Благов Николай Николаевич (1931-1992) родился в Ташкенте.

Детство и юность будущего поэта прошли в деревне Андреевке Чердаклинского района Ульяновской области.
После окончания Ульяновского педагогического института (1952) работал литсотрудником газеты «Ульяновский комсомолец», корреспондентом облрадиокомитета, редактором студии телевидения. В 1970-1976 гг. заведовал отделением поэзии журнала «Волга». В 1976-1983 гг. был ответственным секретарём Ульяновской писательской организации. В 1983-1987 гг. был главным редактором журнала «Волга».
Начал публиковать стихи с 1950 г. В 1955 г. в Ульяновске издан первый сборник стихов «Ветер встречный». Следующий сборник «Волга. Поэма и стихи» (Ульяновск, 1957) принёс поэту известность – он стал лауреатом Всесоюзного фестиваля молодёжи.
Благов – автор 18 стихотворных книг: «Глубинка» (М., 1960), «Просыпаются яблони» (Саратов, 1963), «Имя твоё» (Саратов, 1968) «Звон наковальни» (М., 1977), «Ладонь на ладони» (М., 1973), «Поклонная гора» (Саратов, 1975 и М., 1979 и 1984) и др..
Эпиграфом к поэзии Благова могут служить его строки: «Русым ветром нас всех окатила Россия. Всех она поводила меж белых берёз». Прошлое, настоящее и будущее России занимают центральное место в его творчестве.
Читатели высоко ценят поэзию Благова.
В 1983 году за книгу стихов и поэм «Поклонная гора» ему присвоено звание Лауреата Государственной премии РСФСР имени М. Горького.
Поэт скончался 27 мая 1992 года, похоронен в селе Крестовое Городище Чердаклинского района Ульяновской области

 

Николай Полотнянко


Прекрасен как репей (слово о поэте)

И правда, он был колюч и так иной раз мог ожечь словом, а то и взглядом, что просто оторопь брала – откуда это в нём такое?… Некоторые уходили и обижались на Благова навсегда, но многих он притягивал к себе невыразимым ароматом слов и мыслей, которые как и в цветущем татарнике были защищены он загребущих и нечистых рук броней копий и крючков. А сквозь этот оборонительный частокол проглядывал задиристый взгляд поэта – а ну-ка, тронь меня, почувствуй остроту прекрасного!
Николай Благов не транжирил свой талант, не разбрасывал его охапками кому не попадя, нет, он лишь изредка дозволял коснуться сокровенного в минуту внезапно охватившей его щедрости. Так он однажды обратил мое внимание на стихотворение М. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…», сказав, что поэт смотрел на нашу землю как бы с космической высоты «спит земля в сиянье голубом…» Как точно сказано! Но, повторяю, своими мыслями о поэзии, о прекрасном он делился далеко не с каждым, и тому была причина, что он не хотел везде транжирить высокое. Не раз, видимо, ему приходилось попадать в компании людей интеллигентных, где на него смотрели как на этакое лесное диво, пыжились перед ним знанием литературы, вели заумные речи, а сами были не в состоянии создать ничего, что вылетало при надобности из его уст как соловьиный звон или громовые судороги предгрозья.
Благов практически никогда не рассказывал о своем становлении как поэта, это еще была одна его тайна, но мы ее отгадаем очень просто, если прочтем вслед за поэтом книги, которые сделали его поэтом, величайшие книги России – «Букварь» и «Книга для чтения». В дни его малолетства не было суеты вокруг компьютера, тогда в цене были сказки, тогда не учились языку, а впитывали его вместе с молоком матери. Нам остается только догадываться, сколь могуче и всеобъемно было его первое ощущение от того, что в его сердце сами собой стали складываться напевные строки, на какую высоту они приподняли его над миром и приблизили к сосредоточению всего сущего – к Богу, ибо без прикосновения к нему человек не может стать поэтом.
Все, что окружало молодого поэта, он обнаруживал первый раз, ни родословье, ни воспитание не могло подсказать ему ровно ничего. Он был «чистой доской» на которой могли появиться любые письмена, но появилась поэзия, настоящая русская поэзия. Но нельзя сказать, что чистейшие строки отразились на этой волшебной доске сразу в совершенном виде. Нужно вспомнить какие кровавые дни переживала тогда Россия. На деревню наступала коллективизация, и Благовы бегут, подобно десяткам тысяч своих земляков, от голода 30-го года, голода почти забытого сейчас, но основательно выкосившего Среднее Поволжье. Бегут в Ташкент – город хлебный.
Позже Николай Благов будет, где только можно, умалчивать об этом эпизоде своей биографии: уж очень не хотелось ему, коренному волжанину, признаваться, что родина его – Ташкент, послереволюционная столица российской голотьбы, нерусский город, больше похожий на торжище. И никакие восточные молитвы не аукнутся в его стихах. Да и как они могли появиться, все накрыла Волга, на берегу которой он прожил всю свою жизнь.
Интересно было наблюдать, как Николай Николаевич ревновал к Волге других поэтов, он только Н.М. Языкова допускал к ней, не в силах не уважить громадного таланта певца Волги, но остальных он всерьез не ставил ни с Языковым, ни с собой. Слабость? Уверенность?.. По-поему, Николай Благов был до умопомрачения влюблен в Волгу, он испытывал к ней чувства разбойника, ушкуйника, который с трудом верил в Христа, так для виду, а основной его верой была Волга, со всей своей языческой сущностью, вплоть до человеческих жертвоприношений. Чтобы понять это, нужно вспомнить, что воинство Стеньки Разина, а особенно сам Стенька топили в Волге своих супротивников по любому поводу.
Во всяком случае, Николаю Благову стоило бы выдумать родословную от древнего волжского атамана, изукрасить ее байками и побасенками, раздуванить знаменитыми дуванами из персиянской добычи. Конечно, стоило бы выдумать, но время, в котором он жил как поэт было совсем непоэтическим. Перед войной, говорят, была расстреляна ассоциация крестьянских писателей – несколько сот небесталанных душ. Живя в своем крестово-городищенском уединении Николай Благов и духом не ведал о всех этих литературных страстях. Повезло ему чуть позже в Ульяновском пединституте, где молодой поэт обрёл старшего литературного товарища Григория Ивановича Коновалова. Не думаю, что Григорий Коновалов много дал Благову как литератору, а вот практической стороне жизни поэта учил его беспрестанно, поддерживал, помогал.

 
В судьбе поэта много значит удача, везенье. Удача пришла к Николаю Благову оттуда, откуда он, пожалуй, ее никогда не ожидал – из Москвы. Одним из первых оценил стихи Н. Благова заместитель редактора журнала ЦК ВЛКСМ «Смена» Дмитрий Ковалев. Я в Литинституте был слушателем его семинара, и он рассказал мне, как, придя в журнал, потребовал принести ему все стихи, которые были отвергнуты редакцией. Среди массы «самотекста» Д. Ковалеву попались стихи, написанные в ученической тетрадке с фотокарточкой простецкого парняги.
— Мы дали большую подборку в журнале «Смена», — вспоминал Д. Ковалев. – Стихи очень понравились читателям своеобычностью, сразу чувствовалось, что мы имели дело с настоящим русским поэтом. А тогда обстановка в литературе была достаточно сложной. Вознесенский, Евтушенко, Рождественский – эти имена были на слуху у молодежи, хотя как поэты, и это показало время, они были вторичными и слабыми. А в Благове чувствовалось свое, незаемное. Он шел от земли и обещал как поэт безмерно много. В 1957 году он стал лауреатом Всесоюзного фестиваля молодежи. Дорога в большую поэзию для него была открыта…

 
Его печатали, его хвалили. В 1983 году ему была присвоена Государственная премия. Он стал главным редактором «Волги». Но вряд ли Николай Благов был доволен достигнутыми успехами. Да и что стоило звание лауреата госпремии рядом с новой еще дышащей жаром поэмой или стихом? Но поэзия покидала Благова, он это чувствовал и страшно переживал, не подумав по зрелому размышлению, что может пришло время других литературных форм.
Я почему-то думаю, что проза у Благова была бы не ниже его стихов. Но кто знает.
Счастье поэтов в том, что они от нас не уходят. Их творчество навсегда остается с нами, а значит с нами они сами, пока жив русский язык, пока есть хоть один поэт дерзающий возвестить о прекрасном.

 

Николай БЛАГОВ. Стихотворения.

 

Пленные немцы

У нас-то их морозы и ущучили:
В серебряные взяли их клинки,
Припорошили
И зубами щучьими
Пришили им к щекам воротники.
Что правда —
Одежоночка на пленнике
Не для российских вьюжных большаков.
Потрескивают жаркими поленьями
Подметки деревянных башмаков.
Тихохонько идут они,
Сутулятся,
Везут дрова
Как будто на себе.
Такая кротость,
Что, въезжая в улицы,
Хлыстнуть быков боятся.
— Цоб-цобе…
Усталость застарелая,
Кобылья
В мосластых спинах.
— Цоб-цобе, — шаги…
— Глядите,
А глаза-то голубые…
— Снаружи-то когда не мужики…—
…Солдатки,
Вдовы с памятью немыслимой
Стоят,
Глотая жесткий холодок,
С вязанками соломы,
С коромыслами,
В пристывших ведрах давится ледок…
К возам прижались пленники,
А около
Мы,
Нависая судьями,
Стоим.
Тут сердце материнское заохало:
— Несчастные —
Не сладко и самим. —
Оно уж тем немного обезболено,
Что вот,
Приехав к бабам под окно,
Пригрева ищут.
— Хлеба дать им, что ли?..А?..
Без желудей найдется ль у кого?
На лебеде?
На отрубях?
На просе ли? —
Забывчивый, отходчивый народ…
Собаки даже огрызаться бросили,
Кусочки провожая пленным в рот.
Тогда война чуть-чуть не стала давешней.
Да ты в глаза им только загляни:
Валит голубизна,
Как из подтаявшей,
Весенней,
Ненадежной полыньи.
Хотело сердце
Что-нибудь отпраздновать.
Отцы бы, что ль, нагрянули домой
Нас,
Работящих,
К потолку подбрасывать,
Звеня гостям всей грудью золотой…
Ушел обоз.
И сумерки накапали
На каждое окно по огоньку.
А за деревней пленники гагакали,
Как гуси на гороховом току. О чем они?
Про что они судачили
В краю,
Где вечер с кровью пополам,
Где с волчьим воем
И зайчиным плачем
Пошел бурьян бродяжить по нолям?
Не знаю…
Закаляканный колесами
Колхозный двор,
Ночной звериный зык
Иль птичий говор по весне над плесами
Понятней были мне,
Чем их язык.

Песнь полозьев

Лошаденка лениво плетется,
валит вьюга, поля хороня,
и полозьям протяжно поется,
и в сугробах качает меня.
— Ну, гнедая! —
И, кланяясь чаще,
побежали кусты веселей,
будто кто-то за краешки тащит
эту степь из-под легких саней.
…Этой степью по зыбким просторам,
самой светлой надеждой согрет,
ехал счастье разведывать в город
молодым и рисковым мой дед.
Подживала в пути,
постепенно
привыкая к разлуке, душа.
А в холщовой котомке под сеном
остывающий ситный дышал.
Потерялась, дымя к небосводу,
деревушка, где столько родни.
Избы там, как впряглись в огороды,
так и тянут — аж рвутся плетни.
Дед в дороге полюбит нежнее
исцарапанный метлами двор.
Топорища гусиную шею
выгнул там над дровиной топор.
А в избе тишина поселилась.
И, забыв на коленях шитво,
к теплой печке спиной прислонилось
неразменное счастье его…
Станет дед надрываться с гнедухой,
станет силищей город дивить
и лошажье прощупывать брюхо —
жеребенка бы не загубить.
А весной, лишь ручьи захоронят,
рассчитают не больно щедро.
Тускло вспыхнет в потемках ладони
с опереньем орлов серебро.
Дед ссутулится, бледен и жалок,
спустит деньги, свыкаясь с вином.
Только ей городской полушалок
повезет он в кармане грудном.
— Ну, гнедая! Не ты виновата… —
Дернет вожжи, судьбину кляня.
А на сене, в кострику измятом,
слышен звон сенокосного дня.
Так и умер.
И свеженькой коркой
взбух песок на могиле сырой.
Говорили:
на кладбищах только,
не скупясь, наделяют землей.
…Но по веснам, гремя незнакомо,
заглушая скрипенье телег,
лемехами ломти чернозема
трактор поровну делит на всех.
Дед мой, это в краю твоем кровном!
Пред тобою в одном я долгу,
что вот счастьем России огромным
поделиться с тобой не могу.

 

* * *

Всё глуше,
Всё осанистей деревья,
Ты сам,
Как лес,
От солнышка рябой.
Но думы –
Их-то не прихлопнешь дверью,
Они живут,
Они и тут с тобой.
Да и смешно,
Чтоб жиденький орешник,
Нацеливший орехи над тропой,
Закрыл собою взрывчатосозревший
Твой век,
От дальнозоркости слепой.
На просеки,
На синие опушки
Ты улицы с собою приволок.
И тетерев спокойно спит на мушке,
И под водой бунтует поплавок.
А сосны говорят:
— А наши думы
Ясны.
А мы-то слушаем спроста,
Как возятся птенчата в теплых дуплах,
Как головы нам кружит высота.
И целый лес кивает им согласно,
И, зная,
Как уместна похвала,
Озерное покачивает царство
Кувшинок золотые купола.
Ты никого здесь не смутишь,
Прохожий,
Пока лесные полнит закрома
Раскидистое солнышко.
Так что же,
С какой же стати нам сходить с ума?!
И весь из барабанных перепонок
Услышишь мерный ход вселенной всей,

Как слышит неродившийся ребенок
Глухое сердце матери своей.

 

 

Военкомат образца 41-45 гг.

 

Во приемну входит мальчик,
Во приемной — никого.
Ветерок пасет кудерушки
Товарища его.

Встал начальник для порядка.
Гимнастерку повело.
У нагана рукоятка —
Как у ворона крыло.

Налиты портреты строгим
Застекленным холодком.
— Я простыну на пороге,
Кашлять стану, военком…

Чтобы коврик не запачкать,
Не разуться ль во дворе?..
Ишь — железная собачка
Завозилась в кобуре…

В тыловом кормясь корыте,
Сапогами не греми!
Покультурней!
Не скрипите,
Портупейные ремни!..

Тут храбриться не в окопе:
Не стреляют. Не бомбят.
Громыхни законом —
Лопни!
Хулигана сдай в штрафбат! —

Он кричит
И слепнет, слепнет
В веках с радугою.
Въявь
Разревется, губ не слепит…
— С новобранцами отправь!..

Хоть солдатом,
Хоть матросом… —
А чего там —
Шпингалет:
Рукавом шумнул под носом,
И до локтя — мокрый след.

—Убежал, шельмец, из дому?.
Ну-ка шагом марш! Кругом!..
…Пригляделся к военкому:
Стон один — не военком.

Веет стужей помертвелой
От потухшего лица.
Не справляется по телу
Кровь,
Седая от свинца.

—Все вы так:
Бочком, сторонкой…
Поглядеть бы вот тебе,
Как с отцовой похоронкой
Мама ползает в избе…

Военком схватил подростка,
В грудь утиснул сам не свой.
Под ладонью ребер горстка
Сосчиталась вразнобой.

Сам прижался грудью хворой
И давай колоть-тереть
Той материей,
В которой
Нам не страшно умереть…

…Зависает свет погонный
В тусклых градинах войны
Ниже пыльной,
Вдольвагонной,
Придорожной головы.
— Тут военная работа,
Ты не надо, военком…
Сколько жили без него-то —
Притерпелись, поживем.

 

СОЮЗ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ