Ведущий клуба – Жан Миндубаев.

От ведущего.
Когда-то, мои давние студенческие, в Казани выступал в писательском клубе знаменитый в то время писатель Федор Панферов. Сидя в президиуме, прихлебывая воду(?), покуривая бесконечно сигареты и давя в тарелке окурки (как я теперь понимаю, накануне литераторы Татарстана крепко угощали мэтра) он так определил сущность словотворчества:

– Ну… знаете,  Казбек и Эльбрус – это вершины Кавказа. Но представьте, что возле  этих горных гигантов не существовало бы холмов, предгорий, более мелких гор?

Можно было бы тогда сказать, что Кавказ – это горный хребет,а?
Мы с мэтром согласились.

От себя добавлю: принцип публикаций литпроизведений в «Симбирском глаголе» примерно таков. Ведь – кроме могучих «Царь-колоколов» нам тешат душу и бубенцы на дуге.

Разве не так?

Жан Миндубаев.

======================================

     Николай Марянин – о судьбе и творчестве Владимира Виноградского. ( К 80–летию со дня рождения).

Владимира Виноградского я разыскал в Москве два с лишним года назад, когда формировал список поэтов для антологии «Ульяновская словесность: начало XXI века». Позвонил наудачу на факультет журналистики Московского государственного университета, где Владимир Серафимович, по моим сведениям, когда-то работал.

– А он у нас и сейчас работает, – обрадовала меня собеседница. – Хотите, позову?

Так мы и познакомились. Поэт был растроган, что на малой родине о нём вспомнили спустя многие годы. Ведь он не был в родных местах около 60 лет.

Владимир Виноградский родился 22 марта 1937 года в Пензе. Его отец, работавший в местном горкоме партии, в том же году был репрессирован. Мать с младенцем переехала в город Мелекесс. Здесь, в доме своей бабушки, Владимир Серафимович прожил до 17-летнего возраста, учился в 8-й школе. В 1954 году в городской газете «Власть труда» он опубликовал свои первые стихи. Затем поступил на факультет журналистики Киевского государственного университета имени Т.Г.Шевченко. С 1959 года работал в республиканской молодёжной газете «Ленинец» в Уфе.

А в 1961-ом Виноградский перебрался в Москву и начал преподавать на факультете журналистики МГУ, где окончил аспирантуру (1964) и докторантуру (1980). С тех пор прошло уже более 55 лет. Владимир Серафимович – один из самых уважаемых и авторитетных сотрудников факультета журналистики, кандидат исторических наук, доцент кафедры периодической печати, заслуженный преподаватель МГУ, член президиума Союза журналистов Москвы. Награждён медалями «Золотое перо» Союза журналистов Болгарии и «В память 850-летия Москвы». И все эти годы он писал стихи.

В 1997 году Виноградского приняли в Союз писателей России. К тому времени в Москве уже было издано несколько его поэтических сборников: «Есть такая земля» (1978), «Верность» (1984), «Прекрасная любимая моя» (1993), «Где-то цветут эдельвейсы» (1995), «Черёмуховый снег» (1997). Затем появились книги «Время свиданий» (2001), «Душа открыта для любви» (2014). Многие стихи были переведены на башкирский, болгарский, немецкий и украинский языки. «Я пытаюсь говорить обо всём только языком чувства, языком любви – тем языком, которым со времён Петрарки в мире говорят почему-то всё реже и реже», – признаётся поэт.

Несколько книг Владимир Серафимович подарил и мне с благодарностью, что пробудил в нём воспоминания о мелекесской юности.      А в канун своего 80-летия он прислал в Ульяновск свои «Черемшанские истории», которые будут опубликованы в  журнала «Симбирскъ» вместе с подборкой стихов поэта. Присоединяемся к многочисленным поздравлениям и желаем юбиляру несокрушимого здоровья и творческого долголетия.

Николай Марянин,

 поэт и краевед.

==================================================

Владимир Виноградский

Черемшанские истории

…Когда поезд Москва–Уфа, миновав Ульяновск и прогрохотав по знаменитому огромному мосту через необозримо раскинувшуюся Волгу, останавливается на пару минут на многим ничего не говорящей станции Чердаклы (многим – но не мне, потому что в Чердаклах когда-то жила давняя родня моей бабушки по материнской линии – Соковниной Надежды Алексеевны), и когда потом, после Чердаклов, поезд, набирая скорость под уклон, скатывает через густой сосновый бор в долину реки Черемшан, где расположился город Мелекесс, сердце всегда радостно замирает…

Просто потому, что город Мелекесс – это город моего детства и юности. И хоть с середины прошлого ХХ века город стал называться Димитровградом, и я после окончания средней школы № 8 навсегда расстался с ним, тихий, розоватый блеск корабельных сосен в два обхвата нет-нет да и всплывёт в благодарной памяти.

За словом Мелекесс, уже исчезнувшим с географической карты (так же, как исчез в заливе Куйбышевского моря, вплотную подступившем к городу, прежний Черемшан с пустынными песчаными отмелями и густым ивняком), за этим словом скрыт «код» летних закатов и зимних сумерек, радостей и печалей, панорама событий и лиц тех незабываемых дней.

Именно эти два слова, Мелекесс и Черемшан, – словно щелчок выключателя в тёмной комнате, вдруг ярко освещают вспыхнувшие живые картины, как в документальном кино.

Судьбе было угодно, чтобы мой папа, Виноградский Серафим Николаевич, помощник первого секретаря Пензенского горкома партии Старостина, осенью 1937 года внезапно был арестован как «враг народа» и вместе со своим шефом (для которого уже Пенза была ссылкой, ибо Старостин до этого работал в Москве и был начальником строительства знаменитой первой очереди Московского метрополитена) был посажен в тюрьму. Событие это имело прямое отношение и ко мне, так как я родился 22 марта того же 1937 года, и даже к Мелекессу.

Мою маму, выпускницу Пензенского художественного училища, с того же года, как жену «врага народа», выселили из служебной папиной квартиры в подвал. Ей также отказали в приёме в Академию художеств в Ленинграде, поскольку она отказалась написать в анкете при поступлении, что её муж «враг народа».

В итоге маме, Екатерине Алексеевне Виноградской, ничего не оставалось делать, кроме как переехать в город Мелекесс, куда её заботливо позвала собственная мама, ранее вышеупомянутая учительница начальных классов Надежда Алексеевна Соковнина. Так в моей биографии с первого же года и появилось слово Мелекесс, но родился я всё же, как легко догадаться, в замечательном городе Пенза, славу которого составили много великих и знаменитых имён от Лермонтова до Куприна, от Луначарского до Шаляпина и т. д. Да ведь, если разобраться по большому счету, у нас вся Россия сверкает великими именами.

Улица Крестьянская, дом 14, на Зайцевом посёлке Мелекесса, на самой окраине, за железнодорожной линией, просто «за линией», как тогда говорили… Улица короткая: одним концом она упиралась  в железную дорогу, в «линию», за которой и находился сам город, а вторым – в совхозное поле. После него вдали под вётлами сверкал перекатами с белосахарным нетронутым песком, темнел глубокими омутами под крутоярами серебряный Черемшан, стремившийся к Волге, тогда ещё не перегороженной Куйбышевской плотиной.

Много лет спустя, в декабре 1999 года, я написал стихи об улице Крестьянской, 14, о Мелекессе:

 

…Два окошка. Берёза. И сонный большой огород.

В городочке заволжском гуляет сверкающий зной.

И трава по всей улице долгое лето растёт.

Ах, когда это было? И было ли это со мной?..

 

Не в полуторке старой, не в такт паровозных колёс,

Я тропинками детства пробираюсь к седому себе.

Всё осталось. И всё далеко унеслось.

Значит, было? Всё было. И спасибо за это судьбе…

 

«Барликум»

…В начале короткой Крестьянской улицы и в конце её на столбах для электрических проводов, под жестяными козырьками, одиноко горели две лампочки.

По семейной легенде обе бабушки, родная и двоюродная, вынесли на руках меня, ещё не начавшего говорить, «погулять» на улицу, а заодно решили со мной обсудить окружающий пейзаж.

– Тут огонёк! – показала мне моя родная бабушка.

– И там огонёк, – активно поддержала её двоюродная.

И я вдруг неожиданно решил поучаствовать в их беседе и сказал своё самое первое слово, ошеломившее слушательниц:

– Барликум! – сказал я им.

Двоюродная бабушка, Марья Алексеевна, отличавшаяся природным юмором, отреагировала мгновенно:

– Барликума! – ответила она мне и рассмеялась.

Вот с этого Барликума, подобно слову волшебного оракула «дринк» в бессмертной книжке Рабле, и началась для меня родная русская речь.

Полагаю, что слово «барликум» для меня тогда было очень многозначным, вместившим в себя всё, что хотелось, но так и не удавалось ещё сказать. В него вместились и два загадочных сиротливых огонька в начале и в конце короткой улицы Крестьянской, и две бабушки – родная и двоюродная, и тёмная мелекесская ночь, обступившая нас со всех сторон, и много-много чего другого…

 

Военные самолёты на мирном лугу

 

Когда мне было уже четыре года, мир гостеприимно раздвинул свои границы для меня. Мы бегали играть с ровесниками на большой зелёный луг через три квартала от дома, по дороге жевали сладковатые жёлтые цветы акации, на лугу угощали друг друга «кукушкиным хлебом», как мы называли миниатюрные круглые, состоящие из долек, плоды травы, настоящее название которой я не знаю и по сей день, а на огородах, которые были у всех за домом между грядками, росли сорняки (как считали взрослые), но на них созревали удивительно сладкие ягодки «вороняшки», как мы их называли, а на самом деле это был паслён чёрный, дальний родственник благородных помидоров. (Это мне стало известно лишь в шестом классе, благодаря усилиям нашего учителя биологии Кудимова, который ошеломлял нас латинскими названиями растений, например, пеларгония зональная, родом из Южной Африки, а оказывается, это была обыкновенная герань, которой полно в каждом доме).

В 1941 году война вошла в жизнь каждого взрослого и каждого ребёнка в нашей стране.

Потом я написал стихи об этом страшном незабываемом и великом времени.

 

…Я вспоминаю бабушку свою.

Год сорок первый. Окна в перекрестьях.

Мы голодали. Мёрзли с нею вместе

В заиндевевшем сумрачном краю.

 

Не слышал тыл сраженья стон и ад.

Но не забыть те годы непростые.

Втроём мы ждали. Бабушка, Россия

И я, малыш, ходивший в детский сад.

 

И вот уже упомянутой осенью 1941 года, когда фашистские танки вплотную подошли к Москве, на принадлежащем только нам, мальчишкам, зелёном лугу вдруг обосновалась большая эскадрилья четырёхкрылых военных защитно-окрашенных «кукурузников» с красными звёздами на фюзеляже и плоскостях. И суровые часовые не подпускали нас, мальчишек, теперь и близко на луг. Стало ясно, война пришла и в наш Мелекесс.

Он стал теперь прифронтовым, по сути, городом, хотя до фронта было больше тысячи километров. Но это было ясно потому, что в одном из самых лучших зданий города, бывшей дореволюционной гимназии, разместился военный госпиталь. А в центре города разместили крупную швейную фабрику, эвакуированную из далекого Витебска.

«Великая слава и земной поклон моей гордой, могучей Родине, которая понесла неисчислимые жертвы в битве с фашизмом и спасла от него мир и человечество» – такие слова мы писали тогда в своих классных сочинениях, и это не было пустой патетикой, это была искренняя святая правда.

В 1942 году отца, который, находясь в лагере в Норильске, варил алюминий, так же внезапно, как и арестовали, через пять лет полностью реабилитировали. Отец отказался от военной брони и пошёл добровольцем на фронт. Был направлен под Сталинград, был тяжело ранен, награждён медалью «За боевые заслуги» и отправлен в госпиталь.

Мать, работавшая к тому времени чертёжницей в закрытом институте, рыла окопы под Москвой, и в Москве ей даже дали прописку и комнату. И вот, словно в замечательной пьесе Арбузова «Годы странствий», мама и папа вернулись в тихий Мелекесс вместе (отцу ещё несколько лет было запрещено жить в столице). Мама стала преподавать черчение в школе №8. У отца ещё долго не работала раненная правая рука. Папа преподавал историю в той же школе, а позже они с матерью стали преподавателями Мелекесского педагогического института.

 

Школа № 8

 

Мужская школа № 8 в конце улицы Богдана Хмельницкого, упирающейся в железнодорожную насыпь. Здесь же рядом и детский сад, в который мы ходили в годы войны, прежде чем стали учениками школы № 8.

Тогдашнее раздельное обучение оставило много воспоминаний. С годами всё больше хороших. Хотя и без озорства и хулиганств в школе, где учились одни мальчишки, было не обойтись. Поэтому были майские жуки, специально отловленные, которых ребята незаметно подбрасывали под высоченные модные каблуки математички, вышагивавшей в модном тогда крепдешиновом платье между партами и ласково уговаривающей нас подумать над задачкой: «А ну-ка, ребята, сообразим!».

Так мы её и звали «Сообразим». А на жуков, добрая душа, она даже не обращала внимания (или делала вид). Её больше раздражал неправильный ответ или нерешённая задачка!

Наш бесспорный кумир, учитель географии Иван Устимович Сергеев, с первого же урока необъяснимо просто влюбил нас в эту полную романтики науку, и мы с его лёгкой руки грезили песчаным горячим суховеем Кушки, самой крайней южной точки СССР, тысячами тюленей, лежащих на берегах Охотского моря, жёлтыми солнечными пляжами Прибалтики, синими таёжными тайнами Алтая.

Поэтому для нас были просто детскими вопросами глубина Марианской впадины в океане, высота Эвереста, площадь Антарктиды, объём добычи меди под Джезказганом в Казахстане или марганца под Чиатурой в Грузии, площадь нефтяных горизонтов под Техасом в США, запасы урановой руды в нашем Забайкалье…

Самым первым вступительным экзаменом для меня на факультет журналистики столичного Киевского университета в 1954 году была география. Седенький профессор сразу отложил мой билет в сторону и стал задавать вопросы по всему предмету подряд. Потом удовлетворённо поставил мне пять баллов и добавил: «Ну-с, молодой человек, думаю, Вы станете студентом университета» (так дальше и произошло). Но я на всю жизнь остался благодарен нашему мелекесскому географическому гуру Ивану Устимовичу Сергееву, именно он ещё в школе № 8 открыл мне светлую дорогу в университет.

Наш физик Павел Дмитриевич Жарёнов со свойственным ему юмором и практицизмом советовал нам, старшеклассникам:

– Ребята! Государство даёт вам совершенно бесплатно кусок золота, чтобы его получить в конце учёбы, нужна мелочь, сущий пустяк – просто не забывать получать «пятёрки» за четверть и за год.

Мы смеялись над этой удачной шуткой Павла Дмитриевича. Лишь теперь, спустя годы после всяческих разрушительных перестроек и губительных реформ образования, стало понятно, что Павел Дмитриевич не шутил. Советская школа тех времён, где переводные экзамены сдавали каждый год с четвёртого класса по десятый включительно, по всем «профильным» и «не профильным» предметам, действительно бесплатно дала нам кусок золота. Золота знаний!

Был у нас ещё один Павел – Павел Николаевич Рузанкин. Он преподавал литературу в старших классах. Человек импульсивный, неоднозначный, иногда позволяющий себе прийти на урок чуть под хмельком, он зато не стеснялся и не сдерживал себя только программой литературы. Поэтому мы слышали от него много больше, чем было написано в учебниках.

Он мог вдруг неожиданно начать читать стихи Надсона. К примеру: «Пусть жертвенник разбит, / Огонь ещё пылает…» и т. д. Или, например, Гумилёва: «Тот, кто бунт на борту обнаружит, / Из-за пояса рвёт пистолет / Так, что золото сыплется с кружев, / С розоватых брабантских манжет».

Много писано и переписано о «загадочной русской душе». Анна Петровна Чертухина, самая любимая наша преподавательница по русскому языку и литературе, в пятых-седьмых классах приложила максимум усилий, чтобы «разбудить в учениках именно душу». Школьные сочинения и даже изложения, которые тогда тоже успешно практиковались, она очень искусно и ненавязчиво превращала в «поток мышления», в «исповедь» и просила нас не просто описать стандартный образ пушкинской Татьяны Лариной, а ответить, что именно думает, как относится к этой пушкинской героине не только автор романа, но также и автор сочинения.

Уроков Анны Петровны Чертухиной, женщины одарённой и красотой, и обаянием ума, и теплотой души, мы всегда ждали с нетерпением. Это были, как сказали бы теперь острословы, «встречи с прекрасным». Она, как всемогущая волшебница, открыла нам, «желторотикам», безбрежный и великий мир русской литературы. Более того, она старалась пробудить в своих подопечных, погружённых в школьные ежедневные будни, ростки творчества.

Как-то золотой осенью Анна Петровна предложила нам сходить за Черемшан в лес и написать маленькое сочинение про всё увиденное. Я по временным летним мосткам из оструганных жердей перешёл Черемшан и долго рассматривал цветную опушку, украшенную розовыми, жёлтыми, оранжевыми и ещё зелёными листьями. Мне несказанно повезло – в нашем заволжском краю «непуганных птиц» я среди осенних деревьев в этот раз увидел живого лося. Потрясённый, придя домой, написал про него стихотворение: «На полянке, возле бугорка / Лось стоит. И влажными ноздрями / Запахи он ловит и слегка / Лось качает серыми рогами» и т. д.

Потом, через годы, когда советские издательства стали, наконец, печатать бунинские стихи, я вдруг обнаружил, что у классика тоже есть своё стихотворение про лося. Но, однако, было приятно, что моя собственная робкая поэтическая попытка даже не могла быть подражательна, а только самобытна, поскольку Бунин в 50-е годы прошлого века был у нас ещё под запретом!

Итак, школа № 8 и ростки творчества, которые стали пробиваться тогда в душе её учеников благодаря умению и истовому служению учительскому призванию таких людей, как Анна Петровна Чертухина, научили нас, по высокому счёту, видеть вокруг прекрасное. Видеть по блоковскому завету: «Сотри случайные черты. И ты увидишь – мир прекрасен!».

…Русская «глубинка» на то и глубинка, что в ней и до сих пор живут, работают и украшают жизнь свою и всех окружающих светлые, одарённые талантом, знаниями и, главное, щедрой душой, люди. Те, которые неуклонно исповедуют призыв: «Сейте разумное, доброе, вечное!». Те, чьи воспитанники даже в джунглях «кнопочной эры» XXI века ещё знают имя автора этого великого стихотворного послания потомкам.

 

Городская газета

 

Центром активного творческого общения жителей Мелекесса была тогда городская газета «Власть труда» (позднее «Знамя коммунизма»), естественно, орган городского комитета партии. Моя мама, увидев, что я, школьник, пытаюсь что-то там сочинять, упросила заместителя редактора Яшу Рогачёва взять надо мною шефство.

Мой первый наставник в редакции городской мелекесской газеты оказался не просто доброжелательным человеком и опытным журналистом, но ещё и одарённым педагогом.

Яша провёл меня по редакции, познакомил со всеми сотрудниками, представил меня, а мне представил их. При этом просил меня особо обратить внимание на Женю Ларина, сказав: «Вот видишь, Володя, это наш известный талантливый поэт Евгений Ларин. Может быть, и тебе повезёт, и у тебя что-нибудь получится со временем. А пока напиши для начала короткую заметку про свою школу. С чего-то надо начинать!».

Когда я уже студентом третьего курса факультета журналистики приехал на производственную практику в мелекесскую городскую газету, радости Яши Рогачёва не было предела. «Ну, вот видишь, я же тебе говорил, что-нибудь получится, главное – пиши!». И действительно, до окончания школы №8 я стал часто бывать в редакции, приносил заметки, которые Яша правил, первые стихи, которые Яша бережно, стараясь вообще не «калечить», как он говорил, ставил в номер. Единственное, что просил Яша, чтобы стихи были и по тематике, и в формате, как сказали бы теперь, газеты «Знамя коммунизма».

Некоторые мелекесские газетные опыты середины прошлого века у меня сохранились. Вот, к примеру, такие стихи:

 

***

Ты меня не провожала.

Это к лучшему, пожалуй.

Ты мне писем не писала –

В этом тоже горя мало.

Рассказало полсела –

Всё равно меня ждала!

 

***

Синие дороги

Белой зимней ночью,

Ходят чьи-то ноги,

Бродят по обочью.

Дремлет месяц в тучах,

И кому забота,

Что здесь снег скрипучий,

Что здесь ждут кого-то…

 

***

Снятся сосны, снятся ели,

Снятся тёмные леса.

Снятся девки всю неделю –

Почему, не знаю сам…

 

***

В ближней роще ходит без тропинок

Этой ночью дедушка мороз.

То прикроет инеем осинок,

То сугроб утопчет у берёз.

По полям метель крепчает в силе,

Остановит лошадь на бегу.

Нынче даже звёзды не всходили,

Звёзды все попрятались в снегу.

 

Из нынешнего далека, глядя на эти школьные, студенческие стихи, сразу приходят на ум великие, есенинские: «…Сердцу приятно с тихою болью / Что-нибудь вспомнить из ранних лет».

Главным редактором городской газеты Мелекесса был Борис Николаевич Баженов, небольшого роста, поджарый старичок, которого знал весь город. Он жил с семьёй на одной с нами улице Богдана Хмельницкого, где отцу, как заведующему кафедрой истории партии единственного в городе пединститута, дали служебную квартиру в институтском деревянном доме. Каждый вечер, а то и до середины ночи Борис Николаевич вычитывал от строчки до строчки готовый завтрашний номер и подписывал газету «в свет», отдавая свежие полосы со своей подписью в типографию.

Иногда мне позволялось присутствовать на этом священнодействии. Я с огромным интересом и почтением наблюдал, как Борис Николаевич, склоняясь над столом, вычитывает номер буква за буквой. Губы его беззвучно шевелятся, он весь напряжён, собран воедино, преисполнен осознанием миссии, которая на него возложена жизнью (то есть, партией)! И не зря, не случайно он так внимателен. Грубая, а не дай Бог и политическая опечатка могла стоить тогда не только работы, но даже и свободы.

Вот поэтому, когда я летом 1954 года собрал свои опубликованные заметки и стихи и пришёл к Баженову с просьбой о рекомендации для поступления на факультет журналистики столичного университета, Борис Николаевич внимательно посмотрел мне в глаза и спросил: «А ты хорошо подумал, Володя?». «Да!», – чётко и громко отрапортовал я. Борис Николаевич помолчал и добавил сухо: «Работа журналиста – это очень тяжёлая, изнурительная, неблагодарная, а иногда и просто опасная для жизни деятельность. Я бы тебе не советовал ей заниматься, но, если ты настаиваешь, я подпишу».

В обыкновенном быту Борис Николаевич был похож на всех знаменитых, добрых, открытых, исключительно скромных и в то же время исключительно одарённых людей.

Когда я впервые встретил в Московском Доме литераторов Михаила Исаковского, в толстых очках с характерными прищуренными глазами, я подумал, на кого же из моих знакомых он так похож? И вспомнил – на Бориса Николаевича Баженова, редактора нашей городской газеты в Мелекессе.

Борис Николаевич фанатически любил рыбалку на рыбном, не тронутом цивилизацией Черемшане и его притоках. Часто в эти великие рыбацкие походы он охотно брал меня, моего младшего брата Алёшу и Юру, моего троюродного брата. Все родственники Бориса Николаевича были довольны – мальчишки под присмотром старшего, а подслеповатый старший – под наблюдением мальчишек.

Однажды был забавный случай, когда, возвращаясь с ловли ершей в глубоких, коряжистых Авралях (притоки Черемшана), мы заблудились ночью на обратной дороге в лесу и вышли лишь к железнодорожному мосту через Черемшан, за которым приветливо сверкал огнями Мелекесс. Ночь была лунная, но всё-таки уже поздняя. Борис Николаевич сказал нам: «Попробуем пройти через железнодорожный мост, может, пустят» (ведь до обычного, из жёрдочек мостика через Черемшан – крюк в два километра). В те годы железнодорожный мост одноколейной магистрали из Ульяновска до Уфы охраняли военные. У входа на мост стоял грозный часовой с винтовкой, заряженной боевыми патронами (так нам, мальчишкам, объяснил сам Борис Николаевич).

И этот вот часовой, когда мы с удочками поднялись из леса на высокую насыпь и в ярком свете лунной июньской ночи стали приближаться к нему, громко крикнул: «Стой, стрелять буду!». Борис Николаевич, всё ещё не останавливаясь, ответил часовому: «Я главный редактор городской газеты, член бюро горкома партии. Мы заблудились, нам надо пройти в город». Немедленно прозвучал ответ всё ещё шагающему Борису Николаевичу: «Ложись! Буду стрелять!». И даже выстрелил в воздух один раз. И тут Борис Николаевич быстро развернулся и сказал нам: «Всё, назад, в лес. Будем искать временный мост или брод!».

Так мы и сделали. И только ранним утром вернулись с рыбалки. Но с тех пор я с особым уважением отношусь к военным, стоящим на посту, с винтовкой, заряженной патронами.

 

Музыкальная школа

 

За полуразрушенным, осыпавшимся собором красного кирпича в центральном городском сквере Мелекесса, за трикотажной фабрикой имени Клары Цеткин тянулись одноэтажные домики до самой окраины. Сюда, также в одноэтажный, но довольно большой по площади дом, я ходил два раза в неделю на занятия музыкой в городскую музыкальную школу-семилетку. Дома ни пианино, ни тем более рояля, у нас, естественно, не было.

Однажды, придя домой после уроков в нашей обычной школе №8, я имел неосторожность запеть песню, которую разучили только что всем классом: «С далёкой я заставы, / Где в зелени дом и скамья. / Где парень пел кудрявый, / Ту песню запомнил я. / Играй мой баян, / И скажи всем друзьям, / Отважным и смелым в бою, / Что как свободу / Мы Родину любим свою».

Мама, услышав моё пение, взяла меня за руку и отвела в ту самую музыкальную школу, где и было обнаружено, что у ребёнка абсолютный слух. Директор школы, седой, очень элегантный Макс Наумович Нейман, почти всегда куривший, как Илья Эренбург, трубку, которую он набивал табаком из коробки с надписью «Золотое руно», терпеливо занимался со мной до седьмого класса.

Далее мне пришлось оставить музыку, потому что я запустил занятия по математике в девятом классе настолько, что получил «двойку» в четверти. Увы! Но шесть лет походов через центральный сквер в «музыкалку», где в огромном кабинете директора стоял рояль «Бештейн», где на портрете со стены Пётр Ильич Чайковский встречал меня почему-то очень суровым взглядом, где Макс Наумович открыл мне чудо создания мной, мной лично (!) музыки, которую когда-то, когда меня ещё не было, написали для меня специально и суровый Пётр Ильич с портрета, и подозрительно весёлый Бах (его портрет тоже висел в кабинете), и задумчивый, грустный Шопен (его портрет висел в классе для занятий) – эти шесть лет походов сделали меня другим человеком.

Абсолютный слух сыграл со мной злую шутку. Из-за большой лени я так и не овладел нотной грамотой, но стоило новую вещь показать мне на своём дивно звучащем рояле Максу Наумовичу, да ещё и повторить разок, как я запоминал её и на следующем уроке играл наизусть, почти не заглядывая в ноты (а зачем?). И вот, когда на концерте по городскому радио учеников нашей музыкальной школы (прямой эфир, как сейчас пишут) я искренне, от всей души вспомнил «Подснежник» из «Времён года» Чайковского, то от волнения, что играю (!) на радио (!) и играю хорошо (!), забыл на несколько секунд три самых последних такта. Воцарилась мучительная пауза. Сидящий рядом Макс Наумович безуспешно тыкал пальцами в ноты передо мной, а потом, не выдержав, доиграл сам эти злополучные три такта.

И мне стало абсолютно ясно, что ноты, нотную грамоту надо учить всегда, даже если у тебя и абсолютный слух… А говоря серьёзно, музыкальная школа ввела меня в такой мир «тонких энергий», как сказали бы сегодня, что я просто не представляю, смог бы слышать, ощущать, видеть и представлять всю эту музыку, которой полным-полна природа и жизнь, смог бы существовать счастливо без неё? Ведь сегодня, когда я вдруг слышу «Подснежник», «Баркароллу», «Осеннюю песенку», «Вальс» из «Времён года» Чайковского, «10-й вальс» Шопена (ведь это всё я когда-то играл), тогда не только память, но и музыка возвращает меня в далёкий городок Мелекесс, где по вечерам упоительно пахнут звёздочки душистого табака на городских клумбах, где отец читает вслух нам с матерью Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Фета.

И я снова вижу длинные мостки к вокзалу через глубокий тенистый Марков пруд, летящие в ночь паровозы с бесконечными цистернами с нефтью, ярко-фиолетовую россыпь подснежников под соснами на Горке… Снова возвращаюсь домой из «музыкалки» с выпускницей школы Вероникой Мелешиной (нам по дороге). Стройной, высокой, красивой девушкой с глазами, полными весны. Она лучше всех играет Рахманинова, Скрябина, Листа. В неё влюблена вся музыкальная школа, включая даже Макса Наумовича. Вероника идёт, подталкивая носком ботинка мартовскую льдинку, и хохочет, глядя на меня: «Эх, Володя! Будь ты постарше на пару лет и повыше, в тебя можно было бы влюбиться!». Мне приятны слова Вероники, но всё же ещё более приятно, что иду рядом с девушкой, умеющей передать звуками весну так, как её видел и чувствовал сам Рахманинов. Опять музыка!

А вот я, третьекурсник университета, на производственной практике в городской мелекесской газете, жду пропуск в проходной фабрики, еле видной среди огромных белых сугробов, которые намела зима. И вдруг по работающему радио я слышу новую песню и новый неизвестный мне голос, который с первых же слов покоряет меня: «Не слышны в саду даже шорохи…». Это 1957 год!

Я, конечно, потом буду всегда ждать и этот голос Владимира Трошина, и эту песню композитора Соловьёва-Седого, но сейчас, в первые мгновенья, я испытываю истинное волшебное потрясение и просто счастье. С тех пор много-много раз в Москве и в далёких заграницах я слышал эту великую песню «Подмосковные вечера», но ко мне всегда возвращалось это самое первое, ошеломляющее ощущение встречи с чудом в проходной маленькой фабрики, за снежными сугробами которой даже не было видно заборов. Ощущение, посетившее меня тогда в моём Мелекессе.

 

***

…Завершая «Черемшанские истории» про детские и школьные годы в городе Мелекессе, раскинувшемся в зелёной пойме сверкающего солнечными бликами, прозрачного, как хрусталь на отмели, Черемшана, я снова и снова слышу серебристый высокий голос нашей черноглазой красавицы, пионервожатой, нашей Валечки, студентки педагогического института. Она стоит на сцене актового зала пединститута в белой блузке с комсомольским значком, в строгой чёрной юбочке, и исполняет знаменитый романс Михаила Глинки на стихи Нестора Кукольника «Жаворонок». Среди слушателей, студентов и преподавателей института, конечно, и мы, все до единого, её подшефные пионеры. Наша Валя открывает нам «в живую», а не по радио, всю красоту чарующей музыки Глинки:

 

Между небом и землёй

Песня раздаётся.

Неисходною струёй

Громче, громче льётся.

 

Не видать певца полей,

Где поёт так громко

Над подруженькой своей

Жаворонок звонкий.

 

Ветер песенку несёт,

А кому – не знает.

Та, кому она, поймёт,

От кого – узнает.

 

Лейся, песенка моя,

Песнь надежды сладкой…

Кто-то вспомнит про меня

И вздохнёт украдкой.

 

Нежный, чистый, трогающий до дна детские души, голос Вали, очарование простой и гениальной музыки Михаила Глинки переполняет и захватывает нас. И звучит до сих пор.

…Я помню, Валя, всё отчетливо помню, наша теперь уже далёкая и легендарная пионервожатая! Помню и… вздыхаю, и радуюсь, и грущу о тех далёких и светлых мелекесских днях!

 

 

Владимир Виноградский

«Прах веков ещё не пыль бессмертья…»

 

Осенние октавы

 

Какая ясность в стыни голубой,
Какой мороз

в рябине ярко-красной…
Так женщиной и щедрой,

и прекрасной
Шагает осень

праздничной тропой.
И в музыку натруженных полей,
И в золотом хрустящие дубравы
Вливаются

торжественно и плавно
Осенние октавы журавлей.

 

*   *   *

 

Тишина

пахнет мальвой душистой.
Бродят куры в забытом саду.
В белой хате,

прохладной и чистой,
Отдыхает пирог на меду.

Ветерок шевелит занавеской,
Дышит море сквозь синюю мглу,
Дремлет лодка

под старым навесом,
Дремлет старый хозяин в углу.

 

*   *   *

 

Будет снежно в октябре…
Кто бы мог поверить?
Буду я гореть в костре –
Пыл мой не измерить!
Будет вздохов нежный жар,
Трепет сердца новый
И любви большой пожар,
Сжечь меня готовый.
Будет магия души,
Будет чудо слова.
Снег мой, таять не спеши –
Не вернёшься снова…

 

*   *   *

 

Ты спишь и ешь, смеёшься –

как царевна,
Сокровище,

вдруг найденное мной,
Не любишь быть

уныло-ежедневной,
Невыразимо пресною женой.

Ведь счастья ожидание

не старит.
Я ждать тебя совсем не устаю
И, наконец,

как скрипку Страдивари,
Из бархатного платья достаю!

 

Заволжье

 

Забытые задеты струнки,

Далёких лет горит свеча.

И я на детские рисунки

Смотрю сквозь тонкую печаль…

И вот сверкающий в морозе

Явился город тот лесной,

Ворвался скрип и звон полозьев,

Базара говор расписной.

И цвет сосны предновогодней,

И звёздный отблеск на возах…

Шаров, гирлянд, снежинок сотни,

Как отражение в глазах.

 

*   *   *

 

Две цепочки следов –
От Арбата до Круглого дома.
Сквозь полуночный снег,
Сквозь сиреневый

свет фонарей…
Это наш млечный путь,
И маршрут,

нам до боли знакомый,
Там, где мчится наш век,
И любовь к нам спешит

всё быстрей.

Две цепочки следов –
От Арбата до Круглого дома,
Где идём мы вдвоём
Мимо клёнов

в замёрзших слезах.
Ты оттуда пришла
С этим чувством,

как небо, огромным,
Ты не с дальних ли звёзд
С этим жаром

в прекрасных глазах?..

 

*   *   *

 

Для меня да будет свято
Имя ласковой страны –
В золотых лучах заката
Ты выходишь из волны…
Ты выходишь, как богиня,
Светлым нимбом прядь волос.
Только в сказках мне доныне
Знать такое довелось…
Так замедленно, не наспех,
Ты выходишь на песок,
И прозрачный синий Каспий
Верно ластится у ног…

 

Кастальский ключ

 

К твоей воде опять я припадаю,
Как в том сухом,

туманном декабре,
Когда луна сияла молодая
И лавр сверкал

в вечернем серебре.

Когда костры

пылали на Парнасе,
Храм Афродиты

как зима был тих,
И ключ звучал

той звонкой нотой счастья,
Которая созвучна для двоих.

Теперь в Москве,

в газоне опустелом,
Где старый клён

листвой достал до туч,
Вдруг из трубы

пустой и проржавелой
Блеснёт вода,

как тот Кастальский ключ.

И новая мелодия польётся,
И вновь стихи

скворцами прилетят…
А вещая вода

бормочет и смеётся,
Как много сотен лет тому назад.

 

*   *   *

 

В межзвёздном тумане,

в дыму голубом,

Качается лунный причал…

Земля, мой корабль,

мой космический дом,

Куда ты спешишь по ночам?

Ни в жизни убогой,

ни в снах дорогих

Тебе не расстаться с тоской.

В каких океанах,

в созвездьях каких

Найдёшь ты желанный покой?

Пока золотой не откроется вид,

Небес не затеплится край,

Ты ищешь

вселенское солнце любви,

Ты ищешь потерянный рай.

 

*   *   *

 

…Люблю, пока живу.
Живу, пока люблю.
Сквозь тайный вздох снегов,
сквозь листьев шелест тайный.
Святую жажду жить

в тебе лишь утолю,
В волшебном свете глаз

твоих необычайных.

Посланница небес!

Весны бессонной дочь…
Моих расцветших дней
огонь и озаренье.
Теперь мне без тебя
ни петь, ни жить невмочь.
Всё проза… Всё ничто.
Лишь ты – стихотворенье.

 

В Томаскирхе

1
Когда как вкопанный стоишь,
А в витражах блистают боги,
Хоралы слышу я твои,
Великий маг созвучий строгих.
Ты прихожанам свет дарил
Сквозь богословские куплеты.
Не музицировал – парил,
Был главным богом

в кирхе этой!

2
Точки нот, словно свечи,

сияют из тьмы,
И рокочет орган, как пророк.
Был он кантор

при церкви святого Фомы,
Стал при музыке канцлер и бог.
Положил на могилу его

три цветка
Своенравный, упрямый народ.
Утверждает,

что жив старый Бах!..

Жив, пока
Его музыка в мире живёт!
*   *   *

 

И любовь, как талант,
нам даётся от бога.
Но из этой реки –
нет, не каждому пить…
Почему на Земле
лжи и злобы так много,
Неужели без них
людям век не прожить?
Только всё ж для добра
грешный мир этот создан,
И ему не сгореть

на недобром пути.
Чуть качает октябрь

меднокрасные сосны
И брильянтами дождь

на хвоинках блестит…

 

*   *   *

 

Прах веков

ещё не пыль бессмертья…

Много в этой жизни

странно мне.

Над зелёным куполом мечети

Белый голубь вьётся в вышине.

 

Вьётся вязь волшебная Корана.

При одном и том же свете дня:

Эти камни помнят Чингис-хана,

Белый голубь помнит лишь меня.

 

Картина

Весь пляж вздыхает изумлённо,
Что так завидно сложена –
Почти пречистая мадонна,
И офицерская жена…
Её загар сквозь лёгкий ситец,
Лица немыслимый овал
Один заезжий живописец
Неделю с трепетом писал.
Он море поместил в сторонке,
Ей уступая центр холста.
И две трёхлетние девчонки
Вошли в картину неспроста.
Он нежно выписал запястья
И завитков всесильный шёлк.
А офицер, виновник счастья,
Увы, в картину не вошёл.
Пока мадонна с лёгкой грустью
Взошла на холст в цветном дыму,
Он, говорят, был на дежурстве, –
Как и положено ему…

 

*   *   *

 

А я живу, как прежде, восхищённо…
Мне так приятно радоваться вновь,
Как в дождь по чёрным скалам Апшерона
Идёт моя прекрасная любовь!
Ступает вдоль бунтующего моря
Невидимой, но радостной тропой,
И забываю я про боль и горе,
Земное счастье видя пред собой.
Оно с такими милыми чертами,
Таких невыразимо ясных форм,
Что устилает белыми цветами
Ему дорогу неподкупный шторм.

 

*   *   *

 

Когда как будто в наказанье,
Так, ни за что, ни за кого,
Седые сумерки сознанья
Вдруг опустились на него.
Когда сместились ночь и утро,
И боль, и слёзы, и луна,
И в сердце чутком, сердце мудром
Вдруг воцарилась тишина.
Когда, как дьявольское семя,
Цветами засверкала злость.
Когда разорванное время
В немую музыку слилось.
Когда нельзя понять ни слова,
Когда со всеми тяжело…
И сам ли был он заколдован,
Иль колдовство вокруг цвело?
Тогда вдруг тихий, светлый, тайный,
Поняв, что больше нету сил,
Его на улице случайной
Всего на миг остановил.
Там воробьи шныряли в клёнах,
На травке рыжий кот лежал.
Вполне обычная ворона
Гуляла возле гаража.
Темнела лужа, как чернила.
Сверкало хрусталём стекло.
Перо ворона обронила,
Как бы нарочно, для него.
И он на дальней колокольне
Услышал колокола звук.
И для него перо воронье
Пером Жар-Птицы стало вдруг…

 

==================================

«Лит-быт».

    Сообщаем читателям «Глагола», что в апреле мы начинаем публиковать повесть

 «Миражи Геннадия Голбина»

или

«Ножницы для короткой стрижки».

 (по мотивам региональной истории).

  Бросайте попкорн!Читайте Улпрессу.

Будет интересно.

 Жан Миндубаев