поместил свой саквояж, погребец с дорожной посудой, сахаром и чаем, затем обосновался сам и остался доволен.
– Что, барин, пора?
– Трогай, – сказал Пушкин.
Кони легко вынесли коляску со двора, город ещё не отошел ко сну, окна особняков на Большой Саратовской были освещены, но скоро главная улица закончилась, в предместье было темно, и только возле кабака вокруг костра плясали нетрезвые люди под балалайку. Пушкин приучил себя в дороге коротать время в дремотном состоянии, между явью и сном. И, выехав за городскую заставу, укутался пледом и смежил глаза, предвкушая, что ему привидится Натали.
Однако забыться ему не удалось: коляска остановилась, раздалось фырканье лошадей и удивлённый голос ямщика:
– А тебе что не спится?
Пушкин выглянул из коляски и увидел зайца, который стоял, пошевеливая ушами, столбиком посреди большака и, казалась, не собирался с него уходить. Ямщик взмахнул бичом, свистнул, и серый, совершив громадный прыжок, преодолел обочину и помчался по луговой отаве в сторону зарослей кустарника.
Александр Сергеевич к дурным приметам относился с недоверчивостью, но не исключал того, что некоторые из них сбываются, и когда ему на пути попадался поп, то старался обойти его стороной, но зайца не обежишь. «Жаль, что я не борзая собака, – с лёгкой насмешкой к себе подумал он, – а то бы непременно его затравил».
Случай с зайцем не помешал ему задремать, а затем и заснуть, и только на третьей станции его разбудила ругань ямщицкого старосты, который стыдил пьяного ямщика.
– На что ты такой годен? Ты ведь на облучке не усидишь! Ступай отсель, пока я тебя кнутом не опоясал!
«Вот оно! – сквозь расступающуюся дрёму пришло на ум Пушкину. – Не напрасно этот проклятый заяц явился мне на пути».
– Что там стряслось?
– Сейчас ямщик будет, барин, вот только армяк подпояшет.
– Давай его сюда! – потребовал Пушкин и, приглядевшись к ямщику, рассердился. – Да он слепой!
– Ну и что, ему не впервой ямщичить, справится с одним оком.
– Ты что, мою подорожную не видел? – вскричал Пушкин. – Я по высочайшему повелению!
– Не изволь гневаться, барин, – испугался староста. – Кажись, мой сын подошёл. Садись, Антипка, вот тебе мой кнут. Счастливого пути, барин!
Коляска ходко двинулась по большаку, Александр Сергеевич успокоился и опять погрузился в сон. Очнулся он от того, что кто-то дыхнул на него смрадом. Почти в упор на него воззрилась мужицкая рожа с горящими, как угли глазами. Пушкин повернул голову в другую сторону, оттуда на него таращилась ещё одна разбойничья харя, и кто-то в несколько голосов уговаривали друг друга:
– А ну, робя, навались… Счас мы всё сладим…
Нащупав рукоятку пистолета, Пушкин почувствовал себя увереннее, и это помогло ему сообразить, что его коляску, помогая лошадям, толкает в гору ватага мужиков.
«А ведь я принял их за разбойников, – с облегчением подумал он, чувствуя вину перед людьми, за которую он иногда не сможет перед ними покаяться».
На рассвете Пушкин вернулся в Симбирск и через день уехал в Оренбург по другой дороге. На обратном пути он заехал в Языково, затем прибыл в Болдино, откуда написал князю Одоевскому письмо, в котором был ответ на просьбу князя:
«Теперь донесу Вашему сиятельству, что, будучи в Симбирске, видел я скромную отшельницу, о которой мы с Вами говорили перед моим отъездом. Недурна. Кажется, губернатор гораздо усерднее покровительствует ей, нежели губернаторша. Вот и всё, что я мог заметить. Дело её, кажется, кончено».

Николай Алексеевич Полотнянко родился 30 мая 1943 года в Алтайском крае. Он окончил Литературный институт имени А.М. Горького. Первая поэтическая публикация состоялась в 1968 году в газете «Омская правда». С 1973 года писатель живёт в Ульяновске.
Николай Алексеевич является автором романов: «Государев наместник» (2011), «Жертва сладости немецкой» (2013), «Бесстыжий остров» (2013), «Загон для отверженных» (2014), «Счастлив посмертно» (2014), «Клад Емельяна Пугачева» (2014), «Атаман всея гулевой Руси» (2014), «Минувшего лепет и шелест» (2014), комедии «Симбирский греховодник» (2010), а также поэтических сборников: «Братина» (1977), «Просёлок» (1982), «Круги земные» (1989), «Журавлиный оклик» (2008), «Русское зарево» (2011) и других. С 2006 года он является главным редактором журнала «Литературный Ульяновск». В 2008 году Николай Полотнянко был награждён Всероссийской литературной премией имени И.А. Гончарова, в 2011 году – медалью имени Н.М. Карамзина, в 2014 году – орденом Достоевского 1-й степени.