Ведущий Клуба — Жан Миндубаев.
От ведущего.
Наблюдая за течением местного литературного процесса , все более и более убеждаюсь в том, что смешноватая «Игра в бирюльки» с такой серьезной «Дамой» , как русская литература не только продолжается- но и обретает уже признаки некого шарлатанства,
фокусничанья, приятного времяпрепровожденья – или, в лучшем случае, упоенного самолюбования на провинициальной сцене так и не канувших в лету «Колхозно-совхозных театров» ( а такие реально существовали в эпоху Советов).
На чем основывается мое такое, как бы не совсем уместное суждение о словотворчестве в «Культурной столице» , в «Самом читающем городе « плантеы Земля- и т.д – и т.п.? Ге слишком ли я пристрастен? Не сгущаю ли краски? И уж- ради Бога — нет, нет! – занимаюсь ли «очернительством действительности», за которое можно было в те же времена Советов и партбилета лишиться – а заодно и работу потерять!
Объективность мною движет , только одна тона. В самом деле: вроде бы все у нас «цветет и пахнет». Цветет ли ,расцветает ли . сомневаюсь.Но вот чем-то попахивает-это уж точно.
«Осетриной второй свежести» попахивает она, сегодняшняя наша «литпродукция» . Отсутствие литературной критики побуждает меня как-нибудь взяться за серьезный анализ производимого теми почти полусотней «членов СП РФ»- а пока «пробегусь по верхам».
Вот передо мной литературный журнал «СимбирскЪ» Несмотря на наличие твердого знака в его имени, все же жидковат журнальчик-то! И не только потому ,что добрых две трети в нем занимают краеведение и ностальгические всхлипы по минувшим временам, когда сегодняшние «мэтры» еще в литкружки ходили. Нет, не по этому. А потому что почти ничего в нем яркого, глубокого, необычного, запоминающегося.существенного не обнаруживает читатель. Ну…так себе: перепевы, повторения, некие поверхностные всхлипы по поводу «минувших юных лет»- и прочие проявления так называемого «морковного кофе». Ну, понятно почему: двенадцать раз в год выпускает его редакторша Кувшинникова, ежемесячно печатает_ а что ставить-то в очередной номер? Как выразился однажды мой старый друг Николай Марянин, член редколлегии, «..тут и читать-то она только и успевает…».
Предлагал я – не без основания_ выпускать журнал только шесть раз в год- но зато солиднее, неторопливее, основательней подходить к отбору публикуемого . Вероятно, за счет сокращения расходов на бумагу и типографские расходы можно было бы и гонорарный фонд в издании учредить… Предлагал я и свою помощь в этом благородном деле. Но все мои потуги как бы с презрением были отвергнуты «главным куратором» издания г. Шишовым…
Да бог с ним! Он же не писатель, не литератор, не филолог. Но за состояние журнала все же обидно…
Дальше можно было бы покалякать подробнее и о других сторонах нашей литературной жизни. Это я еще попытаюсь сделать.
А пока предлагаю вниманию читателей «Симбирского глагола» некоторые размышления о писателях и писательстве известного литератора 19 –го века Дмитрия Григоровича, нашего земляка и автора знаменитой повести «Антон Горемыка», о которой литературоведы отозвались так:
« В 1847 году в журнале «Современник» была опубликована повесть Д.Григоровича «Антон-Горемыка». «По прочтении этой трогательной повести, говорил Белинский,— в голове читателя поневоле теснятся мысли грустные и важные». Григорович первый посвятил большую повесть ежедневному быту самого серого простонародья— не того, «лубошного», а народа во всей его неприглядности. Жизненность, с которой в «Деревне» обрисован народный быт, была так необычна для того времени, что славянофилы, любившие народ только в прославлениях его величавости, усмотрели в повести Григоровича унижение народа.»
Думаю, что Дмитрий Григорович куда лучше и понятнее меня объяснит «младым перьям» что есть Литература, как к ней относиться — и почему она так важна для человеческого сообщества…
То бишь: и для каждого из нас.
Жан Миндубаев.
****
Дмитрий Григорович.
( Из мемуаров)
«Вторая моя повесть: «Антон Горемыка»… была гораздо удачнее первой. Успех ее объяснялся тем, что в ней глубже затрагивалось горькое положение крестьянина под гнетом крепостного права, которое было тогда еще в полной силе. У меня к тому же было больше опытности, план был основательнее обдуман, с простонародным языком и бытом я успел ближе познакомиться.
Повесть эта тем не менее стоила мне такого же труда, если еще не больше, чем первая. Бывали не только часы, но дни, когда, при всем усилии, я не мог положительно написать строчки. Я приходил в совершенное отчаяние, искренно убежденный, что лишился способности писать. Такое состояние знакомо более или менее каждому писателю настолько же, насколько знакомо также то неожиданное нервное возбуждение, когда пишется легко и свободно, без всякого принуждения.
Последнее можно было бы назвать настроением, расположением, пожалуй, вдохновением, если б слова эти что-нибудь определяли. Как объяснить, в самом деле, таинственный процесс, внезапно охватывающий человека во время его работы? Чем объяснить, например, что опытный писатель часто бьется как рыба об лед в бессилии собрать мысли, в бесполезном старании набросать их на бумагу, сочинить иногда складно самое незатейливое простое письмо, и вдруг, без всякого повода, без всякой видимой, внешней причины, к тому же лицу возвращается вся бодрость духа, мысли проясняются, впечатления складываются в живые образы, слова, которые надо было высказать, напрашиваются как бы сами собою?
Поэма, роман, повесть редко выходят в свет такими, как их придумал автор в первоначальном виде. Писателю с призванием как бы заранее дана программа того, что он должен исполнить, и, рядом с этим, как бы тайно вложена в него сила, заставляющая исполнить то, что ему предназначено; если произведение пишется в периоды нервного возбуждения, эта внутренняя сила немедленно вступает в права свои; она часто отбрасывает то, что задумано было прежде и в результате является неожиданно нечто новое, о чем не было помысла. Пробужденная творческая способность настолько могущественнее воли писателя, что во время ее прилива пишется точно под чью-то настоятельную диктовку, и все, что выходит тогда из-под пера, отмечается чем-то живым, образным, наблюдательным. Такт писателя в том, чтобы при исправлении рукописи уметь сохранить в ней эту свежесть и живость, выраженные как бы помимо его воли.
Те только произведения изящной словесности ценятся высоко и переживают век, авторы которых, по мере своих сил, старались возвести их в перл создания», как выразился Гоголь. Литературные перлы достигаются не только силой избранного таланта, но также трудом неимоверным, — таким трудом, перед которым нам, обыкновенным смертным, остается только благоговейно склонить голову. Между рукописями Гоголя находятся три громадные кипы бумаги большого формата: это — «Мертвые души», три раза переработанные и переписанные его рукою. А сколько еще исписано было других листов и клочков бумаги!.. Возьмите повесть Лермонтова «Тамань»: в ней не найдешь слова, которое можно было бы выбросить или вставить; вся она от начала до конца звучит одним гармоническим аккордом; какой чудный язык, как легко, кажется, написано! Но загляните в первую рукопись: она вся перемарана, полна вставок, отметок на отдельных бумажках, наклеенных облатками в разных
местах. Рукописи Пушкина обличают такой же труд; Тургеневу и Толстому не легко также доставалась работа. Тургенев так выражался: «Когда я пишу, я всегда испытываю точно роды». Гете не доверял первым порывам вдохновения, не удовлетворялся в своих произведениях первою редакцией и по нескольку раз принимался за переделку, в видах постепенного усовершенствования написанного; в пьесе «Гец фон Берлихииген» он выбрасывает несколько превосходных сцен потому только, что они кажутся ему не соответствующими всему целому; не раз высказывает он мысль, что художник обнаруживает себя в ограничении, то есть отбросе лишнего, и возможном сокращении в пользу силы как выражений, так и самого произведения. Между французскими писателями можно привести в пример Мериме, Флобера, Бальзака. Бальзак, — на что уж, кажется, большой писатель! — мученически терзался недоверием к своей работе; он до того исправлял первую корректуру, что приходилось набирать ее снова; при второй корректуре было то же самое; за нею следовали третья, четвертая и т. д. Биографы Бальзака утверждают, что многие его произведения не приносили ему четвертой доли тех денег, во что обходились ему корректуры. Если бы возможно было отвлеченное понятие изобразить геометрически, этот последний род литературы следовало бы назвать вертикальным, так как он проходит вглубь силою своего внутреннего содержания. Другой род литературы, представителем которой служит у французов Дюма, получил бы тогда название горизонтальной — быстрой, местами блестящей, но скользящей по поверхности.
Литераторы сороковых годов имели, впрочем, полную возможность писать неторопливо, холить свою работу; большая часть из них состояла из людей более или менее обеспеченных. Вознаграждение за литературный труд не было для них вопросом
жизни; оно прибавляло только к существующим денежным средствам. К этому следует также присоединить, что условия жизни были другие; заметно было меньше стремления к комфорту, к удобствам, несмотря на то что к тому и другому приучали с детства домашняя обстановка и воспитание. Постепенно распространяющаяся деятельность печати, возникновение с той поры множества журналов, ежедневных газет, срочных изданий всякого рода по необходимости вызвали потребность в спешной работе. Мало-помалу образовался обширный класс литературных деятелей, для которых литература служила единственным средством существования; волей-неволей надо было покоряться новым требованиям, приучиться к быстрой работе. Против таких тружеников грешно быть взыскательным; не думаю, чтобы нашелся между ними хоть один, которому вынужденная лихорадочная работа была по сердцу; она необходима для удовлетворения — иногда суровым требованиям семейной жизни…»